========== Глава 1 ========== Зима раскинулась привольно и славно — высеребрила снегом все поля-леса вокруг, заковала речку льдом, да таким толстым, что у самого берега можно было рассмотреть вмерзших в него рыбок, навалила сугробов выше пояса да развесила вокруг блестящие сосульки. Некоторые такие огромные, что так и хотелось потихоньку сломать и сунуть в рот, как леденец, вдруг сладкой окажется? Да только редко из мальчишек рисковал сделать подобное — язык враз примерзнет, и не отдерешь, а бежать в избу отогреваться, этак все веселье пропустишь да и еще и стыда не оберешься. А веселья у мальчишек зимой много! Работы почти никакой и нету, разве что в лес сбегать за сухостоем, морозцем побитым, да корзинками или еще чем вечерком заняться. А день — на снежные баталии, катание с горок да по речке. Веселье! Только вот заканчивается он быстро, Ярило-батюшка не жалует зиму, словно не желает лишний раз красоту зимнюю, холодную теплом одаривать, вот и стремится побыстрее в неба скрыться в покои свои. Жалко! Потоптавшись еще на пороге, Даня вздохнул печально, глянул на темное небо, усыпанное звездами, и толкнул дверь в избу. — Данька, а что я тебе скажу! Мальчонка остановился и сурово глянул на поймавшую его в сенях сестру. Та, явно что-то задумав, чуть ли не подпрыгивала на месте. Хотя мож и от холода прыгала, в сенях-то не то что в горнице, водица, бывало, к утру подмерзала, ледком покрываясь. А Степаниде все словно нипочем. Глазки серые задорно блестят, хвост русой косы теребится так, что словно мочало стал. С высоты своих восьми лет Даня считал, что Степка уже взрослая, семь — уже возраст солидный, не малолетка трехлетняя, все понимает. Взрослая, но бедовая — страсть! То ввяжется в какие ненужные истории, то напридумывает чего, а все выдумки боком выйдет. Причем брату, Даньке то есть, попадало почаще и побольнее. А так Степашка девчонка хорошая. Хоть и язва, но добрая и веселая, ежели что, завсегда на помощь придет. Вот потому и не отослал Даня сеструху сразу прочь, а лишь носом шмыгнул, аккуратно cложил варежки на скамью и принялся стаскивать полушубок. — Ну? — Маменька с тятькой на всю ночь уходят к дяде Степану, — таинственно зачастила сеструха, поблескивая глазами, как мышка из-под полы. — А сегодня святки! — И что? — продолжая раздеваться, Данька настороженно глянул на сестру. Теперь и гадать не нужно, явно что-то задумала! — Как что? — удивилась Степашка недогадливости брата. — Сегодня же гадать можно, на ряженого-суженого! — А я-то тут причем? — попытался отпереться Данька, стягивая валенки и стараясь особо не натоптать, а то мамка опять полотенцем вытянет так, что мало не покажется, да отправит пол вытирать. Степашка насупилась: — Я тоже хочу погадать! А маменька меня не отпускает к Дуське. Там сегодня все остальные девчонки собрались — гадать будут… Глянув на сурового брата, девочка решила применить новый аргумент из своего богатого арсенала: всхлипнула и жалостливо на него посмотрела. — Ну и погадай, — Данька в ответ лишь пожал плечами, зажимая валенки под мышкой, чтобы отнести на печку — просушить. Он и не такое видал от сеструхи, жалобным взглядом не проймешь, тем более что мальчонка искренне недоумевал, зачем же ему все это рассказывается. — Я… — Степанида вдруг замялась. Потом решительно одернула старенький, но все еще ярко-цветастый сарафан, и продолжила: — Я одна боюсь! Удивился Даня такому заявлению — страсть как! Сестра его редкостным бесстрашием отличалася — и в речку сигала так, что редкий мальчишка осмелится, и по деревьям лазила, по лесу да по горкам носилась вместе с братом и его мальчишечьей компанией. Даже заводилой в ней изредка бывала. Вспомнив, как им всыпали за попытку обобрать старостину яблоню, Данька чуть пятую точку не потер. До сих пор непонятно, за что же тогда так сильно взгрели. У дядьки Никодима ведь яблонь этих — не сосчитать! — Степашка, ты чего? Девочка потупилась. — Понимаешь, как будто внутри что-то царапается и колется да так, что страшно становится, аж жутко, — у Степки заместо выпавших передних молочных зубов еще не выросли настоящие, вот и казалось, что фраза эта, сказанная шепотом, словно шипение с того света. Даньке даж жутковато стало чуток, и он невольно зашептал в ответ: — Зачем же ты тогда погадать хочешь? — Ну как ты не понимаешь? — вскинулась сеструха и посмотрела в упор, старательно слезы вовнутрь загоняя. — Завтра все девчонки будут хвастать тем, что нагадали, одна я буду как дура! — Ну так придумай, — Данька лишь плечами в ответ пожал. Что-что, а придумывать Степанида была горазда — такие сказки рассказывает, что заслушаешься. — А что придумать-то? — в голосе Степки появилась уверенность. — Ты вот знаешь, что бывает, когда гадаешь на ряженого-суженого? — Нет, — мальчонка даж на миг растерялся, а потом вдруг захихикал: — Ой, умора, мне гадать на ряженого-суженого! Степаш, ну как я это делать-то буду? Я ж пацан, а это все ваши девчачьи забавы! А Степанида, почуяв слабину в брате и готовность согласиться, затараторила: — Да тебе не нужно будет ничего делать! Ты только рядом посиди, я сама все сделаю! Подумал Даня да и кивнул согласно: — Ну ладно. Только пойдем в избу, а то мы тут давно уже топчемся. Я даж замерзать стал. Да и маменька может чего заподозрить. Степашка еще потопталась, поправила черную душегрейку, попробовала продрать кончик косы до нормального состояния, да со вздохом прекратила это бесполезное занятие и тихонько скользнула в комнату вслед за братом. О реакции маменьки они волновались напрасно. Лисавета Николаевна, вся умотанная подготовкой к предстоящей ночи, возилась у печи, вытаскивая пироги. Данька степенно прошел в угол, где между стеной и печкой были сделаны специальные полочки для обуви и промокшей насквозь одежды. Степанида же взвизгнула, и запрыгала на месте, увидев выпечку. Ее любимые пироги, с перетертой смородиной! Кадушечка с ней не просто так около стола притулилась! — А ну-ка, цыц! — скомандовала Лисавета Николаевна, накрывая блюдо вышитым полотенцем, — руками никуда не лазить! Степанида, бегом чистить картошку! Я тебе когда еще сказала это сделать. Девочка согласно кивнула головой и метнулась в подпол. Не дай бог маменька передумает и не оставит пирогов! И ведь действительно давно велела картохи начистить. Маменька тем временем сурово глянула на Даньку и занялась новой партией пирогов. Мальчонка понятливо вздохнул и принялся переодеваться в домашнее, а опосля поплелся в красный угол, где сиротливо виднелась недоделанная корзинка. Привычно перекрестившись, сел Даня под иконами и вытащил из-под широкой скамьи, на которой ночью спали маменька с тятькой, пук ивовых прутьев. Родители спали не совсем на скамье — сдвигали две и из сундука доставалась перина с подушками, но сидеть тут все равно было приятно. Как взрослый прямо. Через пару часов, приготовив ужин и праздничную выпечку, родители, собрав все нужное, ушли к дядьке Степану. Правда перед этим, уже накидывая праздничный платок с маками на плечи, Лисавета Николаевна тревожным голосом велела им вести себя хорошо, а Дане — присматривать за сестрой. Все ж таки старший, да и будущий мужчина к тому же. Батя, Петр Матвеич, согласно кивал головой, со значением посматривая на обоих чад — начудите, мол, достанется обоим. Маменька завсегда именно так и наставляла, однако ж Даньке вновь почему-то жутковато стало. Степка же, глядя на маменьку честными глазами, пообещала вести себя хорошо. Гадание ведь, это же не баловство, правда? А Даня просто кивнул и быстро отвел глаза в сторону от стального взгляда матушки. Нехорошее предчувствие крепло в сердце. Но признаться в этом сестре и отступить? Да никогда! Надеялся он, что сеструха-непоседа умается да и уснет до полуночи, но надежды не сбылись. Только хлопнула входная дверь, как Степанида скоренько метнулась на чердак и притащила сундучок с бережно хранимыми сокровищами. Среди них, простых и неказистых, выделялось старое зеркало. Личные зеркала мало у кого из девчонок были (вещь-то дорогущая!), а такого не встречалось ни у кого. Зеркальце это было старинное, в незапамятные времена сделанное, но ничуть не потускневшее, все такое же блестящее и ясное. Все детальки видны, ни единой тусклости! А уж обрамление какое! Оправа бронзовая, от времени позеленевшая, украшенная дивными, искусно сделанными цветами (все прожилочки рассмотреть можно!), пчелками, жучками, даже огромной бабочкой. Бабочка крылышки привольно раскинула, прям на зеркальце, оттого и незаметно было, что с недавних пор трещинка притаилась в уголке… Откуда в их семье взялось такое великолепие, никто не знал, но Степашке оно досталось от бабушки. Умирая, та велела беречь зеркало как зеницу ока — счастье, мол, оно внучке принесет да богатство. Данька не верил в предсмертные слова бабушки, но втайне все ж завидовал сестре — у него самого никогда не было такой старинной и красивой вещи. Установив посреди стола свое главное богатство, девочка приволокла церковные свечи, установив их двумя ровными рядами от зеркальца. Вслед добавила блюдце с водой — прямо перед зеркальцем поставила, и надолго задумалась. Данька же тоскливо наблюдал за беготней сестры, возле окна на лавке сидя. Ежели та что задумала, то свернуть с намеченного пути не получится. Как грозу или наводнение. Сам себя в кабалу загнал, согласие дав. Мальчонка вздохнул и уставился на небо. Сквозь мутноватую слюду оконца полная луна казалась еще огромнее и более зловещей. Веяло чем-то потусторонним — святки, время нечисти. Даня поплотнее закутался в длинную черную душегрею, подбитую зайцем, и вновь уставился на улицу с надеждой — может чего интересного произойдет. А Степка, видимо додумав, развила бурную деятельность. Подперев зеркальце поленцем так, чтобы оно пряменько стояло, подложила с одной стороны блюдца щепку. Судя по насупленной мордашке сестры, результат ее не удовлетворил — вода лишь чуть отражалась в зеркальной поверхности. Но трогать маменькино зеркальце, дабы поставить напротив своего, Степашка не посмела. Данька царапал ногтем льдинки на подоконнике и ждал. Скорей бы уж все началось. Сестра еще помоталась по избе, уронила ухват, каким-то образом умудрилась сбросить чугунок с печки, слава богу, пустой, попищать по этому поводу и выгнать кота в сени, объяснив что он может помешать гаданию. Нахмуренный Данька прибрал разгром: засунул чугунок обратно, спрятал ухват за печь, и усадил сеструху за стол, поставив перед ней блюдо с пирогами. Хоть на чуть-чуть угомонится. Подумав, растопил самовар и через двадцать минут они чинно восседали за незанятой приготовлениями частью стола и чаевничали. Вскоре объевшаяся Степанида начала клевать носом, а Данька еле слышно выдохнул — кажется, получилось, не будет никакого гадания. Страх чуток отступил, но когда сеструха встрепенулась и рванула к окну — проверить как высоко стоит луна, накинулся в утроенном размере. Сглазил-таки свою удачу. Тускло-желтая, какая-то неопрятная луна оказалось на месте, и Степка побежала судорожно гасить свет да, запалив щепочку в печи, принялась зажигать свечи. Вспыхивающие радостные огоньки освещали ее абсолютно бледное лицо и чуть дрожащие губы. Данька чувствовал себя не лучше, но крепился и не показывал ничего. Зажав в руках остывающую кружку с малиновым чаем, он во все глаза наблюдал за сестрой. Когда сеструха решительно уселась перед зеркалом, позвал ее тихонечко: — Степашка… Сестра взвизгнула и подпрыгнула, толкнув руками стол. Тяжелый, сделанный из крепкого дуба, как и вся остальная мебель в доме, он устоял на месте, только вот вся тщательно построенная композиция чуть закачалась. Степанида, затаив дыхание и сцепив пальцы, наблюдала за шатающимися свечами, отражающимися огненными всполохами в зеркальце и моля про себя: «Только не упади! Только не упади!». Да до того увлеклась этим, что и не заметила, как зеркальная поверхность становилась все темнее и темнее, словно царящая за окном ночь пробиралась тонкой струйкой в зеркальце. — Что? — шепотом откликнулась девочка, неотрывно глядя на зеркальце и свечи. — А мне-то что делать? — мальчонка продолжал судорожно сжимать кружку, чувствуя, как холодеют руки, несмотря на обжигающее тепло горячей жидкости. А сеструха вдруг носом хлюпнула да и позвала жалобно: — Дань… Иди сюда. Данька тут же кружку отставил да и перебрался поближе к Степаниде. Даж обнял ее рукой за плечи — старший брат ведь, защищать сестру родную должен. А Степка даж враз приободрилась, да и принялась нараспев проговаривать: — Ряженый-суженый, приди ко мне ужинать… Словечки капали, точно воск расплавленный от свечей плачущих, а чернота в зеркальце все темнее становилася, а отблески свечные все тускнели да тускнели. Степашка-от не замечает, а Данька — Данька видит, до страха, горло стискивающего да в пальцы холодом пробирающимся. Сказать — не сказать, непонятно, но сеструху обнял покрепче. А та тем временем продолжала заговор нараспев сказывать: — Я тебе на стол накрою… Смотрел-смотрел мальчонка во все глаза на зеркальце, и вдруг точно толкнуло что, перевел взгляд на блюдце, а в нем — одна тьма. Ни одного проблеска, только серый клубящийся туман. Тут уж Даня не выдержал, выдохнул дрожащим голосом: — Сте-епашка… Да только вот горло словно осипло, и слова все наружу никак выходить не хотели — только еле слышным сипом. Сеструха же, ничего не замечая и не слыша, самозабвенно пялилась в зеркальце, выговаривая, чем дальше, тем громче: — Уложу я спать с собой! Задержала на миг дыхание, да как взвизгнет: — Данька! Из зеркала смотрело на них пристально лицо, словно из тумана белесого сотканное, а заместо глаз — черные провалы в никуда. В сенях потерянной душой, предвещающей что-то нехорошее, взвыл кот. ========== Глава 2 ========== Застыл Данька статуей снежной, не в силах ни пальцем двинуть, ни голову повернуть. Взгляд с той стороны притягивал и не собирался отпускать, точно колдовством приманив. А чуток погодя из трещинки щупальце белесое полезло, да и потянулось к Степаниде. Медленно, неторопливо и до того страшно, что Степка пискнула — слабенько, да только Данька тотчас очнулся — дуреха, бежать же надо! Толкнул он изо всей силы ничего не соображающую сестру, да так, что она кубарем со скамьи скатилася, да и затихла на полу. А щупальце же, в нее целившееся, в мальчонку-то и вонзилося! Прямо в горло, дыхания лишив и возможности двинуться. Выгнанный Степанидой из комнаты Бандит продолжал выть и изо всех сил биться в дверь в тщетной надежде спасти хозяина. Уж с пару лет прошло, как притащил жалостливый Данька домой израненного кутенка. Да не просто котенка от какой дворовой кошки, а камышового кота. Ох и ругался Петр Матвеич на сына, да Лисавета Николаевна уговорила мужа оставить зверя, и не прогадала. Вылечил, выходил Даня котенка, и с тех самых пор в доме и амбаре не было ни одной мыши или крысы и даже дикие звери — лисицы, куницы — обходили подворье стороной. А кот, за характер свой боевой да дерзкий Бандитом прозванный, вырос в крупного, матерого хищника, гонявшего деревенских собак, и почитал целью своей жизни охранять подобравшего его мальчонку. Бандит сызмальства умел открывать двери в сени, а потому Степашка засов задвинула. Тут уж не токо кот, грабители не заберутся. Вот и выл Бандит, да на дверь яростно кидался с воем да рычанием, не в силах ничегошеньки более сделать. А из зеркальца все быстрее и быстрее туман, как снятое синеватое молоко, струился, постепенно в мужскую фигуру собираясь. Данька даж глаза закрыть не мог, чтобы не видеть всего этого ужаса, горло сжимающего костлявыми пальцами. — Ну здравствуй, ряженый-суженый, — хмыкнул высокий черноволосый мужчина, усаживаясь рядом с мальчонкой. Щупальце вырвалось из горла Дани, да и втянулось в пришельца, сделав его полностью цельным. И Данька тогда заорал. Он никогда в жизни так не кричал — надрывно, срывая горло, сжавшись в комок, всем сердцем желая исчезнуть, сгинуть! Лишь бы рядом не было этого человека в богатой барской одежде, с горящими черными глазами и алыми губами, так выделяющимися на тонком господском лице. С улыбкой, от которой ужас становился еще более невыносимым. — Тссс… — прошипел вдруг незнакомец и приложил палец к губам Даньки. Тот, к удивлению своему, мгновенно замолк и, все звуки проглотив, продолжил сидеть диким испуганным зверенышем. — Кажется, меня кто-то обещал ужином накормить. Я жду, — мужчина еще раз улыбнулся мальчонке. Данька как подорванный рванулся к самовару, точно уверенный, что сестра умудрилася черта иль кого другого из нечистиков вызвать. Покидал щепочки, раздул уголья, стащил с полки еще одну чашку, вытащил из печи еще теплый чугунок с картошкой… Бегал мальчонка, дергался, точно кукла деревянная, и старался не думать, как на горле и губах чувствуется постоянно прикосновение черта. Глотая сами собой текущие слезы, постарался Даня незаметно перекрестить пришельца, да только не помогло. Черноволосый только лишь иронично усмехнуться. Налив в чашку чая, мальчик растерянно застыл, вытирая рукавом глаза и нос. Пришелец хохотнул и встал, держа на руках безвольно висящую Степаниду. — Нет! — только и сумел крикнуть Данька тоненьким голоском и рвануться к мужчине, как тот вновь нахмурился, и мальчонка разом лишился голоса и возможности двигаться. Застыв на месте, Даня с разъятым тревогой за сестру сердцем наблюдал, как черт поворачивается и идет к красному углу. К красному углу? К иконам? Удивление и непонимание постепенно вытесняло у мальчонки страх. Пришелец тем временем уложил Степаниду на лавку, заботливо поправил задравшийся сарафан и направился обратно, весело улыбаясь. Данька вновь запаниковал, мужчина же просто подсел поближе к самовару и поманил мальчонку и хмыкнул: — Наливай уж и себе чаю, суженый-ряженый. В тот же миг почуял Даня, как отпустило его колдовство злое, и еще раз всхлипнул. Глянув на сестру — живая вроде, вона, грудь вздымается, подошел к черту, отвернул аккуратно краник-«петушок» у самовара, чашку свою наполняя, да и присел на скамью. — Давай знакомиться, — продолжая посмеиваться, предложил черт. — Тебя как зовут? — Данька, — чуть слышно прошептал мальчонка. Мыслей в голове не родилося, окромя одной: «Что же такое творится, божечки…». — Отлично, — зажмурился пришелец зеркальный, что твой кот, и отхлебнул чаю ароматного. — Меня зовут Азель. Давай, Даня, я тебе объясню, что происходит. Замер мальчонка в нерешительности и глянул на черта. Тот почти растворялся во тьме комнаты — вся одежда была черная, только яркими пятнами выделялись воротник да обшлага, обшитые песцовыми шкурками. Данька невольно подумал, что выглядит это очень богато. А вон те блестки — неужели камушки драгоценные? Они с мальчишками несколько раз находили в отвалах блестяшки, те оказывались не такими уж и дорогими, но все-таки прибыток семье был от них. А у этого дядьки камушки поболе да подороже будут. Явно подороже. Только не по-русски пришелец выглядит как-то — волос черный, кожа смуглая, да и нос такой, с горбинкой, но тонкий. А вот губы нормальные, хоть и яркие. Да и весь незнакомец казался тонким чересчур. Вот явно барин, только заграничный, если бы не из зеркала появился. А так — точно черт. Зато, подумалоь внезапно Даньке, теперь понятно, как черти выглядят. Между тем продолжил незнакомец речь свою неторопливую: — Так вот, Даня, я теперь твой суженый, — и посмотрел так серьезно, что у мальчика перехватило дыхание. Да как же такое быть-то может? Не девочка ж! — Вот не помешал бы ты, была бы твоя сестра моей женой, купалась бы в довольстве, жемчугах и каменьях, а теперь тебе придется. — Что придется? — чуть слышно уточнил Даниил. — Быть моей женой, — спокойно пояснил пришелец. — Ты пока еще маленький, как подрастешь, я за тобой приду, помни об этом. Да, чуть не забыл, — вдруг спохватился мужчина, глядя на вконец очумевшего и уже ничего не понимающего Даньку. — Захочешь кому-нибудь сказать обо мне, худое ли доброе — уста твои замкнутся. — Холод опустился на губы мальчика, напоминая о прикосновении черта. — Захочешь с кем-нибудь поцеловаться не по-братски — дыхания лишишься. Горло мальчонки точно вновь щупальцем проткнуло туманным, весь воздух перекрывая, до ужаса первобытного. Однако ж не успел Данька ничего сделать, как все вернулося, как было, только вот мир стал ярче, чище и выпуклее. Словно и не темь вокруг, а горят свечи темные, освещая все, а ведь света-то нигде не видно! — Захочешь разделить ложе с кем-нибудь без поцелуя — осерчаю. Ты понял? Закивал судорожно мальчонка, взрослый ужо настолько, чтобы понять и последнюю фразу черта. Все ж таки не господский сын, сызмальства все видел и знал, зачем взрослые спят вместе. — Вот и отлично, — заулыбался черт, отпивая чай. А одуряющий аромат малины все разливался и разливался по комнате из чашки, заставляя кружиться голову. Словно и не дома в святочную ночь хладную сидишь, а лежишь аккурат посреди теплой летней полянки, а вокруг мураши бегают, бабочки летают, пчелы да шмели жужжат. Парит, как перед грозой, и от того все запахи чувствуются так сильно-сильно. Данька утонул бы в этой летней неге, если бы не Бандит. Кот все пытался пробиться к хозяину, бедой поглощенного почти полностью, и выл не хуже вытьянки, потерянной души. — Так, что же тебе оставить на память? — пришелец как ни в чем не бывало продолжал чаевничать, разглядывая соседа по лавочке. А Даня сидел ни жив, ни мертв, не смея шевелиться, да все никак не мог поверить, что вот это все происходит с ним, с Данькой. Что черт говорил про него как про жену. Чертям ведь не нужны жены, только души человеческие, богом охраняемые. А этот не боится боженьки — вон к самым иконам подошел. Да и не может быть он, Данька, женой. Он же мужчина, муж… — Придумал, — вдруг вышел из легкой задумчивости черновласый и прикоснулся рукой к горлу мальчика. Вдрогнул Даня и собрался было рвануться в сторону, чуть не бросив чашку с чаем, но застыл беспомощной куклой. Пальцы в этот раз не холод несли, а грели мягкостью и ласковостью, ну точно одуванчики. Но не бывает от этих солнышек маленьких жути такой, все тело охватывающей. Да и в то же время интересно. Вроде как все по-настоящему, а вот уже не верится, что будет что-то плохое. Так во сне бывает. Даже Бандит за дверью примолк. Незнакомец же принялся нараспев говорить: — Призываю тебя, Алконост-птица, что близ рая пребывает, да в Ефрат-реке купается. Дай сему отроку частичку гласа своего волшебного. Да такого, что тот, кто вблизи пребывает, тот все на свете забывает, и самое себя не ощущает. Да такого, что ум у того отходит и душа из тела выходит. Только дай ему, Алконост-птица, лишь ту частицу, что сможет он вынести, да сердце из себя не выгрызти от печали великой да радости, себя слушая, да других одаривая. Прими сей дар драгоценный, отрок, от благословенной Алконост-птицы, да храни его бережно и используй рачительно. Пока говорил черт, пальцы его все нагревались и нагревались, под конец уж огнем жгли, алым да желтым перед глазами Даньки полыхая. И когда терпеть стало уж совсем не в мочь, из переплетений огненных струй появилась дева-птица райской красоты. Мальчонка даж про боль забыл, утонув в ее глазах огромных. Полудева же покачала печально головой и легко поцеловала его в губы. Горячесть прокатилась по горлу, да такая сильная, что Данька все ж таки закричал. И от боли его великой разом схлынул огонь, унося с собой волшебную птицу, провожающую взглядом печальным мальчика. Комната плыла и качалась перед данькиными глазами, а пришелец в туман обратился да и принялся обратно в зеркало втягиваться. Но только когда осталось лишь призрачное бледное лицо, повернулось оно к Даньке и произнесло: — Даю тебе столько же сроку, сколько ты живешь на земле, да без года. И как пройдет этот срок, я за тобой приду. И сказав это, сгинул пришелец полностью, растворившись за гранью зеркальною. Тут же вспыхнули опять свечи ярко да радостно, а в сенях взвыл Бандит, призывая хозяина впустить его в горницу. Токо же не слышал Данька этого — без сознания лежал на лавке, где недавно пил чай с чертом черноволосым… ========== Глава 3 ========== — Дааааня… Дааааань… — плакала над братом Степанида, осторожно трогая его маленькой ладонью за грудь. Шевелить Даньку она боялась, а потому все плакала и плакала, гладила и звала. — Дааааня… Выпущенный из сеней Бандит терся лобастой башкой о свисающую к полу руку хозяина и громко, призывно урчал, выгоняя отчаяние из комнаты. — Дааааня… — не знала Степка, сколько времени она так простояла рядышком с братом, но небо уже светлело. Вот-вот взойдет тусклое зимнее солнышко, да родители вернутся. Проглотила девочка слезы и только собралась было вновь начать звать, как брат открыл глаза и обвел горницу взглядом мутным, плохо соображающим. Обрадовалась Степашка, выдохнула радостно да и тихонько позвала, гладя по волосам: — Даня… Глянул на сестру мальчонка. А глаза такие больные-больные, да и отражалось в них что-то такое страшное и непонятное, что Степаниде аж страшно стало. — Даня… Тебе попить дать? — Дай, — слабо прошелестело в ответ. Бросилась девочка в сени к кадушке и зачерпнула цапнутой по пути кружкой почти ледяной воды. Когда она вернулась, брат уже сидел, привалившись к столу, и держался одной рукой за Бандита. Кот вылизывал ему лицо и всячески старался подбодрить. — Вот, — протянула Степка кружку, с беспокойством теребя платок и наблюдая, как брат судорожно, мелкими глотками, пьет. — Даня… Что с тобой было-то? Замерла девочка, ответ ожидаючи, и сжала пальцы в кулачки. Данька отставил пустую кружку на лавочку и только открыл было рот, чтобы рассказать о пришельце из зеркала, как на губы будто печать тяжелая опустилась, а в голове зазвучал спокойный, размеренный голос: «Захочешь кому-нибудь сказать обо мне, худое ли доброе — уста твои замкнутся». Обмер мальчонка, окончательно осознав, что все произошедшее не являлося сном али мороком, насланным бесами, любящими играть в святки и шутить над людьми. А рот будто сам собой выводил историю: — Ну когда на нас пялиться стал кто-то из зеркала твоего и чего-то хотеть нехорошее сделать, я тебя толкнул, чтобы он тебя не заколдовал. Степанида невольно потрогала шишку на лбу и скривилась — больно! — А сам давай быстро зеркальце на стол опускать. А оно не опускается! Как есть не опускается! Словно его кто держит, словно кто подпирает. Я его толкаю, а оно не хочет, толкаю, а оно не хочет. Долго я так пытался, а потом вдруг догадался и давай на свечи дуть. Как только последнюю задул, зеркало как отпустило. Я его быстренько на стол положил — чтобы больше никто оттуда не смотрел. Страшно было — аж жуть! Ну я попродыхался чуток и за тобой под стол полез. Даже и не помню, как я тебя до лавки дотащил. Степка, ты такая тяжелая стала! Может пирожков поменьше лопать будешь? Открыла было девочка рот для гневного возгласа, да не дал ей брат и слова вставить, рассказ свой продолжил. — Дотащил я тебя до лавки. Чувствую — что-то совсем мне тяжко, худо. Все перед глазами плывет, качается. Все-таки с нечистым боролся, — в голосе даже небольшая гордость прорезалась. — Ну и тоже лег. Совсем отрубился, ничего не помню. Только очнулся вот. — Данька тяжело вздохнул. — Степаш, тока ты пообещай никому ничего не говорить — если родители прознают, нравоучений не оберемся, да и всыпят как следует. Обещаешь? Данька говорил и говорил, а сам ужасался — не он это все проговариал, а будто кто неведомый так складно сестру убалтывал, заставляя Даньку произносить свою придумку. А Степка знала, что не способен брат на придумки хитрые, не давались брату россказни, всегда ей приходилось перед родителями отдуваться. Значит, поверит сестра, как пить дать поверит в историю эту лживую! Даня от волнения даже Бандита за загривок схватил, пытаясь что-то сделать, да так, что кот недовольно мявкнул, почти рявкнул, но лапкой уму-разуму поучить или сбежать не попытался. Умный был камышовник этот. Сеструха же жест за волнение приняла, но не поняла от чего — подумала, что действительно брат ее боролся с нечистым, да теперь родителей боится. Пообещала ему все, конечно. Даньку после этого как отпустило. Даже не как — по-настоящему отпустило, и голос свой вернулся, и силы. Глянул мальчонка на стол, чтобы проверить вранье свое, а там все, как он и сказывал — и зеркальце лежит перевернутое и свечки валяются, будто второпях затушенные. Так горько стало Даньке — все подготовил черт. Знал, что не сможет призвавший его придумать что-то складное, сам все и придумал, и сделал. А солнышко уж поднялось, а в избе-то не убрано! Забегали ребята, стараясь скрыть следы ночного гадания: Степанида свой сундучок упаковала и на чердак полезла — прятать, а Данька начал свечи собирать, да со стола скоблить воск накапавший, заодно пытаясь придумать объяснение маменьке, зачем же они свечи церковные, праздничные брали. Так ничего и не сообразил, засунул все свечечки обратно, к небольшому запасу, всегда хранившемуся за иконами. Авось не заметит. Удалось всё, даже на печке вздремнуть сумели до прихода родителей. Те вернулися веселые, румяные, от бати даже первачом попахивало, что было ему не свойственно. Разбуженные ребята тут же на двор умчались, подальше от возможных вопросов. Степанида побежала к своей Дуське — узнавать, что у девчонок ночью с гаданием было, а Данька пошел на снежную крепость, занять с утра места получше для битвы. Крепость строили всем опществом за околицей на холме, и в этом году она получилась дюже знатная — большая, даж с воротами деревянными. По традиции защищать ее будут мальчики, в штурмовать — те, кто постарше, кто уже усы бреет, даже женатики молодые. Ну и смотреть соберется все село, конечно. Давно заприметил Данька одно место хорошее, с которого легко будет забрасывать нападающих снежками, да и договорился со своими, что будут там стоять во время боя. Все ребята согласились, да вот невезение — пришлось сразу с утра бежать к крепости, место занимать. Как остальные единогласно порешили, сам придумал — сам и охраняй. Напрыгался Даня до одури, пока своих ждал — так и не замерзнешь, и время быстрее летит. Даже снежков поналепил из нападавшего за ночь снега. Когда ребята подошли, дело пошло веселее: один как сторож маячит, остальные бегают, оружие готовят. Горка снарядов получилась — ну просто загляденье! Однако ж с прошлых годов еще известно: сколько ни готовь, не хватит. Как начнется потеха, не до высматриваний будет, снежки так и будут летать постоянно да шустро. Так что сбегали все попеременно домой поесть да согреться, да к работе приступили с удвоенной силою. Когда наступил черед Даньки сторожить, он вдруг ни с того, ни с сего песню затянул. Да так лихо, что другие подхватили, и не только их кумпания, но и другие мальчишки, снежки катающие. Даж девчонки, что братьям помогали да друзьям, и те запели! В крепость девочек, конечно, не пускали — не защитники они, но — помощники. Но им и внизу постоять, посмотреть ой как интересно! А тут ужо и взрослые собираться начали да с интересом на ребятню поглядывать и песни слушать. А за песней время вообще незаметно пролетело, да и не так его много оставалося. Солнышко рано заходит, а бой нужно провести до темноты — по тьме лучше дома сидеть, мелких бесов, веселящихся на улице, не искушать. Успели. Эх, не отстояли опять мальчики крепость! Да и как ее отстоять-то, если захватить пытались те, кто еще буквально в прошлом году защищал ледяную красавицу да знал все хитрости? Однако ж Данька считал, что если бы не веревки, которые нападающие на стены забросили да закрепили, не видать им в этом году победы! Раздумывал о битве снежной Данька уже дома, с особым удовольствием жуя пирожки с чаем — после такого-то дня не грех и полакомиться. Рядом притаилась Степанида, сверкая глазенками из-за своей кружки. Почему притаилась? Да потому что набралось у них народищу, да все взрослые. Ребят за стол-то пустили только потому, что Данькина команда лучше всех защищалась. В поощрение, так сказать. Ну заодно и сестру пустили — чтоб не обижалась да и не скучала в одиночестве. Вот и сидели дети степенно, не баловали, не шалили, молчали, слушая недетские разговоры. А то как выгонят?! А за столом среди взрослых, страсть как интересно! А разговоры эти взрослые были жуть какие захватывающие. Поначалу-то ничего особенного — про запасы, да про зверя лесного, что повадился в село ходить. Ну и ходит себе — так каждый год случается, что особенного? Ан нет. Ходит зверь этот, судя по следам — рысь, а никакую скотину не трогает. Зачем, спрашивается, ходит? Неведомо. Тут кто-то вдруг вспомнил сказание про Арысь-поле. Его тут же подняли на смех, но все с удовольствием в очередной раз послушали про нее сказ, степенно проговариваемый теткой Настасьей. Она была мастерицей по части сказок — знала их множество, да и рассказывала умело, так что все заслушивались, даже и на второй, и на третий и на десятый раз. К моменту этому отправили уже Даньку со Степашкой на печь. Намаявшаяся за день девочка почти спала, а мальчонка, свесившись с печки, восторженно внимал тетке Настасье (*). У старика была дочь-красавица. Жил он с нею тихо и мирно, пока не женился на одной бабе. А та баба была злая ведьма. Невзлюбила она падчерицу, пристала к старику: «Прогони ее из дому, чтобы я ее и в глаза не видела!» Старик взял да и выдал свою дочку замуж за хорошего человека. Живет она с мужем да радуется и родила ему мальчика. А ведьма еще пуще злится, зависть ей покоя не дает. Улучила она время, обратила свою падчерицу зверем Арысь-поле и выгнала ее в дремучий лес. В падчерицино платье нарядила свою родную дочь и подставила ее вместо настоящей жены. Всем глаза отвела — ведьма же во что хошь, в то и заставит людей поверить! — ни муж, ни люди, никто обмана не распознал. Ведьмина дочка к ребенку и близко не подходила, не кормила его. Тут старая мамка одна и смекнула, что беда случилась. А сказать боится. С того самого дня, как только ребенок проголодается, мамка понесет его к лесу и запоет: Арысь-поле! Дитя кричит, Дитя кричит, есть-пить просит. И тут Данька не выдержал и тихонечко, чтобы никто не услышал, подпел: «Арысь-поле, дитя кричит, пить-есть хочет!» — так было здорово! Однако же сказительница услышала и быстро, но внимательно глянула на мальчонку. Тот почувствовал себя неуютно от пронзительности голубых глаз не такой уж и старой сказочницы — всего-то двадцать с небольшим годков недавно исполнилось, да и спрятался подальше на печку. Тем временем сказ продолжился: Арысь-поле прибежит, сбросит свою шкурку под колоду, возьмет мальчика, накормит. После наденет опять шкурку и убежит в лес. «Куда это мамка с ребенком ходит?» — думает муж. Стал за нею присматривать и увидел, как Арысь-поле прибежала, сбросила с себя шкурку и стала кормить малютку. Он подкрался из-за кустов, схватил шкурку и спалил ее. — Ах, что-то дымом пахнет. Никак моя шкурка горит? — говорит Арысь-поле. — Нет, это дровосеки лес подожгли, — отвечает мамка. Шкурка и сгорела. Арысь-поле приняла прежний вид и обо всем рассказала своему мужу. Тотчас собрались люди, схватили ведьму и сожгли ее вместе с дочерью. А Данька так и уснул, не дослушав сказание, и уж тем более не видел, как перед уходом о чем-то шепчется тетка Настасья с Лизаветой Ивановной. (*) Текст русской народной сказки приведен в изложении А. Ремизова «Заколдованная мать». ========== Глава 4 ========== А наутро пришел отец Онуфрий. Село-то, где жил Данька, было побогаче иных городов, церковь тоже была небедная, и батюшка соответствовал ей и степенностью, и габаритами – дюже широк в плечах был, будто и не святой отец, а в забое день-деньской стоял, да и в талии не уступал. Однако ж любили его на селе – хороший он был священник, справедливый. И лишнего не брал, и промахов не спускал, и не усердствовал излишне. Бедным такоже помогал – и без платы крестил-хоронил, и, бывало, одежонку всякую подкидывал да денег немного. Только вот не было у него матушки, хоть и в годах уже. Ежели спрашивали причину, то смотрел сурово и отвечал, что не указал Бог ему еще жену, а раз не указал, значит, негоже на ком попало жениться. Вот и рукоположился на священничество в безбрачии. Правда злые языки болтали всякое непотребное про батюшку – мол, проклят он, вот и не женится, а может что и похуже, но Лисавета Николаевна страсть как не любила этих слухов и всячески их пресекала. Негоже на божьего человека наговаривать. Как только отец Онуфрий переступил порог, у Даньки кусок пирога в горле застрял, да сердце защемило – ой, не к добру пришел батюшка. Пока Петр Матвеич степенно приветствовал священника, Лисавета Николаевна быстро закрутилась, доставая мясо закопченное, да всякие соленья-маринады, да наливочки – все знали, что от чарочки святой человек не откажется. Чай, не каждый день такой важный человек в дом приходит. Выпили Петр Матвеич с отцом Онуфрием по чарочке, потом еще поговорили о жизни, о том, как зима в этом году проходит. Лисавета Николаевна все крутилась вокруг – то чего подвинет, то чаю нальет, а потом смирно присела в уголочке, поправляя теплый плат на плечах – послушать, да если что понадобится – принести. Хотел было Данька потихоньку сбежать из-за стола, да отец Онуфрий как зыркнул грозно – ноги-то сами и отнялись. Сидел мальчонка ни жив, ни мертв, пока не начал батюшка собираться. Только Даня отмер, как батюшка и говорит: – А проводи-ка ты меня, отрок, до церкви. Даньке ничего не оставалось, токо побежать в сени одеваться. Лисавета Николаевна за концы платка схватилась, что на груди лежали, поближе к сердцу, да так и замерла. Неужто натворил что сын ее бедовый, да такое, что священнику пожаловались? И ведь не спросишь у батюшки – опять сурово посмотрит да скажет, что негоже вмешиваться другим, пусть даже и родителям, в дела церковные. Бывало уже. Хотя вразумлял отец Онуфрий зачастую получше, чем розга, ой получше! Ну ничего, вернется Данька – все расскажет, а дальше уже можно будет решить, что с отпрыском делать. Мальчонка тем временем оделся, с трудом борясь с желанием дать стрекача – все равно вернется обратно, и тогда уж идти в церковь будет еще страшнее. Однако ж все не как обычно вышло. Всю дорогу отец Онуфрий расспрашивал о вчерашней потехе, да так интересно, что развеселился Данька да позабыл о своем страхе. Жаль, не так уж далеко церковь стояла, ненадолго тревога отпустила. Как вошел Даня в храм божий, стягивая старенькую шапку, так ожидание плохого и вернулося, да все сильнее и сильнее ставилося, пока раздевался. Батюшка, скинув свою длинную шубу на овечьем меху, обновил всегда горящие лампадки да и… привел Даньку в свою горницу и на скамью усадил. Совсем растерялся мальчонка, на самом краешке умостился и, с сердцем колотящимся глядючи, слушать приготовился. – Ну, отрок, – загудел басом отец Онуфрий, – рассказывай, что там у тебя вчера ночью случилось. Обмер Данька, схватившись руками за скамью дубовую – откель батюшка прознал? Неужто Степка проболталась? Ну сеструха, ну удружила! Не успел Даня сообразить, что да как дальше-то делать, как рот опять сам собой начал сказку выводить: – Да ничего не случилось. Степка… Степанида решила всякими девчачьими глупостями позаниматься, а меня попросила рядом посидеть. А потом ей что-то странное привиделось, она с лавки кинулась, да головой ушиблась, сознания лишилась, – Данька врал, да сам алел от не-своего обмана, наговариваемого неизвестно кем. – Вот и все. Выговорил мальчонка все, а сам носом хлюпнул – совсем муторно да страшно на душе стало. Отец Онуфрий, внимательно слушавший недолгий рассказ, вдруг спросил: – А что там про борьбу с нечистым было? Данька совсем уж покраснел да и ответил: – Это я так, чтобы Степке интереснее было, – а сам опять носом захлюпал – разреветься бы да во всем сознаться! Страсть как хотелось, а не мог! Проклял его нечистый да так, что Данька даже в храме ничего сказать-сделать не смог, хоть и захотел всем сердцем. А батюшка покачал головой: – Гадание это все – от бесов. За то, что сестру не вразумил, епитимья на тебя – прочитай «Отче наш» пять раз, да на следующей неделе приходи – петь будешь. Удивленный Данька даже рта раскрыть не успел – сказать, что петь-то не умеет, как батюшка покачал головой: – Негоже тебе отрок от такого отказываться. Глядишь, и поможет чем, – а сам так внимательно посмотрел, что мальчонкин страх только возрос – не поверил ему священник, подозревает что-то. Теперь будет постоянно пытать, наверное, а Даня-то и сказать ничего не может. Так что только кивнул он, соглашаясь. Не помнил Данька особо, как домой пришел, что маменьке говорил, но вроде как не серчала она, без наказания дело обошлось. Может быть потому что Данька больным сказался, да сразу на печку полез, а Лисавета Николаевна ему поверила – нездоровым сын выглядел, да и жар у него начался. Отпаивали его чаем с малиной весь день, так что к вечеру пробило на пот, да жар сходить начал. А тут и Степанида вернулась – довольная вся такая, весь день бегала-гуляла. На Даньку такая обида накатила за поступок сестры, что ночью он зажал на печке и давай выспрашивать, зачем и кому все рассказала. Испугалася Степка, никогда не видевшая брата таким злым, да как давай шепотом, чтобы родителей не разбудить, каяться. Пришла она вчера к девчонкам, а те ну рассказывать, как все было. Ни у кого в зеркальце суженый не появился, зато смеху, веселья было! Столько раз погадали, и на зернышках, и на угольках, хотели еще и к баннику сбегать, да побоялись. Степанида слушала-слушала, да стало ей завидно очень. Не выдержала, взяла и рассказала, как все у нее было: вы вот хоть и повеселились, а ничего не нагадали, а я… Приукрасила, конечно, маленечко, не без этого, зато все поудивлялись да поверили и позавидовали. Кто ж знал, что кто-то из девчонок расскажет родителям, а те отцу Онуфрию передадут… Плюнул в сердцах Данька – просил же, дуреху! – да и отвернулся. А Степка давай подлизываться в ответ – очень уже не хотелось разругаться с братом. Придумывала-придумывала всякое, лишь бы Данядуться перестал, а потом дошла до того, что теперь у него авторитет среди мальчишек должен вырасти. Не каждый ведь с нечистым воевал, а Данька – воевал! И даже выиграл! Мальчонка аж задумался от таких слов. Опосля еще подумал-подумал, да и простил ее – все ж таки сестра родная, хоть и бедовая. Как есть бедовая, только вот шишки сыпятся в основном на его голову, а не на Степашку. Видать, планида ему такая. Даже в жены вместо нее неизвестно к кому попал… Думал Данька, что закончились его злоключения после той странной ночи, ан нет! На следующее утро пришла тетка Настасья. Она не только сказки сказывать умела, но и лекаркой местной была – все про травки да настои лечебные знала, вот Лисавета Николаевна ее и позвала – сына глянуть, все ли в порядке. А то как-то странно заболел, да так же странно вылечился. Посмотрела Настасья Ильинична Даньку, лоб пощупала, в глаза да в горло заглянула, и велела травку одну заварить ему – для придания сил. А так здоров сын, не сомневайтесь. Сама пока чаевничала, попросила мальчика спеть. Застеснялся Даня, да маменька на него шикнула – негоже отказывать лекарке, которая за труды ничего не взяла. Ну Данька и спел – про Ярило-солнце, да про колесницу Даждь-бога. Очень нравилась ему эта песня. Да спел так ярко и радостно, что даже Лисавета Николаевна труды свои бросила, чугунок с травкой отставила да за стол села – послушать. Степанида та вообще рот открыла. Лишь тетка Настасья в кружку посмеивалась – значит, не привидилось, не прислышалось ей позавчера. И как только песня прекратилось, вдруг спросила: – Пойдешь мне помогать? Я тебя всем сказам выучу да травки научу разбирать. Замялся Данька – слыханное ли это дело, пацанам в услужение к лекарке ходить, а сам на маменьку косится – что она скажет? Лисавета Николаевна тоже призадумалась – уже пора пришла сына отдавать в какую-нибудь профессию, да вроде как и выбора особого нет – денег нет за обучение платить, а тут само в руки просится. И без куска хлеба ребенок точно никогда не окажется. Но сказала, что нужно с Петром Матвеичем посоветоваться. Настасья понятливо покивала – без отца решение принимать не след, и сказала, чтобы приходили, как только что надумают. Накинув на волосы богатый узорчатый платок, с неближней ярмарки привезенный, улыбнулась мальчику и ушла. Данька от этой улыбки весь засмущался почему-то – неправильная она была, улыбка-то. В тот же вечер родители порешили отдать-таки сына в обучении к лекарке, наказав называть ее Настасья Ильинична, никак иначе. Степанида была очень горда – очередной повод похвастать перед девчонками появился. Так начался очень странный период в жизни Даньки. Почти целыми днями он пропадал у тетки Настасьи – та хотела ему, пока зима не спала, рассказать, как правильно всякие травки искать-срывать, чтобы уж весной-летом без проблем ходить по лесу. Сказы сказывала тож, в основном былинные – как богатыри рубились со всякой нечистью, побеждали ее, как Русь защищали. Петь учила – песен она тоже знала множество, да все разные. Только вот не давались мальчику песни печальные – только начинал пробовать петь, как весь чистый голос куда-то пропадал, воронье карканье оставалось. Хмурилась Настасья Ильинична, пытаясь понять, что происходит, а Даня лишь молчал подавленно. Сам-то он почти сразу сообразил – голосом-то с ним поделилась Алконост-птица, радость дарящая, а какая ж радость с грустных песен? Вот райская птица и серчала, отбирала голос, если он нехорошее что пытался петь. А по выходным Данька служкой в церкви был. Молитвы пел – против молитв Алконост-птица не возражала. И выводил так хорошо, что даже из других сел стали приезжать на службы со временем – говорили, что через него сами ангелы господа-бога нашего поют. Данька в ответ только отнекивался, точно зная, откуда у него такой голос. Отец Онуфрий каждый раз, как мальчонка приходил в церковь, заводил с ним разговоры о боге. Говорил, что нужно верить, что от веры все силы берутся, да вот не верил ему Данька – он ведь сам видел, как черт иконам в красном углу усмехался. Не то чуял священник, что с мальцом что не так, не то знал – но попытки свои не оставлял. Рассказывал и про дьявола да бесов, как от них защищаться нужно, на исповедь искреннюю постоянно подталкивал. Слушал Даня исправно, регулярно исповедовался в той мере, что печать на устах позволяла, но в душу не пускал отца Онуфрия, как тот ни старался. Так прошла зима, промелькнуло начало весны, да наступила Масленица-Комоедица с веселым сжиганием чучела Марены со старыми оберегами да наговоренным тряпьем, уносящим в дым все плохое. Данька тоже бросил в костер свой наговор – чтобы избавиться от заклятья черта, да не помогло это. Не пропала ни печать на устах, ни голос Алконост-птицы. А Настасья Ильинична заметила, как бледен, до трясучки, был ее ученик, да и не забыла этого. Не раз потом хитростью пыталась выведать, от чего же Даня пытался избавиться, да не смогла. И все больше в сердце лекарки поселялось неясное беспокойство за Даньку. Мальчонка же за своими тревогами да обучением не замечал пристальных взглядов наставницы. Как ручеек весенний, яркий, звонкий да прыткий, пробежала весна со своими заботами – огород-поле нужно привести в порядок да посеять все, подлатать и дом, и курятник, и овчарню, а у кого есть – конюшенку. Совсем замотался Данька, бегая да всем помогая – негоже ведь и родительский дом без подмоги оставлять, и подворье тетки Настасьи, раз в обучении. Конечно, был у травницы и ухажер – степенный да обстоятельный, но вот жил он в соседнем селе, наезжал редко и помогал мало. Потому Даньке приходилось крутиться и там, и там. Но зато Настасья Ильинична его за помощь конфетками-петушками благодарила. Ох и вкусные они были! Долгожданным освобождением виделось лето, но с ним пришли первые походы в лес, да не грибы-ягоды, а за травками. Там первые странные приключения у Даньки и начались… ========== Глава 5 ========== Попервоначалу было Даньке ходить с теткой Настасьей очень странно – совсем не на то нужно обращать внимание, чем обычно. Не яркости ягодок или разноцветности грибов выглядывать, а скорее даже наоборот – в зелень всматриваться, да в разных местах в разную. На открытых полянках – на одну, на тенистых – на другую. Опять-таки, найдешь пенек, да проверяй, не растет ли чага-гриб, а если растет – надоть знахарку звать, пусть посмотрит, нужный ли, правильный, они ж тоже не все подходили. Ходит так мальчонка, ходит, да за несколько часов так намается, как во время игр, когда татем-разбойником носился по лесам-горам, не уставал. А лекарка еще и покрикивает чуток – чтобы не ленился да внимательнее был. По-доброму все, но поругивает. В строгости держит, значит. Не ведал Данька, что нарочно наставница его так много по лесу таскает – чтобы запоминал мальчонка, что где растет, да хватку и нюх травницкий нарабатывал. Ведь пока не прочуешь кусты-деревья, траву да мураву, не вырастет из тебя лекарь годный, хоть сколь обучай. Чуялся нужный дар в Дане, вот и взяла его Настасья Ильинична в обучение. Ведь сколько раз предлагали ей деток в ученики, да и приплатить обещали изрядно – отказывалась, не брала. Негоже тем, кто не чувствует лес да силу природную, в травники идти. Некоторые даже дюже серчали на девушку за это, но стояла Настасья на своем крепко. Нет и все. Сама лекарка давно, конечно же, все места нужные знала. Бывало, что леший пересаживал травы али новые выращивал, но с лесным хозяином Настасья Ильинична хорошие отношения поддерживала, дары регулярно приносила, так что озоровал он с травами редко. На случай если лесной господарь повелит лесу новые травы вырастить, проверяла она по весне все места заповедные. Сейчас вот вместе с учеником своим новым – пускала вперед, да следила внимательно. И с каждым днем сердце все больше радовалось – все более споро проходил Данька пустые аль больные места, все чаще задерживался на благостных. Сначала-то бродили они в лесу недалече – ближние заимочки да делянки лесного хозяина осмотреть, и как солнце яркое вставало в зенит, возвращались. И на дворе было чем заняться. Но чем больше день красный увеличивался, тем все далече и далече уходили. Да и лес становился все таинственнее и таинственнее. Данька даже побаивался иногда – словно и не родной это лес, а страшный, незнакомый. И не из сказок страшный, а чужеродностью своей корявой. Иной раз казалось даже, что деревья ветки свои сухие специально тянули, чтобы – цоп! – за рубашку схватить, да в чащу утянуть. В такие моменты дыхание аж перехватывало, да хотелось отмахнуться от страсти такой и убежать от нее далече. А куда бежать-то? Ведь лес вокруг, и весь полнится этими деревьями с руками-ветками костлявыми. Только и оставалось, что на месте стоять, чувствуя как сердечко зайцем колотится. Тетка Настасья как замечала такое состояние своего ученика, ласково да крепко за руку брала, и сразу все проходило – успокаивался мальчонка мгновенно. Долгонько такие странности продолжались с Данькой, а потом ничего – попривык. Не утаскивают деревья, пугают только. Да Настасья Ильинична говорила, что ничегошеньки лес не сделает – это он так проверяет путника прохожего, годен ли, чтобы пропустить его дальше, в чащобу заветную, к богатствам своим главным, али нет. Вот мальчонка и крепился да наблюдал пристально за травницей – за странностями ее в этом лесу. А та, бывало, найдет пенек, да не простой, необычный какой, но не всякий, по одной ей ведомым приметам выбранный, да давай над ним шептать-бормотать. Потом краюшечку хлеба и яичко подсовывает под корни и дальше идет. Ученик за ней следом, как по тропиночке идет, не сворачивая, как велела. Пару раз не выдерживал Данька, оборачивался и видел, как около пенька того трава шевелится-волнуется, да высовываются из нее спинки горбатые, махонькие да лохматые. Один раз мальчик даже целиком увидел человечка – ростом с ежа, согнутый, в тулупчике бараньим мехом наружу, да с бородкой. Зыркнул тот человечек на Даньку, схватил хлебушек да потащил куда-то. А трава давай раскачиваться, следы скрывать – чтобы никто не смог за ним последовать. Спросил потом мальчонка Настасью Ильиничну, что за диковинку он видел. Та и объяснила, что лесавка (*) то был, дух лесной проказливый, верно служащий лешему, отцу лесному. Тот лесавок обычно за дарами-подношениями присылал. Рассказывала лекарка ученику своему про шутников лесных – как они детишек в лес сманивают, как вместе с ауками (**) играют с людьми, в чащобы-трясины их заводят, и дивилась – рано, ой рано лес стал открывать мальчонке свои секреты. Сама она лесавок увидела только опосля трех лет обучения, а Данька – после трех месяцев постижения леса. Видать действительно сильный дар сокрыт в мальчонке. Радость это великая, только вот и спрос будет большой. Задумалась Настасья, что же возьмут с ученика ее силы небесные, да поставила вопрос этот в ряд с остальными странностями Даниила. Чуяло сердце лекарки, что неспроста все происходит. Еще ведь даже половины года не прошло, как изменился тот. Был же мальчонка как мальчонка, ничем не выделялся. Благо бы входил в пору зрелости, когда усы-борода расти начинают – тогда открываются иногда силы незримые, можно было бы понять. А тут – загадка сплошная. Покачала головой Настасья Ильнична – ой неспроста, да и решила ждать, что дальше будет, а пока учить Даньку всему, что сама знает. Даст бог – все будет хорошо с ее подопечным. Быстро да коротко пролетали дни. Данька даж дома почти не появлялся, на что Степанида жутко дулась – привыкла она, что брат с ней вместе постоянно. Вместе бегали, вместе играли-озоровали, да и домашнюю работу по дому тоже вместе делали. А сейчас ей приходилось во всем самой помогать маменьке. Тоже не сахар – из жизни вольной, да сразу во взрослую шагнуть. К тому же пришла ей пора приданое готовить, большая уже стала. Пока Лисавета Николаевна за росшив полотенец посадила – пусть дочь с малого начнет. А полотенца в любом случае пригодятся – петушки-солнышки красные веселье в будущий дом будут приносить да духов злых отгонять. Потому как приходил Данька только вечером, садились брат с сестрой рядышком и остаток дня вместе проводили – Степанида иглой работает, Данька какую мелкую работу делает: корзинку там подправить аль обувку, нож наточить или еще что сделать. Руки у мальчонки ловкие, пальцы как будто сами по себе порхают, а сам он рассказывает, чему за день выучился, да сказки-былины всякие. Песни поет. Только про странности леса не говорил – боязно. Степка тоже, конечно, сказывала, что дома случалось, да по сравнению с рассказами брата дела ее казались пустяковыми и неинтересными. Так и повелось – как погода хорошая, сидят они во дворе али за околицу на пригорочек топают, с которого закат золотой да алый во все небо виден; как погода плохая – дома сидят. И случилось так, что на пригорочек начали подружки Степаниды стали прибегать. Девочка расхвасталась россказнями брата, вот им и стало интересно. Сначала одна пришла, потом другая. А остальные видят, что Данька не прогоняет – и тоже подходить стали. Да и веселее вместе всем сидеть. Смех, гам да шутки-прибаутки пошли. А потом и Данькины друзья подтянулись, с которыми он теперь только по воскресеньям, после того как в церкви попоет, виделся. Им тоже же интересно и про лес послушать, и сказки. Да, как ни странно, девчонок подразнить, позубоскалить с ними. Так как все не с пустыми руками сидели да дело свое делали (маменька полотенца Степашкины каждый вечер проверяла строго), то и не возражали родители да старшие. Даж наоборот – приглядываться стали кто с кем как общается, ведь пары будущие подбирать чем раньше, тем лучше. Поперва ж все с крепкой дружбы начинается, а потом и хозяйство у такой семьи будет крепкое да справное. Да и посмотреть, кто как работает, какая хозяйка прилежной будет, какая болтушкой ленивой тоже полезно. И к будущим зятьям присматривались. Только не догадывались, конечно, ребята об этом – жизни своей пока беззаботной радовались да крепко сдружились все вперемешку. Даже когда дождик шел, бегали друг к другу. Не всей компанией, конечно, полон дом детишек никому из родителей не нравился, но штук пять-шесть чужих вполне спокойно переносили. Так и летели дни, как птицы белые, веселые да ласковые, перьями ангельскими от горестей укрывающие. Хотел Данька позабыть о случившемся на святки, да не мог. Стоит только песню запеть, как сразу взгляд Алконост-птицы вспоминался. Не всегда, конечно, когда настроение хорошее, да все разыграются-распоются, то и не вспоминалось ничего. Но как только его спеть попросят, особенно старшие, особенно девушки, так враз находило воспоминание, за что ему голос такой дан. Отмахивался, конечно, мальчонка от мыслей, но это ведь как червоточинка в яблоке – какое бы румяное-спелое не было оно снаружи, червячок в нем есть, никуда не денешься. Вот так-то вот. Еще и отец Онуфрий не отпускал своим вниманием. Уже не так много разговаривал, как попервоначалу, но все равно продолжал и рассказы вести – из писания в основном, да и из жизни случаи разные рассказывать про бесов мелких да пакостливых. Как они жизнь людям добрым портят. Много всего видел за свою жизнь батюшка, много сказывал, а Данька внимательно слушал. Только вот не было в его сказах ничего даж отдаленно похожего на пришедшего к ним с сестрой черта. Все они боялись крестного знамения, церкви и икон. Но все-таки интересно это было Дане, вот и вошло у них с отцом Онуфрием в обычай пить раз в неделю чай с рассказами разными. Странно это было поначалу и самому Даньке, и его родным, и односельчанам. Что может быть общего у пожилого священника и ребенка восьми лет? Даже разговоры всякие нехорошие пошли с утроенной силой, да потом все утихло – попривыкли. Долго это общение продолжалось – несколько лет. Батюшка потом от разговоров общих да сказок жизненных перешел на более серьезные вещи – как узнать, что у человека на душе да как ему словом помочь, как распознать, что бес сидит в человеке да как его изгнать и все такое-прочее. Но это было потом, а пока отец Онуфрий только присматривался к Даньке да пытался его не оставлять – свет божий он ведь всем помогает, даже тем, кто его не видит, не чувствует, не верит. Потому и петь позвал, а не ради голоса. В храме ведь господь ближе, а когда молитвы поешь не просто так, а во время службы, душа, человеку господом данная, открывается божественной силе сильнее. И даже если есть в человеке дьявол, которого священник своим слабым человеческим зрением не углядит, то бог увидит и изгонит рогатого. Стоит только пожелать этого, да открыться душой. А Данька просто пел – нравилось ему в церкви, как будто действительно благодать опускалась, и становилось легко и хорошо. Не зря райская птица не забирала его голос в церкви, ой не зря. Долго ли, коротко ли, но подступила середина лета и наступил Семик (***). И решил Данька на свою голову за девчонками поподглядывать. Не раз он потом жалел, думал, что лучше бы он этого не делал, да было поздно. Хотя – кто знает. Может, попозже все равно бы все и произошло. (*) Лесавки – лесные духи, родственники лесовика, старики и старушки. Видом своим похожи на ежат. Так же, как и лесовик, любят проказить и играть. В некоторых губерниях считали, сманивают в лес детей, но с какой целью держат их там и чем кормят – самые сведущие люди сказать не могут. Лесные дух – первоначально их представляли в следующем виде: косматые существа с козлиными ногами, бородой и рогами, напоминающие собой сатиров и фавнов античного мира. Если они одеты — то в бараньи тулупы; тулупы эти не подпоясаны и свободно развеваются по ветру. (**) Аука – лесной дух, родствен лешему. Так же, как и леший, любит проказничать и шутить, людей по лесу водить. Крикнешь в лесу – со всех сторон “аукнет”. Можно, однако, вызволяться из беды, проговорив любимую поговорку всех леших: “Шёл, нашёл, потерял”. Но один раз в году все способы борьбы с лесными духами оказываются бесполезными – 4 (17 по старому стилю) октября, когда лешие бесятся. (***) Семик (Зелёная неделя, Русалочья неделя) – народный праздник, отмечавшийся в четверг на седьмой неделе после Пасхи. Неделя, на которую он приходился, называлась семицкой (семиковой) неделей и заканчивалась Троицей. Семик считается древним языческим праздником, одним из тех, что играли важную роль в весеннем периоде жизни людей. Ритуалы Семика и семицкой недели включали в себя действия, связанные с поминовением умерших, а также празднества девушек. ========== Глава 6 ========== Все начало семицкой недели прошло для села в хлопотах – нужно подготовиться к празднику, всем миром отмечаемому: наварить пива, настоять браги да бузы, для которой гречиху специально откладывали. Мужики, понятное дело, и попробовать все это должны были, так что для них неделя начиналась очень весело. Жены да подруги этому не препятствовали – давний праздник, освященный предками. Их женское время придет чуть позже. Поближе к четвергу нужно было напечь совместно караваев да пирогов, сырников да сочней. Тоже весело время проходило – собирались у кого-нибудь в доме хозяйки, да давай вместе все это лепить, и не просто так, а с песнями и со сплетнями. Дочерей, понятное дело, брали с собой – и совсем малых, и постарше. Те, кто уже ходил березку завивать рассказывали младшим, что да как делать, песни завивальные разучивали, а матушки поддакивали иль поправляли. Когда Семик пришел, все село толпой веселою повалило на поле невспаханное, отдыхать оставленное на этот год. Все нарядные, бабы да девки лентами да бусами украшенные, в лучших сарафанах, синих да алых, рубахах белых, с обережными узорами по вороту и манжетам красной да черной нитью пущенными. Мужики тож не отставали – у всех рубашки вышиты узорами обрядовыми, у тех кто побогаче даже шелком, штаны по возможности новые. Праздник плодородия – нужно уважить землю-матушку. Все идут-перекликаются, соседей да родню из домов вызывают. Как за околицу вышли, бабы, несущие все для трапезы, сразу затянули песню про ракитный куст, не срамную, понятное дело – все-таки детишки вокруг. До срамных по темноте дело дойдет, когда детишек всех по нескольким избам запрут, а взрослые ночное празднество продолжат. Мужики подхватили. Ребятня, носящаяся вокруг шустрыми жеребятами с дуделками да самодельными свиристелями, пятками дорогу пылящая, добавляла праздничного шума да гама. То девку какую за косу дернут да так, что она взвизгнет да полотенцем малолетних обидчиков постарается вытянуть (не всерьез, конечно – положено), то кому в ухо как загудят, да так, что оглохнуть можно. Весело да радостно всем было, смех да визг отовсюду раздавался. Данька тоже не отставал от друзей своих, добавляя и смеха, и визга, и воплей, пока его, раскрасневшегося да с горящими от веселья глазами, не отловила Лисавета Николаевна. Велев поумерить баловство, послала на розыски сестры – та, пацанка, тож умчалась куда-то, вместо того, чтобы как другие девочки держаться рядом с матерью. Упылил мальчонка вновь шнырять, но теперь с целью наказанной. Да и интересно, куда ж Степашка подевалась, что задумала. Долго носился Даня, пока случайно на сестрицу не наткнулся за каким-то кустом. А как наткнулся, так и остолбенел – девчонка больше на березу троицкую походила, чем на живого человека, до того ее лентами окрутили. Ни волосинки не было видно. А когда попытался Данька сказать что с ехидством, то и ему досталось – окружили-завертели его подружки сестрицины плотным кольцом, еле выбрался. Бить-то их нельзя, а как свободу добыть, если окружен кучей девчонок? Хоть и мелюзга, но все-таки. Вырвавшись да отбежав на расстояние, все-таки крикнул Даня, что Степку маменька искала, а сам рванул в другие кусты – ленты из льняных волос снимать. Не дай бог мальчишки увидят – засмеют ведь да надолго запомнят. Слава боженьке, никто не увидел. Развязал Данька ленты, из старой потрепанной алой ткани, наверняка нарезанные из сарафана, вытащенного из сундука с рухлядью, на заплаты оставленной. Потом подумал, свернул и в карман сунул – пригодятся, да поскакал поскорее на поле, чтобы веселье не пропустить. А там уже все гурьбой да дым коромыслом – и яичницу, с утра сготовленную, и все накануне да заранее напеченное разложили, и пиво-брагу открыли, и песни поют, и венки из травы-цветов плетутся. Даньке тоже венок достался – огромный, колосками торчащий, от Маньки, живущей через два дома, одной из первых красавиц на селе. Да не просто достался, а со словами, что за такие глазки большие не только венка не жалко, но и поцелуя. Да и чмокнула после этого в щеку. Мальчонка застыл, выпучив глаза, а Манька, закинув толстую черную косу за спину, со смешком умотала к жениху своему, быком стоящему неподалеку. Подразнить ей парня захотелось, но не сильно, чуть-чуть. Так что поцелуй и жениху достался да в придачу еще и взгляд многозначительный, обещательный такой. Данька проводил красавицу-хохотушку взглядом, шмыгнул носом, да и решил не снимать венок – лестно. Так и бегал с ним, хоть и кололся тот стеблями-колосками и щекотался травами-веточками, «петушками» в народе прозываемыми. Зато по обычаю-обряду положено, чтобы у всех венки были, девушками подаренные. Вон, у тех мужиков да парней, у кого есть, лица довольные донельзя, а у ребят – только у него, Данька. Вот и не снимал мальчонка венок. Почти весь день провели все на поле, умотались-умаялись, хоть и отдыхали. Ближе к вечеру стали взрослые, ребятня да парни собираться по домам – продолжить празднование с новыми силами, а девушки в лес засобирались – березку завивать да русалок прогонять. Данька тоже со своими пошел было, да с полдороги в лес свернул. Страсть как интересно посмотреть на обряд, да и как девушки целуются во время кумования тоже. Знал он, что другие мальчики тоже подсматривать собираются, но все поодиночке – нельзя, чтобы кто-то узнал, обряд-то женский! Потом нотаций да сраму не оберешься. Пробирался он, пробирался по лесу, а тот как живой – будто сам дорожку указывает. Даньке насторожить нужно бы было, ан нет! Интерес все пересилил, да и пиво хмельное, которое ему в первый раз в жизни как взрослому налили, в голову пузырьками ударило. Вот и шел он, пока песню не услышал: Не радуйтесь, дубы, Не радуйтесь, зеленые; Не к вам девушки идут, Не к вам красные; Не вам пироги несут, Лепешки, яичницы, Ио, ио, Семик да Троица. Радуйтесь, березы, Радуйтесь, зеленые! К вам девушки идут… Обрадовался Данька, рванул на звук побыстрее. А вокруг уже темень, хоть и не зашло еще Ярило-солнце, а деревья доступ свету закрывают. Да и сыростью потянуло – значит, речка близко, что и правильно – издревле повелось, что девушки березку на берегу реки выбирают. Добежал мальчонка до места, где девичьи голоса да хихиканье слышатся да и выглянул осторожно с желанием рассмотреть как можно лучше. А девушки-то уже начали: одна стоит, плетет веточки, лентами перевивает, будто действительно косу березе плакучей делает, а остальные хороводом вокруг нее идут, новую песню ведут: Березка, березка, Завивайся, кудрявая! К тебе девки пришли, К тебе красные пришли, Пирога принесли Со яичницей. Данька глазеет, а сам про себя песню задорную повторяет-поет. Тем временем доплели березе первую косу, а весь хоровод как ринется с визгом к деревцу зеленому, мальчонка аж вздрогнул от неожиданности. А Манька, которая первая добежала и коснулась, гордо встала да начала новую косу, а остальные девушки опять в хоровод выстроились да песню затянули. А Данька вдруг услышал над ухом протяжный, медовый голосок: – Надо же, какой хорошенький мальчик. Хочешь с нами пойти, красивенький? – и узенькая ручка цап его за плечо. Помертвел мальчонка – все, теперь все узнают, что он подглядывал, не оправдаешься, стыда не оберешься. А с полянки опять визг раздался, да под этот визг разноголосый обернулся Данька и обмер. Не девушки перед ним стояли, ой не девушки! Не бывает у живых такой кожи прозрачной, белой да светящейся, таких глаз да волос зеленых, да рук таких тонких. Да и без одежи только они могут ходить – русалки. Утонувшие или утопившиеся девочки да девушки, нецелованные, ласки мужской не познавшие. Как молотом ударило Даньку – ведь Семик пока не закончился, не задобрили еще девки русалок, теперь все, утащат в реку или защекочут насмерть. Замер беззвучно – помирать страсть как не хотелось, а ведь не вырвешься. Даже если попробовать убежать, голосом своим обратно вернут, да так, что сам не поймешь, как в их объятиях окажешься. А девы водные тем временем попереглядывались и давай хихикать. Та, что его за плечо держала и спрашивает: – Что же ты тут забыл, господин молодой? – а сама заулыбалась, нос забавно заморщила, словно ей пушинка-смешинка туда попала. Данька давай лепетать, что на обряд хотел посмотреть да как девки целуются. Говорит, а сам все краснеет и краснеет. Тут русалки не выдержали, как засмеялись все и окружили его хороводом зеленым. – Ну это, – вдруг сказала поймавшая его дева, – мы тебе можем показать. Обхватила она мальчонку, закружила, тот сам и не понял, как оказался около березки, почти такой же, как девушки с его села завивали. Только все вокруг призрачным зеленым светом сияло, ну точно неживое! Заосматривался Данька, странности подмечая. Вона коряга как коряга, но если краем глаза глянуть, то у нее глаза проявляются, круглые такие, белые, неморгающие. И за тобой следят, будто съесть хотят. Или вот березка, около которой его поставили. Березка как березка, только веточки совсем не шевелятся, хоть и ветерок есть, но и не безжизненно висят, а чуток словно извиваются. Жутко, но не как в лесу заповедном, куда его тетка Настасья водила, а по-другому. И страх есть, и руки трясутся, да только кажется, что ничего плохого не будет. Так же было, когда черт приходил… Вытер Данька пот холодный, который прошиб его с мыслью этой, а русалка, что перенесла в странное место, в спину подтолкнула, да вроде как объясняя: – Заплетай березку, хозяин молодой, – а сама вытащила из кармана мальчика ленты, что он утром с волос своих снял, да в руку ему вложила. Данька пальцы-то дрожащие сжал и застыл столбом. Русалки вокруг него хороводом уже приготовились. Вытер мальчонка еще раз пот и пробормотал голосом дрожащим: – Так ведь березку девки плетут. Захихикали-засмеялись русалки зеленые, голышом вокруг стоящие. Затряслись у них груди округлые, ради которых многие парни постарше все на свете забывают. Данька лишь смущенно потупился, чувствуя как с телом что-то странное творится. От стыда и страх куда-то почти весь подевался. – Ты, – откликнулась одна из дев водных, – теперь в жены отданный, так что березка теперь твоя покровительница, уважь ее, расчеши да заплети веточки. – Тебе, – подхватила вторая, – теперь береза-матушка вдвойне покровительница. Перепугался Данька с этих слов – страсть! Береза ведь еще проводник душ мертвых, дерево, что тропиночку в загробный мир держит. Подумалось ему, что помер уже, да до того этот страх на лице отразился, то вызвал новый взрыв смеха русалочьего. – Нет, господин молодой, – донеслось с другой части хоровода, – живой ты, не бойся, не опасайся, не страшись. Долгонько ты еще не умрешь, жизнь тебе долгая предстоит да славная. Только предназначение свое выполни будущее. – Заплети березу-матушку, – запел медленно идущий русалочий хоровод, да так слаженно, что Данька перестал понимать, кто из русалок что говорит. – Заплети родимую. Ты теперь в жены отданный, силу пробуждай нужную. Готовься к браку, да не к простому. Заплети березоньку, – все быстрее кружились девы речные, трясли зелеными распущенными волосами, взмахивали белыми прозрачными руками, упрашивали ласковыми медовыми голосами. Мальчонка и сам не понял, как взял в руки первые ветки, наложил первую ленту. И как только это произошло, грянула веселая песня, на берегу уже подслушанная: Березка, березка, Завивайся, кудрявая! К тебе девки пришли, К тебе красные пришли, Пирога принесли Со яичницей. Плел Данька косы березочьи, русалки вертелись вокруг него хороводом, то быстрым, то медленным, пели завивальную песню да смеялись. А листочки древесные ластились к мальчику как живые, ну точно гладили. Странная приятность от этого охватывала мальчику, будто действительно кто родной милует. Как только доплел Даня веточки последней ленточкой, так хоровод и распался с визгами радостными: «Кумление, кумление!». Подступила одна из русалок к мальчику да давай упрашивать венок дать – покумоваться. Отчего-то тяжко стало от просьбы такой у Даньки на душе, но страсть как хотелось посмотреть, как девы целуются. Вот и отдал. А русалки схватили венок, да на дерево подвесили, обвив одной из кос березоньки. Застыл Данька, глаза распахнув да наблюдая за всем. Подошли с двух сторон венка две девы, да давай через венок целоваться – сначала в щечку одну, потом в другую, потом в губы. Да после каждого поцелуя приговаривали: «Покумимся, кума, покумимся, чтобы нам с тобой не браниться, вечно дружиться». Пока русалки целовались, остальные стояли и подхихикивали на присказку, чуть ли не хором ее повторяя. Как только первые русалки отошли, их место тут же заняли другие, а остальные продолжили хором говорить фразу обрядовую да смеяться. Данька же безотрывно смотрел на первых покумовавшихся. Девы уселись на траву недалеко от деревца-березы завитой да продолжили целоваться, но не как через венок делали, а по-другому. То слегка губами касаются, то прижимаются близко-близко, мягко-мягко, то языком по губам проводят, да не по своим, а по чужим. И руки на месте не оставались – пряди поправляли, в волосы зарывались, по телам бесстыдно скользили, груди лаская. Данька уж алый, как ленты, которыми он березку переплетал, стоял, да зрелище постыдное затягивало и опустить не могло. Русалки же тем временем вообще непотребствами занялись – уложила одна вторую на траву и давай ее по всему телу целовать, руками обнимать да тайные места оглаживать. А голоса у них такие становилися, что у Даньки внутри все переворачивало, жаром заливало. Ой не зря за этими девами зеленоволосыми уходят парни даже безоглядно влюбленные в невест или жен своих, стоит только позвать ласково. Ой не зря… Видимо, вот такими голосами и звали… Очнулся мальчонка от прикосновений да от слов ласковых, что над ухом раздалися: – Молодой господин, пойдем покумимся, – молоденькая и очень симпатичная русалочка подхватила за руку мальчика да повела к березке завитой. А тот идет да по сторонам оглядывается. Русалки-то все по парам уже разбились, обнимаются-милуются. И до того зрелище завораживающее открывалося, что не заметил Данька, как перед венком оказался, да первый поцелуй в щечку получил. А дева ему лукаво улыбнулась, глазами зелеными блестя, маня голосом, фразу выводящим «Покумимся, кума, покумимся». Мальчик сам ей вторую щеку подставил, а потом и губы, совсем позабыв про печати черта. Ох зря он это сделал, зря! Только коснулись его губы девичьи зеленые, горло будто щупальце молочное и перехватило, как перед зеркальцем. Вцепился Данька обеими руками в шею – оторвать щупальце-удавку хочет, да не может, а то сдавливает все сильнее и сильнее. Захрипел мальчонка уж, а перед глазами как туман встал. И привиделось ему в этом тумане, как к молоденькой русалке, что его к дереву привела, а теперь стояла, в страхе рот ладонями зажимаючи, подскочила другая. Глянула на мальчика огромными светящимися глазищами да превратилась в чудище страшное, истинный облик свой принимая. Из рук когти громадные вылезли, волосы, красивыми зелеными волнами лежащие, стали косматыми да во все стороны торчащими, изо рта зубы огромные полезли, да и лицо изменилось полностью, стало белое-белое, будто снег весенний ноздреватый. Запричитала первая русалка, вытянула руки в мольбе и обещаниях, да не послушало ее чудовище – враз когтями огромными голову снесло. А Данька, на последних каплях воздуха это видевший, сознание потерял. ========== Глава 7 ========== Не знал мальчонка, сколько времени он пролежал без сознания, только очнулся от того, что тормошит его легонько тонкая женская ручка, и зовут так жалобно-жалобно: – Молодой господин, молодой господин… Тяжело открывал Данька глаза – ну словно кто камушки положил на веки. А как открыл – все вокруг зеленоватое да расплывчатое, будто в тумане страшном, сказочном находишься. Принялся тогда мальчик моргать – авось слезы очистят взгляд. Так и случилось, но как только мир из тумана выплыл, сердце страхом так и схватило – сидела перед ним русалка, которой голову-то отрезали когтями! Только голова у нее была на месте, даже шрама не осталось. И смотрела так печально-печально. Принялся мальчонка в панике отползать от нее потихоньку, отталкиваясь от земли сырой локтями да пятками – сам не понял, как на спину перевернулся. Отползает, во все глаза смотрит да молитву шепчет. А русалочка вдруг бухнулась на колени и руки к нему протянула: – Простите меня, молодой господин, простите, – запричитала водная дева жалобно. – Не знала я про указание, не знала! Ежели не простите, меня водяной накажет, гулять больше не пустит! А мне еще до Духова дня ходить можно! Простите! – а сама голову к земле склонила, да так, что волосы зеленые узорами перевитыми рассыпались, и руки с мольбой протянула. Огляделся Данька тайком. Сидел он возле той березки, откуда русалки его похитили, а песен-смеха не слышно. Видать, ушли уже девушки, что березу завивали, по домам. Да и то верно, пора – вон рассвет белым да алым небо красить начал. Глянул мальчонка на деву несчастную, да стало ему жалко зеленицу – и душа загубленная, и радости в этом году не будет. – Ладно. Только ты не заманивай никого, посевы не топчи, пряжу не порти. – Молодой господин! – русалка подхватилась и вновь на колени бухнулась – в этот раз рядом с мальчиком. Руками его ноги обхватила, да так бережно, как святыню какую али икону, и говорит: – Вовек не забуду доброты вашей! А Даньке-то неловко и стыдно – за обнимания такие да за слова русалочьи, так и хочется ноги поджать иль еще как прикосновений избежать. Дева речная как почуяла: вскочила да в воду как бросится и ушла – без всплеска, будто и не было ее. Только венок с торчащими травинками, что мальчику днем подарили и который он на кумление отдал, на волнах качается. Перекрестился Данька дрожащей рукой, да домой со всех пяток побежал. Там его Лисавета Николаевна наругала, конечно, да выдрала, но не сильно – все ж понимают, куда на Семик мальчишки пропадают. Поблагодарил Даня маменьку за науку, поклонился, как полагается (чай, не маленький, чтобы плакать да вырываться!) и на печку полез. А там тепло и уже сестра сопит, уютно так. Только все равно озноб его бил – касание русалочье все чувствовалось, да как глаза закроет, сразу вспоминается обряд рядом с березой бесовской, да как голова русалки прочь катиться. Ну и страх свой, когда дыхания нет, и кажется, что помрешь сию же минуточку, тоже вспоминался, не без этого. Маялся-маялся Данька, да все ж задремал-таки, но ненадолго. Подхватился даже раньше Степашки, бочком слез с печки, да рванул к тетке Настасье – расспросить про русалок. Маменьку предупредил, конечно, тем более что во время русалочьей недели вообще одному ходить не след – нечисть разная вылазит, не только девы водные. Примчался, значит, он к лекарке, а та так задумчиво сидит на крылечке, да в сторону плеска водного поглядывает. Хоть и не видно реки, а волнение ее странное было слышно. Плюхнулся Данька на попу перед крылечком – так сидеть интереснее, поздоровался с наставницей, да давай ее пытать. Удивилась, конечно, лекарка, но много чего рассказала – и как русалками становятся, и почему на русалочьей неделе работать в поле нельзя – осерчавшие русалки все посевы вытопчут, а ежели не работать, то хоть и будут бегать русалки по полям, урожай на тех полях случится хороший. Мешают им работающие на посевах развлекаться, вот и мстят речные девы таким. Белье стирать нельзя – неуважение это к воде, и постиранное белье русалки обязательно измажут и истопчут. И купаться нельзя тож – обязательно уволокут к себе. Прясть нельзя, потому как русалки сами это дело любят. Проберутся в дом, и давай прясть – да только плохо у них получается из-за когтей, все поперепутают да обслюнявят. И они в отместку пряжу, уже сплетенную хозяйкой, себе заберут. Нельзя глиной мазать дом али печь – русалкам можно глаза замазать, они обидятся. Поэтому же шить нельзя – глаза зашить можно нечаянно. Полотно красить и сушить нельзя – обязательно русалки себе на одежду заберут. Русалки ведь голые, а когда вспоминают жизнь свою человеческую, наряжаться хотят. Рассказала Настасья Ильинична и почему нельзя одному в лес – когда вдвоем-втроем сложнее русалкам заманить на качели свои. Русалки ведь страсть как любят качаться – на ветках дуба али березы качаются, на венках троицких и даже качели мастерят. Вот туда точно лезть не след – живым оттуда не слезть. Про то, что русалки хороводы любят – как закружат вокруг какой березки, так там потом желтый вытоптанный круг на все лето останется. Данька кивал головой, запоминая, особливо про хоровод – решил проверить-то березку, вокруг которой вчера с русалками был. Если есть круг, стало быть, не только в том странном зеленоватом мире завивание проходило. Стало от мысли этой мальчонке страшно – ведь это наверняка означает что-то, но вот только что? Рассказывала тетка Настасья и про то, как уберечься от русалки – краюшку хлеба нужно за пазухой держать али острое что с собой иметь. Креститься или сквернословить помогает, как и против всякой нечисти. А еще лучше: заключить себя в круг, обведенный железным предметом, ножом иль серпом. Страсть как не любят русалки железа. Данька очень хотел выспросить, почему водные девы его «молодой господин» называли – какие-такие у них господа водятся? – но побоялся. Расспрашивать ведь наставница будет, откуда такие вопросы, а что ей ответишь? Что русалки забирали березку завивать? Вот и решил мальчонка молчать – авось все само поймется или разрешится. День быстро пролетел. Не все время у крыльца просидели: Настасья Ильинична и поесть справила, и Даньку накормила, и за водой сбегать послала. Там-то мальчик и услышал новость – Манька вчера не вернулась домой. Девки как березку завили да покумились, домой гурьбой двинулись. Как к селу подошли, хватились, а Маньки-то и нет. Бегали ее, искали, да бесполезно. А у Дани комок в горле встал из-за такого известия, дышать мешает, и не сглотнуть его. Кинулся он со всех ног к тетке Настасье – рассказать. Та выслушала и только лишь печально головой покачала. И от этого скорбного взгляда уверился окончательно мальчонка, что плохое что-то с Манькой, красавицей и хохотушкой, произошло. Рукам-ногам стало так холодно, а голени жгло прикосновением русалочьим. Попрощался Данька с наставницей, да домой со всех ног кинулся. Там на печку забился, лежит весь в трясучке-лихорадке. Маменька даже забеспокоилась, хотела тетку Настасью позвать, да отговорил ее мальчик. Само, мол, пройдет к завтреву точно. А на завтра, во время службы, где отпевали «заложных» покойников (*), во все глаза смотрел на родителей Маньки – Тимофея Сергеевича да Алефтину Николаевну. Те стояли бледные, и Данька душой чуял, как просят они, чтобы доченька их единственная, что к свадьбе скорой готовилась, оказалась жива. Сердце мальчика все сильнее сжималось железными обручами тревоги и было готово лопнуть, как плохая бочка, сделанная бондарем-неучем. Как прошла сама Троица мальчонка помнил плохо – все как в тумане случилось. И как березку срубали, чтобы в церковь отнести, пока бабы да девки душистые травы рвали. И как березки потом по стенам расставляли перед службой, а пол устилали травами. И как пел, держа в руках березовую веточку. И как убег потом до вечера в лес, а опосля за столом праздничным, богато уставленным перед Петровым Постом, сидел. Вот будто и неправда все, ну точно сон морочный. Правда ни одного указания от батюшки о неправильном пении или подзатыльника от маменьки за поведение не досталось – значит, выглядел нормально и делал все правильно. Вслед за воскресеньем наступил Духов день, и все село готовилось «гонять русалок» – провожать их обратно в воду, чтобы можно было начать работать без страха. Конечно, пропажа Маньки огорошила да огорчила, но праздник есть праздник – если русалок сейчас не выпроводить, то они весь год мешать будут. Вот и готовились. На роль изгонямой «русалки» хотели взять Маньку – а оно вона как вышло! Пришлось срочно выбирать другую, да рубаху новую ладить – негоже брать старую, неизвестно ведь что с Манькой-то стало. Выбрали Лиду – тоже девушка ладная, есть на что посмотреть и подержаться, да и хозяйка справная. Ближе к вечеру устроили проводы-гуляния. Начали как обычно – с центра села. Лидка, одетая в одну длинную рубаху, русалку изображающая, села на кочергу, взяла в руки помело да «поехала» прочь, из села. Вслед за ней колонной все бабы пристроились, да не просто так, а с печными заслонками, в которые колотили всю мочь. Да еще и песни орали. Мужики вслед за ними – и тож песни подхватывали. А вокруг еще дети носились, кричали: «Русалка, русалка, пощекоти меня!». Кто постарше и посмелее и не боялись помелом по хребтине получить, даже за кочергу хватали. Грохоту, гомону, писку – жуть просто! Вышли все за околицу, дошли до первого поля, а «русалка» как бросит все из рук, да как кинется на толпу – выхватить жертву да защекотать. Русалки-то, они ведь такие – не убивают просто так, а до смерти щекочут, а как помрет молодец, забирали себе слугой под воду. Все, конечно, врассыпную кинулись, но Лидка словила-таки одного мальца. Народ тут же обратно кинулся – отбивать у «русалки» ее добычу. А та за второго, за третьего… Тут уже все девки на щекотку перешли, да так, что парни от них бегали, как чумные. И все со смехом до колик в животе, с визгом, с шумом, с гамом, что аж до самой реки доносился. Данька точно знал, потому как стоял около березки четверговой, да смотрел на реку – как в воду русалки неторопливо да печально входят, чтобы весь год не удаляться больше от стихии своей родной. Только ведь на пару шагов смогут отойти теперь. А девы, как доходили до березки, кланялись ему. Хоть и прятался Даня за деревом, но зеленицы все ж видели его – не был тонкий белый ствол с черными отметками им помехой. Кланялись – и погружались в воду, без шума и плеска, ну точно растворяясь с концами. Одна за другой. Жутко, а оторваться невозможно просто. Последней Манька оказалась. Смотрел на нее мальчонка во все глаза – такой же осталась, только волосы зеленые да глаза пугающие, русалочьи. А на голове венок. Тот самый, ею Даньке подаренный. Не выдержал Даня. Выскочил из-за березки, из круга охранного, что сам начертил, помня наставления Настасьи Ильиничны. Выскочил и к Маньке бросился. Зачем – он и сам не ведал, лишь страх все больше сердце терзал-кровавил. – Мань, – остановился Даньке, не смея прикоснуться к девушке. – Ты как русалкой стала? Улыбнулась мальчику уже не Мария Тимофеевна, а сила нечистая в ее облике, глазами сверкнула, да голосом напевным, ласковым ответила: – Утонула я, молодой господин. По глупости да спьяну. Первый раз в жизни выпила, да не рассчитала. – Так это не из-за венка? – замер Данька тревожно, поняв, что его все это время беспокоило. Боялся он, что отдав русалкам венок, отдал им и девушку. – Из-за венка? – удивилась Манька зеленоволосая. – Нет, молодой господин, – сняла с головы подарок свой и возложила обратно на голову мальчика. – Счастье тебе в дом он принесет – на весь год. Приходи на следующий Семик, молодой господин, я тебе новый сплету. – А сама заоглядывалась на реку. – Пора мне, молодой господин, а то водяной наругается. Поклонилась и тоже в воде растворилась, как и прочие. Горечь разлилась по душе у Даньки. Радовался, конечно, что не из-за него Манька русалкой обратилась, но страсть как обидно стало, что девушка, такая красивая да задорная, теперь русалкой стала. Да сделать-то ничего нельзя: сама виновата, сама утопла, а водяной своего не упустит. Потоптался Данька еще по бережку, поправил венок на голове и двинулся к селу. А там, наверное, «русалка» уже всех втянула в щекотание, а сама в рожь убежала – прятаться. Подумалось мальчонка, что если не успеть вернуться до того, как свалка закончится и все пойдут домой, то ему опять от маменьки достанется. А попа до сих пор от хворостины еще побаливала. Подумалось-подумалось, да и рванул Данька до поля, где проводы вершились. Бежал мальчонка, а в голове все присказка, с которой в село возвращаются после проводов русалочьих, стучала: «Теперь мы русалку проводили, можно будет везде смело ходить», а перед глазами Манька с зелеными волосами стояла. (*) «Заложные» покойники – умершие «неправильной» смертью: от несчастного случая (замерзшие, сгоревшие, утонувшие), самоубийцы, опойцы (умершие от пьянства), пропавшие без вести. Главным признаком “неправильной” смерти было то, что человек не изжил полностью свой век или жил неполноценно (не вступил в брак, не родил детей и т.д.). Поэтому к «заложным» покойникам относят еще, например, детей, умерших некрещеными или от проклятия матери, всех, кто знался с нечистой силой – ведьм, колдунов, а также всех, кто умер от проклятия родителей. Эти покойники считались “нечистыми” и очень опасными. Их поминали и отпевали всего один раз в год, первоначально – на Семик, потом было перенесено на Троицкую субботу. В некоторых районах поминали не в Троицкую субботу, а в день Сорока мучеников. ========== Глава 8 ========== Катилось лето, то неспешно, как солнце яркое, то быстренько, как река полноводная, и докатилось до Иванова Дня (*) – праздника яркого, веселого, на который солнышко поворачивает к зиме. И в канун празднования все девушки села с утра ушли в поля – травы бережные собирать: полынь, зверобой, крапиву. Ведь в ночь накануне Ивана Купала вся нечисть силу особую обретает да бесчинствует сильно – не будет ей воли до Ильина Дня, вот и сердится она на людей. Тетка Настасья предупредила Даньку, чтобы отдохнул ученик днем – ночью пойдут они далече собирать травы особые. Да как тут спать, когда вспоминается Русалочья неделя? А тогда ведь не вся нечисть гуляла, только водная. Да и в лес купальский ой как страшно идти было, хоть и с наставницей, но все ж таки. Лесной хозяин к лекарке хорошо относился, а к нему? Вдруг еще какая страхота уведет? Вот и не стал мальчик отдыхать – увязался со старшими в лес, дерево праздничное срубать. Пока девушки травы собирают, парням да мужикам надобно подготовить место для праздника. Лужок около реки из года в год один и тот же брали, а деревце-то нужно новое. Вот мужчины и шли выбирать его. Ну и мальчишки с ними тож – как такую забаву упустить? Подошли все к лесу, перекрестились дружно, да помолились Иоанну Крестителю, что праздник благословляет. Идут гурьбой по лесу, да недалече – а то леший осерчает, что в его вотчину зашли далеко. Сердить лесного хозяина не гоже – он-ить весь год может что нехорошее сделать. Да и повезло в этом году – как специально кто выставил березку-красавицу, в полтора роста человеческих высотой, все как нужно. Срубили ее с молитвами и понесли на берег устанавливать. А там уже и ямка приметная, куда ее нужно врыть, опять-таки с благословениями. И не березка уже стала, а купало – дерево праздничное, как предки завещали. Вслед костры ладить начали по углам полянки, да не просто так – в центр каждого костра палку ставили с колесом (**), которое потом пламенем ярким гореть тож будет, Ярило-солнце восхваляя. И еще высокий костер – для прыгания, ведь чем выше парни да девушки прыгать будут, тем урожай будет лучше. Ну и в личной жизни счастья тоже будет поболе. Потом и бабы подтянулись – чучело Ярило принесли, срамное, конечно, но куда ж без этого. В половину человеческого роста, из соломы сплетенное, в одежду богатую одетое, венком да лентами украшенное да с большим деревянным детородным органом, в красный цвет окрашенным. Усадили его под купало да собираться все начали – вернуться ближе к вечеру. Вечером все село собралось на бережке, даже дети малые. Многие уже выпимши, не без этого – чтобы веселье быстрее пошло. Девушки всем роздали травы, сплетенные в косы небольшие и толстенькие – чтобы удобно за пояс али за пазуху засунуть можно было, ведь потерять ни в коем случае нельзя – нечисть уволочет, считай пропал. Дядька Никодим, как староста и уважаемый всеми на селе, добыл кусками дерева огонь, да так быстро, что и ждать не пришлось даже. Не первый год он это делал, вот и наловчился. А как заполыхали костры праздничные, завели вокруг березки хоровод девки незамужние, да не просто хоровод да с Костромой-песнею (***). Во поле было во поле, Стояла берёза. Она ростом высока, Листом широка. Как под этой берёзой Лежал Кострома; Он убитый - не убитый, Да убрусом покрытый. Девица - красавица К нему подходила, Убрус открывала, В лице признавала: “Спишь ли, милый Кострома, Или чего чуешь? Твои кони вороные Во поле кочуют”. Девица - красавица Водицу носила. Водицу носила, Дождичка просила: “Создай, Боже, дождя, Дождичка частого, Чтобы травоньку смочило, Остру косу притупило!” Как за речкой, за рекой Кострома сено косит, Бросил свою косу Среди покосу. Все остальные вокруг стоят, подпевают, деток малых на руках держат, чтобы они видели. Вдруг кто-то из девушек как толкнул чучелко-то, оно и упало! Тут же вой-крик поднялся: “Ярило помер! Да как же мы без него!” да другие присказки, что на поминках обычно говорят. Данька тоже орет, а самому смешно, будто кто по пяткам травинкой щекочет. Подскакивает на месте, верещит-печалится громко, а сам подхихикивает. Напричиталися все, как положено, парни подхватили “Ярило” да понесли, пятясь вокруг березки, а потом к берегу. Там под вой бабский и утопили-проводили – чтобы весной следующей вернулся Ярило полный сил и благости, а не гневный, посевы сжигающий. Повалили все гурьбой – “поминки” по Ярило праздновать да напраздновавшись песни петь, через костер прыгать да по кустам миловаться, чтобы к утру обязательно вернуться, да на рассвете окунуться в реку. А Данька так и застыл столбом межевым, глядя на то место, где руки мужские зеленые утянули под воду чучело. Очнулся он только от прикосновения тетки Настасьи да голоса ее: - Данька, пора нам, а то все время упустим. Кивнул мальчонка машинально и сам все в реку смотрит и смотрит. А на него оттуда глаза большие круглые белые таращатся. Вдруг этот кто-то как пальцем погрозил, так Данька и не понял, как оказался на полпути к лесу – будто сила волшебная какая перенесла. Али сам со страху не сообразил как добежал. Дождался он тетку Настасью, что неспешным шагом шла от воды, да двинулись они в лес – темный и еще более таинственный, чем обычно. Только зашли они сначала на поляну, где веселье уже вовсю развернулось – запалить маленький фонарик с лампадкой внутри от костра ярилового. Дала Настасья Ильинична ученику своему этот фонарик, да с наказом – чтобы всегда тот светил. И масла бутылочку дала – подливать когда нужно будет. Вслед за этим и к лесу добрались. Походила опять лекарка, нашла нужный пенек, давай под него хлеб да яички засовывать с приговором. А Данька стоит ни жив, ни мертв – светится тот пенек зеленым, гнилушечным, как в том месте, куда его русалки затащили. Только глаз у него нету – и за это спасибо. Перекрестился мальчонка на всякий случай, да в лес вслед за наставницей вступил. Идет, подняв фонарь высоко, а вокруг тени какие-то шныряют. Страшно, а отстать от наставницы нельзя – кто же свет даст? Долгонько они бродили. Лес то становился нормальным, то опять зеленоватым, русалочьим. В таких местах тетка Настасья и собирала радостно травки, пока Данька трясся заячьим хвостом. А Настасья Ильинична приметила такую особенность ученика да запомнила на будущее – и отправила его перед собой. Как Данька начинал медлить да плестись нога за ногу, так она начинала оглядываться и по своим приметам определять какую травку нужно искать. Вот так и случилось, что закончили они сбор намного раньше, чем намеревалась лекарка. Зато мальчонка страху натерпелся – жуть просто! Он ведь не просто так замедлялся, а как опять погружался в колдовство. И не только зеленость видел, но и нечисть всякую. Русалок-то да лесавок он видел, а вот ведьм! Кем же еще могут быть голые женщины, что на метле летают среди дерев, да все в одну сторону? В одной из них Данька вроде как даже тетку Аксинью, вдовицу, что через три дома жила, узнал. Хоть и старуха – больше тридцати лет ведь! – а все равно на нее многие заглядывались да сватались, но женщина всем отказывала. Говорила, ей не гож нарушать обет венчальный, хоть муж любимый и помер. Летит себе простоволосая, с таким телом, что даже русалок завидки берут. Ой, не зря говорили, что к ней летает огненный змей (****)! Не раз люди над домом видели огненное коромысло ночами, да и достаток в доме был, хоть и безмужняя. Данька аж зажмурился, чтобы не смотреть на срамоту такую. Ну и тут же в ямку ногой попал да черта помянул, забыв какая ночь, за что и получил подзатыльник от тетки Настасьи – нужно думать что и где говоришь. Слава богу, ничего им за это не было, но мальчонка ой как за языком следил! Вернулись они на лужок еще до рассвета, как положено. Кто волшебный папоротник-цветок искал, предпочтя ему гуляния, тоже скорости подтянулись – все поцарапанные до побитые, и сказывали, что в этом году в лесу вообще бесчинства творились – что ни шаг, то ямка, али палка по хребтине стукнет. Совсем леший распоясался – отпустил деревья погулять, вот и появилось полно ям, да деревья из лесу выгоняли, чтобы им никто не мешал. Данька аж заслушался рассказов незадачливых охотников. Когда первые лучи окрасили небо светом, окунулись всем миром в реку, благодаря воду и солнце. Даже детишек малых сонных разбудили, чтобы они ревом своим тоже приветствовали Ярило. Девки да парни, понятное дело, уже мокрые были – ведь по плесканиям водным сразу можно понять у кого к кому душа лежит, чтобы не зазря сватов засылать. Ну и по прыжкам через костер тож понятно кто какую пару себе приглядел, и кто не люб вовсе. Девки принялись венки со свечками в воду пускать – чтобы узнать у кого какая доля будет, а Данька попрощался с теткой Настасьей и побрел домой вместе со своими. Идет-спотыкается – слишком уж ночь его вымотала сильно и страхом и колдовством бесовским. Глядь – а Степашка сорвала листочек подорожника, да за пазуху себе. Ну мальчонка тоже самое, не думая, сделал. А листик такой странный оказался, как ласковый, и тепленький. Но Даня даже этому уже не удивлялся. Дома быстро переоделся, да на печку залез с сестрой вместе, а подорожник машинально под подушку сунул, да и заснул мгновенно. И не слышал уже, как Степашка, свой листик тоже под подушку спрятав, шепчет: “Трипутник-попутник, живёшь при дороге, видишь малого и старого, скажи моего суженого!” А как прошептала сестрица его присказку древнюю, так Даньке сон странный сниться начал – будто сидит он, чай пьет в каких-то полатях царских, стол весь пряниками печатными уставлен, конфетами да пирогами большими. Жутко вкусно все. А рядышком сидит кто-то, да обнимает за плечи так ласково-ласково и смеется тихо-тихо. Жутко странный сон. Да к тому же не забыл его мальчик на следующее утро, помнил четко, будто все на самом деле было. Вот только предпочитал не думать об этом. Ясно же, что морок от черта был. Но обнимал так хорошо, вроде как по-родному, что хотелось прильнуть поближе. Странный сон. (*) Иванов день или Иван Купала – языческий праздник, о происхождении которого до сих пор спорят. О Купале как о божестве не сохранилось никаких древних источников, однако то, что изначально он праздновался отдельно от дня Иоанна Крестителя, позволяет предположить, что Купала был славянским божеством плодородия. Является ли Купала божеством или первоначальные сведения о нем, найденные в Густынской летописи восемнадцатого века являются ошибочными – неизвестно. Имя Купала имеет древнее происхождение и восходит к индоевропейскому глаголу, означавшему “кипеть, вскипать, страстно желать”. К тому же глаголу восходит имя “Купидон”, например. Таким образом, имя божества говорит о его связи с плодородными силами природы и солнцем и об этом же свидетельствует время празднования – день летнего солнцестояния. С течением времени истинное значение слова забылось, его стали возводить к “купаться”, и когда языческий праздник был совмещен с христианским праздником Рождества Иоанна Крестителя (а крещение совершается троекратным погружением в воду) имя славянского божества было перенесено на христианского святого. Смысл праздника изменился и стал совмещать в себе две ипостаси одновременно – поклонение огню и воде. (согласно Е.Е. Левкиевская “Мифы русского народа”) (**) Колесо, особенно горящее, было у языческих славян символом бога Ярило (бог-солнце), что сохранилось вплоть до двадцатого века, несмотря на повсеместно распространенное христианство. (***) Текст песни взят с сайта “Славянская слобода” (****) Огненный змей – демон, что прилетает ночами к очень тоскующим по умершим или отсутствующим мужьям женщинам в виде их супруга или возлюбленного. Получает доступ к женщине из-за нарушения запрета голосить по умершему и тосковать по отлучившемуся супругу. Появляется из облаков и, рассыпавшись искрами над крышей, проникает в дом через печную трубу. Распознать демона можно по недостатку, характерному для всех демонов – у них нет спинного хребта. Как все демоны, не способен произносить священные христианские имена, например, вместо “Богородица” произносит “Чудородица”, вместо “Иисус Христос” – “Сус Христос”. Связь с таким демоном приводит женщину к смерти, если она не ведьма. Другие названия демона – летун, налет, литавец, огнянный, змей-любак, маньяк (от манить, заманивать), прелестник (тот, кто прельщает). ========== Глава 9 ========== Остаток лета прокатился колесом солнечным, кругом огненным – так же быстро, ярко и поглощая все вокруг. Да и то сказать – лето пора тяжелая, много чего нужно успеть сделать, чтобы зимой потом не плакать да локти не грызть. Так что мотался Данька как заведенный между своим домом, тетки Настасьиным, лесом и церковью, где продолжал петь по выходным да по праздникам. И ничего странного али сказочного не происходило с ним, только вот в лесу с каждым днем все спокойнее и спокойнее стало бывать, если сравнивать с тем, что попервоначалу-то было. А Данька даже и не знал, радоваться ли ему такому спокойствию да отсутствию происшествий странных. Оно, конечно, хорошо, что вроде как все по-старому, но чего-то не хватает. Дошло до того, что стал лесавок выглядывать каждый раз, как наставница лешему дары оставляла. Сначала не показывались они, лесавки-то, а потом все ж таки появились. Мальчонка даже посвободнее вздохнул – до того внутри сжимало, что не будет он больше видеть сказочное. Вона как нечисть-то действует – сначала поманит чем интересным, потом заберет это на время, чтобы ты сам за ней пошел, как вернется все. Да не про Даниила это сказано – ему уж было не избежать своей участи, хочет он или нет. Начало осени также незаметно пролетело – будто пух с одуванчика ветром сдуло. А Данька так расхрабрился-то за осень, что на день Святого Ерофея (*), что еще “лешев день” кличут, решил в лес сходить. В этот день вся нечисть лесная спать укладывается, а уж лесной хозяин особо лютует – бывало и деревья с корнем выковыривает да бросает как попало. Вот и захотелось мальчонке на это дело небывалое посмотреть. Никто ведь с села не видел, как лешак ругается-бранится, что загоняет его зима под землю-то. Ну или на крайний случай посмотреть, как змеи в ямы свои собираются со всего лесу да с сел и деревень окрестных, чтобы в клубки замотаться и так перезимовать. Хорошо хоть тетка Настасья его не пустила – увидела она, что ученик что-то задумал, да посадила его на весь день траву перебирать. И не столько перебирать ее нужно было, как под усыпляющие приятные запахи расспросить. Ох и наругала она Даньку, как узнала его задумку! Какими только словами не называла, только руки при себе держала, конечно – трогать чужого дитя, хоть и в своем обучении, никак нельзя. На то у него отец да мать есть. Заодно и рассказала наставница историй про лешего-то – и знакомых, и новых. Даже известное слышать от лекарки было интересно, а уж новое! Сказывала тетка Настасья, что лесной хозяин он не злой, но за своими владениями дюже следит. Где что не так сделают – сразу чует, и тогда уж нерадивцам, что заветы дедов забыли, не сдобровать, обязательно как-нибудь отомстит, да так, что иногда и не догадаешься, что это леший напакостил. Ведь сам лешак не любит показываться людям, по своей воле только к малым детям обычно выходит, у коих душа еще близка к ангельской. Тем и объяснить может, и подсобить. Поэтому если чем лешего сильно разозлил, то можно между дитями укрыться, как в схоронке спрятаться – не тронет того лесовик. Но если дите кто наругает перед походом в лес или к лешему пошлет, то тот может и забрать себе ребеночка. Будет его любить, лакомствами баловать, помощника себе растить. Как сказала лекарка про лакомства, так Данька и вспомнил сон свой и подумалось – а вдруг это не черт приходил? Вдруг кто другой, раз тоже так кормил да поил? Тоже нечисть, понятное дело, только почему-то не так страшно думать, как о черте. А Настасья Ильинична тем временем сказ продолжила, подлив ученику крепкого чая с мятою. Слушаться лешего нужно обязательно да не перечить – не любит он этого. А уж если не взлюбит, то и дорожку может заплутать, да так, что в чащобу непролазную заведет, в овраг или хуже того – в болото. Там уж от болотника добра точно не жди. Или даже зверя лесного напустит – тоже ничем хорошим такая встреча не обернется. А вот если задобрить лесного батюшку – хлебушком с солью али яичком, да еще попроситься в лес, то леший и к грибам-ягодам выведет, и с дичью подсобит, даже около костра может посидеть, поговорить. Только помнить нужно, что любит лешак шутки шутить злые. Даст тебе выпить, к примеру, а как ты выпьешь, так чарочка шишкой обернется. Не следует даже после этого на лешака ругаться – крепко осерчать может. А сердитый леший – он и покалечить может. К примеру, случай был не так давно в соседнем селе. Потерялась у одной женщины корова. Посоветовал ей знающий человек приносить три дня яички на лешачью тропку, а на третий и самой там стать – ждать, пока леший не погонит стадо свое. Если там есть ее коровушка, то лесной батюшка отдаст как “спасибо” за яички. Только молчать нужно, ни в коем случае не говорить. Ну та так и сделала – и подарки подносила, и встала на тропочке, только чуть сбоку, чтобы не помешать. Видит – гонит леший стадо, сам как невысоконький такой мужичок в серой шапочке да в сером кафтане, а полы-то перепутаны – правая запахнута за левую, не как мужчины носят. Обрадовалась женщина – видать не обманул ее знающий человек, правду сказал. А лешак этот спокойно гонит стадо мимо, не останавливаясь. Тут женщина и не выдержала – ну как же так, вдруг не отдаст ее кормилицу? Да кликнула свою коровку-то. Леший как рассердился да и ударил женщину веткой, что коров гнал! Глаз правый и выбил, но коровушку все ж таки отдал. Вот не открыла бы женщина рот, цела бы осталась. Данька слушал, распахнув глаза, да не забывал чай пить с махонькими сухариками маковыми, с недавней ярмарки, что в соседнем селе проходила, привезенными. Тетка Настасья ему все подливала да подкладывала вкусностей, а сама продолжала. Бывает леший и убивает, но это нужно его сильно разозлить. Договорится, к примеру, пастух какой, чтобы пасти лесом (**), а оговоренную плату и не отдаст. Тогда ему точно не сдобровать – либо побьет его лешак ветками до смерти, либо задушит. Бывало всяко. А вот если не на плату, а на отпуск был договор, то не убьет лесной хозяин, но удачи не жди, можно в лес и не ходить больше. Данька-то и не слышал про отпуск этот загадочный и давай выспрашивать тетку Настасью. Та с охотой сказывала и в окошко все поглядывала – на бурю разыгравшуюся. Отпуск – это когда пастух али охотник договорится выполнять обет какой, черну ягоду не есть, например, или с женой не спать. Взамен леший охотнику зверя всякого подгоняет да держит, пока тот выбирает кого получше подстрелить, а у пастуха ни одну корову зверь лесной не задерет. Только вот давненько забыли про это люди, почти не пользуются, а лесные и не напоминают. Слушал мальчонка да дивился – зачем лешаку-то такое, отпуск этот, нужен? Наставница в ответ – никому это не ведомо, но с давних пор договор существует и все лесные хозяева выполняют его. Запомнил это Данька и еще пуще возжелал встречи с лешим – вдруг можно узнать и про тайну такую странную? Кинула взгляд Настасья Ильинична на окошко, да отправила ученика домой – ветер стих уже и родители наверняка давно заждались. Встрепенулся мальчонка – и то верно! Да и порскнул зайцем до избы своей. Проводила лекарка Даньку и села думать. Чуяла она неладное в своем ученике – и сродство с лесом быстро проявившееся, и вопросы его странные, и взгляды заполошные, которые он, бывало, по сторонам бросал. Редко когда Настасья жалела, что она не знахарка (***) – плату отдавать не придется нечистому, но в тот момент такой интерес снедал девушку, что желание договор заключить огнем жгло. Хорошо рядом никакого беса не оказалось – повезло лекарке, ой как повезло! Хотя пока рядом был Данька, никакие нечистые были ей не страшны, не рисковали они появляться рядом с судьбой назначенным Азелю. Не знал и не догадывался про это Данька, да и слава богу. Ведь если бы попробовал бы бесов разных из людей изгонять, то совсем худо было бы – те же к суженому его бы пошли с жалобами на самоуправство. И пришлось забрать бы мальчонку раньше времени, совсем пожить на свете белом не успел бы, горемычный. Так ничего и не надумала Настасья, решила все оставить как есть – время само покажет, само вывернет как нужно. Только вот не покидало ее чувство, что не к здешнему миру ее ученик, не станет лекарем людским. Учить она, конечно, не станет его от этого хуже, да и молодая еще – успеет знания передать и другим. Так что порешила пока только Даньку в обучении держать. И потекло время неспешной рекой осеннею, подбираясь к зиме. И как раз на изломе осени, аккурат в свой день рождения, случилось с Данькой странное. Вышел он из дома пораньше – на колодец за водой сбегать, чтобы маменька пирогов напекла с начинками, а ему под ноги камушек откуда-то выкатился. Весь такой черный да гладкий, но изнутри будто огонек золотой горит, подмигивает да манит. Протянул зачарованно мальчик руку к камушку да и отдернул. Не бывает в их краях таких, ему ли не знать – все детство по отвалам горным с друзьями рылись. Не бывает – и все тут! А камушек будто еще ближе подкатился, прямо под ноги: возьми, мол, меня. Дернулся Данька в сторону – подальше от нечисти каменной да побежал к центру села, к колодцу. Бежит, а сам думает, что нужно бы его водой святой обрызгать или перекрестить – вдруг поможет? Подскочил мальчонка к колодцу – а там другой камешек лежит! Тоже черный, со светящейся огнем серединкой, только побольше. Вытянул дрожащую руку мальчонка, перекрестил – не помогло, не исчезает, хуже даже – будто почуял его камушек, да и покатился в его сторону бесшумно. Ни шуршания, ни скрипа – вроде и нет на самом деле его, но ведь катится. Не выдержал Данька – вскрикнул коротко, уронил ведро и помчался куда глаза глядят. Очнулся он только в лесу, когда в какую-то березку руками вцепился. Огляделся зайцем дрожащим – а держит-то он то деревце, вокруг которого русалки летом плясали. Круг вытоптанный неживой до сих пор виден, хоть трава вся и пожухла. А рядом с этим кругом уже три камушка лежат – его дожидаются. Сел на землю Данька да заплакал горько, навзрыд – от страха и безысходности. Плачет, а сам чует, будто его кто обнимает ласково-ласково так. Открыл мальчонка глаза – а рядом Манька сидит да к себе прижимает. Он от удивления и замолчал, только запахнул теплую душегрею поплотнее (не лето чай!), нос рукавом вытер и на русалку во все глаза уставился. А дева водная прохладная, как вода осенняя, улыбнулась ему, как маленькому, да и говорит: - Не плачь, хозяин молодой, не печалься. От печалей твоих теперь не только тебе горько становится. Это подарок тебе на праздник от Него, бери, не сомневайся. Хлюпнул еще раз Данька – и действительно зачем плакать-то? Казалось, что привык уже к чудесам потусторонним, но камушки эти катящиеся безмолвные такими страшными были, жуткими, что душа чуть из тела не вылетела. Но сейчас и не было жути этой, ушла как молоко из треснувшего горшка. Покосился мальчик на три черненьких кругляша да и решился спросить: - От него? - Да, - кивнула головой русалка, - от суженого твоего. Мы это чуем, - да и покосилась на камушки задумчиво. – Услышали, как ты плачешь, да дядька Антип, водяной наш, меня и послал. Негоже тебе плакать, хозяин молодой, - а сама опять ласково взглянула на Даньку. Тот рот открыл удивленно, слушая манькины слова – столько в них странного было. И то, что ему подарок от черта, и то, что водная нечисть увидела это, и то, что решили к нему выйти. Даже слезы высохли. Шмыгнул носом Данька и решительно сунул в карман подарки, которые уже к самой ноге подкатились. Камушки такие тепленькие оказались да в кармане так шебуршались забавно, что мальчик заулыбался даже. Будто маленькие живые уголечки, что сердце греют. Так интересно стало, что за камушки, вот и спросил Маньку. Та задумалась, а потом головой покачала: - Не простые это камушки, счастье тебе принесут да помогут в трудную минуту. Но что они такое – не могу тебе сказать. - А почему ты меня называешь “молодой хозяин”? – решил продолжить расспросы Данька. Русалка удивленно взглянула на мальчика да и говорит: - Ну как же. Ты же будешь женой, - и, не договорив, как вскрикнула да за волосы схватилась: - Ой! Не буду-не буду больше! А Данька застыл да глаз огромных с нее не сводит, будто с чуда заморского. И неудивительно – Маньку будто кто за макушку схватил и давай трепать из стороны в сторону. Русалка подвывает, обещается, за голову держится. Сглотнул мальчонка шумно ком, в горле стоящий, тут деву-то и отпустило. Выдохнула она с облегчением и завиноватилась: - Нельзя мне говорить, молодой хозяин, не серчай! Не серчаешь? – а сама так в глаза просительно заглядывает, будто молит. Кивнул Данька – не сержусь мол, а камушки в кармане давай опять шебуршаться весело. Вздохнула радостно русалка – не будет наказания от водяного, да и говорит: - Пора мне, хозяин молодой, нельзя надолго выходить из реки-матушки. А ты не печалься больше. Махнула рукой зеленой на прощание да вмиг исчезла – только плеск над речкой раздался. А Данька печально поплелся обратно – влетит ведь за ведро брошенное и воду вовремя не принесенную. Пришел обратно к колодцу – ведро лежит, вокруг никого. Огляделся мальчонка изумленно, на небо посмотрел да удивился страшно: все там же солнышко стояло, где было когда он испугался камушка, будто не прошло время, пока он с русалкой говорил-то. И только в тот момент вспомнилось Даньке, что весь воздух вокруг будто слегка зеленоватый был – значит опять в потустороннем мире побывал. Сунул мальчонка руку в карман с испугом – вдруг камушки пропали или привиделись? Нет, лежали, родимые, такие же тепленькие, только не шевелились – и это было хорошо, ведь живые камушки намного сложнее спрятать. Вдруг опять покататься захотят? Набрал Даня воды побыстрее да домой побежал. А по пути решил, что спрячет подарок волшебный в секретном месте своем – в пристроечке, за половицей. Так и сделал вечером, когда все угомонились. Закончилась осень, покатилась зима поземками да снегом и докатилась до недели разгула нечестии и гаданий – до Святок, которые в прошлом году стали поворотными для Даньки. Страх снедал его, но все-таки решил мальчонка вновь вызвать Азеля. Очень уж хотелось узнать, черт ли тот, зачем ему Данька как жена и почему нечисть самого Даньку так странно зовет. Степанида в этом году все-таки уговорила маменьку отпустить ее к подружкам, родители тоже ушли и ничто не мешало осуществить задуманное. Достал Данька зеркальце, давно от сестры запрятанное, и всмотрелся в узоры, блестящую поверхность обрамляющие. Цветы-жучки-бабочки казалось за год еще краше, еще интереснее стали – вроде как с места на место переползли, да новые появились. Не божье зеркало, волшебное. Или со страху так казалось мальчонке? Все возможно, но в любом случае – не ему назначенное, а Степаниде. Не зря бабушка отдала именно сестре, да еще с такими словами; а судьба вона как повернулась. Смотрел-смотрел Данька на зеркало да думу думал страшную, беспокойную. Неужто бабушка знала об этом черте? И казалось ему, что знала, ведь не даром его бабушку ведьмой втихую величали. А если знала, да про судьбу богатую говорила – получается обещала она Степашку черту? Душа сжималась тоскливо от этого. Правильно сделал, что грех совершил – украл у сестры зеркало бесовское. Не дай бог, и Степке из этого зеркальца кто вылезет, хватит им в семьи и одного проклятого нечистым. Ну кроме бабушки, конечно, но она давно умерла. Поначалу Данька, как забрал зеркальце, хотел разбить его, но рука не поднялась. Возьмет камень, размахнется да так и застынет, не в силах опустить руку. И даже не жалость держит, а нутряное что-то – как запрет строгий. Долго так маялся мальчик, но не смог и просто запрятал подальше. А теперь вот достал и стоял, смотрел на узоры, боясь все сильнее. Потом пересилил-таки, на стол поставил, свечки в ряд, блюдце – все, как сестра в прошлом году делала. Дождался полуночи, чуть не изведшись на переживания – любой шорох мыши в подполе заставлял сердце судорожным стуком биться, да дыхание перехватывал. А уж когда Бандит на лавку рядом вспрыгнул да лобастой башкой в руку ткнулся – Данька ором подавился от страха, чуть не задохнувшись. Прижал к себе кота, отдышался, а тут как что под руку толкнуло – нужно свечи зажечь, да заговор прочитать. Вспыхнули свечи одна за другой, а мальчик принялся дрожащим голосом проговаривать, от нарастающего ужаса звуки глотая: - Ряженый-суженый, приди ко мне ужинать, я тебе накрою стол, уложу я спать с собой… Проговорил да в зеркальце уставился, а то и не думало измениться, да черта выпустить. Данька и понять-то не успел, что чувствует – то ли облегчение, то ли обиду, как сзади раздался басовитый глубокий голос: - Не получится у тебя так, молодой хозяин, неправильно ты делаешь. (*) День Св. Ерофея – 4 (17 по старому стилю) октября. Считается, что в этот день лешие и другая лесная нечисть бесится и все способы борьбы с ней бесполезны. (**) Иногда пастух заключал договор с лешим, чтобы иметь возможность “пасти лесом” – с утра пастух выгонял коров из деревни, а дальше они целый день находились под присмотром лешего, возвращаясь вечером сытые и полные молока. Плата за это была велика – торговля начиналась обычно с двух коров из стада, которые выберет леший и наиболее часто выбирались лучшие коровы. Только бывалые пастухи могли сторговаться на плату меньше, чем одна корова. Платы нужно было обязательно отдать в течении лета или осенью, до “лешева дня”. (***) Знахарь, знахарка – человек, обладающий магическим знанием и использующий его для лечения людей и скота, охраны от колдовства, отвода грозовых туч и так далее. В отличие от колдунов и ведьм, знахарь не отрекается от Бога. Знахарское знание, как и знание колдуна, греховно, оно не дает знахарю умереть, поэтому это знание необходимо перед смертью передать другому. В народе знахарство, как и колдовство, часто приписывалось тем, кто владел ремеслом: повитухе, кузнецу, пастуху, пасечнику, музыканту, мельнику. ========== Глава 10 ========== Вздрогнул Данька от голоса этого и подхватился на звук, как чем ударенный, чуть с лавки не свалившись. Да так и застыл – со ртом открытым то ли для крика, то ли для вопроса, столбом соляным на печь уставившись. Да не просто на печь, а на сидящего на ней небольшого очень лохматого человечка с топорщащейся во все стороны бородой, в белой рубахе, полосатых штанах да онучах. Сидел тот себе спокойно, жмурящегося Бандита за ухом чесал и на Даньку чуток недовольно поглядывал. А мальчонка так и стоял, рот открывши, да на этого чудного дедка во все глаза глядя. – Рот закрой, а то галка залетит, – проворчал, наконец, человечек, а Бандит басовито мявкнул, будто подтверждая сказанное. И от этого как очнулся Данька и почти крикнул: – Вы кто? – голос у мальчика до того высоким да писклявым получился, что Даниил даже смутился и покраснел – ну девчонка прямо. Дедок крякнул как с досады, но ответил, продолжая кота степенно гладить: – Домовой я тутошний, молодой хозяин, Захар Мстиславович кличут. Данька-то очередным вопросом или возгласом и поперхнулся и переспросил: – Как – домовой? – А вот так! – дедок сурово взглянул на мальчика и похлопал Бандита по башке. Тот понятливо, как будто не животное неразумное, а человек, кивнул и спрыгнул с печи, неторопливо направившись куда-то в угол. Данька икнул, провожая кота немного обалделым взглядом, и вздрогнул, когда домовой басовито продолжил отвечать: – Хозяйство тут у вас блюду, слежу, чтобы все в порядке было. Дворового гоняю, за банником присматриваю. Дедок замолк и тоже покосился в угол, откуда доносилось шебуршание. – За мышами и тараканами вот слежу. И как доказательство этого, около печи появился жутко довольный Бандит, держащий в зубах полузадушенного грызуна. Данька вздохнул – опять ведь маменьке принесет к постели, а та ругаться будет и полотенцем грозить. Страсть как не любила Лисавета Николаевна дохлых мышей. Взглянул Данька на домового и такая слабость вдруг на мальчонку накатила, что чуть ноги не подкосились. Присел он на лавку да с Захара Мстиславовича все глаз не сводит. Сколько он так просидел, Даня и не упомнил, но подумалось, что год назад черта вот чаем поил, сейчас с домовым разговаривает. Странно это. Да и все, творившееся за последний год, тоже странно. А домовой все кота поглаживал, сидящего с довольным видом рядышком да держащего в зубах мышь, и поглядывал на мальчика. Очнулся Данька в конце концов и поинтересовался со вздохом: – Чаю не откушаете со мной? – именно так маменька к старосте, отцу Онуфрию да и другим гостям обращалась, когда те заглядывали. Конечно, маменька говорила «с нами», но Данька-то сейчас один был. Захар Мстиславович довольно огладил окладистую бороду – с понятием растет малец, это хорошо – и кивнул: – Откушаю, отчего же не откушать-то. Пока домовой ловко спускался с печки, Данька, преодолев слабость, занялся самоваром, благо дело знакомое. Ну а всякие пирожки-выпечки, что маменька наготовила, уже давно были на столе, прикрытые белым вышитым полотенцем. На всякий случай. Поставил мальчонка чашку перед Захаром Мстиславовичем, что устроился в торце стола, подвинул поближе тарелку со сдобой, полотенце убрал, присел сам рядом, и заробел. Сидит, за чашку держится, смотрит на домового и не знает, что и сказать-то. А тот довольно на чай дует, хвалит за вкус малиновый да пирожки один за другим ест. Тут и Бандит, запрятавший куда-то мышь, подкрался, да на лавку забрался – урчать и башкой лобастой в плечо тыкаться. Данька как очнулся и тоже за пирожки принялся, на домового поглядывая. Поспрашивать страсть как хочется, да боязно. Непонятно как с ним, с домовым-то, разговаривать. Посидел-подумал мальчонка, но все ж таки решился. – Захар Мстиславович, а почему у меня не получилось? Спросил, а сам как маков цвет залился краской – от смущения, да еще от чего-то непонятного, загадкой тянущего в груди. Посмотрел в ответ домовой строго так, будто на нерадивого, да ответил степенно, не переставая чаек прихлебывать: – А что тебе сказано было? Ты хоть помнишь? – Не говорить никому, не целоваться, ложе не делить, – пробормотал Данька, становясь уж совсем красным, до кончиков ушей. Домовой в ответ фыркнул: – Эх, молодежь! Все у вас мысли об одном! – а вслед продолжил строго, посверкивая глазами да поглаживая бороду, отчего та топорщиться не перестала: – Он сам за тобой придет. Сам. И звать его не след. Захочет прийти – сам даст знать. Понятно тебе, отрок неразумный? Мысли мальчика были, конечно, совсем о другом, чем сказал Захар Мстиславович, но все равно конфузился Даня изрядно. Он вроде как и не думал ни с кем целоваться-то, тем более ложе делить, а поди ж ты – стыдно и все. Домовой еще повздыхал чуток да все оставшиеся пирожки под эти вздохи и умял, а вслед поднялся, покряхтывая, и поманил мальчика за собой: – Пойдем-ка, молодой хозяин, я тебя еще кое с кем познакомлю. Данька послушно потопал за домовым в сени, дивясь как в том поместилось целое блюдо пирожков. Да и маменька наверняка заругается и допытывать будет, куда все пирожки делись – пеклись ведь на все праздники, чтобы себя заботой поменьше загружать. Выдохнул тяжко Даниил, уже представляя, как его драть будут. А еще придумать придется куда же все-таки пирожки делись… Тем временем Захар Мстиславович ловко выудил откуда-то из-под лавки маленький тулупчик, но не детского вида, а вполне такого взрослого, только небольшого росточка. На него самого, короче говоря. Следом вытащил валенки и быстро натянул все на себя. Данька лишь рот разевал, глядя на такое чудо – не было ничего под лавкой-то никогда! Сам проверял! – А ты чего столбом соляным стоишь? – напустился сурово на мальчонку домовой, завязывая толстую веревку на талии навроде кушака или пояса. – А ну, одевайся! Даня ожил и кинулся тоже одеваться. Крещенские морозы суровые ведь, даже по нужде не выбежишь – все отморозишь. А домовой тем временем сидел на лавке да неизвестно откуда взявшегося Бандита поглаживал, косясь на мальчика. И как только тот оделся, Захар Мстиславович соскочил с лавки, вышел во двор и направился к баньке, что была пристроена прямо к дому. Данька на минуту задержался – оглядеться вокруг да красотой полюбоваться. Трескучие морозы да нечистая сила разогнали всех по домам, даже собаки не брехали, и звонкую, почти звенящую тишину нарушал лишь скрип валенок домового о наст. Светились желтым окна домов. Снег мягко серебрился под светом огромной луны, видящейся белой, очень огромной и какой-то ненастоящей. Как из сказки. Такими же ненастоящими казались и огромные ели за околицей, что взметались черными тенями почти до самого брюха луны. Мерцающие звезды заполонили угольно-непроглядный небосвод и подмигивали, будто заманивая или завлекая куда-то… – Степан! – Данька вздрогнул от резкого крика и оглянулся. Захар Мстиславович, привстав на цыпочки, колотил невесть откуда взявшейся суковатой палкой в закрытую ставню бани. – Степан! Просыпайся давай! Слышь? Кому я говорю! Отворяй! А то худо будет! Пока дивящийся мальчик топал до бани, оконце отворилось и из него выглянул худущий мужичок с длинной белой бородой в застиранной, когда бывшей синей рубахе, порванной в вороте. Данька в очередной раз замер, открыв рот. – Опять ты, Захар, пришел! – принялся ругаться мужичок визгливым голосом, что подходил больше сварливой бабе. – Ну сколько можно! Договорились же уже – не вылажу я из бани, не вылажу! – Да погоди ты! – степенно прервал вопли мужичка домовой. – Я не по этому поводу. Вот, молодой хозяин, – Захар Мстиславович повернулся к мальчику, – это банник наш, Степаном кличут. За ним я тоже слежу, чтобы не озоровал, – и домовой сурово поглядел на мужичонку. Тот ойкнул и пригладил остатки волос, что венчиком торчали вокруг плеши. «Точно баба, – вновь подумал Данька, неловко поклонившись баннику в приветствии. – Хорошо, что за ним Захар Мстиславович присматривает». И действительно хорошо – ведь банники обычно совсем недружелюбны к людям. Могут и кипятком плеснуть, и запарить до смерти, и задушить-задавить, и из бани не выпустить. А иногда и просто так пугает – по злобе душевной да чтобы посмеяться. Так что все старались задобрить банника подарками: мыло ему оставлять, веничек особый, водицы горячей да ни в коем случае не крестить углы бани перед уходом – отплатит ведь банник в следующий раз, ох, отплатит! Опять же, как и вся нечисть банник хлебушек с солью очень любит, так что и им банника тоже баловали. Ну и заветы банные соблюдали, чтобы не случилось ничего. К примеру, нельзя ходить в баню по праздникам или ночью. Нельзя париться в последнем пару – его всегда нужно оставлять для банника. Нельзя торопить друг друга в бане – не любит этого банник, обязательно кого-нибудь из торопыг задавит. И спать нельзя в бане тоже – нечистое она помещение, не освященное, самое то место для чертей всяких, что ночами приходят. И попроситься перед входом в баню нужно обязательно. А, не дай боженька, в баньке будет жить не банник, а баба-обдериха… Та еще хуже – та запросто так может с человека кожу снять! Особенно девок молодых любит она обижать. Хорошо хоть появляется в бане только когда там сорокового младенца только что рожденного обмоют, так что за банями на селе старались следить. А банник тем временем сварливо покосился на домового: – Ну все? – Все, Степан, я вас только познакомить хотел, – ответил Захар Мстиславович и развернулся спиной к бане. Окошко сразу захлопнулось – как и не было никакого банника. А домовой, затянув потуже веревку на животе, принялся по сторонам оглядываться, бормоча про себя что-то про «вот сейчас найду и поймаю». Не успел Данька поежиться от пробирающегося под наспех одетый тулуп холода, как Захар Мстиславович вдруг прыгнул в сторону, да так далеко, что мальчику опять оставалось только рот разинуть. И тут же в том месте, где домовой приземлился, снег взметнулся чуть ли не в рост Дани, да покатились кубарем два сцепившихся тела. Остолбеневший мальчонка наблюдал широко раскрытыми глазами за клубком, что с визгами и рыками мотался по двору, пока тяжело дышащий, но очень довольный домовой не приподнял над землей за шкирку что-то не очень большое и похожее на жутко лохматую кошку. – Вот, это наш дворовой – Гринька. Дворовой вздохнул и грустно поник, не пытаясь вырваться из цепких пальцев Захара Мстиславовича. – Здравствуйте, – вежливо поздоровался Данька и шмыгнул носом. Домовой еще раз довольно взглянул на пойманного и велел: – Гринька, поздоровайся с молодым хозяином! Дворовой помахал лапкой и еще раз печально вздохнул. – Ты теперь его также как меня будешь слушаться, понятно? – сурово вопросил Захар Мстиславович, чуть встряхнув для убедительности существо. То еще раз вздохнуло и потерло нос лапой, зеркально отобразив жест Даньки. Тот даже чуть смутился. – Ну вот, – довольно проговорил домовой и аккуратно поставил на снег дворового, который тут же шмыгнул куда-то под крыльцо. А Захар Мстиславович, поманив за собой мальчика, направился к дому, поясняя по пути: – Молодой он у нас еще, плохо еще все понимает, приходится по несколько раз повторять. Устаешь от этого, конечно. Но с другой стороны, – продолжил домовой уже в сенях, стаскивая с себя тулуп и валенки и упихивая их под лавку, – и не озорует сильно. Так, только косички лошадке заплетает. Кстати, – Захар Мстиславович уже переместился в комнату и по-хозяйски наливал чай, – передай батюшке – гнедых лошадок Гринька любит. Если купите гнедую, долго она у вас проживет, хорошо о ней Гринька будет заботиться, – и всунул в руки Даньки чашку, в которую бухнул несколько ложек малинового варенья. – На-ко вот, выпей, а то еще заболеешь. Так вот, – довольный домовой уселся на скамейку и принялся тоже отхлебывать чаек. – О гнедой лошадке Гринька позаботится хорошо, а вот белую – ни за что не покупайте! Понял? Кстати, ты теперь всю домашнюю нечисть, – при слове «нечисть» домовой почему-то гордо огладил свою огромную бороду, – видеть будешь. Даже на других дворах, пригодится тебе. Так вот, про лошадок… Осоловевший Данька кивал головой. Речь Захара Мстиславовича все текла и текла полноводной спокойной рекой и мальчик сам не заметил, как провалился в сон, уткнувшись лбом в сложенные на столе руки. А во сне виделись ему черные очи черта, который ласково его за что-то журил и гладил по голове узкой ладонью и длинными и мягкими, как у господ, пальцами… ========== Глава 11 ========== Странно прошла зима для Даньки. Вроде и не заметил, как Масленица наступила, но чем ближе к весне, тем каждый день дольше становился и маятней. Делов-то как обычно много было – помимо работы по хозяйству нужно набегаться-наиграться, да и к тетке Настасье он заскакивал часто. Но к вечеру такая маета на душу нападала, что мальчик игошей-пакостником (*) бродил по избе, пока матушка не загоняла на печь, дабы не мешался. Но и там, лежа под тихое урчание Бандита или неслышимое для других бормотание домового, все никак не мог успокоиться Данька. Просила душа чего-то али предчувствовала – непонятно. То ли весна принесла облегчение, то ли помог наговор, что Данька бросил в костер комоедицин, но как только побежали ручьи да появились первые зеленые клейкие листочки на березах, стало мальчонке полегче. И бегать начал шустрее, и сам стал веселее, хоть и навалилось дел – страсть просто! А может и лес оттаявший, куда Даня взял за привычку вечерами забредать, помог – неведомо то. Так весна вприпрыжку и катилась, пока беда не настигла село да и все окрестности. Только начали всходить посевы, как пропал дождь. День его не было, два, три… Неделя прошла – солнце с неба печет, лучами разливается, да облаками белыми иногда прикрывается, а грозовых как не было, так и нет. Шепотки пошли по деревне, что неспроста все это, да надо бы что-то делать. Принялись вспоминать дедовские методы, завсегда помогавшие. Зимой вот, к примеру, замерз насмерть Архипка, напившись зеленого зелья. А опойцы, как известно, «нечистые» покойники, значит, он может быть причиной надвигающейся засухи. Надо бы выкопать его, благо в мерзлой земле хорошую, глубокую могилу сделать не удалось, ноги отрезать, чтобы черти на нем не ездили да засуху не развозили, и захоронить как предки завещали – в болоте. Но ить отец Онуфрий не даст! Пробовали уже несколько лет назад, так он чуть не проклял и не отлучил от церкви тех, кто на кладбище пошел с мыслью разорить могилу колдуна местного, дабы вбить ему в грудь осиновый кол. Конечно доподлинно неизвестно, колдун ли тот был, но ведь не просто так выкопать-то хотели! Он даже после смерти мерзопакостил – морозы все задерживал да задерживал, не давал весне прийти. У некоторых даже скотинка пухнуть стала. Но не получилось поганого колдуна добить. Правда почти сразу после этого весна буквально за несколько дней зазеленила все вокруг. Но может, колдун испугался да морозы отпустил? Так что побоялись отца Онуфрия, не стали выкапывать Архипку – просто его да еще одну, утопленника, могилки принялись хорошенечко водой колодезной проливать. Опойцы, они ведь вечно пить хотят – с похмелья-то. Может и не ездят на ем черти с засухой, а он сам воду повытягивал? И утопленники тож воду любят. Но не помогало никак. Бабы даже реку обмелевшую проборонили с наговором на дождь (в тайне от отца Онуфрия – не одобрял он такого). Все равно не помогло. Вот и вторая неделя прошла без дождя. По селу пошел уже даже не шепоток, а пожаром прокатилось – утопить ведьму! Да так быстро, что никто толком потом и не помнил, кто предложил, как собрались, да только буквально за минуты собралась толпа с вилами да топорами и двинулась к дому Настасьи. Она же точно с силой нечистой знается, раз травница да лекарка. Данька в это время как раз у наставницы дома был, когда под окнами раздался визгливый вскрик Феклы, первой сплетницы деревни, совавшей свой острый нос куда ни попадя и жуть как не любившей травницу за все: за красоту, за умения, даже за то, что у той жених есть, а сама Фекла уже давненько в девках засиделась. – Настасья, выходи ведьма поганая! Сейчас за все перед нами, честными людьми ответишь! Удивилась девушка от крика такого, выглянула в окошко да и побледнела – люди все ровно незнакомые. Вроде и лица узнаются, а будто неживые или на кого другого замененные – ни улыбки, ни говорка, все стоят смурные да за вилы-колья цепляются, будто те могут им силы придать да правду сказать. Одна Фекла разоряется словами погаными, почти даже до срамных дошла. Перекрестилась Настасья и к Даньке повернулась, велев: – Через окошко, что на лес выходит, выберись и беги к отцу Онуфрию, приведи его сюда, да побыстрее. Я пока сама попытаюсь поговорить, – а у самой руки трясутся, еле тонкий плат на плечи накинула. Кивнул Данька, да порскнул зайцем – благо церковь недалеко находилась. Сердце колотилось громом майским, когда мальчонка забарабанил в дверь дома батюшки. Слава богу, тот дома оказался, быстро открыл и хотел было отчитать юного певчего за неподобающее поведение, но заметив загнанный вид Дани, строго потребовал рассказать причину. А Данька, хоть и очнулся к тому времени, только и смог пролепетать, что за теткой Настасьей как за ведьмой пришли. Нахмурился отец Онуфрий – рассказывали ему про шепотки по селу, но не думал священник, что кто-то осмелится руку поднять на человека живого по такой надуманной причине. Быстренько они дошли до дома травницы – хоть и грузен в поясе отец Онуфрий, но силушки и скорости это у него не отнимало. – Что тут происходит? – громовой голос священника каким-то чудом перекрыл гул да ор, заставив мгновенно примолкнуть всех и повернуться. Данька, прячущийся за широкой спиной отца Онуфрия, заметил, что многие тут же глаза поопускали да смутились, и облегченно выдохнул. Не все, значит, хотели тетку Настасью притопить! А толпа тем временем раздвинулась, давая пройти священнику к крылечку, где гордо выпрямившись стояла Настасья, сцепив до белости руки. А совсем рядом с крыльцом, но так и не посмев на него забраться, растерянно замерла Фекла, открывающая и закрывающая рот в незнании, что же сказать отцу Онуфрию. Данька подумал, что сплетница похожа на рыбу, которую выбросили на берег – та тоже также ртом делает, а звука нет. – Фекла, – строго обратился батюшка к женщине, оглядев всех собравшихся односельчан. – Ты обвиняешь Настасью в колдовстве? Сплетница злобно покосилась на облегченно выдохнувшую девушку, на Даньку, что привел священника, да затараторила: и как она видела, что Настасья на метле летала да коров тайком доила, а те потом переставали молоко давать, и как колосья на поле общественном заламывала (**), и как… – Хватит! – гневно прервал женщину отец Онуфрий. – Мало я тебе епитемью назначил, раз продолжаешь всякую ересь болтать! Нет у нас на селе ведьм! – Но как… – Данька хотел было сказать про тетку Аксинью, но прикусил язык. Вдруг ему все показалось на Ивана Купала все? И не летала тетка Аксинья в срамном виде по лесу на шабаш… Прикусить-то язык мальчонка прикусил, а все равно покосился в толпу, где заметил ее, да и встретился взглядом с вдовицей. А у той такая мольба в глазах стояла, что Даня себя даже неловко почувствовал да и отвел взгляд поскорее. Да вообще странно, что встретился, да ведь почти никогда не смотрела другим в глаза – то очи долу опустит, то в сторону посмотрит, то быстро глянет и давай опять куда еще смотреть. Видно, верно говорят, что у ведьмы в глазах все в перевернутом виде отражается, вот не глядят они честным людям в лицо. А отец Онуфрий продолжал тем временем: – На Крестный ход все ходили? Все! Все помнят? – священник обвел тяжелым взглядом толпу. Мужики да бабы закивали – не сумлевайся, мол, батюшка все ходили, все помним. А отец Онуфрий придавил взглядом сплетницу-Феклу да продолжил: – Разве замок кто целовал? Или меня за ризу дергал? Или посреди службы куда сбегал? (***) Не было такого. Так что, Фекла, переставай воду баламутить. Пошли со мной в церковь, на исповедь, а вы расходитесь, – священник повернулся к толпе. – Разве нет дел важнее, чем тут стоять? Все даже попятились невольно – до того разгневанным выглядел батюшка, а стоявшие в задних рядах тут же принялись уходить «по делам», вроде бы не выказывая торопливости, но быстро. Ведь стоявшие там и до этого не горели оставаться и оказались около дома травницы только из-за того, что все собрались на ведьму, вот и им пришлось. А отец Онуфрий не только словом, но и внушительным видом понукал сельчан прекратить заниматься ерундой, так что рассосалась толпа также быстро, как и собралась. Только Настасья, Данька, Фекла да отец Онуфрий остались. – Иди, помолись, я к тебе попозже зайду, – обратился батюшка к Настасье и удалился, уведя с собой злобно оглядывающуюся Феклу – в очередной раз вразумлять. Травница же, проводив священника, зашла в дом, села на лавку да там и расплакалась – от пережитого. Ведь сколько людям помогала, сколько вылечила-выходила, а стоит чуть чему случиться – сразу ее в ведьмы записывают. Растерянный Данька не знал что делать, поэтому просто рядышком сел – не бросать же наставницу в таком состоянии. Вдруг дверь избы тихонько скрипнула да из сеней раздался негромкий голос: – Настасья, можно к тебе? Девушка вскинулась и тут же принялась утирать слезы платом, а Данька с удивлением подумал за ради чего к травнице пришла тетка Аксинья. – Входи, – кликнула Настасья, чуть приведя себя в порядок. Тетка Аксинья чуть ли не боком протиснулась в избу и нерешительно замялась у порога. – С чем пожаловала? – недружелюбно спросила травница, настороженная странным поведением женщины. – Да вот, узнать, как ты, – неловко и очень старательно изобразила улыбку Аксинья. – С божьей помощью – все в порядке, – ответила Настасья, полнясь новыми подозрениями и невольно сцепляя пальцы в защитном жесте от сглаза. Аксинья же, увидев его, грустно и на этот раз искренне улыбнулась и, вздохнув, продолжила: – Рада за тебя, Настасья, – и с заминкой продолжила: – Позволь с твоим учеником переговорить. Наедине. Травница с тревогой взглянула на Даньку – зачем мальчонка понадобился Аксинье? Тот же только рот раскрыл от удивления. – Обещаю, ничего плохого не сделаю, – чуть ли не с отчаянием продолжила женщина. – Только переговорить, очень нужно. Сжала Настасья губы в раздумье, а Аксинья стояла на Даню с мольбой глядючи. Мальчик-то и не против был поговорить – интересно же, что ведьма сказать хочет, но терпеливо ожидал разрешения наставницы. – Ну ладно, – наконец откликнулась травница, все еще в сомнениях. – Но смотри, Аксинья, я за него ответ несу перед родителями, так что лучше тебе поберечься. Вроде и не чувствовалось угрозы в голосе Настасьи, но прозвучало так страшно, что Даня даже с испугом глянул на девушку. Впервые он в таком состоянии наставницу видел. – В травяной сарай идите, – велела травница, усевшись на лавку, с которой успела подняться. Аксинья закивала и торопливо вышла, а Данька за ней хвостиком потянулся. А в сарайчике хорошо – пучки трав по стенам да под потолком развешаны на просушки, мухи-пчелы гудят-жужжат, ветерок в окошки подкрышные залетает. Душисто, размористо, дремотно. Любил мальчик тут работать – и посидеть просто так можно, и истории наставницы разные послушать. Тетка Аксинья нервно оглянулась по сторонам, зачем-то волосы поправила, да и говорит: – Спасибо вам, что не выдали. И так мне житья нету, а если бы все узнали точно, то порешили бы меня точно. Данька замялся, не зная, что сказать – он ведь и сам не был уверен, завидная вдовица – ведьма, а тут она сама так впрямую говорит. – Вы не думайте – не продавалась я черту. Не хотела я, это свекровь все, – и Аксинья принялась вдруг торопливо рассказывать: – Когда она помирала, позвала меня. Говорит, благословить хочу. Пусть и не ладили, но раз выбрал тебя мой сын, значит, так тому и быть. Всхлипнула женщина, вытерла навернувшиеся слезы и продолжила рассказ. – Позвала, значит, да и говорит: «Вот, тебе, доченька, клубочек. Наговоренный он – как ни сядешь прясть, нить всегда будет идти тонкая и не рваться». А она и правду пряла так хорошо, что заглядеться можно – и быстро, и ровно, и ниточка выходила тонкая-претонкая. Вот я и взяла, дура! – проговорила Аксинья с такой горечью, что Даньке стала жутко жалко ее, даже не зная, что дальше будет. – Только я его взяла, как свекровь и померла, да с такой счастливой улыбкой, что мне страшно стало. Не могут люди помирать с такой улыбкой. А той же ночью пришел ко мне черт… Вот тут Данька и встрепенулся, перебив женщину на полуслове: – Какой он? Та растерялась: – Так вы же должны знать, молодой господин. Ну черт как черт – высокий, лохматый такой. С копытами, – и взглянула на мальчика: продолжать, мол, или нет? А Даня огорченно поджал губы – не тот. К нему другой приходил, но опять его «молодым господином» назвали. Кивнул мальчик просьбой, и тетка Аксинья продолжила: – Приходит он ко мне и говорит: «Теперь ты ведьма, должна порчи наводить на людей и скот, молоко отнимать у коров» и еще много всего наговорил, – всхлипнула женщина. – Вот с тех пор уже три года как минуло, и приходится мне это делать. А я не могу! Не хочу! – с отчаянием воскликнула Аксинья, прижимая сжатые в кулаки руки к груди. – Претит это душе моей, хоть и проклята она уже. Не могу больше так жить. Еще несколько дней – и я бы руки на себя наложила, все равно дорога мне одна, – утерла таки ведьма слезу, выкатившуюся из глаз, и вдруг бухнулась на колени, протягивая руки в мольбе: – Помогите мне, молодой хозяин! Вы же добрый! Не выдали меня сегодня! Помогите! А Данька аж отскочил в ужасе, и тут же кинулся мальчонка к ней – поднимать, а в голове только одна мысль: «Господь, что происходит-то?» – Поднимитесь, тетя Аксинья, нельзя так, – вцепился Даня в женщину. – Я помогу, помогу, только перестаньте! – Спасибо вам, молодой хозяин, вовек не забуду вашей милости, – всхлипнула та счастливо и поднялась, опираясь на плечо мальчика – до того ослабела. А Данька почувствовал себя совсем худо – пообещал ведь, а не знает, как выполнить обещание! – Тетя Аксинья, я… – забормотал мальчик, – я… не знаю, как вам помочь. Знал бы – сделал, вот те крест! – и перекрестился размашисто, глядя во все глаза на женщину. – Возьмите у меня… – забормотала Аксинья, роясь в карманах платья, – вот… – и протянула на ладони махонький невзрачный клубочек небеленой пряжи. – Ах ты, змея подколодная! – в дверях сарая стояла, уперев руки в бока, Настасья, метая молнии. – Я тебе поверила, а ты что делаешь, гадюка этакая! Даня, отойди от нее! – велела травница и прихватила метлу, прислоненную к стене около входа. – Не губи, Настасья! – ведьма вновь упала на колени, зажав в руке клубочек. – Мне с этим не жить, а он и так… – и прикусила язык, уткнувшись лицом в ладони и съежившись. Но тут же подняла взгляд, горящий темным огнем на бледном лице: – Ему ничего не будет, а мне хоть в петлю. Не губи, Настасья, сама знаешь, как тяжело с этим жить, а он помочь обещал! Ошалевший Данька только растерянно смотрел то на наставницу, то на Аксинью, не понимая, что происходит. – А ну, уходи отседова, ведьма проклятая! – травница опасно сощурилась. – Мне он даден для обучения, а не для того, чтобы ты его душу загубила! – Но ведь… – заплакала Аксинья, а Даньку вдруг будто кто подтолкнул сзади, он и шагнул вперед, к ведьме, и без раздумий взял клубочек с ее раскрытой ладони. Обе женщины судорожно вздохнули и замерли, глядя на мальчика. (*) Игоша – дух некрещеного ребенка, проказничающий по ночам в доме. Обычно появлялся в виде безрукого и безногого уродца. (**) Ведьма может отнимать чужой урожай с помощью «залома» или «закрутки». Для этого она надламывала пучок колосьев около корня, закручивала в узел или просто запутывала и придавливала к земле. Такой залом мало того что уменьшал урожайность поле, так еще и грозил хозяевам поля тяжелой болезнью или смертью. Если жнец нечаянно во время жатвы заденет залом, то обязательно случится несчастье – отнимется рука, разобьет паралич или умрет на месте. Заломить колосья можно на вред любому, а можно на определенного человека, чаще всего это делали на хозяина поля. Залом обычные люди предпочитали не трогать, чтобы он не нанес вред, а звали знахаря или колдуна, чтобы тот особым образом обезвредил его. (***) Считалось, что ведьма, чтобы восстановить свою колдовскую силу, должна во время пасхальной службы приложиться к церковному замку или к ризе священника. От последнего священник даже заболеть может. Также считалось, что ведьма не может вынести тот момент пасхальной службы, когда священник произносит: «Христос воскресе!», и на это время удаляется из церкви. ========== Глава 12 ========== Тишина стояла такая, что гудение пчел вокруг трав слышалось набатом. Стоял Данька, ни жив, ни мертв, сжимая в руках клубочек, аж ладони вспотели. Минуту стоял, другую, ожидая грома небесного или еще чего, но ничего не происходило. Раскрыл мальчонка ладонь – а клубочек махонький, небеленый так и лежит, никуда не делся. Вытер Даня одну руку о штаны, переложил в нее клубочек и принялся вытирать вторую руку. А тут и тетка Аксинья с Настасьей Ильиничной выдохнули. – Получилось? – с мольбой вопросила ведьма, еще больше спавшая с лица. Казалось, только глаза черные горят вопросом неистовым, а больше – и нет ее вовсе. – Даня! – одновременно с ведьмиными словами кинулась к ученику Настасья. И лоб потрогала, и на шее что-то пощупала, и в глаза заглянула как лекарка. А Данька стоял весь смущенный, не зная куда деться, куда руки спрятать, куда клубочек деть. Клубочек как клубочек. И не грел как уголек, и не светился как светлячок. Просто клубочек, мальчонке даже немного обидно стало – как это так, вроде как чертовская вещичка, а выглядит как нормальная. А может и не клубочек-от виноват? – Тетя Настасья, – брякнул было Данька по малолетней привычке, хотел было поправиться, да рукой махнул. – Нормально все со мной, – и отодвинулся в сторонку – подальше от травницы, что с ним сейчас как с ребенком малым обращалась. – Теть Аксинья… – мальчонка опустил глаза, до того ему отчего-то стыдно было да неудобно. – Я не знаю. Правда. – Ну что ж, – ведьма больными движениями натянула сползший плат на голову. Казалось, из нее разом ушли вся надежда, да и жизнь заодно. – Ночью узнаю. Поднялась Аксинья с колен и с такой тоской оглядела сарайчик, что сердце Дани как ножом полоснуло – лучше бы уж получилось. Не гоже так жить на свете божьем, не гоже! А ему вроде как и не страшно. Ночью. Сжал Данька клубочек посильнее в руке да и брякнул, не подумавши: – Теть Аксинья, если он придет, вы ко мне пошлите, я разберусь. Ахнула Настасья на такие слова, но мальчонка и не смотрел на нее – все глядел на старательно поправляющую платок ведьму. И чудилось ему, что светится она чуток – как гнилушка на болоте. Зеленовато и почти невидимо. Или как русалки, к примеру. Кивнула медленно Аксинья Даньке и не произнеся ни слова вышла из сарая. Вроде как и неторопливо, а миг – и нет ее, будто и не было здесь. Только клубочек и напоминает о разговоре. – Даня, – выдохнула растерянно травница, не зная, что сказать. Враз растерявший свою смелость мальчонка хлюпнул носом и повернулся к травнице, теребящей концы узорчатого платка, накинутого на плечи. – Мне правда можно, – негромко пробормотал Данька и еще раз хлюпнул носом, на этот раз немного сердито – на себя. Разнюнился, как маленький. – Только я сказать ничего не могу, правда! – он поднял отчаянный взгляд на Настасью. Да какое поднял – за то время, пока был в обучении, вытянулся, макушкой уже выше плеча женского, да и взгляд серый изменился – стал такой что глядеть да глядеть хочется. Поймала себя Настасья на таких мыслях, да только лишь головой покачала – даже десять годков мальчонке не минуло, а уже такое видится. Ох, действительно не обошлось тут без черта! И что же дальше будет-то? Ох жизнь ее бедовая… – Ладно, Даня, – приобняла травница мальчика по-родительски, – пойдем, чаю попьем, расскажешь, что можешь… Чай с листьями малины да чабреца да разными травками – он не только тело и дух лечит, он еще и язык развязывает, так что Данька сидел с чашкой да баранкой и весело рассказывал – и про лесавок с ауками, и про русалок, и про то, как с ними на Семик плясал да с водяным чуть не познакомился. Только про поцелуй русалочий не рассказал. И про тетку Аксинью тож рассказал – как он видел ее, летящую на метле в Иванов День. Слушала Настасья Даню, а у самой сердце кровью обливалось за него. Ей, уже пожившей на свете да повидавшей многое, многое было понятно из того, на что сам мальчик внимания не обращал. И что делать, как спасти – непонятно ить… Да и боялась травница вставать поперек черта, ой как боялась. Ей, не заключившей особый знахарский договор с нечистью, вообще не след с ней связываться. А вот поди ж ты – поневоле получилось, через ученика своего. – Ладно, Даня, – заговорила Настасья, когда рассказ под ароматный чай да баранки подошел к концу. – Завтра пойдем к водяному – может и сможем договориться насчет дождика. Встрепенулся мальчонка зайцем разбуженным, хоть до этого и сидел уже сонный после меда да правильных травок, чуток убравших пережитое за день. А ведь действительно – засуха так и не спала, еще чуть – и лишатся они посевов, а значит зима будет голодная да злая. Плохая зима, многие не переживут. А водяной – он помочь может! Пока Даня предавался радужным мечтам, травница проводила его, проследила как он побежал к деревне, пыля пятками по дороге и вернулась в дом. Думать не получалось никак, да и не виделось ей никакого выхода. Что черту отдано, то самому только вернуть и можно, никто не поможет. Да и не верила травница в такое. Слишком часто перед ее глазами проходило подобное. Но мальчонку-то, душу чистую, нагрешить не успевшую, за что? Нет ответа. А пока ответа нет, как помочь и неизвестно… А Данька вернулся домой еще засветло, лето же, солнышко садится поздно, так что не перепало ему за позднее возвращение. Да и узабоченные все родители были происходившим днем в деревне. Отец ездил в соседнюю деревню, мать – на дальний родник ходила, почти цельную бочку целительной воды наносила, Степанида при ней, так что узнали обо всем только к вечеру. Поначалу хотела было маменька броситься за Даней к травнице, но зашел к ним отец Онуфрий, успокоил, да дальше по дворам пошел – ко всем, в ком заметил небожескую злобу. Тех, кто по дурости около домика Настасьи оказался, не тронул – и так сами свою ошибку поняли да прониклись. А вот некоторых пришлось вразумлять, да серьезно, что не гоже было, ой не гоже. Сокрушался отец Онуфрий про себя, да корил себя же – за то, что пропустил в своем селе такое. Казалось бы – все, как на ладони, а вот что беда с людьми-то делает. Ох, грехи наши тяжкие… Не вслух вздыхал священник, а все одно – виделись его мысли, омрачавшие чело, да так, что всем вокруг невольно становилось стыдно да неловко за себя. Данькиным родителям тож, вот и не стали ругать сына, что тот так долго задержался у травницы. Наставница от-таки, да еще за просто так обучает – грех не помочь, не поддержать. Сами-то не пошли потому что отец Онуфрий запретил, но Лисавета Николаевна уж и пирожков напекла из бережно лелеемых запасов муки – завтра передать с сыном, как благодарность да и просто так. Вот так и прошел недолгий остаток вечера – в очередных разговорах, да в чаепитии. Одно нехорошо – не успел Данька клубочек ведьмовской спрятать под половицу, к зеркальцу волшебному. Не отпустили его из избы в летнюю пристройку на ночевку. Хоть и закончилось все, а все равно боязно. Так и легли все спать вместе. Засыпая, Данька думал каково сейчас Настасье Ильиничне, одной-то в своем доме. Страшно поди, наверное. Вдруг кто опять придет? То ли мыслей этих и о тетке Аксинье, но приснилось Дане что-то странное. Будто пришел к нему страшный черт, настоящий! Большой, волосатый, с копытами, да как начал на него кричать да ругаться – что, мол, за самоуправство такое? По какому праву он забирает у него душу честно загубленную ведьмовством? Да до того страшно было, что мальчонка забился в какой-то угол и чуть ли не в комочек подобрался. А черт нависает, клубочек обратно требует да так страшно ногами топочет, что ужас просто. Данька клубочек в потной ладони сжимает, но не отдает, да с чертом не говорит, хоть и боится до колик. Ведь известно – как только с чертом заговоришь, так сразу твоя душа и потеряна. Это только всякие хитряки из сказок умеют их обманывать, да и то – только маленьких чертенят, таких что под Святки над людьми шутки шутят. А этот – огромный, сразу видно, что один из начальствующих, от такого так просто не отделаешься. Вот и сидел Данька, со страхом ожидаючи, что дальше будет. И вдруг откуда ни возьмись из темноты вокруг появляется Азель и смотрит строго так на черта. Тот начинает ругаться да что-то доказывать, а Азель только брови хмурит да головой качает. Интересно Дане о чем же они ругаются, жуть как интересно, даж и не страшно уже, а не слышно ничего, как уши ни навостряй, ни вытягивайся. Плюнул в конце концов черт, стукнул копытом оземь, взметнулось вверх адское пламя, черт и исчез. Данька сидит, смотрит на сие диво-дивное с раскрытым ртом, в руке клубочек сжимая, а Азель рядом присел, полами своей барской одежды пыль да сор подметая, да головой так ласково покачал: – Что ж ты, Даня, делаешь. Зачем в чужие судьбы вмешиваешься? Мальчонка аж смутился – и от голоса мягкого, и от взгляда черного, пронзительного, и от слов странных. – Зачем чужую судьбу забрал? – и цоп – ловкими пальцами клубочек-то и забрал. – Смотри. Завертелся-закружился клубочек по ладони смуглой, ненашенской, открывая картинку, а там… Тетка Аксинья спит на скамье, прямо как живая! Только Данька хотел вслух удивиться, как посреди горницы появился черт и навис над ведьмой. Так открыла глаза и… Покрасневший мальчонка зажмурился – срамота-то какая! С чертом! – Вот так, Даня, – Азель задумчиво разматывал клубочек и белые нити тут же расплывались в воздухе туманом, тая на глазах. – Но она же сказала, что ее обманом… – пробормотал пристыженный Данька. – Сначала-то да, ведьмина вещь к ней обманом попала, – под тонкими пальцами Азеля клубочек становился все меньше и меньше. – Но в первую ночь как пришел к ней черт, Аксинья сама разломала свою венчальную икону – очень уж она зла и в обиде была на мужа своего. А совершивши богохульство и передала свою душу черту. Пусть даже и думала, что это только во сне было – а оно заправдой оказалось, – проговорил Азель и так остро глянул на Даньку, будто ножом пронзил мальчонку, который смотрел на него не отрываясь. – Запомни это, Даня. А теперь спи, – прохладные пальцы легли на глаза мальчонки, закрывая их, – суженый… – голос со смешком растворился в туман, как и клубочек. И засыпая во сне Данька подумал, что это очень странный сон. Очень. Наутро подскочил он с самыми ранними лучами солнца, наскоро перекусил, схватил приготовленные с вечера для травницы пирожки да и помчался к ней жеребенком молоденьким. Нетерпение захлестнуло полностью – шутка ли, к водяному идти! Он после лешего самый опасный из нечисти да дюже злючий и охочий до новых слуг, из людей набираемых. Правда их водяной особо не озоровал, но был до девок статных охоч. Так ведь это любой так, так что селяне на него и не жаловались сильно. Боялся Даня, что придется наставницу под крылечком ожидать, однако нет – та уже вышла. Да и то верно – время водяного полдень, полночь, закат да все, что луной освещается. Так что слабнет он больше всего как раз таки на рассвете, значится и разговор с ним вести надобно как только Солнце-батюшка на небо выйдет. Кивнула Настасья ученику, приняла пирожки, снесла их в избу да велела родителям земной поклон благодарственный передать. А пока требовалось поторопиться. Дорогой рассказывала травница все, что знала о водяном, но об одном умолчала – не решилась бы она одна к нему на поклон идти, кабы не Данька, не рассказ его вчерашний… Подошли они к речке на том достопамятном бережку, где Даню чуть русалки не соблазнили, а потом и Манька выходила – поговорить. Не зря, видать, именно сюда травница пришла, видела по своим приметам, что охоча речная нечисть именно до этого берега. Только вот далече вода ушла, даже ил спекся и стал почти каменный. Собирали его, конечно, пока есть возможность на огороды, дабы росло все лучше, но лучше бы не было этого, ой лучше бы не было. Добрели они, наконец, до ручейка, коим обратилась их речка. Сняла Настасья плат с головы, обнажая волосы, выложила в воду хлеб круто соленый, да давай стучать по воде, водяного выкликая и разные подарки ему обещая. Ему-ить тоже несладко-то приходится по такой погоде – весь его скот, все сомы, налимы, угри и раки либо подохли, либо ушли в другие места. Долгое время ничего не происходило и вдруг – глядь! Щука блеснула, да такая большая, илом заросшая, что сразу стало понятно, кто пожаловал. Обрадовалась Настасья и принялась поклоны отвешивать, на бережок водяного зазывать, а Данька рядом стоит, во все глаза смотрит – речка-то вдруг стала такая зеленоватая, да будто дымкой подернулась. И курится, курится, как будто жарко ей, даж глаза протереть хочется. Вдруг щука плеснула хвостом и на месте ее мужичок образовался – сам большой, пузатый, зеленый, с длинной бородой будто из водорослей и сделанной. Тут уж Даня совсем рот раскрыл, а Настасья на шаг назад отступила, будто в боязни. Но водяной-то ее похоже и не заметил совсем, грозно хмуря брови на мальчонку. – Ну, зачем звал молодой хозяин? – вопросил басовито, раскладывая бороду по пузу. А между пальцами-то перепонки, как у лягухи! Перетрухнул Данька совсем, а Настасья не растерялась – подтолкнула его чуток вперед, да с шепотом: «Про воду спроси!» – Да вот, дядя Антип, – начал Даня осипло, – засуха тут… – и замолк, растерявшись. Водяной глядючи на него басовито расхохотался, чуть ли не слезы утирая. – Вижу я, как не видеть! А чего надо? Зачем звал? Данька вроде как совсем смутился, но отступать-то не гоже! Как же они выживут, без воды-то! – Воды бы нам. Речка вот тоже пересохла, с чего, дядя Антип, а? – а у самого голос подрагивает, но выговаривает все четко, как Настасья Ильинична учила. Поскучнел водяной на глазах, заоглядывался, так и казалось, что уйдет сейчас под воду, ан нет, остался. – Проиграл я воду… Выше озеро – там сородич мой обитает, дюже силен оказался, окаянный… Вот и проиграл – на три месяца. Он и тучи держит, чтобы значится мне и оттудова вода не досталась. – А нам что делать? – растерялся Даня, совсем перестав бояться. Водяной сейчас напоминал их местного пьяницу Гераську, который неразумно ввязывался во всякие разные игры с проезжими купцами, да каждый раз оставался голяком, иногда даже буквально. Потом потихоньку набирал денежку, копеечку за копеечкой и опять – все спускал. Вон он также оглядывался, когда пытался объясниться перед женой своей. Вся деревня регулярно ходила смотреть на енто зрелище к колодцам. – Не знаю, молодой хозяин, – водяной равнодушно пожал плечами, – разве что какой священник его прогонит хоть на денек. Ух, я бы тогда все вернул, да еще и ему показал, как мухлевать! – чуть ли не грозя кулаками в сторону ненавистного родича, обманом завладевшего водой. А может и не обманом, кто их, водяных знает-то? – Спасибо тебе, батюшко, – закланялась Настасья из-за спины Даньки, который аж вздрогнул от неожиданности, – за науку! Спасибо за помощь! Водяной заглянул через плечо мальчонки и глаза нечисти блеснули недобро. – А ты, травница, помни, что обещала! Как только вода вернется, приведете мне лошадку с гривой, украшенной красными лентами, да утопите. Я не забуду! Миг – и нет водяного, только щука хвостом махнула да в ручейке пропала. – До свидания, дядя Антип, – растерянно пробормотал Данька, пытаясь проводить взглядом водяного. Но того и след простыл. Как только они вернулись в деревню, посадила Настасья мальчонку травы перебирать, велев никуда не отлучаться, а сама собралась и ушла. Вернулась поближе к вечеру, дюже уставшая да бледная, поспрошала о случившемся в ее отсутствие да и отпустила восвояси. А через три дня дождь пошел, да такой сильный, что вся сила посевам-то и вернулась. Радости было – на все село! А еще через какое-то время произошло с Данькой еще одно странное событие… ========== Глава 13 ========== Комментарий к Глава 13 Приношу всем свои извинения за столь длительную задержку с новой главой. Глава 14 уже пишется :) Как водяной вернулся, покатилися дни своим чередом, как солнце-колесо по небу. Поначалу медленно, а потом все быстрее и быстрее, и чем ближе к середине лета, к Иванову дню, тем быстрее. А может потому так казалось, что запропал Данька совсем у Настасьи Ильиничны. Дни мелькали как картинки цветные, что на ярмарке за большие деньги продают. Только утречко наступит и – раз! – совсем другая картинка, вечерняя, и как вечер наступить сумел, незнамо. А вечером стоило Даньке замкнуть глаза, как тут же утро наступало, криками петухов будило. Не снился ему больше никто, о чем в тайне жалелось. Хоть и странные, и страшные сны были, где приходил к нему черт, но жуть какие интересные. Душа томилась непонятно чем и даже в церкви, во время служб отдохновения от этой странной маяты Даньке не было. Желалось чего-то, только вот чего – непонятно. Бывало, слушает-слушает свою наставницу, да вдруг заглядится в окошко, что на лес выходит. А Настасья-то его и не тормошит, лишь концы платка беспокойно теребит. Ждет, значит, когда лесной дух ее подопечного отпустит. Учеником-то травница уже пару месяцев перестала Даниила называть. С тех пор, как увидела его разговор с водяным, так все сомнения отпали – не ученик он ей, ой не ученик… Но и бросать дело не гоже. Пусть путь-дорожка Дани и лежала в другую от людей сторону, но знания всяко же пригодятся. А она потом возьмет себе другого ученика иль ученицу. Да и признаваясь честно, боялась Настасья от Даньки отказаться. Вдруг ее после такого лесная нечисть невзлюбит? А коли так произойдет, то либо погубит ее лесной хозяин, либо дороги не будет в лес. Какая же она будет знахарка-то, без возможности собрать нужные ей травки? Вот то-то и оно… Однако же не страх стоял попервой, не он, а беспокойство за мальчонку. Душа все же живая, человеческая, не загубленная пока еще, это Настасья знала точно. Но как ему помочь – не ведала. Вот и продолжала обучать – как могла, как умела. А Данька не замечал беспокойств своей наставницы – и мал был для этого, и не до того, своих странностей в жизни хватало. Да что говорить, если теперь он не только с Захаром Мстиславовичем общался, но и с другими домовыми да дворовыми знался? Сельчане-то быстро смекнули, что с приходом Дани в дом, где шебутно, сразу стновится спокойно, вот и обращаться начали. Ну и благодарили по-свойски – кто маслицем, кто крынкой молока, кто мукой. Но по-тихому, конечно, дабы отец Онуфрий не прознал. Тот знал, конечно же, но молчал, лишь наблюдал за мальчонкой пристально. Хоть и не было у священника знаний Настасьи Ильиничны, однако же господь не обделил слугу своего не только силушкой, но и умом. А глядя на все странности, как не догадаться, что дело нечисто? Вот и наблюдал отец Онуфрий за Даней да пытался на исповеди и во время разговоров задушевных на искренность вытянуть. Чуял, что мальчонку что-то гнетет, однако же не получалось. Оставалось только молиться за душу раба божьего Даниила. А Данька и этого не замечал, меняя картинки дней одну за другой, пока они не замерли за неделю до Ивана Купала. Не забывал он ни про зеркальце, ни про странные камешки, подаренные ему на день рождения чертом, и временами лазил проверять, все на месте. Любовался новыми узорами на зеркале волшебном, всякими новые жучками да цветами, что появлялись и исчезали непрестанно – как новое оно было каждый раз. Только вот сразу понятно, что именно то, волшбой напоенное, через которое черт тогда пришел. Катал черные камни, с беспокойством чувствуя, как становятся они все теплее и теплее, будто солнцем нагреваются, а не хранятся тайно под половицей. – Эка вон… – вдруг раздалося над плечом задумавшегося Даньки, он аж вздрогнул от неожиданности, поскорее зажав в ладонях камешки – не желается показывать никому, вот ни сколечки не желается! Но тут же успокоился. Домовой это оказался, Захар Мстиславович. – Дядька Захар, а что это? Вы знаете? – Даня задумчиво погладил камешки одним пальцем. Показалось али нет, но те будто золотой искоркой ярко блеснули. – Знаю, как не знаю, – домовой сноровисто вытащил из поленницы, за которой прятался мальчонка от родных да соседей, поленце потолще, положил его на землю рядом с Данькой, да и уселся на него. – Так что? – с любопытством спросил мальчик, продолжая играть подарком. С тех самых пор, как камушки гонялись за ним от колодца, они не шевелились боле, только иногда казалось, что трутся бочками друг об друга, да о ладони, как щен, что на ласку напрашивается. – Это, молодой хозяин, защита твоя, – медленно проговорил Захар Мстиславович, поглаживая бороду и прислушиваясь к чему-то. Даньке вдруг показалось, что домовой ожидает, что его кто-то одернет или запретит говорить. Али наоборот – нашептывает что-то, а Захар Мстиславович и повторяет. Прислушался Даня, но ничего так и не услышал. Вона шмель жужжит. Мамка на Степаниду ругается – опять та что-то учудила. Кто-то за околицей смеется-перекликается. Собака брешет. Ничего необычного, все как всегда. А домовой тем временем продолжил. – От слов и глаз дурных, да и не только. От дел дурных тоже. Потерпи, немного осталось, скоро сам все узнаешь. Даньке оставалось только вздохнуть – упрям был Захар Мстиславович, ежели чего порешит, с места его не сдвинешь, пока сам не захочет, не скажет. Хоть и зовет «молодым хозяином», а попробуй ему что скажи – враз поймешь, кто на самом деле хозяин. Мальчонке даже обидно стало, чуть-чуть, а домовой почуял сразу, благо нечисть, ей многое видно из того, что скрыто от глаз людских. – Не серчай, молодой хозяин, негоже тебе пока об этом знать. Захар Мстиславович покряхтел, поудобнее устраиваясь на бревне, а то ровно подросло, дабы ему поудобнее было. – Рано. Сам знаешь, всему свой черед. Вот ты у травницы обучаешься. Скажи, что будет, если полоскун-траву раньше срока сорвать? – и покосился так хитро-хитро. А Данька и не заметил, тут же взахлеб принялся рассказывать про травку эту хитрую, которую только на рассвете погожего дня рвать надобно, дабы она силы своей лечебной не потеряла, да и не на каждом рассвете, а только все две недели в году и многое другое. Даня рассказывает, а Захар Мстиславович сидит, про себя посмеивается. Знает, чем мальчонку отвлечь можно да нужную мысль в голову заложить. Выдохся Данька, замолчал да и задумался. А ведь действительно – всему свое время. Свое время сажать, свое время – урожай убирать, свое время травки собирать. Видимо свое время нужно, чтобы и про камушки узнать. – Спасибо тебе, дядь Захар, за науку, вовек не забуду, – Даня посмотрел на закат да со вздохом сжал в руках сокровище свое дареное. Спать пора – первые звезды на небе помаргивать начали уже, сон навевать. Хоть и не хочется, а хочется на речку сбегать, где все ребята в ночное собрались, а нельзя. Неделя перед Ивана Купала – самая волшебная, завтра опять засветло в лес нужно, за травками и кореньями. – Спокойной ночи. Подхватился Данька с земли, собираясь бежать-спрятать камушки на место, да задержался. – Дядя Захар, попросите Архипку с третьего двора не так озоровать, – мальчонка просительно глянул на домового. – А то Марья Федоровна уже грозилась пригласить священника аж из Валаамского монастыря, – Даня скопировал в точности интонации хозяйки дома – важные, многозначительные, – вдруг он чего сделает и выгонит Архипку? Жалко же. Архипка был домовой очень юный и приблудный, прихваченный непонятно где при переезде сына Марьи Федоровны с невесткой из города обратно в село. Городские домовые и так были сплошь невоспитанные, по мнению Захара Мстиславовича, конечно, а уж Архипка отличался крайней разнузданностью и дикостью, что отмечали все местные домовые. Даже змейку-полоза свою не кормил – ну как так можно? А уж озоровал он просто отчаянно. И посуда постоянно в избе летала, и прялки менял, и кудели путал постоянно. Даже молоко скисал иногда, неудивительно, что все семейство, где жил Архипка, просто извелось уже. Правда от чужих дом он охранял исправно, следовало признать. Вона, к примеру, пару недель назад пришлых каких-то нехороших спугнул, а их потом все селом гнали прочь, дабы неповадно было во вдовицин двор забираться. – Поговорю, чего уж там, – домой поднялся с полешка и хозяйственно запихнул его на место. – Беги, хозяин, спать тебе пора. – Спасибо! – Данька развернулся на пятке и побежал к пристройке – прятать сокровища к зеркальцу, и не видел, каким грустным взглядом проводил его Захар Мстиславович. – Чего не сказал? – рядом с домовым незаметно возник Гринька, дворовой. – Мал еще, – отрезал сурово Захар и непонятно было, кто именно мал – то ли хозяин их молодой, то ли сам Гринька. – Ты лучше займись лошадками, я надысь опять клещей видел. Как так можно? – домовой неодобрительно глянул на дворового. Тот тут же сделал вид, что не при чем, что он справно все выполняет. – А я пойду хозяину сказки нашепчу… И побрел к дому, шаркая валенками, которые перед выходом во двор надевал даже летом. Вернувшись домой на следующий вечер, заинтригованный Данька сразу полез в тайник. Камушки стали еще теплее и, кажется, стали поболе. Даня вертел их и так, и этак, все надеясь понять, что же это такое, даже на зуб попробовал, но так и остался в неведении. Так продолжалось еще несколько дней, пока аккурат перед Ивановым днем Данька не вытащил из тайника трех крохотных, с мизинец длиной, змеек. Змейки кружились как привязанные по ладони, а растерянный мальчонка все пытался понять, что же этакое происходит. Глубокого черного цвета, какого были камушки. На головке у каждой змейки по три крохотных золотящихся выступа – как маленькие коронки, гладенькие на ощупь, как и сами змейки. – Ну вот, вылупилися значить, – вздохнул незнамо откуда возникший Захар Мстиславович и уселся прямо на пол пристройки, в которой Данька устроил свой тайник. – Кто это, дядя Захар? – спросил Даня, зачарованно наблюдающий за змейками, сплетающимися в клубок. – Это? – вздохнул домовой. – Василиски это, молодой хозяин. – Кто? – раскрыл рот Данька, а в голове невольно всплыл мягкий, напевный говор Настасьи Ильиничны, которым она завсегда сказки рассказывала (*). Жила-была одна девушка по имени Матреша. Не особенная красавица – на вечорках парни смотрели мимо и никто к ней не присватывался, хотя все ее подружки уже давно повыходили замуж. И вдруг все в ее жизни переменилось, словно по мановению волшебной палочки! Самые завидные женихи протоптали тропку под ее окошки, свахи так и ломились в двери, а матери молодых парней чуть ли не дрались между собой: так хотелось каждой взять себе в снохи эту самую Матрешу, от которой раньше отворачивались. А она воротила нос от всех – видно, ждала, когда первый красавец Гаврила к ней посватается. И дело шло к тому – Гаврила перестал хаживать к Лушеньке, которая в мечтах уже видела себя его женой, и переметнулся к Матреше. «Ничего не понимаю! – подумала Лушенька. – Околдовали милого дружка, что ли?! Ведь Матрешка как была уродина, так и осталась. Что же приключилось?» И, как это водится у девушек в трудные минуты жизни, пошла она за советом к старой ведунье – бабке Мухоморихе. – Скажи, добрая бабуся, – спросила Лушенька, – не ты ли обаяла всех деревенских парней, не ты ли приворожила их к Матрешке? – Нет, – тихонько засмеялась старуха, – Матрешка и без меня обошлась. – Как? Нашла в лесу Симтарин-траву, которая привораживает молодцев к девицам? Или вызнала старинный заговор на любовь? Продала душу черту? – У Матрешки есть кое-что получше Симтарин-травы, – кивнула старуха. – Она взяла себе на службу василиска, который исполняет все ее желания. Не расстается она с ним ни на минутку, даже когда на улицу идет – под юбку прячет. И если Матрешка захочет, чтобы те девки, которые раньше ее на смех подымали, взяли да враз утопились, а женихи перебили друг дружку, василиск заставит их выполнить и это! Лушенька даже за голову схватилась. – Что же делать? – закричала она. – Не знаю, как все прочие девки, а я наверняка утоплюсь, ежели Гаврила Матрешку за себя возьмет. Смилуйся, бабуленька! Дай совет! Посмотрела на нее Мухомориха – и, наверное, вспомнив свою далекую молодость, научила, что делать. – Только помни, – добавила она, – в глаза василиску не смотри, не то обратишься в камень. И начала Лушенька Матрешку караулить, каждый день следила за ней, пока не улучила минуточку, когда соперница пошла в баню. А надо сказать, что с некоторых пор Матрешка ходила мыться уже гораздо позже всей своей родни, в самое страшное время – в полночь, когда только нечистики и парятся. Известно: кто с нечистью спознался, тому она не страшна! Прокралась туда и, дождавшись, когда закричали первые петухи, неожиданно предстала на пороге. Матрешка лежала на полке и охаживала себя веником, а рядом… рядом прикорнуло какое-то существо: петух не петух, но голова индюшиная, глаза жабьи, змеиный хвост, а крылья – будто у летучей мыши. Повернуло чудище голову к Лушеньке, но та выставила вперед свое девичье зеркальце. И в то же мгновение василиск обратился в камень, потому что увидел свое отражение и сам заглянул в свои смертоносные глаза. Лушенька кинулась бежать, чуть живая от страха, – ив первом же проулке нос к носу столкнулась с Гаврилой. – Моя ласточка! – закричал тот. – Голубонька ненаглядная! Как давно я тебя не видел! Скажи, когда сыграем свадьбу? – Сыграем, сыграем! – ответила храбрая девушка и крепко поцеловала своего жениха. – Но сначала засылай, как водится, сватов! Свадьбы в той деревне играли одна за другой. Только Матрешка еще год или два ходила в девках, пока не выдали ее за вдовца в другую деревню. И на том была она рада-радешенька. – Какие же это василиски? – возмутился Данька. – У них ни крыльев нету, ни головы петушачьей, ничего! Захар Мстиславович вздохнул только да и достал откуда-то полузадушенную мышь, каких Бандит притаскивал иногда – похвастать результатами своего мышкования. Выставил домовой мышку подальше от себя, да и придавил одну из змеек за шею, направивши ее взгляд на мышь. Змейка зашипела сердито, а мышка, будь она живой, даже пискнуть не успела – в камень обратилась. Застыл Данька, открыв рот, почище статуи, сразу вспомнив все страшные истории про василисков – и как они землю вокруг себя дыханием выжигают так, что скалы трескаются и трава сохнет, и как от их дыхания умирают все, даже птицы, как они взглядами убивают… Мальчонка посмотрел на каменную мышку в руках Захара Мстиславовича и почуял, как от страха немеют руки-ноги. – Что же мне делать?! (*) Текст сказки «Хозяйка чудовища» взят из Е.А. Грушко, Ю.М. Медведев «Русские легенды и предания» ========== Глава 14 ========== – Ничего не делать, – Захар Мстиславович почесал бороду и вздохнул еще раз. – Как это – ничего? – возмутился Данька, сжимая ладони, в которых тепло, не чета другим змейкам, шебуршились василиски. – А вдруг они кого в камень обратят? А вдруг еще чего?! В голове мальчонки роились страшные истории – и про яд василисковый, которым они землю потравить могут, и про огненное дыхание, и много других разных страстей. А домовой вдруг нахмурился, как будто прочитал мысли данькины, и говорит строго так: – Ты, молодой хозяин, поперед того, чтобы бояться всякого, вызнал бы, кто такие василиски на самом деле. В сказках, сам знаешь, не вся правда, а зачастую кривда такая, что и от правды не отличить. А потом уже наговаривал. Данька пристыженно втянул голову в плечи, но ладоней так и не раскрыл, хоть и смешно было от щекотаний змеек крохотных. – Дядя Захар, а кто они, василиски? Покряхтел еще домовой, похмурил сурово брови, да и говорит: – Защита это твоя, молодой хозяин, от людей нехороших да от нечистиков разных. Удивленный Данька только открыл рот, дабы спросить – как это так, ведь все его зовут «хозяином», от кого защита-то? Но Захар Мстиславович зыркнул на него недовольно, не перебивай, мол, и мальчонка захлопнул рот. – Я сказал – нечистиков, а не нечистой силы. Хотя какая мы нечистая сила, – домовой бухтел и кутался в душегрею, расшитою красной нитью. – Мы ж охраняем все – и леса, и поля, и воды. Даже вон вас, людей, и то оберегаем. А вы как прозвали нас нечистою силою, так и продолжаете. Даже когда эти появились… – Захар Мстиславович скривился, будто ему что в рот чего-то кислого и горького напихал. – Нечистики… Потом вдруг замолчал, поморгал, уставившись в темный угол, да и начал сказывать странным голосом, от которого весь в слух обращаешься, да так, что и не оторваться, и все запоминается и навсегда в памяти картинками живыми рисуется. Давно это было. Не было на свете ни тебя, ни твоих родителей, ни родителей твоих родителей. Пока тут Перун да Ярило правили, все понятно и ясно было. К кому за дождем обращаться, к кому за ясным солнышком. Кому какие дары приносить, кому как молиться. Кому березку наряжать, а кому костер жечь. А потом появились они – священники христовы. И тут же все поперемешалось и завертелось. И Перуну не помолишься толком – придут, язычником назовут, батогами отходят. И этому, новому, тож не молиться нельзя – нечистики приходят. – Вы их чертями зовете, – пояснил домовой, прерывая свой рассказ. Тут уж Данька не выдержал и начал говорить, сердясь, но как-то странно, не по-настоящему. А будто потому, что нужно сердиться. Как велел кто. – Христос – наш бог, и нет другого! Он единственный и только… – Да? – Захар Мстиславович прервал мальчика и хитро прищурился. – А завтра в ночь кому костры будете жечь? В честь кого через костер прыгать? Березки заплетать? При мыслях о косах на березках Данька заалел весь, но настойчиво продолжил: – В честь Иоанна Крестителя! – А зачем ему эти костры-то? А прыганья? – домовой усмехался, видя, как меняется в задумчивости лицо мальчика. – Ему всячески в церкви нужно молиться, а не ночью через кострища прыгать. Для Ярилы это. И, глядя на вытянувшееся лицо Дани, продолжил: – Мал ты еще, потому и не задумывался. Ты песни припомни, которые поются на Ивана Купала, сразу поймешь. Или вона, наставницу свою расспроси. О многом расскажет. М-да… – Захар Мстиславович задумчиво пожевал губами да и продолжил свой сказ. Трудненько нам тогда пришлось. Вроде приходят в твой дом всякие, а ты и не знаешь, как их выгнать-то. Шастают, озоруют почище всяких распоясавшихся. Драки тогда стояли – иии, какие! Не описать. Но потом ничего, договорились, нашли и способы отваживать, и защищать. Только вы, люди, сами их пускали обратно. Тут домовой не мог не вздохнуть огорченно. А потом и старых богов стали забывать, а эти, вместе с новым, силу набирать начали. Вот и приходится сейчас нам суседствовать. Хорошо хоть нас разное интересует. Нам бы жить, да делами своими заниматься, а им – души людские. Вот и выходит все сейчас по-странному… Кто с нами дружится – знахарь али знахарка, а кто с ними – колдун али ведьма. Вот от последних да от нечистиков василиски и будут помогать. Данька раскрыл руки и всмотрелся в крохотных змеек. А они продолжали ползать, да в клубочек сплетаться-расплетаться и щекотать хвостами ладони. – Чем же они мне помогут, дядя Захар? И кто они? Мальчик поднял голову и с надеждой глянул на домового. – Они-то? – по-доброму усмехнулся Захар Мстиславович. – Помнишь в сказках сказывается, что василиски вылупляются из яйца, снесенного черным семилетним петухом, да высижено оно должны быть жабой? Так вот, вранье все это, – припечатал домой и погладил бороду. – Яйца василисков самим лесом рождаются, да и не только лесом, еще много всего должно совпасть, да еще и… Тут домовой примолк да язык прикусил, чуть ладонями рот не зажал, как русалка давеча. Даньке оставалось только жалобно поглядеть на дядьку, знал уже, что тот ничегошеньки больше не скажет. – Богатый это подарок, молодой хозяин, ой, богатый! – продолжил, как ни в чем не бывало, домовой бодрым голосом, старательно пряча неловкость. – Ты теперь их с собой носи. Можешь хоть всем скопом, хоть по одному. И один, если что случится, сразу своих братьев позовет, вмиг возникнут рядом. – Как Сивка-бурка? – невольно улыбнулся Данька. – Свистнешь, и он рядом? – Эх, молодежь… – покачал головой Захар Мстиславович. – Все заговоры позабывали, в сказки обратили, а теперь маются незнанием да сказами перебиваются. – Заговоры? – глаза мальчонки загорелись восторгом. Еще бы – что-то необычное! Какие-то он, конечно, знал – не зря обучался у Настасьи Ильиничны, но домовой-то про новое расскажет. – Дядя Захар, а расскажи! – умоляюще попросил Даня, гладя василисков пальцем по спинкам. А те в ответ ластятся да тычутся – ну ровно кутята слепые. Знал уже Данька, что домовой на лесть покупается – нравится ему, когда хвалят, говорят какой он знающий, строгий да хозяйственный. Вот и продолжил: – Ты так здорово рассказываешь, обо всем забываешь прямо! Приосанился Захар Мстиславович, еще раз бороду окладистую огладил да и говорит: – Как думаешь, с чего это конь такой простому человеку служит? Да еще если в одно ухо влезешь, в другое вылезешь, красавцем станешь? Не конь это, Даня, совсем не конь. Это Зима да Лето в услужение попали к волхву, знахарю, то бишь. Сивка-снег да Бурка-земля. Где ни кличь, все на земле стоишь да на небо смотришь, вот они появляются в мгновение ока, слепленные воедино половинки. В ухо сивки влезешь, вылезешь в ухо бурки – и станешь красавцем, как земля расцветает после холодов-морозов. И наоборот: из бурки – в сивку, вся красота уходит, точно земля снегом покрывается. А ты – конь, говоришь… Данька как представил, что можно сделать, если поймать лето и зиму, даже дух захватило. Это же можно и жару, и холод устраивать когда хочешь. Посевам там помогать. Или делать, как на юге, как Георгий Тимофеич сказывал. Он целых пятнадцать лет солдатом отслужил, где только не побывал, чего только не рассказывал! Рассказывал и о южных теплых странах, где в год по два урожая собирают. Вот хорошо бы так и у них было. – Дядя Захар, а как лето да зиму поймать да коньком обратить? – Даня чуть не подпрыгивал от нетерпения. – Теперь уж никак, – отозвался домовой. – Вот раньше – были сильные знахари да ведуны, те умели с природой договориться не только об дождике или солнце, но и о чем поболе. А потом, – он огорченно махнул рукой, – все позабывали. Измельчал народ, да. Данька аж сник – до того обидно стало! Ну вот почему раньше так можно было, а теперича – нет? Это ж несправедливо! – А давно так умели, дядь Захар? – Давно? – домовой задумался. – Да, почитай, годков с тысячу уж будет. Про это дед моего отца сказывал, а он долгонько жил, да, и брехать не имел привычки. Целых тысячу лет? Мальчик аж заробел – это же сколько лет-от домовому получается? А он его просто дядькой кличет… Но спросить не решился. То ли застеснялся, то ли подумал, что лучше не знать. Вдруг тому будет так много лет, что потом каждый раз стесняться будешь? Нет, лучше не знать. А сам домовой сидел и хитро косился на Даню, будто опять мысли его знал и веселился. Во дворе вдруг забрехала собака, и Данька встрепенулся – сколько времени прошло? Мож уже пора спать и маменька ищет. Завтра опять вставать засветло, а вечером в лес на всю ночь идти – наставница на этот раз обещала взять его с собой! От этой радостной мысли померкла как-то скорбь о невозможности вызвать лето и зиму и заставить служить себе. Даже если и можно было бы, то, наверняка, потом, когда он вырастет, как все самое интересное будет, а поход в ночной лес на Иванов день – уже завтра! – Я пойду, дядя Захар, – проговорил Даня, поднимаясь с пола. – Спасибо и за сказ, и за науку. Ой, чуть не забыл! – мальчонка вновь уставился на василисков и уточнил с опаской: – Они точно никого в камень не обратят? Домовой устало вздохнул и покачал головой: – Нет, молодой хозяин, не обратят. Только если ты сам испугается, да их попросишь. Или без сознания будешь, тогда будут охранять. Последнее очень не понравилось Даньке – с чего это он будет без сознания-то? Но решил не уточнять, на всякий случай, вдруг еще страшнее станет? – А как же мышка? Даня оглянулся по сторонам, но мышки нигде на полу не было. Он растерянно поднял взгляд на домового. – Убежала, – равнодушно отозвался тот и продолжил, опережая расспросы, готовый сорваться с языка мальчика. – Когда василиск сам пугается, он в камень не навсегда обращает, только чтобы успеть уползти. А вот если тебе будет грозить опасность, то тогда… Захар Мстиславович многозначительно помолчал, а Данька поежился – в пристройке будто холодом пахнуло, до зябкости, и как-то неуютно стало. – Я понял, – кивнул мальчонка, намереваясь как можно быстрее уйти, да на печь забраться. Там уютно так и хорошо. – Спасибо, Захар Мстиславович. – Беги, – кивнул домовой. – Завтра хлопотный день. А когда за Даней хлопнула дверь, пробормотал, поднимаясь и придерживая рукой поясницу: – И у меня тоже… Кинув последний взгляд в угол, где располагался схрон с зеркальцем, и откуда теперь тянуло холодом, домовой вздохнул и поковылял прочь. Нужно заняться и своими делами, не все лясы с молодым хозяином точить. Мыши вон, совсем распоясались, приструнить надобно… А Данька уже спал, заснув сразу, как только забрался на печку. И снятся ему палаты светлые, богато изукрашенные и расписанные алым и золотом, наверняка царские. Сидит он за столом, на столе самовар, тарелки с пирогами и вареньем, а еще со странными сладостями. Наверняка сладостями – пахнут так вкусно-вкусно, только совсем не сдобой и карамелью, а чем-то иным. – Попробуй, – изящная рука с длинными пальцами придвинула одну из тарелок поближе. – Это рахат-лукум, тебе должно понравиться. Данька поднимает глаза и видит черта. Тут же становится страшно и очень интересно, прямо до мурашек в животе. А черт усмехается, словно видит насквозь. – Как тебе мой подарок? Понравился? Данька сначала молчит, не решаясь спросить, а потом все же спрашивает, почему-то ни капельки не сомневаясь, что это Азель подарил василисков: – Вы же черт, то есть нечистик, мне дядя Захар сказал, так зачем вы мне их подарили? – Правда, так и сказал? – черт наливает в чашку чай и продолжает улыбаться, но как-то так по-доброму, что ему невольно веришь. Подвигает чашку к Даньке и с интересом вопрошает: – А ты как думаешь, зачем? – Дядя Захар сказал, защищать, – Даня не выдерживает и берет один кусочек сладости, которую назвали мудреным именем «рахат-лукум». – От меня? – интересуется черт, а черные и глубокие, как омут, глаза смеются, наблюдая за мальчиком, пробующим восточную сладость. Данька жует этот, оказавшийся очень-очень вкусным, рахат-лукум, прихлебывает малиновый чай и, морща лоб, пытается думать. Но думать не получается – и от сладкой неги, которая разливается вокруг, как от медвяного клевера под солнцем, и от того, что хочется спать. Это очень странно – хотеть спать во сне, но сны с Азелем все время такие странные и такие настоящие, как и не сны вовсе. Так и не придя ни к какому решению, Данька осторожно говорит – Получается, да. Вы же – черт… Азель легко смеется – так хорошо, что невольно хочется вторить ему. – Пусть будет так. А пока – спи. Суженый… Тонкие пальцы ложатся на лоб, и Даня покорно закрывает глаза и засыпает. Как и в прошлый раз. Хотя ему ужасно-ужасно хочется досмотреть этот сон и узнать, что будет дальше. В воздухе растворяется еще слышный шепот, как странный наговор: – В следующий раз останешься подольше… Данька верит и, совершенно успокоившись, проваливается в нормальный сон. ========== Глава 15 ========== День Ивана Купала. Один из самых радостных и ожидаемых летних праздников. Все село гудит и смеется, готовится. Семик уже отметили, передохнули чуток, можно и Иванов день в полную силу отметить. В этом году Данька на Семик на всякий случай прятался, дабы ни от кого венок не получить. Пусть Манька и говорила, что водяной ее забрал не из-за этого, а все равно – боязно, ой как боязно! Вот и чурался общего веселья как медведь-шатун, отговариваясь, что травки собирать нужно. А никто и не неволит – в таком в празднике можно принимать участие, токмо ежели сам пожелаешь. Это тебе не службу стоять! Только ночью мальчонка и вздохнул спокойно, когда с посевов «русалку» прогнали да празднование продолжили. А сам не выдержал да и сбегал к той березке, что речные девы во прошлом году заплетали. Близенько не подходил, а учуяли его все равно. Русалки зеленоволосые руками замахали, к себе зазывать принялись, в том числе Манька, которая улыбалась так, будто счастливее ее никого на свете нет. Даже водяной сам выглянул, в ус сомий усмехаясь. А Данька смотрел на Маню – вроде как и хорошо ей, а все ж таки тяжесть с души не убралась. И не виноват, а все равно… И с чего так тяжко – непонятно. Поговорить-посоветоваться с кем-нибудь хочется, но кому ж расскажешь-то? Наставнице? Неловко как-то. Захар Мстиславович водяного не любит. Даня как-то попробовал с ним поговорить о той встрече с дядькой Антипом, во время засухи которая была, так домовой расфырчался что твой самовар, пришлось по-быстрому разговор свернуть. До сих пор непонятно и дюже интересно – с чего. Прятался Данька за кустами, разглядывая русалок, что хоровод затеяли, да и понял вдруг, что единственный, с кем он может поговорить об этом – Азель. И даже хочется. Удивился мальчонка таким своим мыслям, но решил попробовать, когда в следующий раз во сне увидятся. Обещал ить черт, что еще встреча будет… Именно об этом и думал Данька, сидя в Иванов день под той самой березкой и глядя на водомерок, что по речке бегали. Надо бы, конечно, маменьке помогать, но она сама его погнала со двора, после того, как Даня чуть бутыль с брагой не уронил да блюдо с пирогами на пол не вывернул. А все из-за василиска, что сейчас щекоткой в кармане шебуршился. Как он там оказался, да где остальные – неведомо, но Даньку аж потряхивало. Казалось, что сегодня что-то обязательно произойдет, только ждать надо. А чего ждать – неведомо… Вот и сидел под березкой, не пожелав с другими мальчишками в лес за взрослыми увязаться – искать березку-красавицу, чтобы купало из нее сделать. Как-то неуютно от этого было. Вроде и все правильно, как иначе купало-то сделаешь, а вот не желалось идти березку рубить. А с местечка, где Данька прятался, хорошо голоса слышны перекликающихся на ярильной полянке, что издавна около реки используется для празднования Ивана Купала. Хорошо голоса разносятся ясным теплым днем по воде, как рядом все. Принесли березку, поставили, костры ладить начали. А Даня все сидит, на речку смотрит, даже покушать не сбегал к себе домой, хотя маменька в последнее время все ругается, что как оглоед стал – все сметает, не наготовишься. Вот и чучело принесли да и оставили под купалом. Голоса стихать начали – перед вечерней зорькой время еще есть, можно и к себе воротиться, отдохнуть. Токмо отмечать пока не дюже смели – если не дойдешь до полянки в вечеру, то следующий год ничего хорошего тебе не видать. Так что все пока чинно-пристойно-благородно. Это ночью начнется беготня со смехом и радостями. А может и семьи какие сложатся – они самые крепкие бывают, те, которые в Иванов день сошлись. Голоса стихли, а Даньку будто кто под руку толкнул – иди, мол, на полянку к кострам, что пока не зажглись, поторопись. Ну Даня встал и пошел. Вроде день да солнышко светит, а будто тучи наползли на небо или туман какой. Но Даньке все равно не страшно – как будто так и нужно, так и следует. Пришел он к полянке приречной и заоглядывался. Купало и костры зеленым гнилушечьим светятся, но это уже привычно, ничуточки не пугает, только вот странное что-то чудится. Не выдержал Даня, оглянулся воровски по сторонам – не видит ли кто и подошел к чучелу Ярилы, что под купалой оставили. Все зеленое, а оно серым прям так и тянет, да еще в кармане василиск шипит. Присел Данька перед чучелком да давай вглядываться. Вроде все в порядке, а рука сама к уду срамному, полами старого кафтана почти не прикрытому, тянется. Не выдержал мальчонка, потянул на себя, а уд-от и отвалился! Нахмурился Даня – не должно такого быть, чучело всегда на совесть делали, самым уважаемым на селе женщинам да молодкам поручали. Повертел он еще срам соломенный, да и замер – на том конце, что в чучелке был, залом! Как есть ведьминский залом! Так и застыл Данька, размышляя, что же это значит. Ведь если ведьма заломает колосья на поле, то там урожая можно не ждать. А если у чучелка Ярилы, которое сжигают, чтобы следующий год был плодовитый?.. Сработает али нет, неизвестно, но даже если и не сработает, кто ж на такое сподобился-то, а? От этой мысли Данька подскочил, как подорванный и метнулся перепуганным зайцем к Настасье Ильиничне. Кто, как не она, поможет-то?! На его счастье травница оказалась дома. Выслушав мальчика, травница в растерянности затеребила концы платка. Чтобы ведьма, продавшая душу, делала такие пакости? Странно это. Они ж напрямую порчу наводили, а тут – на целую деревню, да еще кто-то из своих, да еще через Ярилу. Никогда такого не было. Странно, странно… Настасья задумчиво смотрела на принесенное Даней непотребство, на всякий случай не касаясь. Подопечному ее ничего не сделается, а самой лучше поберечься, особливо с учетом, что дитятков еще не рожала. Травница думала, а мальчонка нетерпеливо переминался с ноги на ногу. Нельзя же чучелко без уда оставить! Это ж как он без мужской силы урожай природе сделает? – Вот что, Даня, – Настасья решительно поднялась с лавочки, подвязывая плат. – Оставайся здесь и сожги это, – травница поморщилась, указывая на плетеную солому с заломом. – Только… Девушка переплела пальцы и оглядела горницу. Ой как не хотелось в ней сжигать вещь с порчей! То, что порча есть, травница и не сомневалась – иначе бы ее подопечный не прибежал весь в мыле. – Иди-ка ты в огород. В самом дальнем конце и устрой костерок. Только лешего не забудь предупредить, – и глянула строго так на мальца. Данька закивал – он и сам понимал, что не абы что сжигать будет. Мало ли, вдруг лесной батюшко обидится? – А как же?.. – заикнулся мальчик, но Настасья его перебила: – Я сама сделаю. Но никому не говори! Иначе проблем не оберешься. Не хватало еще прямо перед словословеньем всю село перебаламутить. Нет уж, сначала надобно отпраздновать, а потом уж выяснять. – Мы с тобой вечером посмотрим, чтобы все было в порядке, а ночью ведьма на шабаш улетит, ничего не сделает. А вот завтра с утречка и разберемся, – решила травница. – Все, беги. Мне тож поторопиться нужно, совсем мало времени осталось… Пока Данька жег порченый уд в дальней части огорода наставницы, разгоняя едкий, черный дым, так и норовивший обжечь горло, он все мучился, пытаясь понять – кто? Вроде бы у них в селе только одна ведьма и была – тетка Аксинья, да и та, как свой клубочек отдала, так и перестала с нечистым знаться. Правда постарела быстро, ужасть просто, зато теперь душа не проклята. Так кто же? В вечеру все прошло как обычно – и «косички» травяные всем правильные раздали, и огонь староста добыл быстро, и костры зажглись с первого раза. Как девки завели хоровод вокруг купало, так Данька во все глаза на них и уставился – вдруг кто выдаст?! Но нет, и тут все было как надобно – и Ярилу «уморили», и проводили, и утопили. Дане даже как-то обидно стало, что он ничего не высмотрел и не заметил. – Нам пора, – Настасья Ильинична мягко коснулась плеча мальчонки. Запали лампадку от костра и пошли в лес. В этом году как-то все полегче у Даньки проходило – уже все чуть знакомо и мерцание не пугает, и нечисть лесная, что из-за деревьев рожи корчит, не пугает так боле. Может, будь Даня постарше, вообще бы не боялся, но пока все же страшновато. Пусть даже в руках и лампадка, заправленная освященным маслом, и батюшку солью да яичками задобрили – все честь по чести. Токмо странное ощущение – вроде как все спокойно, как дома, а поджилки все ж трясутся. И ауки вовсю обхихикивают-дразнят, как маленького. Выглядывают из-за деревьев и смеются, бородами трясут. И не поймешь – то ли аука, то ли лесавка. Страшно. От того Данька и продолжал жаться около наставницы, не забывая, впрочем, указывать на те места, что гнилушечьим светятся, манят будто. Аль заманивают. А когда поверху кто-то пролетел, как порыв ветра, что гнет деревья, и разразился едким старушечьим смехом, мальчонка даже не выдержал – пискнул и присел, прикрыв голову руками. Хорошо хоть лампадка в мох упала, хоть заморгала, но не потухла. – Все хорошо, не бойся, – рука у травницы теплая и мягкая, враз страх отпускает. Ох и стыдобища же! Данька аж покраснел весь, поднимаясь да лампадку подбирая. – Извините, Настасья Ильинична, – мальчик шмыгнул носом и решился поднять глаза. Да и замер так. Стоит травница, смотрит спокойно так, не осуждающе, а над плечом у нее чудище нависло! Огромное, глазастое, а глаза такие огромные, белые, как бельма, лапы-ветки растопырило, будто травницу сожрать хочет! Данька пискнул задушенным цыпленком, да и пальцем показывает – оглянитесь, мол! Настасья недоуменно повернулась, да давай поклоны поясные отбивать, да с присказками. – Здрав будь, батюшка, царь лесной! Прими, батюшка, наш подарок и низкий поклон! Выкладывает перед этой страхолюдиной последнее, на всякий случай припрятанное яичко и так, незаметно, оглядывается на Даньку и рукой ему: «Кланяйся, мол!». А мальчонку как отпустили – и он тож вслед за травницей кланяться начал. Так, как двенадцать поклонов отвесила, так и остановилась, а Даня вслед за ней. И опять давай глазеть на чудище, но уже догадавшись, что это леший! Самый настоящий! Может даже Старшой над всеми лесами вокруг, а, значит, и над всеми хозяевами, Лесничий то есть! А леший рассмеялся гулко, будто прочитав мысли Даньки, да и обратился вдруг в мужика. Мужик как мужик, только вот одежа вся у него зеленая, да кафтан запахнут наоборот – правая пола запахнута за левую. – Иди, Настасья, сама погуляй. На-ко вот, – леший ловко вытянул из-под пня громадную гнилушку и протянул травнице. – С этим найдешь какую хошь травку. Иди, как она гаснут начнет, так и вернешься. А я пока с молодым хозяином побеседую. – Спасибо, батюшко! – девушка поклонилась лесному царю, безропотно взяла гнилушку и, строго оглянувшись на Даньку: «Не перечь!», пошла прочь по тропиночке. Да и пропала через пару шагов, как тьмой поглотилась. А Даня покрепче сжал лампадку в руке и, сглотнув страх, во все глаза уставился на лешего. ========== Глава 16 ========== Комментарий к Глава 16 Автор немножко сильно задолбан жизнью, так что приветствуются любые замечания - об изменении стиля, повторах, ошибках, несуразностях и т.д. Леший хохотнул да и указал на неизвестно откуда взявшийся пенек. – Ну, садись, что стоишь как неродной. А может и был тот пенек, да Данька его просто не заметил, токмо неважно это совсем было для мальчонки. Он робко устроился на пеньке, не переставая пожирать взглядом лесного батюшку. Как же – столько лет мечтал на него хоть одним глазком посмотреть, а тут – живой! Настоящий! Ей же ей, живой! А леший, усевшийся на ствол поваленного дерева, заросший густым мхом с поблескивающими беленькими звездочками цветов, вновь гулко расхохотался и затряс густой бородищей. – Ох и смешной ты, Даня, как есть смешной. Понимаю я теперь их… – и даже не подумав завершить фразу, огладил бороду. В отличие от Захара Мстиславича, борода у лесного царя была не окладистая, волосок к волоску, а какая-то вся торчащая, как размочаленная. Как будто кто-то зеленые ветки долго мял-мял, а когда они стали мягонькие, бороду из них и сотворил. Токмо вот все равно торчит все в разные стороны неухоженно. И усы такие же, топорщащиеся. Из-за бревна робко выглянула кикимора и, положив огромный лопух с непонятно откуда взявшейся посреди лета брусникой, исчезла. – Угощайся. Пользительно тебе будет, а то вона какой худенький, запросто перешибить можно, – леший нахмурился так, будто он кому-то поручил приглядывать за Данькой, а этот кто-то не выполнил наказа, и теперь батюшко решает – то ли наказать его, то ли самому взяться за откорм мальчонки. Данька, очнувшись, моргнул и торопливо наклонился за ярко-красными ягодками, что так и манили очутиться во рту. Набрав сразу горсть, правда для этого пришлось пристроить лампадку среди густого покрова мха, что внезапно покрыл толстым ковром все вокруг, Даня уже посвободнее устроился на пеньке и принялся аккуратно «щелкать» ягодки, одну за другой и набираясь решимости вопросы позадавать. А лес вокруг действительно изменился – расцветился той изначальной древней силой, что только в сказках, да самых укромных уголках его и осталася. Деревья стали мрачнее, выше и толще, забираясь раскидистыми кронами высоко в небо, а огромными корнями глубоко в матушку землю. И глядя на них уже без труда верилось, что там, под корнями, действительно спит в своей зимней берлоге змеиный царь, свернувшись кольцами да собрав вокруг себя своих подданных – змеек разных да полозов желтых и узорчатых. Что заглянув вот в этот лаз можно найти хатку лешего. Токмо заходить в нее нельзя – не выйдешь. Не любит лесной батюшка непрошеных гостей, ой как не любит! А если выпустит он, то уже не человеком, а помощником своим – аукой иль лесавкой. И деток своих перед тем, как они пойдут в лес, нельзя ругать, а уж тем более к черту посылать. Спасая от дурной участи быть отданным чертям, заберет их батюшка себе, раз родителям они не нужны. И не токмо деревья поменялись – ковром-мхом все вокруг изостлалось, а чуть глянешь дальше, в сказочную темь – бурелом встает такой, кто никто не проберется, и ветками торчащими грозит: осторожнее, мол! Не ходи сюда! Расцвели цветы ночные – нет-нет, да и выглянут то из-под куста или дерева, то из мха. И головками своими светящимися качают так, качают, будто куда заманивают али усыпляют. Засмотрелся Данька на один из цветочков, и все мысли из головы чисто корова языком слизала. Очнулся, когда в кармане василиск зашевелился, выбрался и давай по полянке между хозяином и лешим бегать, с братьями своими, неизвестно откуда взявшимися, играть-возиться, как и не василиски они, а кутята. Моргнул Данька да на лешего и посмотрел – почти с упреком. Сам ить позвал поговорить, а молчит! Не то что Захар Мстиславович – того не заставишь замолчать, даже если мысль такая и придет в голову. Постоянно говорит что-то, интересное рассказывает. А этот… Леший вновь расхохотался, а Даня насупился и окончательно уверился, что тот его мысли знает – иначе с чего смеяться-то? Не с чего же. – У тебя ж все на лице написано, молодой хозяин, – батюшко продолжал усмехаться, и знает или не знает мыслей, понятнее от его ответа не стало. – Так о чем спросить хотел-то? – с лукавой улыбкой, прячущейся в бороде, поинтересовался леший, а Данька и растерялся. Пока сидишь дома да в окошко глядишь, особенно зимой, когда снаружи метель завывает, чего только не напридумывается, каких только вопросов! А когда сидишь, да в глаза смотришь – ни одного вопросика в голове. Несправедливость полная. Даньке даже обидно стало чуть-чуть. Но один вопрос, который вертится постоянно да никогда не забывается, есть все же. С надеждой посмотрел Даня на лешего – вдруг тот посмелее прочих окажется и ответит. – А почему меня все называют «молодой хозяин»? – А ты еще не догадался? – леший приподнял брови и посмотрел с упреком таким, будто Данька спрашивает ерунду, которую все на свете знают, да и он тоже. А тот порозовел смущением и неуютностью: – Нет, – да и засунул в рот побыстрее ягодку, вроде как с ней не так неуютно под лукавым то ли черным, то ли зеленым взглядом лешего. – Ну-ну… – усмехнулся тот. – Намается с тобой старший, ох, намается. Да потому что ты суженый хозяина. Как тебя иначе называть-от? Данька так и застыл и залупал глазами в недоумении, а леший опять расхохотался. – Когда баба, невеста, то есть, в дом приходит, как ее называют? Вот теперь Дане стало стыдно-стыдно. Ну в самом деле, как можно было не понять-то? В отличие от старшей в семье, которая просто «хозяйка», «хозяюшка» ее зовут. Или же «молодая хозяйка». А он получается «молодой хозяин». Делов-то! А уж мыслей-то, мыслей было! Токмо вот… – А этот, ну… хозяин… – запинаясь выговорил мальчонка, алея кончиками ушей. – Он кто? А леший будто задался целью заставить его научиться самому думать. Посмотрел строго так, враз напомнив отца Онуфрия, Данька вспотел даже, и спросил строго: – А ты сам как думаешь? Кто над нами хозяин? Над всей нечистью? Хитрый взгляд понукал – думай. Не только лесной, но и озерной, полевой, домашней, над всей. Совсем неуютно стало Дане, запутался он окончательно, как заблудился в трех соснах. Ягодку за ягодкой отправляя в рот, а мальчонка пытался думать. Все же не черт его этот «черт». Хоть и выглядит как барин черноволосый, а не черт. Василисков же подарил, а Захар Мстиславович сказал, что они как раз защита от чертей всяческих. Да и не может черт быть хозяином над нечистью. Никак не может. Тогда кто? До жути обидно стало Даньке, что никто ему ничего не рассказывает. Конечно, это неправда. Вона, и русалки всякого рассказали, и домовой, и вообще. Просто – ну действительно обидно же! – Эх, молодой хозяин, молодой хозяин, – леший вздохнул и погладил Даньку по голове широкой ладонью. Та оказалась мозолистой и пахла корой, как старый дуб. – Расти тебе еще и расти. Даня почти всхлипнул и сердито посмотрел на лешего, краешком разума отметив, что тот как-то странно очутился рядом. Сидел же на дереве, оттуда смеялся и усмехался. – Значит, рано тебе еще знать. Вот как увидишь, – леший посмотрел выразительно, даже взглядом подчеркнув важность слова, – все, так и додумаешься. А пока, на-ко вот. Он пошарил рукой около пенька и протянул Даньке крохотный цветочек, желтым искрящимся солнышком горящий. – Разрыв-трава, – пояснил лесной батюшко так небрежно, как будто ромашку мальчонке дарил. – Спрячь и никому не показывай. А у Дани дух захватило. Это, конечно, не папоротник-цветок, с коей помощью клады ищутся, однако же сказывают, что если к любому железу приложить, то оно разрушится, распадется на мелкие кусочки. От оков так богатыри в сказках избавляются до клады открывают. Жуть как интересно! Все мысли нехорошие у Даньки куда-то делись и опробоваться ее захотелось. – А что, уже рассвет? – растерянно поинтересовался мальчонка у лешего, сжимая в руке цветок и не зная, куда же его деть. Ведь по поверьям разрыв-траву именно на рассвете собирать надобно. – Рассвет, – улыбнулся леший в усы. – Цветок в карман прячь, не бойся, не помнется, все ж таки не обычная травка, и не просто муравка. А теперь ступай, тебя уже наставница дождалась. И подтолкнул в спину вроде как легонечко, а очутился Даня на тропинке, по которой и правда Настасья Ильинична шла. А лес чудесный пропал куда-то. – Ну как? Как поговорил с лесным батюшкой? – травница беспокойно ощупала взглядом ученика, подмечая, что тот вроде как раздался в плечах чуток. Да и щеки порумянее стали. Кивнул только Даня да и задумался – а зачем вообще с ним леший хотел поговорить? О чем? Ничего же не спросил-не рассказал, только вот разрыв-траву подарил. Странно это… А еще Данька, добравшись до дома и засыпая на полатях, подумал вдруг, что забыл в лесу лампадку с яриловым огнем. ========== Глава 17 ========== На этот же день, как раззолотилось солнышко в вышине, разрумянилось, побежал Даньке к наставнице. Токмо пару глотков чая мятного и глотнул, да пирожок со вчера оставшийся ухватил. Скачет зайцем порскнутым, а сам все думает – показать Настасье Ильиничне разрыв-траву али не нет? Вроде как и хочется показать, не перед кем больше похвастать, только перед ней и можно, да боязно. А вдруг нельзя? Вот так, мучимый сомнениями, и добежал до дома травницы. И замер. Странное что-то творится – вся избушка двоится и будто светится, как пожаром озаренная. Однако же стоит как ни в чем ни бывало, и ни одного языка пламени не видится. Странно как-то… Почесал задумчиво Данька босой по летнему времени пяткой ссадину на голени. Да и пошел в избу наставницы – делать-то нечего, стоя рядышком ничегошеньки не поймешь. Заходит – а внутри все такое странное-странное, как и снаружи, как огнем горящее и негорящее одновременно. И уже даже не боязно, а страшно. – Наста… – стоя в сенях хотел было Даня позвать травницу, да голос на петуха сорвался, даже неприлично как-то – большой ведь уже. Почти десять годков ведь. Откашлялся мальчонка. А звуки все более странные и странные становятся – будто в одеяло укутал кто его, почти заткнув рот. Так и тают, изо рта вырвавшись. Шагнул Даня вперед, еще раз… И от половиц ни скрипа, ни звука не доносится. Ему бы бежать обратно, позвать кого-нибудь, того же отца Онуфрия, ан нет. Будто что-то держит, не дает повернуть обратно. Так Данька и добрался до горницы, дрожа аки лист под дождем. Всего-то четыре шага, а показалось будто часы прошли. Толкнул Данька дверь, та и отворилась бесшумно. А за ней – горница, все как обычно, Настасья Ильинична сидит со своим обычным платом в крупные алые розы, наброшенным на плечи. Но не успел мальчонка облегченно выдохнуть, как наставница обернулась к нему. И тут Даня не выдержал – закричал изо всех сил, вкладывая в крик весь страх свой и охвативший ужас. Не было у травницы лица. Совсем. Заместо лица у нее был пустоглазый череп с темным провалом носа. А как Данька закричал, вскинула она руки, будто защищаясь, а вся горница, да и сама обманка, тут же трещинами пошли, на части разваливаясь… – Даня! Даня! – звонкий девчоночий голос звучал отчаянием над ухом надоедливым комаром, выводя как по тропиночке на свет. Данька открыл глаза. Грудь тяжело вздымалась, как если бы его чуть водяной в омут не утонул. Глаза режутся, будто песка насыпали. А во рту сухо-сухо и кажется, что даже губы потрескались от такой сухости. – Ты так кричал… – всхлипнула рядом сидящая Степашка. – Насилу разбудила. А мальчонка обвел невидящим взглядом потолок, свесился с полатей. Божечка! Все свое, родное, домашнее! Вона, на столе тарелка стоит с отбитым краем, что намедни он неловко выронил, да хорошо поймать успел, иначе бы выдрали. И ничего не горит тем странным пламенем. – Степка? – Даня повернулся к сеструхе, что кончиком косы глаза промакивала. Очень хотелось спросить, настоящая ли она, но точно бы перепугал ее еще больше. От конфуза Бандит спас – взялся откуда-то, точно по волшебству проявился, забрался на Даньку, да давай в него лбом тыкаться да щеками тереться. Не волнуйся, мол, хозяин! Все хорошо, все уже нормально. Тяжелый такой, по ногам топчется так, что мальчонка чуть не охает, зато точно понятно – настоящий. И молчит, как Бандит обычно делает. Камышовый-от кот, не чета другим, дворовым. А самое главное – незнамо откуда взялся, днем-то он по всей деревне, да по лугам бегает, на двор только ночью заявляется – мышковать. Обхватил Данька теплого кота, а тот и не сопротивляется, чует, что хозяину нужно. – Что тебе снилось-то? – Степанида в последний раз хлюпнула и с пробуждающимся обычным своим бедовым интересом уставилась на брата. А тот нахмурился, пытаясь вспомнить. Страшное что-то такое, аж жуть… Кто-то горел?.. И тут перед глазами как разъяснилось, вся картина как живая встала. – Божечка… – Даня так и замер. – Настасья Ильинична! И кубарем скатился с полатей, не слушая, что ему кричит во след Степашка. Понесся Данька по весь дух к наставнице. Бежать тяжело – и сон этот распроклятый все силы вынул, и рот иссушен, а в груди сердце колотится-бьется, выскочить хочет. Но все же бежит мальчонка, поспешает, ведь, как известно, сны после Купалы – вещие. Раз такая страхолюдина приснилась, да еще как живая, неизвестно что произойти может! Добежал Даня до дома, а травницы-то и нет! Дверь закрыта-заперта. Стоит Данька, за бок держится, что заболел-заколотился, как только мальчик остановился, думает, что же делать. А откуда-то песня доносится, да только гул в ушах мешает разобрать. Вдохнул-выдохнул Даня, да и понял, что от травяного сарая песнь слышится. Встрепенулся – и точно, где травнице-то после купальской ночи быть, как не там, и метнулся к нему да так и осел на пороге, на Настасью Ильиничну глядючи – живую и здоровую, да наговор над сбором иван-да-марьи певшую. … А в корчме сватались, в церковке венчались, А в стодоле спать ложились, друг друга вопрошали: – Ох ты, мой миленький, голубочек сивенький, Скажи, скажи правдочку, с какого ты роду? – А я с села селянин, по отчеству Карпов сын. – Ох моя ты миленька, голубонька сивенька, Скажи, скажи правдочку, с какого ты роду? – Ой, я с села селянка, по отчеству Карповна. – Ох, чтоб попы пропали, что брата с сестрой повенчали! – Идем, брат, на поле, рассеемся травою – Ты будешь синеть, я буду желтеть. Будут дети цветы рвать, брата-сестру вспоминать. (*) Цветочек этот странный со странными цветами – желтенькими (марьюшки) и синими (иванушки), особые свойства набирал в иванов день, и сразу после этого его и следовало разбирать и заговаривать. Таким цветом можно было возвращаться слух и ум ослабевший – и из-за возраста, по другим причинам. А еще если такой цветик иметь с собой, то от любой погони уйдешь. Именно эти слова из науки травницкой вспоминал Данька, пока утирал нос рукавом рубахи, да в себя приходил. Как сами всплывали, даже хмуриться и думать не пришлось. Порадовалась бы наставница, если бы узнала про такое, а пока она только повернулась и нахмурила густые, соболиные брови, да и бросилась к нему. – Даня? Что с тобой, касатик? И тут Даньку прорвалась. Захлебываясь слезами, которые все никак не могли прекратиться, как Даня ни пробовал (уже почти мальчик же! Несолидно плакать!), выложил травнице все как есть – и про разговор странный с лешим, и про разрыв-траву, и про сон этот проклятущий. Токмо про василисков умолчал, сам не ведая как. Все ж таки от Азеля подарок, не гоже рассказывать о таком странном. – Охо-хо-нюшки… – Настасья погладила подопечного по голове и тяжело, будто на нее навалился какой тяжелый груз, поднялась. – Пойдем-ка, Даня, чайку попьем, покумекаем. Так, а это кто? И травница ловко цапнула кого-то, кто скрывался за косяком и подслушал все беседу. – Ыыы! – залилась низким криком Степанида, которую и держала за косичку девушка. – Я больше не будууу! Данька только за голову схватился, готовый сгореть со стыда и провалиться куда подальше. Вот ей же ей! Разве не мог догадаться, что сеструха за ним увяжется и подслушивать будет?! Да запросто мог, токмо не до этого было. – Врет она все, – мальчонка встал и подтянул штаны, да затянул веревкой-поясом покрепче. – Она так всегда говорит, – продолжил, мрачно зыркнув на сестру. Та, тут же прекратив реветь, хлюпнула носом и сообщила в пространство: – Вот ежели бы я сегодня одну косу заплела, ввек бы меня не поймали! Настасья Ильинична невольно рассмеялась и выпустила косу. – Ну что же делать… И ты идем с нами чаевничать. А в горнице у травницы хорошо! На улице солнышко припекает, носы и бока жарит, в доме прохлада, но не холодная, как из подпола, а пахнущая мятно-малиновым чаем да пряниками сахарными. Лепота! И не верится, что такая страсть могла присниться. Налила травница всем чая ароматного, да в кружки, синими узорами изукрашенные, что жених ей привез с дальней ярмарки, из самого Новгорода, выдала детям по прянику с петухом напечатанным, да призадумалась. А Данька со Степашкой молча сидят, мешать не хотят, только под столом ногами толкаются. Если бы Настасья Ильинична не думала, то точно бы языками зацепились бы. Степка – она такая, кого хоть могла из себя вывести. Данька давно пытался уже не поддаваться на провокации сестры, а не получалась. Не мытьем, так катаньем своего добивалась. Даже отец в усы посмеивался, что отродил дочь такую, что не завидует ее мужу будущему. Хорошо хоть характер добрый, а то так бобылькой и осталась бы, как ветрогонка-Фекла. – Вот что, Даня, – вдруг очнулась травница. – Нехороший это сон. Брат с сестрой дружно уставились на Настасью Ильиничну с абсолютно одинаковым выражением лица: «А то я не знаю!» – Схожу-ка я прямо сейчас на исповедь, отец Онуфрий не откажет. И вам бы тоже надо, – и строго так посмотрела на обоих детей. – А мне зачем? – пискнула Степашка, почти обиженно. – А тебе… – травница задумалась, а потом махнула рукой. – Отец Онуфрий сам решит. Может просто причаститься даст. А до Даньки вдруг дошло, как до того зайца, что боится за них Настасья Ильинична, ой, боится! Может Степку просто так в церковь привести хочет, а за него – боится. Вот и велит исповедаться и причастие принять – хоть так защититься от нечистого. По ногам как холодом пахнуло, и мальчонка чуть не поежился от враз нахлынувшего неуюта. Знала бы наставница про все его приключения… Толкнул он ногой Степаниду, дабы та перестала задавать глупые вопросы, да и спросил: – А что он значит-то? Сон этот… Опустила глаза травница да затеребила концы плата, как в смущении. – Умру я, Даня, нехорошей смертью, ежели твой сон сбудется. Спалят меня. Данькой как и ойкнул, да и Степанида ахнула совершенно по-детски, не стесняясь. Спалят – это же ведь только ведьм! Да все знают, что… И тут Данька вспомнил, что недавно было. Как во время засухи почти все село поднялось. И опять горько-горько стало, как хина в рот попала. Настасья посмотрела на Даньку, да все по взгляду его прочла. – Вот так-то вот… Потому и говорю – исповедаться надобно. Отец Онуфрий – он просто так никого из своей паствы в обиду не даст, многое знает, хоть тайну исповеди и хранит, но помочь-то сможет. – А про… – пискнул Данька, припомнив порченый уд. – Ну это… То, что сжег. – И про это придется, – со вздохом пояснила травница. Ой, и рассердится отец Онуфрий. Он хучь и знал про костры и Ярилу, да не вмешивался, пусть и не по нраву ему такое было. Вроде как Иоанна Крестителя славят, а на остальное глаза закрывал. А тут – все придется рассказать, как же иначе? Поежился Данька, да делать нечего. Надо, так надо. – Пойдемте, – и крепко прихватил Степку за руку, чтобы не убежала. (*) Полесская баллада «Брат женился на сестре» Комментарий к Глава 17 Автор немножко сильно задолбан жизнью, так что приветствуются любые замечания - об изменении стиля, повторах, ошибках, несуразностях и т.д. ========== Глава 18 ========== Оказалось все не так страшно, как Данька ожидал. Батюшка не ругался, выслушал внимательно, покачал головой, благословил, да и все. Степку даже слушать не стал, просто по голове погладил да просфирку дал. Малая даже обиделась. Ну и что, что не хотела исповедоваться – это ж она сама не хотела, а тут ее просто обошли, и все. Всю дорогу обратную потом до дома бубнила так, что Данька в конце концов пообещал ей затрещину дать, если не угомонится. Степанида в ответ надулась, как мышь на крупу – явно задумала что, но мальчонка только рукой махнул – не до этого было. А вот травница после исповеди оказалась изрядно побледневшая и вымотанная. Видно, решил Даня, отец Онуфрий все отповеди ей высказал, решив детей пощадить. Данька даже решился попытать наставницу. Ведь нельзя спрашивать, что происходило во время таинства, но интересно – аж жуть! Но Настасья Ильинична только отмахнулась – не про тебя, мол, это знание. А ведьму так и не нашли. Как ни старался Данька углядеть чего – как сквозь землю провалилась, окаянная. Даже у домовых поспрашивал – все токмо плечами пожимают, да начинают тут же рассказывать про свое житье-бытье, на хозяев своих жаловаться, да на гостей их. С двумя-тремя поговоришь, и уши пухнуть начинают. Но зато от таких можно много чего интересного узнать, не то что у молчунов-бирюков. И такие встречались среди их братии, как ни странно. Катится-катится лето дальше, а на душе у Даньки неспокойно как-то, ой неспокойно! И неплохо вроде все, и урожай неплохой вызревает, и полуденницы не шалят, и даже Степашка смиренно себя ведет, а поди ж ты. И дождался… Как лето в осень перекинулось, напала на тетку Феклу икоточка. Поначалу она сквернословить начала по поводу и без. Народ-от попривык уже, что от этой сплетницы да бранщицы слова хорошего не услышишь, так что попервости и внимания не обращал. Да и сама тетка Фекла тож как-то странно реагировала – выругается, да и застынет в непонятливости. Нет бы ей сразу к батюшке сходить, мож все по-другому и обернулось бы, ан нет. Потом она лаять начала. Да как начнет, так остановиться не может, пока в изнеможении на землю не упадет, и давай кататься, биться и выть. Да так сильно бьется, что и не удержать, даже мужикам здоровым. Вот тут-то и смекнули – нечисто дело. А как помочь – неведомо. Икоточка – она такая! В человека, что господом бранится или хулит его, вселяется, да и заставляет его вещи разные делать. То ругаться почем зря, то лаять, то ухать, то в припадках биться, то еще что. Хочь тетка Фекла и злая, да все равно жаль ее. Стать кликушей – никому не пожелаешь такой горести. Правда, бывают и хорошие икоточки. Помогают вещи разные потерянные, что любы-дороги, находить, правду рассказывают да ложь изобличают. Правда, тут уж не всегда хорошо. Кому, к примеру, охота узнать, что муж твой с соседкой-бобылькой милуется? А икоточка язык за зубами не держит, да и тот, в кого вселится, противиться не может, все говорит, что икоточка хочет. Мож тетка Фекла и рада была бы по всему селу рассказывать такие вещи, с ее нутром-то гнилым, да другая ей икоточка досталася. На третий день, как скумекали, что во всем виноват злой дух, повели тетку Феклу в церковь. Сама она идти не могла – икоточка не велела. Она ж не выносит ни святого места, ни креста, ни ладана. Воет Фекла, извивается, в землю ногами упирается, так что пришлось даже связать. Пока связывали, отец Онуфрий святой водой все брызгал, дабы силы поменьше у духа-то было. Помогало, да не очень. Вроде и тщедушная тетка-то, а бес столько силы дает – и! Одного из мужиков так пнула, что чуть ногу не повредила, второй почти бороды лишился. Как спеленали Феклу, перекрестили цепью, да на шею замок с ключом повесили, дабы нечистый не вырвался и не перекинулся на кого другого, так и понесли в церковь. А что дальше там было, Данька не видел. Малых даж в избу к кликуше не пустили, пришлось в окошко подглядывать, а уж тем более в церковь-от кто пустит? Пришлось так маяться, вокруг избы слоняться. Ни в лес сходить, ни палочки постругать – ничего не получалось, все из рук валилось. Даж домовой с дворовым куда-то запропастились – не поговоришь, не отвлечешься. А маялся Данька от того, что вместе с отцом Онуфрием в церковь Настасья Ильинична пошла. Кликушу-то прогнать может или праведный священник, или знахарь сильный. То, что отец Никодим у них самый-самый, никто в селе и не сумлевался, а вот на счет наставницы мальчонка изрядно волновался. Сердце как в руке кто сжал от переживаний. Уд ярилин неизвестно кем порченный, ведьма ненайденная, сон, что из головы все ни шел… Да еще вчера под вечер травница книжку какую-то все листала и хмурилась да губы кусала, а когда Данька под руку сунулся – глянуть что там такое, шуганула, сказала, что мал еще для такого. Для какого?! Вот и кружил Даня волчонком привязанным по двору, а Степашка тихонько в уголочке, в тени сидела, вышивала полотенечко очередное – то ли для приданого, то ли просто так, да на брата поглядывала. До этого сунулась было к нему с расспросами, как тетку Феклу увели, да Данька так рявкнул, прямо как тятенька, Степка заробела даже. Оставила брата в покое, но сама недалече устроилась – тож ждать. А чтобы маменька не заругала за безделье, вышивку и прихватила. Расцветали алым солнышки да уточки – домашние хозяюшки, а Степашка, невольно поглощенная своим занятием, раздумывала над обещанием маменьки дать ей в расшив воротник-наборушник, что носили по праздникам. Узоры обещала особые, обережные показать, которые на нем вышиваются. Даже моточек золотой канители показала, припрятанный для него. Красивый, руки аж сами к нему тянутся – даже просто пощупать золотую ниточку. А еще обещалась купить бисера голубого да жемчуга мелкого на украшения. Уй, и красота получится! Дуська вся просто обзавидуется! Оставалось только до десяти лет дожить. Маменька так и сказала: вот исполнится тебе десять, взрослая станешь, тогда и дам вещь настоящую в расшивку. Мала пока для такого, умения не набралась. Вот и занималась Степка вышивкой каждый раз, выдавалось времечко – умения да опыта набираться. Он ведь сам ниоткуда не возьмется, опыт-то. А как можно будет в руки серп брать, так надо будет сразу вышить покосную рубаху-подольщицу. У ней по подолу узор идет красный, широконький да красивый – колоски да жнивье, да фигурки женские. Обычно рубахи под сарафан прячут, только не когда косят меснину (*) всем селом. Тогда вообще без сарафана можно быть – попробуй помаши серпом целый день в сарафане-то! Вот и делали рубашки с такой вышивкой, что и похвастаться можно, и перед парнями покрутиться, себя да свои умения хозяйственные показать. Токмо некогда крутиться на покосе-то. Отдохнуть можно только когда полуденницы резвятся, тогда и можно квасу испить, яичко скушать да вздремнуть чуток, если получится. А то ведь надоть и домой сбегать иногда – еды ли приготовить, курочек покормить, аль еще что. Мало ли работы летом… Можно, конечно, и в сарафане жать, да только все равно задирать его надобно, за пояс затыкать, чтобы узоры видно было. Они же тоже не простые, а обережные. Полуденницы ой как любят с ребятами малыми да девками играться, да только вот заиграть могут до болезни тяжкой, а то и еще хуже. Маменька потому и не пущает пока в поле, разве что на рассвете, да ближе к вечеру можно приходить – крынку там принести или помочь колосья переносить. А уж пахнут они как! Душисто, прям не оторваться! И колоски так смешно колются-щекотятся! Говорят, это полуденницы их подговаривают, чтобы в поле затянуть поглубже. Так пойдешь колосок за колоском, а там и встретит тебя хозяйка поля… Погруженная в раздумья да в вышивку узорчатую Степашка не сразу заметила, как брат весь замер, вытянулся будто столп пограничный, да и рванул прочь со двора. Как позвал кто. Хлопнула калитка, и девочка подхватилась с нагретого солнышком бревнышка, на котором сидела: – Даня! Да и побежала за ним, прижимая к груди свое рукоделие. А Данька тем временем бежал к церкви, что есть мочи, что есть сил, задыхаясь и стараясь опередить страх, что стискивал сердце: «Опоздал! Опоздал!» Опоздал… Затормозил загнанным жеребенком около ограды, вцепился в белый камень и впился глазами в выходящих из дверей церковных. А вокруг хорошо! Небо такое голубое-голубое, как только что омытое, лишь легкие облачка едва заметные. Птицы поют-резвятся. Березки да дубы шумят, ладошки-листочки потирают друг о друга. От церкви такое спокойствие идет, что хочется закрыть глаза и ни о чем не думать… Токмо вот нет Настасьи Ильиничны среди тех, кто сходит по ступенькам, а лица у всех, особенно у отца Онуфрия, такие, что нехорошими предчувствиями душа полнится. И тетки Феклы нет. Вздохнул Даня глубоко-глубоко да и побежал к священнику. – Что случилось? Тот молча приобнял его за плечи, лишь взгляд из сурового стал сочувственным. Мужики, которые помогали, кланяться батюшке да благодарить начали, а сами на Даньку тож нет-нет, да поглядывают. У кого в глазах растерянность, у кого жалость, а у кого и злоба. Мальчонка к священнику жмется и все ждет, а в груди как жаба ужасная – холодная, мокрая, склизкая разрастается. Благословил и отпустил отец Онуфрий всех помощников, а тут и Степанида прибежала. Запыхалась вся, растрепанная да красная, а в руках полотенечко с обережными узорами сжимает. Токмо не позвал ее с собой батюшка, домой обратно отправил. Мол, не по летам ее в такие истории вмешиваться. Только Даньку взял за руку, да и повел в свои комнаты. Усадил за стол, чая налил травного, холодного, да все молчком, все молчком. А мальчонка извелся весь, на лавке чуть не подпрыгивая – не видел он ни разу отца Онуфрия таким. Каким – Данька и сам не мог сказать. Как растерянным и не знающим, что делать. Быть такого не могло: священник всегда знал, как поступить, как сказать, как приободрить да дать надежду. А сегодня – вон оно как… Батюшка и себе тоже чашку налил – добротную, расписную, как он любил, и тяжело, будто вмиг постарев, опустился на скамью напротив мальчика. Даня посмотрел на него и оробел. Сила-то духовная никуда не делась, но в глазах – боль и непонимание. Неуютно, ужас просто. Да и страх все больше поднимается от подобного. Заерзал мальчонка опять, а отец Онуфрий заговорил вдруг. – Даже не знаю, как сказать, но лучше уж я скажу, чем от других узнаешь. Ведьма твоя наставница, Даня. Икоточка на нее указала. Данька замер, как громом пораженный. Икоточка никогда не врет. Ежели разузнать имя нечистого духа да по нему обратиться, то нечистый всю-всю правду расскажет. И токмо правду. – Поначалу бесновалась Фекла сильно, еле от самовредительства удержали, – священник рассказывал неторопливо, как обычно, когда он с Даней разговор держал – про веру, про чудеса святых, да и просто про мирские дела, а не такое страшное. – Я ее часа два отчитывал и ладаном окуривал, а Настасья помогала – икону Святой Параскевы (**) держала, отварами своими ее поила. Ничего не менялось. Думал уже, что не получится беса изгнать, даже голос подводить стал. Отец Онуфрий остановился и отпил глоток чая – горло смочить, а Данька торопливо повторил за ним. Перед глазами так и стояла картина – посреди церкви лежит воющая тетка Фекла, мужики ее держат, к полу прижимают – за ноги, за плечи, даже за голову, чтобы не билась ей. Батюшка вокруг посолонь ходит, кадилом водит, своим густым голосом молитвы читает. Настасья Ильинична присела рядом на коленки, с иконою в руках, аккуратно из специальной чашечки, как раз для таких, кто пить нормально не может, свой отвар вливает и шепчет наговор… И что-то так обидно стало мальчонке, что чуть носом не захлюпал, но лишь зубы посильнее стиснул. Не маленький уже, чтобы реветь! Священник заметил это, но даже бровью не повел да рассказ продолжил. – А потом икоточка заговорил. Причитать начал высоким голосом, совсем не феклиным. «Ой, бедный Сазонушка! Ой, Сазонушка больше не может! Ой отпустите люди добрые! Икоточка ответит! Только прекратите икоточку мучить!» Отец Онуфрий замолчал, а Данька торопливо вдохнул, осознав, что все время не дышал. – Спросил я у него, кто его наслал. Знаешь, что он закричал, Даня? «Икоточка говорит: матушка, матушка моя Настасья, Ильина дочь!» Не поверил я ей попервоначалу, все знают, как Фекла к Настасье относится, дальше отчитывать начал. А икоточка все вопит и вопит, и только эти слова, – батюшка осуждающе покачал головой – как будто мог что-то сделать, да не сделал. – Как понял, что ничего не изменю больше, велел Феклу запереть в кладовую. Кладовая располагалась в пристройке к церкви, так что там икоточка должна была успокоиться. – А Настасью оставил молиться и запретил входить из церкви, – опередил вопрос Даньки священник. Невысказанной фразой вилась мысль, что здесь, в доме божьем, ее никто не тронет. Никто из тех, кто в прошлый раз под предводительством Феклы во время засухи чуть ее не убил. – Честно сказать, не знаю я, что делать. Вот тут мальчонка застыл окончательно. Отец Онуфрий – и не знает? Но тогда… Тогда – что же делать?! (*) Косить меснину – на Севере: косить «общественные» или личные поля всем обществом; при таком способе уборка урожая шла намного быстрее, иногда происходил дележ урожаем, если чье-либо поле не успевали убрать вовремя, таким образом у каждого был личный интерес как можно лучше и быстрее убрать не только свое поле, но и «общее» (**) Целительницей от кликушества считалась св. Параскева Пятница ========== Глава 19 ========== – Что же делать?! – Данька обнимал пальцами чашку с чаем все крепче и крепче, да так, что дышать забывал. Через раз – то вдох еле слышный, то выдох рваный. Делать-то что?! – Не знаю, Даня, не знаю, – отец Онуфрий покачал головой и вздохнул, горько так, полной грудью. – Не будь в Фекле дух нечистый, а бы взразумил ее, а так… Фраза так и повисла недоговоренной в воздухе. А так – как можно вразумить того, кто не сам говорит, а лишь за бесом повторяет? И беса вразумить нельзя, изгнать токмо. Заставить говорить другое можно только беса, что поумнее икоточки будет, икоточка-от совсем дурной бес, как дурачок деревенский. О чем знает, о том и говорит. – Если хочешь, можешь с Настасьей поговорить. Не верю я, что она ведьма, не верю, – батюшка осуждающе покачал головой. Данька знал, что он не травницу осуждает, а себя. Так всегда бывало, когда священник не мог совладать с чем-то или решение проблемы его не устраивало. Странно было видеть отца Никодима в таком состоянии, ой как странно. Но стержень из тела и духа богатырского, присущего скорее воину, чем слуге божьему, никуда не делся. Не собирался батюшка руки опускать и отдавать Настасью толпе на расправу. – В Валаам я ее отправлю, – вдруг обронил отец Онуфрий. – Есть там святой человек один… Он грузно выбрался из-за стола и глянул на мальчонку. – Иди, Даня, поговори. Почудилось Даньке али нет, но будто намек какой в словах и взгляде священника. Тяжелый такой. Словно сказать что хочет, а не может. Вот глядит так странно-странно, понукает к чему. Сглотнул Данька червячок страха, что от взгляда священника поселился, да и кивнул головой: сделаю мол. Все сделаю. Только вот что?.. Настасья Ильинична стояла на коленях перед иконой Божьей Матери и даже не обернулась, когда ученик подошел. Руки в молитвенном жесте сложены, да пальцы переплетены в замок так сильно, что до белизны, синевой отливающей. И сама вся бледная-бледная, ни кровиночки на лице, даже губы белые. И подрагивают так меленько, как от ужаса бывает. Сердце бы защемило, да больше некуда. – Наста… – начал было Данька, да сразу осекся. Странно голос прозвучал в тишине церковной, нарушаемой только потрескиванием свечей перед иконами. И почему-то страшно – как в берлоге огромной, где в углу медведь затаился. Обернулась травница. Глаза черные, бездонные, будто и не ее, а беса али черта какого. Вытер Даня незаметно ладони о штаны, да и заговорил вновь. – Отец Онуфрий говорит – не ведьма вы. И я не верю. А Настасья улыбнулась так горько-горько, совсем как Утешительница на иконе. И даже свет добрый сквозь кожу засиял. Зажмурился Данька и головой потряс, но не вернулось все на место. Да и все вокруг, что хоть какой-то святостью обладает, вдруг светиться начало – иконы, кресты, даже просфирка одинокая, возле Троицы лежащая, и та засветилась. Как в лесу, только тама все зеленым сияет, а тут – белым. Струхнул Данька окончательно, а травница и говорит: – Что ж вы вдвоем сделаете-то супротив села целого? Сбудется твой сон, Даня. Время мое пришло, видимо. Говорит травница спокойно так, со смирением, а у самой в груди алым сердце бьется – жить! Жить-то как хочется! Мужа приголубить, дитенков нарожать. Ведь даже день свадьбы, наконец, назначили – аккурат незадолго до Поста. Два месяца всего осталося. Закрутил Данька головой – нет! Нельзя! Не надо! А Настасья все улыбается – горько-горько. – Отец Онуфрий вас в Валаам отправит. Там, говорит, старец есть, он все начистоту расскажет. Взвилась девичья надежда птицей радостной, да тут же и опала пеплом сожженным. – Не успеет он, Даня, – покачала головой Настасья Ильинична. – Сколько он меня укрывать-от сможет? День, два? Да и с кем отправит-то? Самому ему никак уезжать нельзя А надежда все бьется, сердцем горячим стучит. Тук-тук-тук… И от стука этого, в ушах отдающегося, ничего не соображается Даньке, да еще иконы все больше светом сияют, аж глазам больно становится. – Я вас не брошу, – упрямо покачал головой Данька. – Ни в жисть! У Настасьи даж улыбка сменилась, настоящей женской тоской наполнилась, да будто силы появились. Поднялась она с колен и потрепала ученика по волосам. – Эх, Даня, Даня, будь ты постарше, цены бы тебе не было да от девок отбою… Давай-ко, беги, скажи отцу Онуфрию, что помолилася я. Пусть приходит. Не посмел мальчонка спросить, зачем это батюшка придет, токмо кивнул и побежал поручение выполнять. Уже дома, отбившись от расспросов Степашки, заперся Данька в пристроечке да вытащил зеркальце заветное. Хоть не по времени, но надо же что-то делать! Держит в руках за раму тяжелую, узорчатую, а у самого дыхание от волнения спирает, да сердце перехватывает. – Ряженый-суженый, приди ко мне ужинать… Из зеркальца, разбитого трещиной пополам, на Даньку напряженно смотрели его собственные глаза, полные страхом и надеждами. – Я тебе на стол накрою… Ничего не менялось, ну вот ни капельки! – Уложу я спать с собой. Данька во все глаза смотрел в зеркальце. Проходила минута, другая… Отчаяние все нарастало, и мальчонка не выдержал, зашептал горячечно: – Ну приди! Пожалуйста! Я ж не просто так зову! Я ж не для себя! Ее же сожгут! Голос на этом оборвался, и Даня всхлипнул – тяжело и протяжно, не зная, что делать и как помочь. – Ну пожалуйста… – Эхехе… – откуда ни возьмись, рядышком на землю опустился домовой. Даж поленце не подложил, как обычно. – Не сможет он так, – Захар Мстиславович кивнул на зеркальце, – прийти. Пока не сможет. – Почему? – Данька всхлипнул еще раз и сердито утер нос рукавом. – Не время, – туманно пояснил домовой и раздумчиво погладил бороду. – Эх беда, беда… Ложись-ка ты лучше, молодой хозяин, спать, утро вечера мудренее. И действительно – Даня не заметил как, но на небо уже высыпали крупные звезды. Яркие и сияющие, как тряпочкой до блеска начищенные. И воздух ночным стал. Духота спала, забрав раздражительность и усталость, из леса да от речки прохладой с запахом трав да тины потянула. Девки за околицей смеются, перед парнями косами играют да зубы мылят. И откуда только силы берутся, после целого дня в поле? А вот по молодости откуда-то берутся. – Не смогу я заснуть, – по-честному ответил Данька да еще раз носом шмыгнул. – Страшно мне. Как они могут смеяться, когда Настасья Ильинична – там, а? Крепко сжимая зеркальце, мальчонка с надеждой на чудо глядел на домового в ожидании ответа. А тот поерзал с неудобством, да и воззрился смурно. – А что Настасья Ильинична? Ведьма в церкви заперта надежно, кликуша тоже, от чего бы не повеселиться? И так горько Даньке стало от таких слов, что впору сжаться от странной боли, что внутри поселилася. – Эх, молодой хозяин, молодой хозяин, – широкая, как отесанная доска, ладонь прошлась по волосам Дани. – Людев в первую очередь они сами волнують. Не всех. Помнишь, во прошлом году наставница твоя из горячки вытянула Марфову дочь? Вот тама тож переживают. И не только. Ты в свою избу загляни-ко. И спать. На-ко вот, возьми на сон хороший, – и домовой протянул Даньке лист подорожника. – Что захочешь, то и приснится, путь-дорожку проложит. Принял Данька с благодарностью листочек, за пазуху запрятал, зеркальце сложил на место, да и отправился в избу. А там действительно сырость развели: Степашка, не скрываясь, ревет, маменька места себе найти не может. Отец тот вовсе к старосте ушел, где мужики все собрались – совет держать, что с ведьмой делать. Не выдержал Даня в горнице, на сеновал сбежал, в одиночестве побыть. Устроился там, где помягше, листик под голову в сено закопал да и закрыл глаза. Думал, что не уснет, ан-нет! Сразу в сон, как в омут рухнул. Да в царских палатах, где черт проживал, и оказался. А тот с любопытством осмотрел Даньку, пальцы свои тонкие переплетя, да и спрашивает: – Зачем звал меня, суженый? Данька даж внимания не обратил на «суженого» в этот раз, да принялся тут же взахлеб все рассказывать – и про Купалу, и про сон, и про икоточку. Сам не заметил, как за столом оказался, с чашкой, полной липового чая, в руках. А черт его слушает, брови тонкие хмурит, видно, что не нравится ему сказываемая история, ой, не нравится! – Ну вот потому и звал, – растерянно закончил мальчонка и с надеждой воззрился на Азеля. А вдруг тот тоже скажет, что не знает? А вдруг вообще откажет? Или скажет, что не его дело? У чертей у этих, наверное, тоже есть разделение, как у леших-водяных-домовых. А вдруг… Не успел Данька додумать очередное страшное «вдруг», заговорил черт, все хмуря брови. – В нехорошей истории ты очутился, Даня, – и пытливо так глянул – не испугается ли мальчик? – Не было бы меня… Азель забарабанил пальцами по столу, а Даньке вдруг обидно стало – ну что за манера у взрослых не договаривать? Бросят вот так слово и молчат как бирюки, а ему догадывайся, да? Черт как мысли прочитал, тут же улыбнулся: – Не сердись, суженый. Мальчонка тут же мрачно засопел и посмотрел исподлобья, сквозь челку отросшую. – Вот так лучше, – кивнул головой неизвестно кому Азель. – Тебе нужно привести жениха твоей наставницы. До рассвета. Сумеешь? Данька даже растерялся – как это до рассвета? Он же в городе живет, а до города день пути, да еще день обратно. Да еще его нужно разыскать как-то! – Ох, Даня, Даня, – улыбнулся черт и качнул головой. – Что ж ты все как человек думаешь-то? – А я и есть человек! – вскинулся молодым петушком мальчонка, чуть чай на себя не опрокинул. – Ты уверен? – насмешливо приподнял бровь черт, глядя своими веселыми бесовскими глазами. Данька и стушевался, а вслед посмотрел смурно: – Знахарь я! – Да? – все также насмешливо отозвался Азель и легко согласился: – Ну, будь по-твоему. Да так легко, что Даньку сомнения затопили. Неужели и вправду не человек уже? С нечистым же связался! Но Бога не предавал, крестик вот на груди висит, да и душу не продавал. Азель, сцепив пальцы «в замок» и положив на них подбородок, наблюдал за метаниями Даньки, что на лице оказались написаны и читались легко, как в книге раскрытой, крупными буквицами изукрашенной. Один жест, когда он схватился за крестик, уже о многом говорил. – Человек ты или нет, а торопиться следует. Вот, возьми клубочек. На стол перед Данькой лег самый обычный клубок пегих ниток, разве что светился зеленым, гнилушечьим. – Ты же видел жениха твой наставницы? Мальчонка торопливо закивал, соглашаясь. – Вот и славно, – улыбнулся Азель. – Когда время придет, представишь его и пожелаешь всем сердцем увидеть, клубочек и приведет тебя к нему. – Но как же я… Черт опять покачал головой, чуть осуждающе глядя на Даню. – Ты для чего припрятал цветок Иван-да-Марьи? Данька лишь недоуменно заморгал в ответ. Ну… Потому что. Потому что среди всего сбора несколько цветочков светились странно, вот их и прихватил, высушил по-правильному, как травница учила, да и спрятал к своим сокровищам. – Проверь в кармане, – посоветовал Азель таким тоном, будто знал все наперед. Данька торопливо зашарил у меня в кармане застиранных летних штанов и с удивлением вытащил один из цветочков. Желтенький-да-синенький – он лежал как на ладони как странная, криво обрезанная да раскрашенная монетка, такой плотный и твердый. Захочешь – не поломаешь. – Зажми его в кулаке и возьми клубочек, – велел Азель и, когда Данька крепко сжал в одной ладони цветок, а в другой – клубочек, ткнул его двумя пальцами в лоб: – Иди. Взвился весь мир вокруг мальчонки смерчем, а когда смерч опал, оказался Даня у себя в родном дворе. Только вот странный он был какой-то, как во сне бывает. Вроде и все как надо, а царапает мыслишка: «Что-то не так». Вона там амбар чуток покосился. Колодец провалился да бурьяном зарос. Поилка треснула. Да и тусклый свет зеленоватый вокруг. Поежился Данька – жутковато! Да делать нечего. Прикрыл глаза, представляя себе жениха Настасьи Ильиничны, купца богатого, что в соседнем городе живет, да по ярмаркам торгует. Как приезжал недавно, гостинцев привез. Даже Даньке перепало чуток – солнышко прянишное, а внутри варенье малиновое. Из самой Тулы солнышко привезенное, с известной тульской ярмарки! Туда даже с Индии и Китайщины товар привозят. И Радимир Ярославович туда тож ездит, хоть и путь неблизкий. В этот раз он такую красивую… Клубочек вдруг задергался, как живой, Данька от неожиданности руку и раскрыл. Клубочек покатился, покатился вокруг мальчонки, застыл и ринулся прочь с такой прытью, что редко какой заяц угонится. – Стой! – с отчаянием крикнул Даня и бросился следом. И что странно – что ни шаг, то рядом с клубочком оказывается. Да и шаги такие странные. Вот токмо был у себя во дворе, глядь – уже у околицы сельской. Еще шаг – на тракте возле лесу. Этак они до города быстренько добрались. Данька даж запыхаться не успел. Застыл клубочек около дома с красивейшими расписными наличниками. И ни туда, ни сюда. Видимо, привел куда надо. Осмотрелся Данька, все еще в зелени пребывая. Тишина, пустота, даж собаки не брешут. А наличники хоть и красивейшие, да треснувшие и краска с них облупилася. С двери тож. Вздохнул Даня, засунул клубочек в карман, а вслед и монетку-цветочек отправил, размышляя, что же делать. И мир принялся вдруг оживать, как из спячки пробуждаться. Зеленое свечение постепенно уходило, а краски возвращались на место. Хоть и ночь, а можно понять, что тот туточки узор красным выведен, а тама – синим покрашен. Данька вздохнул и утер лоб. Божечка, как же хорошо, когда все вокруг нормальное! По сравнению с тем, что происходило, даже лесное свечение и рядом не стояло. До сих пор жутью пробирало. Однако же торопиться след – Азель велел до рассвета вернуться, и не одному, а с женихом Настасьи Ильиничны. Забарабаранил мальчонка в дверь, вокруг тут же собаки забрехали да цепями зазвенели, как ото сна очнулись. Всю округу перебудят, а делать-то нечего! Долго стучать не пришлось. Скоренько дверь отворилась и на пороге появилась кутающаяся в платок поверх ночного платья женщина. Черноокая, чернобровая, черноволосая, да такая красивая, что дух захватывало. Только вот… – Чего тебе? – недружелюбно вопросила красавица, запахиваясь поплотнее в плат. – Ведьма! – Данька отшатнулся от двери, а на плече, откуда ни возьмись, возник василиск и зашипел, высовывая змеиный язык меж острых зубов. ========== Глава 20 ========== Ахнула ведьма, от двери отступила и глаза рукой прикрыла – узнала, видать, проклятая, василиска. Вот токмо сделать ничего не успела, сказать слова даже, как из глубины дома мужской голос донесся: – Велина, кто там? Да еще так повелительно спрашивает, будто полное право имеет. – Никто, никто, спи, – забормотала ведьма, еще на шаг отступая да за дверь хватаясь. Данька растерялся даж – вот как сейчас захлопнет дверь-то, что делать? Опять колотиться? Василиск, смятение хозяина почуяв, завозился на плече, устраиваясь поудобнее: решай, мол, что делать дальше, защищать али нет. А Даню такое зло взяло: он и к черту сам пошел, и сквозь жуть такую пробрался, а тут перед его носом дверь закрывать намереваются?! А там наставница погибает! Сжал он кулаки и громким голосом давай звать: – Радимир Ярославич! Радимир Ярославич! Я к вам от Настасьи Ильиничны! Беда у ней! Страшная! А ведьма-от стоит, молчит, глазеет – не успела вовремя дверь закрыть, все слышно, что в доме творится. Грохнуло там что-то – будто кто табурет али стул опрокинул. Но Данька на это особо и внимания не обратил, на ведьму глядючи. Такая у нее радость на лице промелькнула, когда мальчонка о беде наставницы заговорил, такое удовлетворение, что ой какие нехорошие мысли в голове возникли-зароились. Страшные мысли. Только открыл рот Даня, чтобы спросить, как на пороге появился Радимир Ярославович, отодвинув вглубь дома чернобровку. Всмотрелся в купец в Даньку и кивнул: – Помню тебя, отрок. А ну-ка, давай, проходи, расскажешь, что беда, – и дверь этак пошире открывает. Сам-то он ого-го как могуч да в плечах широк, ежели разбойники на обоз нападут, кулаком, безо всякого кастета двоих-троих запросто уложить сможет, вот и распахнул дверь пошире да сам отодвинулся. А ведьма к нему как кинется с причитанием: – Радимирушка! Не пущай его, со злом пришел он! Чую! – А ну, цыц! – нахмурился купец, на нее глядючи. – С каким-таким злом? Знаю я его, ученик это Настасьин. – А я тебе давно говорю – она тебя… Не успела ведьма договорить. Цыкнул на нее вновь Радимир Ярославович да одеться по-людски отправил. Неча перед людьми ночной рубахой светить, не маленькая уж. Делать нечего, пришлось ведьме-то уйти, но напоследок она такой злобой Даньку окатила, что мальчонка чуть не задохнулся, а василиск, в карман к монетке незнамо как перебравшийся, зашипел-не сдержался предупреждением. Хлопнула изо всех сил чернобровая дверью во внутренние комнаты, а Радимир Ярославович повел Даньку на кухню – рассказывать. Токмо перед этим дверь тщательно запер, на засов хитрый, ненашенский. И второй раз за эту ночь Даня на кухне с чашкой чая оказался да с рассказом про страсти, что у них творятся, да про беду Настасьи Ильиничны. И в этот раз мужчина напротив брови хмурил да пальцы переплетал. Только вот как-то непривычно было Даньке видеть напротив себя другого, а не отца Онуфрия али черта своего. Азелю он, в отличие от батюшки, не доверял, но тот все ж и выслушает, и посоветует, и вообще как-то по-другому чувствуется с ним. Уютнее, что ли. Да и не разговоришься с чужаком – и вернуться нужно к рассвету, да и незнакомый все ж этот Радимир Ярославович, хоть и жених наставницы. Выложил Данька все про страсти как на духу, да и спрашивает: – А Велина – она кто? И не подумал со своей детской непосредственностью, как вопрос-от прозвучал. А купец смутился малость, да и ответил: – Подопечная она моя. Друг мой старинный помер, вот, сеструху мне на пригляд оставил. – А, значит, вроде как сестра ваша, – успокоился чуток Данька и одновременно еще больше озадачился. – А что ж она такие слова про Настасью Ильиничну-то говорит? Страшные. А сам сидит и думает: сказать про то, что Велина эта – ведьма, аль не следует. Ведьмы – они злые да недобрые, надо бы. Но сразу тетка Аксинья вспоминается, коя ведьмою без желания своего стала, и как-то неловко сразу становится. – Ну да, сестра, – подтвердил Радимир Ярославович, замявшись чуток, будто сам тайну какую скрывает. – А слова… – не выдержал и обреченно махнул рукой купец. – Не любит она ее. – Как же можно не любить, даж ни разу не глянув? – удивился Данька, тут же пожалев наставницу – нет ничего хуже, чем в дом попасть, где уже есть хозяйка, а уж ежели она не взлюбит, то вообще горе-горькое. А если уж хозяйка ведьма – тем паче. Сгноит да со свету сживет точно. – Да вот так, – ответил как обрезал купец. Был бы Даня постарше, сразу бы понял, что не желает он говорить о сестре своей да невесте. Данька и сейчас понял, да токмо язык держать за зубами не научился еще. – А замуж она не собирается? Купец диковато глянул на гостя, а ведьма, что только на пороге появилась, резко ответила: – Не собираюся, не надейся! Ноги из этого дома моей не будет! И вроде как мальчонке отвечает, а сама на Радимира Ярославовича смотрит, да дерзко так, и глазищами на пол-лица сверкает. Ох и красивое-то лицо у ей! Даж злоба не портит, наоборот нежного румянца придает. – Вот скажи мне, – повернулась ведьма к Даньке и руки в бока уперла, сминая платье синее, из атласа шитое. Дорогущее видать. Даня никогда такого и не видывал ранее. – Скажи-ка, гость дорогой, – говорит чернобровая, а сама так издевательски улыбается, – разве Настасья твоя красивше меня? Лучше чем, а? Вроде и издевается, а сквозь голос нет-нет, да и отчаяние неприкрытое проскальзывает. Радимир Ярославович побагровел лицом до страшности, да с места подниматься начал: – Велина! Что ты себе… – Что «Велина», что?! – внезапно заголосила ведьма, враз потеряв свою величественность с красивостью. – Чем я тебе не мила, а? Я тебе и в делах, и в хозяйстве помогаю, я тебя и милую, а ты! Чем я тебе не мила?! Слушал Данька причитания, застыв да раскрыв рот. Он бы и мухи не заметил, залети та в рот, настолько поражен оказался. Оказывается, у жениха-то травницы другая есть… Нет, Даня, конечно знал, и откуда дети берутся, и чем взрослые ночами возятся, зачем некоторые к солдаткам да бобылькам бегают – не господский, чай, ребенок. Но вот так, чтобы со своей почти-сестрой названной. Ох, ужасти какие! А купец и «сестра» его уже друг на друга вовсю кричать начали. Радимир Ярославович даж руку поднял – то ли ударить, то ли увести. Мож и ударить – Велина руками закрылася да согнулась, как не в первый раз такое происходило, как Данька очнулся да вскочил: – Нет! Не надо! – разрезал кухню высокий голос, будто и не Даньке принадлежащий, а кому-то из самого Рая. – Не делайте этого! Застыли Радимир Ярославович и Велина, как впервые друг друга увидели. Купец смутился и руку опустил, а ведьма упала за стол да расплакалась. Да так горько и безрадостно, что у Дани сердце защемило. – Не надо, – попросил он, неловкость испытывая, и не понять – почему. Даж погладить ведьму по голове захотелось, да сдержался. Радимир Ярославович, стыдом мучимый, рядом с «сестрой» уселся, да на Даньку тяжело исподлобья посмотрел. – Ты токмо Настасье не сказывай, – видно было, с каким трудом каждое слово ему дается. Как выдавливает из себя. Ведьма всхлипнула: – Совсем ты на ней помешался, – а потом как давай хохотать, как ненормальная да приговаривать: – Не получишь ты ее! Не получишь! Пусть меня не хочешь, но и ее не получишь! – Так это… вы? – пробормотал оглоушенный Данька, даж головой покрутил – нет! Не может быть такого! Да как же так! – Я, я, – нагло усмехаясь, подтвердила Велина, вмиг став похожей на себя прежнюю. – Что – она? – нахмурившись, купец поначалу глянул на Даньку, а вслед на женщину, сидящую рядом с ним. Понимал, о чем речь, да сердце принять не могло. – Она – ведьма! – вытянувшись стрункою, ткнул Даня пальцем в чернобровую. Голос звенел, что та струна, того и гляди – лопнет. – Это она! Она все! Купец вновь побагровел да и сжал кулаки свои пудовые. – Ты?! – спросил страшным, сипящим голосом. Ведьма насмешливо улыбнулась: – А ты что думал? Я тебя за просто так отдам? Люблю я тебя. И не отдам. – Так чего ж не приворожили-то? – спросил Данька с обидой неизвестно на что, такоже кулаки сжимая от обиды и горечи. – Зачем на Настасью Ильиничну нападаете? Глянула на него ведьма и губы поджала. Видать, то ли сделать чего хотела, то ли соврать, но тут на плече мальчонки василиск появился. Велина еще плотнее губы-то сжала, а Радимир Ярославович головой затряс, как от видения хотел избавиться. Вслед не выдержал, поднялся с места, да вытащил из бухфета штоф – наливочки себе рюмашку плеснуть. Помолчала-помолчала ведьма, да и выдавила из себя: – Хотела я его от девки его отвернуть, да не смогла. Не срабатывает отворот – и все. Подумала, что она его приворожила крепче, чем я умею. Вот и пришлось… придумывать всякое. Ведьма губы скривила – как от боли али неприязни. – И уд – тоже? – поинтересовался Данька, так и не присев обратно. – И это, – кивнула ведьма. И вдруг заговорила, как не в силах сдержаться: – И суседушке вашего водяного тож я помогла – карты ему наговорила. Можно и воскликнуть: уй, дура! Кто ж такое рассказывает-то! Но женщина – она и в ведьмах женщина. И поговорить хочется, и похвастать. Особливо если придумала что-то этакое, кому ранее в голову не приходило. Похвалу увидеть – хоть и через ужас в глазах. А Данька действительно смотрел на сидящую напротив женщину с ужасом. Она что, не понимала, что творит?! Этак же целое село, и не одно без урожая могла оставить! А если бы уд не нашли, то и дитенков, а то и что похуже. И глядя в черные глаза, полные злобой, видел – понимала. Все понимала. Вот токмо ей это все равно было. Главное – избавиться от соперницы чужими руками. А там – хоть село помирай, хоть два, безразлично. – Да как вы… – Данька молча сжимал-разжимал кулаки, не зная, что и сказать. – А что я? – с вызовом вопросила ведьма. – Спроси у своего разлюбезного Радимира Ярославовича, сколько он других купцов по ветру пустил, прежде чем на таку высоту поднялся. Думаешь, плакал он, что без грошика остаются семьи целые? Вот и я не плакала. – А ну – цыц! – купец вдруг очнулся и стукнул по столу раскрытой ладонью. – Так это ж что – ты мне помогала? – А как же, – усмехнулась чернобровка, взраз теряя весь вызов, как только на полюбовника глядеть начала. – Откуда ж такие удачи, как думаешь? – Так это… – И это я, – кивнула Велина. – Я ж поначалу помочь токо тебе хотела – когда ты чуть не разорился. Как попалася мне эта бабка на дороге, так я за нее и ухватилася… – Какая бабка? – встрепенулся Данька воробышком. Поджала губы ведьма, недобро зыркнула так, что у мальчонки под ложечкой засосало, и кивнула как сама себе. – Ну ладно, слушай. Полезно тебе будет. Молодой хозяин, – с противной такой усмешечкой произнесла, да и завела сказ. ========== Глава 21 ========== Известно-ить, что ведьмы бывают ученые, душу продавшие за знания, а бывают и рожденные, и зовутся они «колдуньи». У рожденной ведьмы дар прям из чрева матери передается, ежели та колдунья, и сила у них – больше, чем у ученых. Такая, что они не только порчу, да беды могут насылать, но и снимать их. Бывало, тем и развлекаются. Как пошепчут на воздух, так на всю улицу болезнь нападает, а потом ходют, лечат, благодарности принимают. Опасно таких ведьм сердить – ни одна травница али знахарка порчу от них не снимут. Да и священник не всякий поможет, токо истово верующий, да все посты блюдущий и себя в строгости держащий. А много ли таких? То-то вот. Но все ж проклятье это – колдуньей быть. Потому и присматривались особо к дитям вне освященного богом брака рожденным. Ежели просто рожденные – то еще ничего, а вот ежели сама мать такого дитяти тож внебрачная, то ребетенок проклятый может родиться. С хвостиком али с полосочкой волос вдоль хребтины, а то и со знаком ведьмовским, ромбиком, где на теле запрятанном. Тогда точно – ведьма. А уж если и бабка нагулянная до брака, то дите без сомнений ведьмой родится, даж если и знаков нет. Или вот – седьмая подряд дочь в семье. Точно не обошлось без происков нечистого: семь дитенков, и все девки. Это он заставляет все девок рожать, готовит седьмицу-ведьму себе. А особливо сильные ведьмы получаются из седьмой дочери седьмой дочери. Хорошо, что такие редко рождаются. Говорят, они цельную губернию могут сглазить, и ничего им не сделается! Но рожденной ведьмой и по нечаянности можно стать. Проглотит беременная женщина в Сочельник уголек нечаянно – и все, открыла путь-тропинку к дитю своему. Вот так Марья-расторопница седьмой и стала. Маменька ее, когда на сносях была, кушать постоянно страсть как хотела, а в хозяйстве небрежность проявляла. Заготовила квашню да рядом с печкой и пристроила. А когда уголья выгребала, один в квашню и упал-от. Потом она хлеба заготовила, да один, где уголек запекся и съела тут же уголька не заметив. Это Марья уж потом узнала, когда к ней черт пришел. То той поры, до двадцати годков, и не ведала. Правда подозревала что: слово недоброе прошепчет – а оно и исполняется. Не всегда, но частенько. Тока нечасто Марья этим пользовалась – боялась. Она и так рябая да косенькая на один глаз уродилася, узнают, что у нее язык дурной, точно никто не подойдет. А так все надеялась. До двадцати годков надеялась, почти перестала, а тут черт и пришел да давай соблазнять всяким-разным. Ты, говорит, Марья, и так моя, что ж тебе в этой жизни без праздника жить? Давай, говорит, научу, как по-настоящему слова говорить. Марья и согласилась, даж не сопротивлялась почти – до того ей жизть ее опостылела. Вскорости научилась она и слова шептать разные. И чтоб корова перестала молоко нести, и чтоб болезнь накрыла, и чтоб поле перестало рожать. Сильно получалось. Ведь с полем-то как – если на нем колосья заломать да проклясть, то можно и знахаря али знахарку позвать, шоб сняли. А если пошепчешь – как такое снять? Неведомо. Сильные знахари такое умеют, да только повывелись они почти, такие знахари-то. Дальше училась Марья, почти про все позабыв, да вдруг дитенка от черта сваво, с которым сожительствовала, понесла. Пришлось срочно мужа искать, да на приворот скручивать. В родной деревне такого и не найти было, враз заподозрят, что дело нечисто, да разоблачить могут. Пришлось Марье в дорогу пуститься, а там и судьба помогла. Встретила на постоялом дворе мужика – степенного, солидного, при деньгах да еще и из другой губернии, да и окрутила в первый же вечер. Хоть и страшна была, да ведьма же. Окрутила, а черта своего не бросила, так он к ней и ходил. Заснет, бывало, муж Марьи, а она в другую горницу, да с чертом миловаться. А когда пришла пора рожать, муж ей как раз в отъезде был. Марья никого из бабок не звала помочь – сама и баню истопила, и воды заготовила. А как ребятенок родился, так сразу черт и появился. Отдавай, говорит, сына моего. Сразу к себе его заберу, будет мне помогать. Марья туда-сюда, да делать нечего – пришлось кровиночку отдать. А мужу сказала, что помер дитенок, даже могилку показала, за оградой кладбища копаную. Некрещеный же – как родился, так и помер. Покручинился муж Марьин, очень уж наследника хотел, даже слег малость. Вылечила его Марья – нужен он ей пока был. Суть да дело, времечко катилось вслед за солнышком. Один год прошел, второй, а там и десяток перевалил. Осталася Марья одна – бобылькою. Другая бы затосковала, но а ведьме-то что? Стала дальше поживать. Токмо вот стал к ней во снах приходить еще один черт, молоденький. Я, говорит, сын твой, помоги мне найти душу первую. Вот и пошла Марья искать себе ученицу. То на одну бабу посмотрит, то на вторую – все не годятся. Уж даже сердиться начала, тут ей Велина и встретилася… Замолкла ведьма чернобровая, будто слова подбирая, а Данька еле слышно выдохнул, в мир возвращаясь. Умела сказы говорить чернобровая, ой умела! – А дальше… – Велина перебрала пальцами край батистового платка… А дальше колдунья стала показывать, что же ждет ее новую ученицу после смерти. Привела она ее в овин старый, на откосе стоящий, давно заброшенный, разложила на земле тряпицу белую да и опустила на нее хлеб – румяный да белый. И Велина рядом свой пристроила. Отвела ведьма ее в сторону и говорит: – А теперь смотри. Поначалу ничего не происходило, но вдруг со всех концов откуда ни возьмись змеи поползли. Да все как одна черные-пречерные, как уголь. Вслед за ними жабы поскакали да мыши побежали. Вскрикнула Велина от ужаса – очень уже она мышей боялась, а эти… Все, как одна, крупные, гладкие, с шерстью черной. Только вскрикнула девушка, как мыши все враз остановились да и повернулись к ней, уставились глазами, огнем красным горящими. Но не дала колдунья от страха криком избавиться – залепила ей рот ладонью широкою, да и зашипела не хуже змеи: – Смотри! Отмерли мыши да и побежали вслед за змеями и жабами к хлебам. А как добежали, то все на ведьмин хлеб и набросились, принялись его на куски раздирать – с визгами, писками, друг у друга отбирают, лишь бы хоть одну крошечку ухватить. Даж друг друга на части рвут, чуть не до смерти. Стоит Велина ни жива, ни мертва, смотрит на пищащий клубок из зверей проклятых. Даже на крик сил нет, а ноги как чугунные и к земле приросли. А колдунья держит, да еще так крепко, и все шепчет: Смотри! Запоминай! Вдруг распался клубок и за считанные мгновенья пропал. Разбежалися звери по углам, как и не было их. Токмо теперича на тканюшке лишь один каравай остался. Не тронули его ни змеи, ни жабы, ни мыши. Ни пылинки на нем не осталося, ни шерстинки. Завернула колдунья бережно хлеб в тряпицу белую да и протянула Велине со словами: – Как терзали мой хлеб, так будут душу твою терзать после смерти. А пока твой хлеб цел, так и душа твоя цела. Ежели не передумаешь, приходи завтра сюда с утречка. Проплакала Велина всю ночь, вспоминаючи и мышей страшных, и как они друг друга драли за каждый кусочек хлеба. А на утро оделася в свой лучший сарафан, хоть и старенький, да тоненьким позументом украшенный, прижала к груди хлеб, да и пришла. А колдунья в овине уж ждет, улыбается. Будто знала, окаянная, что девица уступит. Велела она хлеб вчерашний ножом проткнуть да прочитать три раза «Отче наш» наоборот. Страшно было Велине. Так страшно, как никогда до этого не было, накануне даже. Но сделала она все, как велела ведьма. Но не произошло ничего. Токмо колдунья еще больше разулыбалась, будто случилось то, что она давным-давно ждала. Отправила она новую ученицу домой, попрощавшись до завтра. А ночью к Велине пришел черт… – Так ты… – Радимир Ярославович, принявший уже изрядно наливочки, побагровел и принялся то ли подниматься, то ли за штофом тянуться, не зная, что делать. – Нет! Я тебя люблю, родненький! – кинулась к купцу Велина, а Данька глаза опустил, не зная, куда деваться, до того неловко ему стало от всего. Чем дальше, тем неприятнее и страшнее рассказ становился, хотелось уже прекратить все. Да и рассвет приближался ужо. Как-то странно притихли Радимир Ярославович с «сестрой» евойной, да и молчание затянулось. Заезжал Данька, но поднял-таки глаза. А купец сидит странный какой-то да улыбается полюбовнице своей. Да так страшно улыбается, что Даня чуть не подавился да и зачастил: – А с Настасьей Ильиничной-то что? Нахмурила брови свои черные Велина, оторвалась от милого и глянула на гостя непрошенного, в дом к несчастью пришедшего. – А что с ней? Сожгут ее – и всего делов, – повела плечом своим округлым пренебрежительно и глянула на купца: – Она же не нужна тебе, Радимушка? Опешил Данька и глазами залупал на ведьму. Он-то думал, что сейчас расколдуют тетку Феклу и наставнице его помогут, а ведьма-то и не собирается! Да еще Радимир Ярославович сидит молчит, набычась в стол глядит да кулаки свои пудовые сжимает-разжимает. – Не нужна, – пробормотал, да так горько и вынужденно, что токмо глухой не услышит. Рассмеялась в ответ ведьма открыто да радостно. – Вот видишь, не нужна ему твоя травница. Мне уже тоже, так что пусть сгорит, за то, что между нами встала. И сама так по-хозяйски по руке купца погладила. А тот дернулся, будто его рыба-скат ткнула, но не двинулся с места. – Но как же… – забормотал Данька. – Как же… Радимир Ярославович, хоть вы ей скажите! Это же Настасья Ильинична! Глянул купец исподлобья на мальчонку растерянного да еще сильнее кулаки сжал. – Уходи из моего дома! Чтобы духу твоего здесь не было! Даня от такой подлости да от возмущения дар речи потерял. Не встречался он по малолетству с таким, что люди, которые боль свою душевную и вину терпеть не могут, ищут тех, кого обвинить можно, да с себя все снять. Вот Радимир Ярославович, и до этого себя постоянно обелявший, что, мол, ничего страшного, что с Велиной жизни радуется, раз уж она сама на нем повисла, нашел чем оправдаться. Не было бы ничего, если бы этот ученик Настасьин в дом не явился! Да и сама Настасья хороша – подбирает себе кого попало в ученики! Прогнать его подальше, и с Велиной разобраться – что там у нее с чертом этим и всем остальным. А Настасья… Потом можно и к ней съездить. Двадцать лет, а все девка нетроганная. Сама ж в чужие руки толкала… Смотрел Данька на жениха наставницы и видел, как все больше мыслей у него недобрых крутиться, и чем дальше – тем больше. И так горько-горько становилось – он же таким хорошим казался! Таким добрым! Подарки разные привозил. По хозяйству помогал… А если вспомнить по-честному-то, чем он в хозяйстве помогал-от? Плетень – и тот травнице староста помогал починить. За баньку она денежку давала. Да и за пристройку… – Не уйду! – насупился Даня. – Пока вон она икоточку не прогонит! – Так это ж не я, – зазубоскалила Велина, почуяв за собой силу не только ведьмовскую. – Сам же говорил – на Настасью твою икоточка указывает, ей и гореть. – Не уйду! – Ах ты гаденыш мелкий! – наливочка, видать, крепкая оказалась, пошатнулся Радимир Ярославович, из-за стола выбираясь да руку отводя. Да так и застыл каменюкой, василиску в глаза глядючи. Враз ведьма с лица спала, кинулась ощупывать, а вслед заголосила, в косу себе вцепившись: – Что ты, проклятущий, наделал! Как же я без моей душеньки жить буду! Прокляну! – и заполыхала вся темным огнем, к Даньке повернувшись. А тот хотел было сказать, что душа-то у нее уже черту отдана, и неизвестно, чтобы дальше ведьма окаянная вытворила, да вдруг мысль светлой горлицей вспыхнула: – А вы Настасью Ильиничну расколдуйте, а я – купца вашего! Остановилась ведьма, запнулась, руки опустила в нерешительности. – А вдруг обманешь? – оглянулась на полюбовника, статуей каменной застывшего, да и кивнула мыслям свои решительно. – А коль обманешь, – забормотала нехорошим голосом, скрючив пальцы, – я тебе всю душу вытащу, всю жизнь испоганю! Не тока тебе, но и всей родне своей. Ох, страшненько стало Даньке! И сеструха вмиг вспомнилась, и папка с мамкой. А вдруг Захар Мстиславович обшибся? Вдруг не оживет купец ентот?! – Расколдуйте Настасью Ильиничну! – шмыгнул мальчонка носом решительно. – И я тогда! Поджала ведьма губы: – Подожди-ко тут, – да и вышла с кухни. Страшно одному сидеть. Каждый таракан слышится – как он усами да лапками шевелит под печкой. Как мыши в подполе скребутся. Комары пищат над лампадкою. Вроде все знакомо, но в доме ведьминском, тяжелой тишиной наполненной, как неживые они, ненастоящие. Вроде и таракан шебурит, но сколько у него усиков? Мышь пробежала – почему восемь лапок просеменило? И комары – одновременно поют, как служки в хоре. Покачнулся Данька, головой затряс, о стол оперся. А василиск по плечам трется, не зная, как помочь хозяину. Чуть ли не языком, как кутенок, щеку вылизывает. Хлопнула резко что-то, как ремень кожаный, да и прекратилося все вдруг, только усталость страшную оставило. А в дверях появилась Велина, былиночку-колосок пшеничный через платок держащая. – На-ко вот, бери, – и протягивает колосок Даньке. – Как доберешься до кликуши, стукни ее колоском, да и скажи: Откуда пришла икоточка, туда пусть вернется, матушка наказала. Принял мальчонка колосок, да не удержался от вопроса: – А как же икоточка на Настасью Ильиничну указывает, если матушка – вы? Зыркнула зло ведьма, да и крутанулася вокруг себя. Замер Данька и ахнул – вместо Велины его наставница оказалася! И лицо ейное, и волосы! Только вот взгляд темный, недобрый. – Насмотрелся? – нехорошо осведомилась ведьма, да и обратно крутанулась. А Данька дюже обрадовался: голос-то, голос! Голос остался ее собственный, не Настасьин! И непонятно с его радость, а вот поди ж ты! Не стал прощаться мальчонка с ведьмой, не захотел желать ни добра, ни счастья, ни новой встречи. Просто молча убежал. Как за порог выскочил, сразу монетку в руке зажал да клубочек наговоренный на дорогу бросил. Уж кого-кого, а наставницу свою вспоминать не нужно было, итак перед глазами стояла. Шаг-другой-третий… Ой и тяжело они даются! Ноги как чужие да каменные, еле передвигаются, да и перед глазами все расплывается-расслаивается! Вроде и дорога, а глядь – и русалка мерещится, ногами плещет да смеется! И неоткуда ей взяться, а сидит посредь дороги, как у себя в реке. Лесовик неспешно проходит. Заглядишься – уведет, завертит! Шагает Данька за клубочком, пошатываясь, по сторонам не глазеет, токо под ноги, а его кто трогает. То за рукав тронут, то за руку, то по вихрам кто потреплет. Вот только не страшно уже – от усталости да от пережитого. Верит Данька клубочку, от Азеля доставшемуся, да цветочку-монетке в руке. Да и крестику, что белым на груди светится, даж сквозь рубаху. Ведь ежели им не верить, то кому? Не колоску же, черной хмарью окруженному… Выбрался Даня, наконец, из жути зеленой возле церкви, перекрестился, да тихонько к кладовой пробрался. Дверь подергал – заперта. В одном шаге от цели – и заперта! И окон нет, чтоб посмотреть, что там делается-то. Всхлипнул Данька, да с отчаяния и позвал: – Икоточка-икоточка, я тебе от матушки гостинец принес! – Икоточка слушает! – мгновенно радостно донеслось из-за двери, да так быстро, до Данька даже отшатнулся да сердце в горло подпрыгнуло. Ждала его эта икоточка, что ли? Но не до размышлений, раз уж повезло, нужно что-то делать. – Ой, икоточка! Как же я тебе гостинец от матушки передам? Дверь-то закрыта! – А я через щелочку приму! И действительно – меж дверью и косяком щелочка есть! А в потемках-то и не видно. Просунул в нее Данька колосок. – Взял подарочек? – Взял-взял, – радостно закивал-сообщил икоточка. – Ну тогда: откуда пришла икоточка, туда пусть вернется, матушка наказала, – выкликнул Данька да прислушался: что там за дверью происходит? Поначалу молчание стояло, а вслед… – Где я? Эй! Кто меня тут запер! – под визгливые вскрики тетки Феклы, не узнать которые невозможно, в дверь изнутри забарабанили. Данька облегченно выдохнул: получилось! А изнутри как стержень выдернули, на котором всю эту ночь держался. Перед глазами все поплыло и померкло. ========== Глава 22 ========== – Даня! Дааань! – доносилось откуда-то издалека. Так далеко, что слышалось как шум, гулкий да настойчивый, что все не желает уходить. – Даняяя… Перевернулся Данька на другой бок и постарался локтем закрыться. Болело все – руки, ноги, плечи, поясница, будто весь день да всю ночь в огороде провел, не разогнувшись ни на минуточку. – Даааань… – настойчиво ныл и ныл голосок, то приближаясь, то отдаляясь, не отпуская и не давая спать. Да еще и в нос что-то кололо – как травинка какая сухостойная. Данька не выдержал, открыл глаза и заморгал удивленно – лежал он на сеновале, куда вчера на ночь спрятался, а как тут оказался – неведомо. А рядом Степка в сарафане голубом своем сидит на корточках, носом конопатым светит да косичками, и теребит за рукав легонечко. Нахмурился Данька – а как же… Как же беседа с чертом, дорога в город, разговоры с Радимиром Ярославовичем и с ведьмой его? А былиночка для расколдования? Неужели все сон? Захолонуло сердце отчаянием, да так горько, что подхватился мальчонка с места, как заяц оголтелый. Степка аж шарахнулась и на зад села, руками опершись о пол деревянный, дощатый. – А где?.. – заозирался Данька по сторонам, словно проверять себя али кого другого желая. – Дань, ты чего? – Степанида робко глянула на брата. – Да так, ничего, – нахмурился мальчонка, и опустился на место. – Чего тебе? Шмыгнула носом Степка сердито – чего брат так разговаривает-то? Но все ж таки сказала: – Зовут тебя. Отец Онуфрий велел позвать. Как проснется, говорит, так пущай сразу ко мне бежит. Дань… Я тебя обыскалася. Солнце уже почти посередке, а тебя все нет и нет. Волновалася я… Ой не любила Степанида в таких вещах признаваться! Но страшно же – нет Даньки и нет. Нигде нет. И маменька с тятей как ушли с утра на покос, так и не возвращались. И не пожалуешься, и не сбегаешь к ним, и избу не бросишь. Хорошо хоть как кто надоумил – под самую крышу забраться да в дальний угол заглянуть. Иначе бы вовек не нашла. А у Даньки вовнутри как узел свернулся, даж слова не смог сказать, молча из сена выбрался, к лесенке – да бежать к церкви. Чем ближе маковка да стены белые, тем больше горло перехватывает и горит пламенем. Затормозил мальчонка перед оградой – перекреститься торопливо да воздуха глотануть, остудиться, а сердце все заходится да заходится, в груди рвется. Сдержал себя, степенно по тропинке до крылечка прошел. Не гоже торопиться в святом месте. Толкнул дверь – и сразу прохладой, какая токмо в каменных зданиях бывает, да ладаном и воском повеяло. Все хорошо – по голове как рукою кто невидимой погладил, успокоил. Пошел Данька тихонечко, прислушиваясь ко всему, что творится. Слышь – из-за двери горницы, где отец Онуфрий чаем его обычно поит да беседы ведет, голоса доносятся бормотаньем неразборчивым. Открыл Даня дверь – а там батюшка с травницей беседуют. Не выдержал мальчонка – кинулся к наставнице да за шею обнял, крепко-крепко так, будто давно не виделись. А для него именно так и есть – ночь эта за целую жизнь сошла. Как переменилось что внутри, другим стало. Только вот – было ли? Нет? ¬– Ну что ты, Даня, – ласково так отвечает Настасья, обнимая. – Все. Все теперь. – Все? – оторвался от травницы Данька – ну в самом деле, как маленький прямо, да обернулся на священника. А тот тож – усталый, не улыбается, но спокойный. – Ушла икоточка, отпустил я Феклу домой, – неторопливо отозвался батюшка. – Не бьется, святой воды не боится, крестится. – А Настасью Ильиничну? – пристроился Данька рядышком с травницей, за руку взять не решился, однако же – вот она, тепло чувствуется, как от нее одной идет, чем-то с лесом сходное. Пожевал отец Онуфрий губами, вздохнул тяжко. – Не могу пока, Даня. Икоточка все же на Настасью показывала. Так ведьмой в глазах людских и остается пока. – Но как же?.. – растерялся Даня. Так что получается – все напрасно?! Так обидно стало мальчонке, чуть не до слез. Все, что мог – сделал, и ничем не помог, получается? А наставница как почуяла – приобняла да и говорит: – Ничего страшного, Даня. Меня и до этого не любили. Только переехать мне придется. Вот подуспокоются все чуть-чуть, я весточку Радимиру Ярославичу передам. Стыд залил щеки Даньки. И за что стыдно – непонятно. Не он же обманывал Настасью Ильиничну, а жених ейный, а все одно – стыдно и муторно. Сказать надо, а как – неведомо. И промолчать нельзя – и просто нельзя, и подло будет. Она ж будет надеяться на купца своего, а никак нельзя на него полагаться. Поерзал Даня на скамье неловко, да так, что травница его недоуменно отпустила, кашлянул, да и выпалил: – Мне поговорить с вами нужно наедине! Можно? Глянул мальчонка на священника, дозволения испрашивая. А тот… Ой, не в первой Даньке казалось, что знает батюшка али догадывается больше, чем говорит! Смотрит-то как – будто душу насквозь пронзает. Невольно заробеешь, а уж если на душе есть, что скрывать – особливо. Помолчал отец Онуфрий, молчаливо, взглядом, у Даньки выпытывая происходящее, да и кивнул: – Идите. В саду поговорите, там не помешает никто. Сад при церкви был знатный. Сама-то церквушка только недавно вид свой белокаменный обрела, как дела у народа выправились, да денежка появилась, а сад уж давно-давно при ей. Даж пожар не так давний его не затронул. У яблок медовых, как они вызревали, на боках штрипки красненькие появлялись, груши, что со старого дерева собирали, хоть и маленькие да крепенькие, а не мягкие и ароматные, но компоты из них варились такие вкусные, что на зависть всем остальным. Даж сливы вызревали чуть не в полкулака размером. А уж сладкие – страсть! Крыжовник, малина, ягоды разные. А еще отец Онуфрий странность завел, с семинарии своей привез, где обучался. Сделал грядочки небольшие, да травки разные на них сеял с именами странными. Душица, базилик, эстрагон, лимонник, шалфей – некоторые и не выговоришь поначалу правильно. А потом с ними чаи разные заваривал, да всех потчевал. Некоторым, болезным, особые делал даж. Попервоначалу он с прошлой травницей не сошелся на этом малость, на рога ухвата приняла она энто новшество, что кусочек хлеба ейного отбирало, а как Настасья Ильинична в силу вошла да сама стала травницей, замест старой, то сошелся отец Онуфрий на этом с ней душа в душу. Ток вот все никак не могла Настасья объяснить батюшке, почему некоторые его травки с одной и той же грядки пользу приносят, а некоторые – ну никак, как за ними не ухаживай одинаково. Он-ить семена свои, да огородик, названный странным словом «аптекарский», из семинарии привез, а им там не объясняли, ни как место выбирать правильно, ни как смотреть надобно, лабы выбрать травку нужную. Да и не объяснишь такое – оно нутром чуется, да опытом шлифуется. Сама травница сколько годков по лесу исходила, прежде чем начала чуять. Да и то до сих пор бывает – нет-нет, да и ошибется. Присели Данька с наставницей около этого огородика на скамеечку, под липой развесистой да душистой. Выложил мальчонка как на духу взахлеб все. И про то, как в город ходил, и про ведьму-разлучницу, и про купца неверного. Все-все. Вот только про черта умолчал. Да и не смог бы сказать – заклятье с губ убрать не убрать. Да и не хотелось говорить-то. Боялся Даня услышать что нехорошее в ответ, а то и в отставке оказаться. Потеребила Настасья платок свой, женихом подаренный. Раз, второй, третий… Поверила она. Кому другому может и не поверила бы, только не ученику своему. Сама же видела, как хозяева к нему относятся – и лесные, и речные, да и прочие. Да и выдумать такое нельзя просто. От рассказа одного жутью пробирало. И не токмо от слов. Как Данька взгляд свой отводит. Глянет так быстро, как проверяет, что наставница чувствует, а вслед сразу в сторону смотрит. Как пальцы сцепляет да переплетает крепко. Как губы нервно облизывает. И – нет-нет, да и мотнет головой, видение отгоняя. Молчит Настасья, плат теребит, а сама белая-белая, глаза запавшие, краше в гроб кладут. Смотрит куда-то, а Даня тож притихший сидит, слова не молвит. Да и непонятно, что говорить-от. Все рассказал, жизнь порушил. Но не пожалел ни разочек, ни капельки. Единственная жалость – не знает, как помочь, что делать дальше. Долгонько они так сидели, а Данька чем дальше, тем больше переживал да сжимался, как вдруг травница и говорит: – Что ж… Так тому и быть. Повернулася она к мальчонке да улыбнуться попыталась. А губы у ей бескровные, тонкие, не растягиваются в улыбку, разве что в отчаянную. – Спасибо тебе, Даня. Вовек не забуду то, что ты для меня сделал. Ты мне больше, чем жизнь спас. Да и всем тож. Замолкла Настасья, очи долу опустила, а по лбу да от глаз морщинки горькие побежали. – Не буду у тебя спрашивать, откель клубочек у тебя. Не моего ума и не моей судьбы дело. Но тому, кто дал, передавай поклон мой земной. Если я как отплатить могу, пущай скажет – все сделаю. Всполошился Данька – как черту можно такое сказать-то? А вдруг он душу бессмертную потребует за услугу?! И не сказать – тож нельзя. Благодарность-от. А Настасья ничего не замечает, говорить продолжает: – Прости меня, Даня, что придется бросить тебя. Сам понимаешь – не выжить мне тут, – улыбнулась травница вымученно. Хотела дальше сказать, да Данька перебил ее возмущенно: – Неправда! Столько вам благодарны за помощь, да переживали всячески, вон, староста тож. Иль марфины родичи, иль… Тут уж пришлось Настасье Ильиничне перебить разбушевавшегося ученика. – А сколь супротив? Вспомни. Посмурнел мальчонка, а возразить и нечего. Много. Мож и не половина села, но даже при таком количестве жить беспроблемно не получится. Да и разобьются все на две половинки, что ой как плохо будет! Пытается Данька то так, то этак прикинуть – а ничего не выходит. Хоть плачь! Токмо не поможет это делу, никак не моможет. – Вот видишь… – вздохнула Настасья тяжко да губы скривила. – А ежели кто скажет, что не ведьма вы? – настойчиво вопросил Даня. Ну нельзя же так! Не по-людски это! Не по-человечески! – Раз отца Онуфрия не послушали, так кого еще слушать будут? – вздохнула травница и поднялася с места. Легонько поцеловала мальчонку в лоб, а у самой губы не холодные, а горячие-горячие, как в лихорадке. – Спасибо, Даня. А сейчас домой беги. Ох, как бы Фекла и на тебя не наговорила. Совсем беда будет, – покачала скорбно головой Настасья Ильинична, да в церковь пошла. Даж не посмотрела, ушел ли Данька иль на месте остался. Слегла в тот же день она в беспамятство. Никогда не болела никакой хворью, а тут вот – слегла, да так тяжело, что ничто не помогало. Даня поначалу испугался, не новые ли это пакости колдуньи проклятой, но нет – никакой черноты, что от проклятий да всего, с чертями связанного, не увидел. Тетка Фекла попыталась было со злобной мстительностью всем рассказывать, что это боженька ведьму поганую покарал, но тут уж не только отец Онуфрий не выдержал. Староста пообещал прибить, если Фекла язык свой поганый не придержит. Пока кликушею была, можно было верить, а теперича вылеченная, да сразу на вранье перешла. Заместо благодарности спасительнице своей, что все силы потратила на выручку, черную напраслину возводит. Стыдно должно быть, пакостнице. Благодарности – это отец Онуфрий всем сказал, что молился всю ночь о выздоровлении Феклы от кликушества вместе с Настасьей Ильиничной. Глаз с нее сводил. Не было никакого колдовства, да и не может ведьма в церкви колдовать. А Фекла-то и выздоровела. Кто-то поверил, а другие… Правду ведь говорят – веришь лишь в то, что хочешь верить. Вот и остался шепотом, будто отец Онуфрий потакает тайком ведьме. А такое может быть только лишь потому что приворожила она его, окаянная. Вот и не видит, бедный, ниче, все время за ведьму и заступается. Надобно помочь святому человеку, не сдюжевшему в борьбе с силой нечистой. Хоть и виднелся за всем злой язык сплетницы, но некоторые начали сомневаться. А ведь действительно – и чаями батюшка ведьму поил, и разговоры долгие вел, и отдать водяному не позволил. А вдруг неспроста?! Вдруг и правда – околдовала… Бросало Даньку от горя к бешенству от таких шепотков, а как от них избавиться – неведомо. Он со всеми пересоветовался, даж к лешему ходил на поклон, да все, как один открестились – ваши это, мол, людские дела, мы в них ничего не смыслим и не лезем в них. Травницу убьют? Жаль, конечно, хорошая, умная да работящая, все обычаи соблюдающая, но что ж делать-то. Даже домовые, и те! Но те больше от растерянности головой качали да руками разводили. И Азель больше не снился, как мальчонка не пытался. Захар Мстиславович, к которому он с расспросами пристал, лишь бороду погладил да туманно ответил, что не время пока. Данька с упорством продолжал ходить в избу наставницы – травки разбирать-сушить, прибираться да за живностью ухаживать, благо родители совсем не препятствовали, даж наоборот. Маменька как-то обронила, что лучше вести себя так, будто все в порядке – болезнь тогда быстрее отступит. Вот Даня так и поступал, продолжая истово верить, что Настасья Ильинична на поправку вскорости пойдет. Однако травнице все хуже и хуже становилося, совсем высохла в беспамятстве горячечном. Единственное, что принимала – отвар мятный, остальное впрок не шло. Вот так и пробежала неделя, а к исходу восьмого дня в избу постучались. Появившийся в комнате мужчина был черноволос, черноок, тонкокостен, со странной смуглой кожей. Он с любопытством воззрился на Даньку: – Где я могу увидеть знахарку? ========== Глава 23 ========== Во первой момент захолонуло сердце Даньки – очень уж похож незнакомец оказался на Азеля. Или только кажется, что похож?.. Нахмурился Даня, стараясь вспомнить своего черта, а ничего не получалось. Все по отдельности помнится – и взгляд черный, жгучий, и пальцы тонкие, и губы улыбающиеся, а вместе не складывается. Как картинку лубочную, на части разрезанную, не дает кто составить – то один кусочек протянет, то другой, как начнет собираться в цельный образ, сразу что-то утянет. Тряханул головой мальчонка, странности отгоняя, да и отвечает: – Нету ее здесь. А вам зачем? Да до того недружелюбно получилось – от страхов, переживаний, подозрений, что аж самому неудобно стало, однако же с места Данька так и не поднялся, так и остался сидеть, за столом, сухую веточку липовую сжимая. Не простая эта веточка, с юга переданная, наговоренная, от коры очищенная, вся белая-белая, как кость чья. Лежала она всегда у Настасьи Ильиничны в особом сундучке, в голубой платок шелковый завернутая. Один раз всего она ее вытаскивала – когда лихорадка чуть Заряну, Марфову дочку, на тот свет не отправила. Доставала с опаской и шепотками, как не веточку, а змею каку, но чуть побила ею Заряну, горячка и спала. Знал Даня, что помогает липа от сглаза избавлять, но горячка не похожа была на сглазную. Пристал тогда мальчонка к Настасье Ильиничне с расспросами, что за палочка да наговор, да отговорилася наставница, потом пообещав все рассказать. Так и не сказав слегла. А Данька весь измучался уж – ничего не помогает, вот и начал потрошить сундучок заветный, авось найдет что. – Ну… – улыбнулся незнакомец улыбкою странной – только губами, а в глазах стылость, как на дне колодца глубокого да темного. – Скажу так. Позвали меня. Так где же она? И с такою же улыбочкой подошел поближе, изучая богачества, что Данька успел из сундучка добыть. Однако же пальцами ничего не трогает, даже руки за спину заложил, лишь бы коснуться. Видать, знающий. А неуютно как рядом с ним! Страсть просто! Даня побыстрее все обратно убрал – и палочку липовую, и книгу рукописную, что Настасья Ильинична читала перед тем, как икоточку гонять, и ложку старинную, серебряную, черпачком сделанную, такоже в платок шелковый завернутую. А что там еще, в сундучке, пряталось, не успелося увидеть, помешали. – У батюшки она, в церкви, – смурно сопя сообщил Данька, захлопывая сундучок. – И скоро ли вернется? – перенес свой интерес пришелец странный на мальчонку, изучая его с таким же интересом, или же, скорее, безразличием, как до этого вещи заветные, на столе разложенные. – Не знаю, – убито шмыгнул носом мальчонка. – Совсем болезная она. – Хм… – незнакомец странным жестом провел двумя пальцами над бровью, а в глазах темных интерес проснулся – как огонечек вспыхнул. – Веди меня к ней, отрок. – А вы кто? – вскинулся Данька с петушковым гонором. Вот еще, будет он всяких водить к наставнице! – Я-то? – то ли удивился смуглый вопросу, то ли нет, но что-то скребануло у Даньки на душе. Будто не ожидал этот странный господин, что не узнает его мальчонка. – Знахарь я. Всемилом кличут. Глянул озадаченно Даня – откель тут знахарю взяться, да еще такому странному? И кто позвал? А ежели ненастоящий?! Вдруг еще хуже сделает Настасье Ильиничне. Был бы энтот знахарь веселый да улыбчивый, светлый да с бородой кудрявой – сразу бы повел, не раздумывая. А так – они подозрения рядом с ним роятся, аки пчелы, улей облепившие. Не лежит душа к нему, ой не лежит! Но не ведьмак, али чище того – колдун. Нету в нем ничего поганого, нутро на потеху чертям съедающее до того, что человек черным кажется. Просто… стылый какой-то весь. Даже не колодезь, а целый бочаг. Не зря говорят: бродишь по болоту – в бочаг не гляди! Даж если и кажется наполненный чистой водицей, обман все это. Заглядишься, как в зеркало темное, в воду черную, непроглядную, так и упадешь в нее, задурманившись. А водица там холодная, враз ледяными пальцами в бока вцепится, дыхания да сил лишит, да наружу не выпустит. Али болотник схватит – все одно, не увидишь больше света белого. Моргнул Данька, на свет то ли из дум, то ли из взгляда колдовского возвращаясь, и губы поджал. Приколдовали его, что ли, что так уплыл? А знахарь этот таким вдруг задумчивым сделался, что невольно мыслишка странная так и вертится – ей же ей, приколдовал! Токмо странно как-то… Посопел-посопел еще Данька, потоптался на месте, размышляючи, да делать нечего. И так непонятно что творится с наставницей, хуже уже не сделается. Правда ведь? Весь в мучительных сомнениях да раздрае, повел-таки Даня знахаря к Настасье Ильиничне. Как слегла она, запретил отец Онуфрий уносить травницу куда бы то ни было. Сказал, что в пристроечке рядом с церковью, в комнате гостевой, ей бог поможет с недугом справиться. На самом же деле опасался батюшка, что найдутся головы бедовые, глупостью людской да завистью подстрекаемые, что захотят расправиться с «ведьмою», пока она в беспамятстве. Глупость – она проклятие божие, да зачастую для других, а не для обделенного, вот и оберегал всех как мог. Травницу – от худа, остальных – от геенны, куда за такой проступок отправятся. А дурь… Дурь никуда не денется, разве что со временем утихнет, не такой активною станет. Комнатка, где Настасья Ильинична лежала, небольшая была, чистенькая да бедненькая. Кровать правда хорошая, железная, с резными медными шишечками, почти как настоящими, очень красивыми. И перину батюшка выделил хорошую – мягкую, пуховую, прямо барскую. А вот остальное – все как у всех. Стол деревянный да пара табуретов, половичок тканый, в полоску красно-синюю, когда-то яркий да красочный, а сейчас вытертый. Да икона в красном углу с богато расшитым полотенцем да свечечкою. И дух. Нехороший, болезный, еще не въевшийся в подушки да простыни так, что придется сжигать их, чтобы на других не перекинулся, он все ж уже стоял в комнате. Прибиралась за Настасьей Ильиничной старая служка, но у ей и так работы множество, сидеть возле болезной некогда, а родни у травницы-то и не было – сирота круглая. От сельчан такоже помощи особой не было. Да и непонятно-ить, что делать. Прошелся знахарь по комнатке, будто шагами что отмеривая, остановился посередь, да покачал головой с неодобрением. А Данька у порога задержался. Стоит, мнется, пальцы на босых ногах поджимает, а сам одним глазком на травницу поглядывает, другим – на знахаря. – Вот что, отрок, – велел вдруг знахарь. – Давай-ка, милый друг, помогать мне сейчас будешь. Странно было слышать такое обращение, да не сказал ничего Даня, лишь помогать молча начал. А оказалось странное что нужно было сделать – стол к кровати подвинуть, да переложить Настасью Ильиничну, что бы он плечами на столе оказалась, а головою к иконе. – А теперь – выйди, не гоже тебе видеть то, что будет, – приказал Всемил строго, да еще глянул так, что поджилки у Даньки вдруг затряслись. И вроде не страшно – когда с ведьмою разговаривал пострашнее было, а все равно – дух захлестывает. И как в бочаг затягивает. Выскочил Даня из комнаты зайцем, да еще и к двери привалился, плечом подпирая. Будто боялся, что оттудова вдруг кто вылезет тенью медвежьей и облапит. Сердце колотится, аж в горле стоит, дышать мешает. Сколько он так стоял, Данька и не вспомнил после, но только успокоился чуток, так любопытство и полезло. Оно, любопытство-то, везде свою щелочку найдет да нос просунет. Ну и не тока оно. Еще и переживания за наставницу, конечно. В конце концов, он же почти в церкви находится, а тутова никакое колдовство злое не пройдет. Перекрестился Даня да и принялся к двери ухом прикладываться. Страсть как хочется послушать, что происходит! А тут дверка как живая – сама приоткрылася. Мож и домовой помог чуток, но успел Данька увидеть одним глазком, как знахарь стоит Настасьи Ильиничны, пальцы ей на виски положил да шепчет еле слышно, одними губами. А сам он белый, прям как травница, токоже намного страшнее это выглядит: был весь темный, а стал белый. Даже глаза как серые и светятся. И шепоток такой тихий-тихий, да до костей пробирающий, как шипение змеиное. – На море, на океане, на острове Буяне, подле реки Иордана, лежит бел-горюч камень Алатырь. На том камне, на Алатыре, растет дуб могуч. Из-под камня того, из-под Алатыря, реки молочные текут. Дуб тот, дуб могуч, что на камне Алатыре растет, корнями в реках питается, силою наполняется. Как наполнится дуб тот, дуб могуч, что на камне Алатыре растет, силою, так сбросит с себя желудь зрелый. Слушает Данька, сам стоит ни жив, ни мертв, ни с места сдвинуться не в силах. А от знахаря как волны идут, от которых шатает, да слабость дикая накатывает. Закрыть бы дверь – да руку поднять невмочь, даж пальцем двинуть, токо шатает взад-вперед, как былиночку под ветром. – Как сбросит желудь, желудь зрелый, силой полный, оземь, так не долетит он, птица Гамаюн подхватит, в когти черные, в когти острые, да в страну полетит, да в Ирий. Не летай Гамаюн, да в страну, да в Ирий. Прилетай Гамаюн да ко мне, да с желудем. Да отдай, Гамаюн, да желудь, полный силою, да не мне, Гамаюн, птица райская, а рабе божьей Настасье. Положи, Гамаюн, желудь в горло ей, да не трожь, Гамаюн, когтями ея, не порань, Гамаюн, лицо девичье. Отплачу я… И тут дверь закрылася. Мягко так, словно ее кто изнутри подтолкнул – нельзя, мол, больше, хватит с тебя на сегодня. Даню тут же отпустило из волны той невидимой. Сполз он по стеночке, как мыша мокрая, а у самого одна мысль токо – ежели ему было так, то каково знахарю-то там? А наставнице? И что странно – дверь как прикрылася, так вообще ничего слышно быть перестало из-за нее. Ни шороха, ни шума, ни звука, ни единой капелюшечки. Как и нет там никого. И ничего. Вытер Данька лоб взмокший рукавом и ждать приготовился. В голове пусто-пусто, тока одна мысль бьется мухою дурною – каково там? Только где «там» – неведомо. Задремал, наверное, мальчонка, потому как знахарь неведомо как перед глазами возник. Стоит – а глаза черные-черные, бездонные, на пол-лица. Замер Даня под этим взглядом, аки мышь под змеиным, даж язык к гортани прилип. Постоял-постоял так знахарь, да и говорит: – Позови кого-нибудь. Обмыть надо наставницу свою, – повернулся и ушел. Ни улыбки, ни взгляда, ничего. Стоял – и нет его. И непонятно, что делать – то ли вслед кинуться, то ли искать кого, то ли к Настасье Ильиничне бежать, проверять. Как морок кто навел, в котором ни думается, ни решается, только плутаешь, как тумане молочном. Миг – и спало все. Подхватился Данька на ноги и первым делом в комнату кинулся, сердце успокоить. Вроде как и было все, даже стол на месте, вот только… Вот только травница на боку лежит, а не на спине, как до этого восемь ден лежала, да ладошку под щеку подложила, как спит крепко-крепко. И хоть и бледная, но не той восковостью, от которой сердце щемит непоправимостью, а усталой бледностью. То ли всхлипнул, то ли шмыгнул носом Данька от облегчения, мгновенной слабостью разлившегося, да и в коридор метнулся – искать служку, да и знахаря заодно. Коридор один, враз догонит! ========== Глава 24 ========== Ой река, моя реченька! Ой река, моя матушка! Ты ль дитя мое, дитятко, Ой сидишь, да все хмуришься… Эх, хорошо на речке бабьим летом сидится! Хоть и прохладой уже начинает тянуть, да солнышко теплом покамест еще греет, душу обнимает, да с ласковостью. Вода в камышах плещется да кругами расходится, где водяной на выезд идет али рыбу гоняет. Жучки-многоножки по воде бегают, а над ними крыльями прозрачными, слюдяными, на солнце блестящими, стрекозы трещат. Те, что поменьше, в пол-ладошки всего, у их брюшки голубенькие да яркие, как лазурью расписаны, а поболе которые – в синеву драгоценную сапфировую отливают. И разморенная полуднем тишина стоит вокруг молоком кисельным, токо девки где-то недалече песнь разноголосьем выводят. Как же мне да не хмуриться. Как же мне да не плакаться. Сватов дом – полна горница, Нет средь них, ой, миленочка… Почитай две недели прошло с тех пор, как Настасья Ильинична на поправку пошла. Через денек уж села, а еще через два – на ноги уж встала. Лето-от должно было схлынуть, а задержал кто будто. Теплым-тепло разливается – ленивым, бархатным. Хоть яблочный Спас почитай как с месяц назад уж праздновался, а в саду церковном до сих пор висели на ветках яблоки. Какие вызрели к Спасу – собрали, заготовили, замочили да пастилы наварили, и даже на зиму в подпол опустили. А все одно – ветки ломятся. Богатый урожай получился, даж засуха не помешала, как наговорил кто. А яблочки все, как одно – желтые, медовые, по бокам штрипками красными изукрашенные, а сами аж светятся изнутри сладостью. Вкусные! Самые вкусные яблоки на селе. Травница как вставать чуток начала, так ее сразу и стали выводить в сад, на скамеечку, под яблоньку самую старую да самые вкусные яблоки рождающую – сил набираться. Яблоня-ить – не просто дерево. Оно здоровье дает да красу, деткам помогает рождаться во множестве. Не зря парни девкам яблоки дарят, когда замуж зовут. Все потому. А еще потому что знахарское энто дерево. Ежели кто смотреть да просить по-правильному умеет, тайны да секреты разные рассказывает. Все можно выпытать у яблоньки, да помощи попросить. Вот и выводили Настасью Ильиничну под нее. Выведут, ковшик воды поставят рядышком, да и оставят одну. Негоже видеть, как лекарь сам себя лечит. Говорят, сила от этого у него уйти может даже. А Настасья и не возражала. Ни с кем ей говорить не желалось, даже не думалось. Просто сидела да смотрела – как сад растет, как ветер листья в косы заплетает, как день рождается да на убыль идет, в вечор превращаясь. Слушала, что травы шепчут, о чем ветер поет, да какие сказы вся природа сказывает. Данька исправно к ей два раза в день забегал – утром, да перед тем, как солнышко в темь погрузится. Рассказывал все новости деревенские: и про мальчишек подравшихся, про то, как опять Мыкола-сапожник, приблудившийся с обоза, с юга на Валаам идущего, с Манькою своей схлестнулся да так, что полсела ходили под окна слушать. Про клеть с курями почти сгоревшую, когда дед Георгий, солдат отставной, на службе ноги лишившийся, принял маленько да задремал, клеть ненароком слишком близко к огню поставивши. Уголек стрельнул, на сено попал, а то возьми – и загорись! Куры расквохталися-раскричались, вовремя Георгий Тимофеевич проснулся, ой вовремя! Еще бы чуток – и все, без курей, что на продажу приготовил, остался бы. И другое всякое разное рассказывал. Иногда придумывал чуток – чтобы интереснее было. Слушала его Настасья Ильинична, улыбалася, но так грустно, что на сердце тоска опускалась, да по вихрам отросшим гладила. А еще Данька песни ей пел. И казалось мальчонке, что от каждой песни травнице как полегче становится – не зря же голос ему Алконост-птицей даден. Вот и старался с надеждою. Ой дитя, мое дитятко! Ой дитя, ненаглядное! Не мочи во мне ноженьки! Пожалей себя ты, бедовую! Сидел Данька на берегу, травинку жевал, да песнь, что выводили, слушал. Хотелось и самому к посиделкам присоединиться, да прогонят – мал еще. Скоро уж десять осеней исполнится, но пока мал. А хотелося! Заслушался Даня, задумался, да и не заметил, как рядом кто опустился. Оглянулся мальчонка да и встрепенулся – Настасья Ильинична! И уже даж на себя похожая, не то что в болезни да попервости после. Улыбнулась травница мягко и говорит: – Я тебя и не поблагодарила. Два раза жизнь мне спас уже. И не только. Смутился Данька – и от слов, и от взгляда. Не для благодарностей он все делал, а все равно же – приятно и тепло от такого. А Настасья продолжила: – Ты меня все это время ни о чем не спрашивал, теперь можно. Спрашивай. Всполошился Данька – о чем спросить-то? Он молчком обходил все, что произошло – и болезнь странную, и знахаря этого, как колодезь, холодного, и вообще все-все. Чуял, что нельзя, что лишнею болезнью вопросы отразятся в наставнице. Вот и буксился, когда не след говорить. А девки все голосят-распевают песнь о кручинах девушки, к которой не может посвататься бедняк: Ой река, моя реченька! Ой река, моя матушка! Не мила мне жизнь Без миленочка! Окунусь я в воды зеленые, Попрошуся в русалки я, Авось сгинет тоска моя, Авось сердце спокоится! А то, что песнь про водяного да на бережке реки – так это не странно. Хорошая песня-то, водяной там как батюшко, помогает пареньку разбогатеть да добиться девушки – и с рыбой помогает, и с меленкой. А то, что плату свою потом берет оброком: мукой, петухом да водкою – так это ж все так. Даже если что за просто так и сделают, все равно потом отблагодарить следует как можется, иначе счастья тебе не будет. Правда пареньку за помощь пришлось отдать много больше, чем обычному мельнику, ведь водяной даже коней своих – сомов – подпрягал, чтобы они жернова крутили на его мельнице! Пришлось самых красивых лошадушек на ярмарках купить, да новый табун водяному справить. Справедливый он водяной, ежели его не сердить аль ежели пошутить не хочется. А злыдни нечистые, те, вон, и деток могут в уплату взять, беду в семью принесть. Данька мечется – как задать-то все, как выспросить? Что напервой, что вослед? Запутался мальчонка в вопросах и в их главности, да и выпалил: – А он кто, кто вас вылечил? Что за хворь была? И вот странно как – больше всего волнует, чем наставница болела, да не вернется ли болезнь эта, а вопрос первый про знахаря вывалился. Улыбнулась Настасья Ильинична понимающе, будто ученика своего насквозь видела, да и завела сказ под песнь над рекой разливающуюся. Каждый, кто с лесом да с хозяевами связан, должен все договоры выполнять. Пошел за травками-ягодами – уважь батюшку лесного яичком да хлебушком. Домовой хороший попался – молочка ему наливай да змеек-ужиков домашних приваживай. Не плюй в реку – водяной обидится. Не пущай детишков одних к полуденицам. Множество разных правил да советов. Обычные люди могут и пренебречь некоторыми, а знающим приходится держать все, да и за словом следить своим строго. Слегла Настасья поначалу от горя, а вот вслед – вслед пришел кто к ней. Святое место не пущает, так он за стенами бродит, пробраться пытается, силу сосет да встать не дает. Ведь ежели бы встала травница, то рассказала бы все отцу Онуфрию, защиты у Богородицы попросила да к святому кресту приложилась, этот бы и ушел. Хочет лекарка очнуться – а не может. И все вокруг как в хмари страшной, и над ухом «Бу-бу-бу… Бу-бу-бу…» и без конца так. И чем дальше, тем яснее слышится, что говорит он «Забыть-реку… Забыть-реку…» Зовет, стало быть, плыть с собой через Забыть-реку, что отделяет жизнь от земель, где после смерти оказываешься. – Вот как девятый день наступил бы, так забрал бы он меня с собой, в Ирий. Уставилась задумчиво Настасья Ильинична на воду, что бликами искрилась, свет отражая, а Данька даже рот раскрыл. Вот как наяву вспомнилось-представилось: «…птица Гамаюн подхватит, в когти черные, в когти острые, да в страну полетит, да в Ирий…» Это что же, получается, знал знахарь этот, окаянный, что с наставницей творилося? Иль не окаянный, раз вылечил? Если бы тогда догнал, спросил бы точно, но Всемил как куда провалился – запропал и все. Не мог Данька в тот момент все обегать, чтобы знахаря догнать, следовало отыскать кого, чтобы Настасье Ильиничне постель перестелит, да и ей самой поможет, но скока смог – обежал. Да и потом, как освободился – тож. Однако ж никто знахаря этого не видел. Да и поглядывать после многих расспросов начали с недоумением. Неизвестно откуда пришел знахарь, неизвестно куда исчез. – А кто это был? – робко поинтересовался Данька у задумавшейся травницы. – Ох, не знаю я, Даня, – покачала та головой. – По голосу – вроде дед старый. Может из душечек кто на тот свет сводить хотел, да добраться не мог… Бывало такое – впадает человек в «обмирание», сон на смерть похожий, а пока он спит, водят его душу по тому миру, показывают страсти, что после смерти ждут. И как колдуньи в кипятке варятся, и как ведьм, молоко отбиравших, этим молоком рвет, и как у поджиганцев лица жгут. Многие всякие ужасы показывают, а потом наказывают, что можно говорить, а что нельзя под страхом смерти. – А может берегиня меня морочала. Берегини – те ветры болезни да лихорадок насылают. Потому с ними нужно дюже ласково да уважительно обращаться – чтобы не сгореть в огне за неделю. Задумался Данька крепко – а не месть ли это была за вылеченную лихорадку? Может восстала против Настасьи Ильиничны одна из берегинь? – Не знаю я, Даня. Пока не знаю, – повела плечом травница, кутаясь в душегрею. Хоть и тепло, и солнышко, а все ж познабливало ее, с болезни-то, особливо возле речки, с которой прохладою тянуло. И добавила так задумчиво: – Узнаю вскорости. Глянул мальчонка вопрошающе, коленки свои острые обняв – откель, мол? – На знахарку буду учиться, – неловко улыбнулась Настасья. И вдугрядь смертельно удивился Данька. Знал он про нежелание наставницы идти этим путем. Не хотела она договоров никаких ни с кем заключать, а тут вдруг – и знахаркой! – Ты не бойся, – чуть зачастила Настасья Ильинична, в алтынные глаза ученика глядючи, – не оставлю тебя, обучу всему, чему знаю. Только вот теперь еще и сама буду, – нескладно так закончила Настасья и замолкла. – Но как?.. Почему?.. – потрясенно переспросил Даня. – От судьбы не уйдешь, – вздохнула травница, опустив взгляд, словно стыдясь чего. – Я ж от чего сиротой стала… Мать у меня ведьмою была. – Что?! – вскинулся Данька, дав голосом петуха. ========== Сказ о красавице Любаве и женихе ее ========== Давненько дело было. Так давно, что даж деды не упомнят когда. Жила в деревне одной красавица Любава. Да до того пригожая, что свататься к ей приезжали аж из самого Мурома. Да токо вот матушка ее, Лагода, женихов одного за другим отвергала – то одно ей не гоже, то другое. Все желалось ей забраться повыше. Шепотки ходили, что аж самого князя ждет. Смеялись люди втихую над таким, понятно же, а Лагода все ждала для своей дочери жениха необыкновенного. Да и дождалася… Приехал к ней свататься гость высокий. Подарков понавез – всю избу сундуками заставил да шубами собольими застелил. У Лагоды-то глазки разгорелися – тако богачество! А дочка ее просит: «Не отдавай меня этому богатею, маменька, ой, чую не с добром он к нам пришел!» Лагода все отмахивается от дочки: вот дурная девка, счастья своего не понимает, такого жениха шугается. Сговорились в конце концов на свадебку. Жених-то еще и поторапливает – все быстрее и быстрее, не терпится ему обнять Любавушку-лебедушку. А у ей чем ближе к свадьбе, тем больше на сердце камень давит. Боится она жениха смертельным страхом. Вроде и статный, и пригожий, и при богатстве, а вот поди ж ты. Страх сковывает от одного взгляда в глаза странные, желтые. А бывало как моргнет, так и кажется, что зрачок у него узкий, как змеиный прямо. Но делать-от нечего, поперек слова родительского не пойдешь, разве что слезами в подушку заливаться. Лагоду как разума кто лишил да глаза застил – не видит горя дочери родненькой, все вокруг жениха круги выписывает. Даж поговаривать стали, что сама не прочь заместо дочери-то под венец пойти – до того бесстыдство стало людям заметно. Но не волнует Лагоду ничего. Ей лишь бы свадебку справить. Да и не только Лагода в гости зазывала жениха пришлого. Многие бабы, что без мужей остались, на него заглядывались да на пироги приглашали. Шептались с оглядкою, что не токмо бессемейные подпались под чары странные. Только Любава одна держалася. Пришел в конце концов срок свадебный, женихом богатым назначенный. Собрались все у церкви, глядь – а невесты-то и нету! Когда последний раз матушка к ней в горницу заглядывала, сидела Любавушка-горлица в сарафане алом да с волосами, под плат белый убранными, готовилась. Разъярился пришелец, раздался как в два раза, а за спиной тень поднялась до неба. Да и небо все затянулося тучами да не просто, а молниями. А жених и говорит голосом громовым: «Ищите любушку мою, невесту нареченную, а иначе плохо всем будет!» Перетрусил народ от такого – сразу видать, что не прост, ой не прост жених этот желтоглазый! Кинулись врассыпную – искать Любавушку. День искали, два, а на третий нашли. Не одна она убежала – с парнем суседским, с которым росли вместе, а как выросли, заглядываться начал. Первым и посватался, первым ему загордившаяся Лагода и отказала. Нашли беглецов, да токо вот повенчаться они уже успели и даже мужем с женою не только на небе, но и на земле стать. Разгневался пуще прежнего пришелец да и говорит: «Раз не досталася ты мне, проклинаю тебя силой лютою! Дочь твоя достанется не мне, а тем, кто за мною стоит, и дочь ее дочери, и дочь дочери ее дочери. И да будет так, пока кровь твоя не станет водицею, да не найдется тот, кто как жених твой по любви настоящей не женится!» Сказал так, змеем обернулся, крылья бумажные раскрыл, да и улетел, облака, громы да молнии с собой забрав. Потом знающие люди сказали, что бы то Тугарин-змей, который в очередной раз прилетел на Русь-матушку новую невесту себе подыскать. Дюже любит он русских девок соблазнять, а самую красивую в жены берет да с собой уносит. Улетел и улетел, да и бог бы с ним, да только когда пришла Любавушке пора рожать, дочка у нее родилася с крохотным хвостиком – ведьминым знаком… * Собственно говоря, эта сказка написана для новой главы Ряженого, но я до этого как-то никогда не обращала внимания на такого персонажа, как Тугарин-Змей. Понятно, что он есть воплощение татаро-монгольского нашествия, но! Тугарин-змей приходит с громами и молниями (но не дождем!) и на бумажных (!) крыльях. Причем, если крылья намокнут, Тугарин-змей опускается на землю и его легко победить. Факт второй. Татаро-монголы “курсировали” между Китаем и Русью. Громы и молнии… Бумажные крылья… Вам это ничего не напоминает? :D Лично мне - фейерверки (если не ошибаюсь, китайцы приспособили порох только для них, пушек не было) и бумажные змеи ;) ========== Глава 25 ========== Давненько дело было. Так давно, что даж деды не упомнят когда. Жила в деревне одной красавица Любава. Да до того пригожая, что свататься к ей приезжали аж из самого Мурома. Да токо вот матушка ее, Лагода, женихов одного за другим отвергала – то одно ей не гоже, то другое. Все желалось ей забраться повыше. Шепотки ходили, что аж самого князя ждет. Смеялись люди втихую над таким, понятно же, а Лагода все ждала для своей дочери жениха необыкновенного. Да и дождалася… Приехал к ней свататься гость высокий. Подарков понавез – всю избу сундуками заставил да шубами собольими застелил. У Лагоды-то глазки разгорелися – тако богачество! А дочка ее просит: «Не отдавай меня этому богатею, маменька, ой, чую не с добром он к нам пришел!» Лагода все отмахивается от дочки: вот дурная девка, счастья своего не понимает, такого жениха шугается. Сговорились в конце концов на свадебку. Жених-то еще и поторапливает – все быстрее и быстрее, не терпится ему обнять Любавушку-лебедушку. А у ей чем ближе к свадьбе, тем больше на сердце камень давит. Боится она жениха смертельным страхом. Вроде и статный, и пригожий, и при богатстве, а вот поди ж ты. Страх сковывает от одного взгляда в глаза странные, желтые. А бывало как моргнет, так и кажется, что зрачок у него узкий, как змеиный прямо. Но делать-от нечего, поперек слова родительского не пойдешь, разве что слезами в подушку заливаться. Лагоду как разума кто лишил да глаза застил – не видит горя дочери родненькой, все вокруг жениха круги выписывает. Даж поговаривать стали, что сама не прочь заместо дочери-то под венец пойти – до того бесстыдство стало людям заметно. Но не волнует Лагоду ничего. Ей лишь бы свадебку справить. Да и не только Лагода в гости зазывала жениха пришлого. Многие бабы, что без мужей остались, на него заглядывались да на пироги приглашали. Шептались с оглядкою, что не токмо бессемейные подпались под чары странные. Только Любава одна держалася. Пришел в конце концов срок свадебный, женихом богатым назначенный. Собрались все у церкви, глядь – а невесты-то и нету! Когда последний раз матушка к ней в горницу заглядывала, сидела Любавушка-горлица в сарафане алом да с волосами, под плат белый убранными, готовилась. Разъярился пришелец, раздался как в два раза, а за спиной тень поднялась до неба. Да и небо все затянулося тучами да не просто, а молниями. А жених и говорит голосом громовым: «Ищите любушку мою, невесту нареченную, а иначе плохо всем будет!» Перетрусил народ от такого – сразу видать, что не прост, ой не прост жених этот желтоглазый! Кинулись врассыпную – искать Любавушку. День искали, два, а на третий нашли. Не одна она убежала – с парнем суседским, с которым росли вместе, а как выросли, заглядываться начал. Первым и посватался, первым ему загордившаяся Лагода и отказала. Нашли беглецов, да токо вот повенчаться они уже успели и даже мужем с женою не только на небе, но и на земле стать. Разгневался пуще прежнего пришелец да и говорит: «Раз не досталася ты мне, проклинаю тебя силой лютою! Дочь твоя достанется не мне, а тем, кто за мною стоит, и дочь ее дочери, и дочь дочери ее дочери. И да будет так, пока кровь твоя не станет водицею, да не найдется тот, кто как жених твой по любви настоящей не женится!» Сказал так, змеем обернулся, крылья бумажные раскрыл, да и улетел, облака, громы да молнии с собой забрав. Потом знающие люди сказали, что бы то Тугарин-змей, который в очередной раз прилетел на Русь-матушку новую невесту себе подыскать. Дюже любит он русских девок соблазнять, а самую красивую в жены берет да с собой уносит. Улетел и улетел, да и бог бы с ним, да только когда пришла Любавушке пора рожать, дочка у нее родилася с крохотным хвостиком – ведьминым знаком… Замолкла травница, взгляд опустивши, а Данька так и остался сидеть с раскрытым ртом, не зная что и сказать-от. Но не зря говорят: не сиди с раскрытым ртом, муха залетит. А уж на бережку-то, да возле реченьки, их стока – иии! Вот и Дане одна досталася. А когда откашлялся, спросил-таки, краснея: – А у вас тоже… того… хвостик? Подняла Настасья взгляд удивленный, а мальчонка вдруг заметил, какие у нее глаза – синие-пресиние, как васильки. Как изменились чуток после болезни – искра в них яркая появилась, какой раньше не было. Аж заглядеться можно до того, что дух захватывает. И улыбка – она и раньше была ласковая, добрая да понимающая, а стала еще красивше. – Я ж не ведьма, Дань, откель у меня хвостик-то? Тут Данька еще гуще краснотой свекольной налился – и от взгляда, и от слов, а наставница все продолжает: – Да и не верю я, Даня, что водятся сейчас ведьмы хвостатые. Хотел было мальчонка пискнуть, что живет одна подобная, что Велину обучала, в городке суседнем, да язык прикусил. Мало ли как на наставнице весть такая скажется. Да и о женихе вероломном напомнит. А может и нет у той, старой ведьмы, хвостика-то. Сраму тогда не оберешься. Настасья Ильинична тем временем и говорит: – Это ж надо какой силой обладать, чтобы в живых оставили, про хвост прознавши. Повывелись, слава богу, такие ведьмы уж. Данька молчит, слушает и дивится – вот как есть слова Захара Мстиславича повторяет! Только тот про знахарей говорил – что повывелись, мол, сильные, а травница – про ведьм. И вот поди пойми с чего ведьмы-то повывелись. Знахари – оно понятно, домовой понятно все объяснил, когда Даня с расспросами пристал. Покуда не пришел новый бог да нечистики, все наговоры да места силы волхвы передавали от учителя к ученику. А как пришел – так сразу многих волхвов похоронили, многого они не успели передать. Оставшиеся затаились-запрятались, обучать опасались. Токо знахари да травники осталися, да и те с обережкою лечили, а опосля с ведьмаками да ведьмами бороться начали – как священники признали, что сами не всегда справиться могут. Вот так волхвы и повывелися. А ведьмакам да ведьмам с чего силу терять? Она ж им нечистым дается. Он что – тож силой скудеет? Непонятно… – Так что нет у меня хвостика. И у маменьки моей не было, как мне сказывали. Сама-то я ее не видела, меня с малолетства прошлая травница воспитывала. Взяла меня к себе после пожара, не побоялась. Век благодарна буду за это. Прошлая-то травница, как выучила Настасью Ильиничну, в монастырь ушла. Уговаривали ее остаться век доживать при селе, а она – ни в какую. Грехи, говорит, свои буду замаливать. Накопилися, говорит, за жизнь долгую, как бы не перевесили чашу добрую, когда господь на суде будет взвешивать. А какие грехи такие – никто и не знал. Бобылькой жила на отшибе, лясы не чествовала, да и просто заглянуть-проведать – и то не приветствовала. Никто даж толком не ведал, откель она. Пришла и пришла, годочков, почитай, этак тридцать назад, уже одинокой, но крепкой старухой, лет этак под тридцать пять, да так и осталася. Поначалу с осторожкою относилися к ней, опасливо – и чужая, и речь странная, почти господская, книжки разные да предметы причудливые с собой навезла. А потом, как она старосту вылечила, что зимою в прорубь свалился, оттаяли да расположением прониклись. – Какого пожара? – удивился Данька, хотя, казалось, еще больше удивиться-то и нельзя. Вздохнула травница, да новый сказ завела. Больше двадцати годков назад это случилося. Стали на селе чудные вещи происходить – то чугунок с картошкой летать по избе начнет, что вдруг сено как изнутри взорвется, да по всему сараю разлетится, то колодец заброшенный вдруг разломается. Поначалу-то думали, что домовые да дворовые шалят. Уж как их только не ублажали – и молочком, и блинками, и маслицем, да ниче не менялося – странности все случались и случались. Травница тож помочь ничем не могла – она ж токо с лесным батюшкой общается, а тут явно что другое озорует. Вроде ничего плохого, а неприятно да боязно – это пока ничего, а дальше что будет? Нашли потом человечка, поговорил он с суседушками. Все как один отпиралися – нет, не мы это, мол, это другой. В один голос твердили – другой. Совсем неуютно селянам стало. Что за другой такой? Откель взялся? Чего ждать? Ходил этот, другой, из избы в избу. Как куда придет – так там безобразия и начинаются. И чем дальше, тем более злобные, уже даж не шутки, а вред пакостный. Один раз девок в бане ошпарил – выворотил на них ушат горячей воды. Хорошо – обошлось, не обжег никого до шрамов, а краснота сама потихоньку прошла. Во другой раз еду поминальную, для предков приготовленную раскидал. Хозяйка успела вовремя заметить, все прибрала, а то бы обиделись дедушки, ой, нехорошо бы было! Курям клетки открывать начал – то их выпустит, то лису приведет. Общество уж не знало, что и делать – в хлеву да с конями ночевать, чтобы этот, другой, что не сделал? Дак избу не оставишь. В избе схоронишься, его поджидаючи – он что у живности утворит. Да еще пока безобразит, воет так тоненько-тоненько – как плачет-рыдает. Тож ничего хорошего. Умаялись с ним, а что делать – неведомо. Особенно он почему-то повадился ходить к вдовице одной, с дочкой малою живущей. Сколько бы это продолжалось, неизвестно, да созорничал особо зло – взял и вывалил на пол уголья из печки. Да не просто уголья – дровишки да огонь горящий. Вспыхнула вся изба – как лучина разом загорелася. Да не одна – огонь такой едучий оказался, что принялся прыгать через заборы да по избам. Одна, вторая, третья… Чуть не полсела в результате загорелось, все небо дымом пожарища заволокло. А этот, другой, в энтом дыму и проявился. Машет руками довольно, хохочет. Народу не до него, конечно, пожар бы погасить, но кое-то пригляделся. Не было у этого, другого, ни рук, ни ног, как обрубок человека – с головой тока. А руки, которыми он размахивал – пустые рукава рубашки, потому и развевались змеями голодными. А лицо – как яблоко печеное, сморщенное и красноватое, неприятное до морозу по коже. Мож и не заметили бы его, но смех-от везде слышен, по всему селу. Хихиканье мерзкое да радостное. Как просмеялся, так и заговорил. Теперь, говорит, доволен я. Теперь, говорит, отомщен. Ведьма проклятущая, из-за которой я мертвенький родился, померла, теперь и мне пора. Только, говорит, откопайте меня из-под порога, да похороните по-человечески, а то, говорит, вернусь и всем отомщу. Сказал так – и сгинул. А как огонь погасили, полезли копать под порогом избы, что первой загорелася. Не пусто там оказалось. И даже не скелет курицы, тушку которой иногда закапывают, чтобы домового приманить. Скелетик там оказался махонький. Явно младенчик недоношенным рожденный да под крыльцом второпях прикопанный. Не один он там оказался. Несколько скелетиков, да все неполные. У кого ножки нет, у кого ручки. У некоторых пальчиков. Вот так и выяснилось, кто была ведьмою, что от дитенков помогала избавляться. Втихую передавалось знание, что делать, ежели травница не поможет. Та могла что-то сделать, только пока дитенок только-только зачат был, а ежели уже подрос, грех на душу не брала. Тогда следовало к старой березе идти, оставлять там подношение да ленточку, чтобы ведьма могла определить, кто желает от тягости разрешиться. Через три дня младенчик и рождался – мертвенький. Его следовало к той же березке отнесть да и уйти, не оглядываясь. Все знали: ежели не выполнить уговор али оглянуться – беда случится страшная. А что дальше ведьма делала, да зачем ей младенчики эти – лучше и не думать. Токо вот один из деток не помер окончательно. То ли срок слишком близкий был к рождению, то ли душенька его не смогла отлететь – обратился он игошею. Игошеньки, злые духи некрещеных детей, у них ни ручек, ни ножек не было, они и сами по себе озорые были, а уж этот, от проклятия умерший, и вовсе безобразником стал, как в силу вошел. Ежели знать, что в доме игошенька обретается, лучше с ним не бороться, а задобрить – всегда ему хлеб и ложку на стол класть, что попросит – давать, вот так и утихомиривать. Не могла не знать ведьма, с кем дело имеет, да видать этот игошенька, от ее проклятия обратившийся, не желал подношений или соревнований в уважении с домовым. Другого совсем желал. Не зря, ой не зря домовые-дворовые говорили, что «другой». Конечно другой – не нечисть домашняя, лесная али другая какая, а душа проклятая, в игошеньку обратившаяся. Вот так-то… Сожгли бы ведьму, ей-ей сожгли бы, если бы сама не сгорела, проклятущая, в этом пожаре. Замолкла Настасья Ильинична, да вздохнула горько. – Ведьма та – то мать моя была. Я каким-то чудом вне избы оказалась, как – никто не ведает. А она – там была, когда крыша рухнула. Так и погибла. Никто меня брать в семью не захотел. Только вот травница не побоялась. А то погибла бы я от голода. Улыбнулась Настасья, да до того неловко, что у Даньки аж сердце жалостью захолонуло. – Или в лес бы прогнали – от греха подальше. Потому меня чуть что «ведьмою» и кличут. И семьи мне тут не найти. Хоть и не ведьмачка Настасья Ильинична, да и всем помогает-исцеляет, никто не забудет, кем мать ее была. А ежели бы не была травницей, то рассказами, сплетнями да слухами заклевали бы. А так – одна на все село, даж с соседних приезжали лечиться, вот и не трепали имя: ни ее, ни ее матушки. Предпочитали делать вид, что не было такого пожара, да и ведьмы не было, а Настасья – так она с детства сирота, травницею прошлой пригретая да выученная. И точка. – Вот так, Даня. Пыталась я от судьбы уйти, быть простою травницей, ни с кем договоров не заключать, а пришлось. За меня договор заключили и учителя мне дали. Теперь вот – знахаркой буду. Зато душа моя точно нечистому не достанется. Обняла себя Настасья Ильинична, чтобы дрожь унять. Говорит вроде спокойно, даже радость изображает, а трясет ее нутряно. Жизнь, такая размеренная и налаженная, полностью другой оборачивается, и что дальше будет – неведомо. Это на словах легко сказать «знахаркой буду», а на деле как? И единственный, с кем поговорить можно – мальчонка десяти лет от роду. Правда повидал он поболе, чем иные за всю жизнь, но ребенок же. Что же творится-то, господи… А у Даньки совсем голова кругом пошла. Вроде договор и есть – а душа при наставнице остается, как у всех знахарей. Тогда как силы особые, знахарские, обретаются? – А с кем договор-то? – может и грубовато получилось, но силов у мальчонки на политесы уже не оставалося – слишком много на него вывалилось зараз. – Ох, Даня… – травница поежилась. – Не знаю я. Вот учитель мой объявится – так и узнаю. – А кто учитель-то? – хоть Даня окончательно и запутался, но этот вопрос – он простой, может что понятнее и станет. Улыбнулась травница, в этот раз намного свободнее, чем ранее, будто замороченность Даньки ей тоже чем помогла. – Тот, кто меня вылечил – кто ж еще. Он теперь за жизнь мою в ответе. ========== Глава 26 ========== Поежился Даня от слов таких – дюже не желалось ему, чтобы знахарь этот странный возвращался. А с другой стороны как червячок сомнения какого точил изнутри – а не связан ли Всемил этот с Азелем? Да и благодарность за наставницу нужно высказать, а то все волком да исподлобья общался, нехорошо. Запутанно все слишком оказалось для мальчонки, да и переживаний стока, что не каждый-от и справится. И за себя, и за Настасью Ильиничну, и за батюшку. Даж за Стешку, сестру свою бедовую. Обхватил колени Данька да и на речку уставился. А та течет – ласково да медово, на солнце поблескивает, стрекозами да мушками жужжит, песнь девичью протяжную на своих волнах приносит, щедро дарится. И так хорошо становится – как большой кто да теплый, с весь мир размером, гладит и утешает. Рядом травница сидит, и от нее спокойствие да принятие жизненное разливается такое, как бывает, когда поймешь, что жизнь – она не просто так испытания дает, а проверяет – поймешь али не поймешь, сдюжишь али нет, да испытаниями этими на путь верный, тебе назначенный, и подталкивает. И вот когда на него вступишь, обретешь под ногами тропиночку настоящую, вот и опускается на душу благодать настоящая, какая только в храмах и бывает. С такими людьми рядышком хорошо да спокойно завсегда бывает, не то что рядом с мерзкими да завистливыми. Вздохнул Данька глубоко, подвинулся поближе к наставнице, по-детски совершенно, хоть и стыдно чуток как ребенку себя вести, да спросил: – А когда он учить-от придет? – Не знаю, Даня, – неторопливо покачала головой Настасья и приобняла ученика своего как дитенка, какого у ней никогда не было, да и вряд ли теперь будет. – Ждать надо. – Надобно – подождем, – кивнул в ответ мальчонка, совсем как взрослый. После всего, что летом этим случилось, да после рассказов откровенных, он себя ответственным за Настасью Ильиничну почувствовал. Вроде как мужчина в семье единственный. Хотя и не семья вовсе, да и годков всего одиннадцать вскорости исполнится, а вот поди ж ты. Странны дела твои, господи, да все на благо. Покатилося время дальше – то шустро, то медленно, как всегда и бывает и до Ерофеева дня, что еще «змеиным» кличут, и докатилося. На сам Ерофеев день пошел Данька в лес – с лешим перед зимовкой попрощаться, да за все поблагодарить. Один пошел, без наставницы, даж тайком от нее. Дюже боялся, что заругает. Нельзя-ить к лесному батюшке ходить в это время, уж больно он сердитый, за лес беспокойный, да и напоследок дюже зло проказливый. Не дай бог что супротив его воли скажешь – осерчает, так что иии! Как говорится, леший – не брат родной, кости переломает не хуже медведя. Но все ж пошел Даня – не след после всех милостей, подарков да слов правильных не поблагодарить. И дары прихватил, что леший любит: яички пестренькие, круто сваренные, хлебушек да соль, в беленький отрез ткани завязанную. Долгонько в этот раз по лесу пришлось бродить, пока тропиночка заветная, в кущу лешего ведущая не появилася. Да и то – темная какая-то, как черным политая. Был бы заместо леса человек, Данька бы сказал, что как сглаз али порчу на него кто наложил, однако ж лес – не человек. Все ж струхнул мальчонка, но поворачивать не стал – так сторожко и пошел, под ноги да по сторонам поглядывая, лесавок, аук да кикимор выглядывая. А те подевались куда-то, как корова языком слизала. Только лес шумит да деревья качаются-гнутся – недобро так, смурно да темно. Даж поежиться хочется, да в кафтан поплотнее запахнуться. Нелегко в этот раз добирался Данька до места заветного, где чащоба в сказочную, глубинно-изначальную обращается. Сколько раз казалось – вот-вот тропиночка выведет куда надо, а она раз! – и повернет в сторону. То ли пускать его не хотели, то ли проверяли раз за разом на что-то. Дане-то по малолетству токо первая мысль в голову приходила, от чего неуютно становилось. А вот обида так и не возникла, что странно. Все ж таки дошел Даня до дома лешего – упрямо да уперто бредя по извивающейся змеей тропинке. И, видно, не зря змей по пути припоминал, ой, не зря! Вся поляна заветная как ковром ими устлана – и ужики безвредные, и медянки рыженькие, и даже гадюки. Все вертятся вокруг большого белого ужа, а у того коронка на голове, как из двух золотых листиков сложенная, поблескивает. Обмер мальчонка весь осознанием, что самого змеиного царя увидел! А змейка каждая подползет к царю своему, потрется о него, извиваясь, чешуйками и дальше отправляется – в нору черную, за змеем белым зев свой распахнувшей, да и пропадает там с шипением. Видать, не зря говорят, что вместе с лешими и змеи почивать отправляются. Собираются в клубок один огромный, да так и зимуют, а весной обратно расползаются. Засмотрелся Данька, столпом застывши, на творящееся, даже не заметил, как на плечо ладонь-лапища, корой облепленная, опустилась. Мальчонка аж вздрогнул от неожиданности, обернулся быстро да выдохнул с облегчением – лесной батюшко это оказался. Да какой-то весь смурной да сумрачный, как и лес вокруг. – Пойдем-ка отсель, негоже тебе на это смотреть, – леший сжал покрепче плечо Дани да и повел прочь. Тот не утерпел, оглянулся через несколько шагов. Змеи так и продолжали свой странный ритуал с еле слышным завораживающим «шшшурх-шшшурх-шшшурх». Постоять подольше – и не очнешься сам, ежели не растолкают. Густо окруженная деревьями да кустами крохотная полянка, куда привел Даньку лесной батюшка, оказалась вся усыпана прелыми, пряными листьями, из-под которых виднелись крепенькие шляпки боровичков да развесистые алые поля мухоморов. Хоть и не по сезону, но лешак на то и лешак, дабы управлять силами лесными как ему вздумается. Уселся мальчонка робко на заросший зеленым мхом пенек, узелок с подарками на коленях пристроил, да на лешего и уставился. А тот туда-сюда рассерженно расхаживает, волосы и бороду свою, итак измочаленную, все больше лохматит. Надо бы Дане сказать что, да как-то боязно и в рот словно кислицы вяжущей кто засунул. Кашлянул Данька с надеждой голос вернуть себе, а леший вдруг остановился, брови свел да и говорит: – Чую – неладное что-то творится, молодой хозяин. Не у меня – у меня тут каждая травинка да ягода посчитана да в порядке содержится. Там где-то. Махнул батюшко рукой в сторону, а перед глазами у мальчонки деревья все будто расступились, тропочку, залитую солнцем образовав, а что в конце этой тропочки – не ведомо. Ярким солнышком, совсем не осенним, и даже не летним все залито, аж глаза слепит, глядеть невозможно. Прикрыл Данька глаза рукой в страхе ослепнуть, а лешак еще больше нахмурился и рукой опять – раз! – и пропало то свечение. – Неладное, недоброе, – загудел леший. И не смеется, как в прошлую встречу-то, и от этого неспокойства добавляется. – На покой мне пора собираться уж, а присмотреть за моим лесом некому будет. Леший говорил да вышагивал, а сам все выше и выше становился, в плечах раздавался. Вот уже и не кафтан на ем, а кора дубовая, и не руки, а ветки костлявые, и не глаза, а плашки белые светящиеся. Впору бы испугаться, да видел Даня уже батюшку в таком виде, при самом первом знакомстве, так что сидел смирнехонько, глядел во все глаза, слушал да на ус речи наматывал. Повернулся вдруг лешак к Даньке да руки-ветки протянул. Растут они прямо на глазах, кажется, еще миг – и оплетут, да так, что не вырвешься. Стоит чуть-чуть сжать и… Чуть не порскнул мальчонка в сторону зайцем испуганным, да удержался чудом каким-то. А леший положил ему руки на плечи: – Присмотри за моим лесом, молодой хозяин. Вовек тебе благодарен буду. Говорит, а сам с каждым словом на шажок приближается, в росте уменьшаясь, да обратно в человека обращаясь. А как договорил, так обратно людской облик и принял, только зеленоватый какой-то, как кикиморы его. Удивился Данька немеряно – кто он, а кто лесной батюшко! Да и неудобно от такой ответственности, на него вдруг наложенной, подвести испугался до ужаса, а все ж кивнул, обещаясь. – Вот и славно, – отпуская мальчонку выдохнул леший с облегчением, как груз тяжелый с плеч снимая. – Меня ж до первой весенней капели не добудишься, а кто поможет, если не хозяин. И ему благодарность тоже передавай. Закивал Данька болванчиком китайским, узелок свой в потных ладонях сжимая, а потом и ляпнул: – Кому? Расхохотался леший – как тогда, летом, и враз будто полегчало всему вокруг. И лес уже не страшно-смурной, а просто пасмурный, и дождинки на паутинках заблестели-засеребрились, лесавка из-за пня замшелого выглянула, даж белка, уже в серый цвет на зиму перекрасившаяся, любопытничая, со ствола дерева спустилась, но тут же сторожко обратно вверх по веткам кинулась. – Ему, молодой хозяин, ему, – хитро подмигнул лешак, да волосы мальчонке растормошил по-свойски. А Данька весь зарделся, ну чисто девка, а поделать с собой ничего не может. Так и пришлось, краснея чище листьев палых, протянуть подношение лесному батюшке. – Хорошо, передам. А это вам. Вот тут вот, чуть-чуть, спасибо… – замялся Даня, потерялся, не зная, что и как сказать. Отблагодарить-от – это тоже умение особое, вот и застеснялся окончательно. Принял леший подарочек, начал с любопытством разворачивать, а сам обратно в страхолюдину обращаться начал – притомился за весну-лето за лесом глядеть да травки волшебные выращивать, вот и не держит уж форму, из одной в другую плавно перетекает, стоит отвлечься. Одна половина у него еще людская, а вторая потихонечку черты лесные обретает. Жутко и одновременно глаз не отвесть. Усмехнулся лесной батюшко, увидав подарочки, покачал головой да и говорит: – Благодарствую, молодой хозяин. А теперь тебе домой пора, заждались тебя, – и кивнул в сторону проявившейся тропиночки к окраине. Она вроде как обычная, да потом ускоряется, истончается, а в конце махонькая Настасья Ильинична виднеется, возле кромки леса мечется – прям как в сказке, когда в тарелочке разное показывается, и чтобы поместиться, крохотным видится. – Ишь какая, догадалася, где тебя искать, – по-доброму усмехнулся леший в бороду уже не зелеными листочками покрытую, а сухостойную, как и положено дереву всякому, зелень по осени сбросившему. – Так что иди, не задерживайся. Подтолкнул батюшко Даньку легко в спину, а тот мгновенно на тропиночке и оказался. Что ни шаг, то ближе наставница, а в спину, словно ветер, промозглый, донеслось: – Присмотри за лесом, молодой хозяин… А Настасья Ильинична даж не наругала ученика, просто посмотрела так, что застыдился он, да обняла, от страха и опасений избавляясь. Смутившийся Данька забормотал, что ничегошеньки бы ему не сделалось, а неловко от поступка своего – страсть как. Хотел засекретиться и никого не заволновать, а оно вона как получилось. Не всякое, выходит, хорошее намерение добром оборачивается. Вздохнула только травница в ответ слова ученика да головой покачала. Ввечеру уже, когда совсем стемнело, перебирая травки для настойки от хворей разных, на ерофеев день делают, а потому «ерофеич» и кличут, задумался крепко Данька, как же ему за лесом-то присмотреть. Пока Настасья Ильинична мяту и анис перетирала да с душицей мешала, Даня перебирал зверобой, веточки нужные, лечебные выискивая. Вслед тимьян да донник, тысячелистник да полынь пошли, да все под песнь о царе змеином да невесте его. А наставница его слушает, помалкивает да дивится – откуда ее подопечный песнь такую услышал. Сама она ни разу не слышала сказа такого. А сказ напевался о том, как царь змеиный деву из болота спас да в жены взял, через ель повенчавшись, три раза вокруг нее с супругой молодою обойдя. Только вот не понравилось это братьям девы, решили они освободить сестру от брака такого странного, да и убили царя змеиного – ужа огромного, белого, да с короной из листьев на голове. Но невдомек им было, что царь тот человеком оборачивался, когда с сестрой их миловался, да так хорошо душа в душу жили, что влюбилась дева прекрасная в мужа своего змеиного крепко-накрепко. Узнала она, что братья сотворили и убежала в чащобу страшную, к ели высокой, через которую с царем змеиным венчана была. Обняла ее и стала просить лес защитить от братьев да с любимым соединить. Не успела она договорить мольбу свою, как руки-ноги корой покрылись, а душа с душой ели соединилась – стала дева единой с ней. И каждый раз, как на ели выступают блестящие янтарные слезы, это дева плачет о загубленном муже своем, царе змеином, уже белом. Смолкла песня, и тишина разлилась по избе задумчивая. Сидит травница о своем думу думает, Данька – о своем. Так и засиделися до поздней ночи, «ерофеич» на зиму готовя. А как залили его водкою да с правильным наговором, так мальчонка к себе и ушуршал, над словами лесного хозяина продолжая раздумывать. А через несколько ден странное произошло. Аккурат под вечер дверь как от ветра-урагана распахнулась, да так громко, что Настасья Ильинична даже вздрогнула и руку для креста подняла. Однако ж оказался это дядька Георгий, солдат отставной. Даж толком не поздоровавшись, сказ завел про то, как от свояка с мельницы возвращался, припозднившись, да и наткнулся на человека странного, посередь дороги лежавшего. Вроде и не хмельной, и не больной, а не движется и не слышит ничего. Сам Георгий Тимофеевич на одной ноге не притащил бы этого странного, пришлось сбегать за свояком да сыном его, вот они этого странного и принесут, а сам он вперед пошел, чтобы рассказать все да подготовить. Подхватилась Настасья – лавку накрыть, куда положить болезного, а тут и свояк дядьки Георгия с сыном и подоспел, в избу занося найденного. Как увидел Данька его, так и ахнул. Знахарь это оказался, что наставницу спас. ========== Глава 27 ========== Давненько это было. Аккурат в те времена, когда леса еще были заповедными да злобными, не чета нонешним. Жил в деревне волхв один. Дюже могучий, такой могучий, что приходили к ему на поклон за предсказаниями да толкованиями аж из самого града-Мурома да метрополя-Киева. А он выбирал – кому сказать, кому отказать. И кому отказ дал, тем вдугрядь просить нельзя было, только рассердился бы волхв тот, да нашептал что недоброе. И вот однажды случилося так, что приехал к волхву князь, что жил так далече, что не упомнить. Приехал за дочь свою хворую просить, недугом странным пораженную. Никто не мог вылечить ту деву, а ей что ни день, то все хуже становилося. Приехал князь, поклонился волхву в ноги с просьбою великою. Раскинул волхв кости, раскинул бобы, да лишь головой покачал. Никто не мог помочь деве той. Осерчал тогда князь на волхва и молвил: «Говорят, можешь ты помочь кому угодно, а мне не захотел? Не быть тебе живу после этого!» Сказал так, выхватил меч, да и отрубил волхву голову. И не успел он этого сделать, как зашумел лес вековечный, через который к деревне ехать надобно было, ветвями как руками заразмахивал, и стронулись с места деревья, все плотнее сжимая круг. А из леса звери дикие выходить стали, зубы скаля да пасти разевая. Побледнел князь, поняв, что наделал-то, вскочил на коня да поспешал прочь, по тропке что виднелося, а за им и вся дружина утекла. Токо вот не вышел никто из леса того лихоимного, всей дружиной так там и полегли. И с тех пор никто не ходил в пущу эту, хоть и зверь там водился самый пушистый, и ягода самая вкусная. Лишился лес своего защитника-покровителя, волхва старого, и мстил людям всякоже. Иной раз, бывало, пустит человека до поляночки, грибами-ягодами поманит, да и выпустит. Обрадуется человече, да вновь пойдет, да только вот не выйдет боле. Иль найдут его, беспамятного на кромке леса. Вроде и жив-здоров, а добудиться никто не может. Вот так и застрахолюдил лес людев, от себя отваживая лет сто, пока не появился в деревне молодец один, да не объявил, что пойдет, мол, в лес этот, силу свою испытать. Всей деревней его отговаривали, а он посмеивался токо: мол, ничего мне энтот лес не сделает. Так и ушел. День его нет, второй. Ну, помянули как следоват, как деды завещали, а он возьми и приди вдруг. Только выглядит так, что и не узнаешь – весь белый, руки-ноги трясутся, вот-вот вусмерть упадет, как жизнь кто из него вытянул, лишь чуть оставив. Пришел так, да и говорит: «Все, не будет больше лес ваш озоровать». А как сказал, так и упал замертво. Испужалися все страшно, что делать-то – незнамо. А тут вдруг из леса звери понабежали: волки пришли, белки прискакали, зайцы припрыгали, да все вместе, не боясь ни друг друга, ни людев. Схватили этого молодца, да и исчезли, только след их простыл, как и не было никого. Токо вот с тех пор среди деревьев нет-нет, да и мелькнет фигура страшная с волосами белыми. Мелькнет, глаза выпучит да давай хохотать, а сама рукой все манит: давай, мол, подходи. Никто, понятно же, не шел, все стороночкой места те обходили. Год обходили, два… А потомыча детишки заигралися да случаем забегли. Глянь – а вокруг ягода-земляника красы невиданной. Набрали полные подолы, и тока тогда догадалися, куда зашли. Но ниче – вернулися все живы-здоровы. А потом тудова корова забрела бобыльки одной. А ей без коровы – смерть, так что кинулась за своей пеструшкой, делать-то неча. И тож вернулася. Осмелело общество, потихоньку начало забираться. И действительно, как и говорил тот, странный, присмирел лес, нормальным стал. А молодец тот волхвом был. Не рассчитал сил только, вот лес его себе и забрал – в обережники… Захар Мстиславович замолчал и задумчиво огладил бороду. А Данька очнулся, рот захлопнувши. Перед глазами живьем вставали картинки, нарисованные искусной сказкой домового: то чащоба распахивала недра, выкладывая тропочку, по которой с осторожкою ехал князь иноземный, бусурманский, то волхв в одеже своей белой руки к небу вздымал, призывая помочь ему леса да небо, зверье да птиц, а небеса молнией золотой, громадною раскалывались, то набегали звери разные, зубы свои скаля, то лес вековечный деревья смыкал, не пуская путников из утробы своей. Жутко! Поежился мальчонка, будто и сам там побывал, в лесу этом страшном, хозяина лишенном. – А с дочкой княжеской что случилося, дядь Захар? Домовой плечами равнодушно пожал, бороду расчесывая: – А что с ей случится-то? Померла, видать. Волхв же что сказал – никто не поможет, значит, никто и не поможет. Даня в душегрею поплотнее запахнулся и затих малость. Не поможет-то, не поможет, а вдруг выжила та дочка? Жалко же… В пристройке, где мальчонка рассказ Захара Мстиславича слушал, холод стоял – не лето уж на дворе, даже осень скоро на излом пойдет, через пару деньков. Зимушка уж права свои вовсю заявляет, вот и приходилось потеплее в одежу кутать, не зазябнуть чтоб. Раздумывал мальчонка о волхве, о сказе, а сам попутно дивился – вроде домовой как человек себя ведет, и теплый, ежели потрогать, и в валенки и тулуп надевает перед тем, как из дому выходить. А вот сидят они тута, у Даньки пар изо рта идет, а у Захара Мстиславовича – нет. Странно как-то да жуть интересно до причины, а как спросишь, так один ответ и услышишь: завсегда так было, испокон веков, не майся глупостными мыслями, молодой хозяин. Встрепенулся вдруг Данька: – Дядь Захар, а откель вы это знаете-то? Про волхва, про лес, про обережника? Вы ж того… не дружите с ними. Глянул домовой с достоинством, какового еще поискать надобно у многих людей, да и говорит: – Да, не дружны мы. Дикие они. Людев пугают да уводят, а мы вас, неразумных, наоборот, в оберег берем. Токо ж сродственники мы все, охранители. Мы вот дома да животинку домашнюю храним, лешаки – леса свои со всеми, кто в них обитает, полуденницы – поля, водяные… Тут домовой не выдержал и поморщился – дюже не любил он водяного местного, дядьку Антипа. Даня как-то пытался вызнать причину, да Захар Мстиславич лишь цыкнул на мальчонку, буркнув, что не хозяйственный тот, мол. Для домового-то, у которого все зернышки в амбаре да тараканы в избе посчитаны, самое страшное ругательство это. Да и то верно: проиграть речку свою в карты – где это видано? Но Захар Мстиславич задолго до этого не взлюбил водяного, видать, еще что между ними случилося, во времени стародавние. Помимо обычной вражды между домашней нечистью и природною, «дикою», как домовой их называл. – …речки, озера да рыбу хранят. Вот и знаем друг про друга много всего, чем вам, людям, неведомо, – и добавил после некоторого раздумья: – Да и ненадобно знати. Данька согласно вздохнул и обнял свои колени. Действительно ненадобно, разве что как сказку послушать. Вот узнал он про волхва древнего да обережников – и что ему делать? Спаситель наставницы так в себя и не пришел, так и лежит в избе у ней в беспамятстве, лес, куда мальчонка каждый день забегал, благо дом травницы прям у границы находится, так и стоит, ничего с ним не случилося. Что делать – откель понять? А домовой, что рядышком по своему обыкновению на чурбанчике пристроился, молчит, искоса поглядывает, понукает будто – думай, молодой хозяин, решай. Иль кажется так Дане только. Неведомо. Не выдержал все ж таки мальчонка: – Что ж мне делать-то, Захар Мстиславович? Да до того редкостно-жалобно вышло, что застыдился даже такой слабости, однако ж как вышло, так вышло. Покачал головой домовой, да и молвил, вроде и разумно, а как камень в воду бросил: – Волхов этот твой слабоват, видать, оказался. Он же шептун, а таким рот заткни, враз силы лишатся. Видно кто-то и лишил, силы-то. Потряс головой Даня, запутавшись в мыслях, да в порядок их приводя. – Не волхв он, дядь Захар. Знахарь он, сам сказал. Воззрился домовой на мальчонку с изумлением, таким как будто тот выдал что глупошное али всем известных вещей не знает. Ну, к примеру, где Ярило-батюшко утречком встает. – Дак я и говорю – шептун он. Мне ж Николашка все сказал – и как лечил волхв ентот травницу, да потом случилося. Николашкою звали прибредшего в село не так давно совсем молоденького домового, годочков ему не боле ста было, даже отчества от опщества не заслужил еще. Потеряли его погорельцы какие при переезде али бросили на пепелище – про это не любил сказывать, общими словами отделывался. Зато сразу прикипел душой к дому батюшки, что на пепелище выстроили в свое время, там и остался тихонько жить, стараясь не показываться никому. Даже Данька его всего пару раз и видел – стеснительный больно али недоверчивый, не понять. А у Даньки глаза загорелися от слов таких. Знахарь же, как от травницы ушел, как в воду канул, так и не разыскал его мальчонка, и все раздумывал, как же тот ушел-от. – Расскажи, дядь Захар! А домового медом не корми, дай только чем интересным поделиться – новостями там аль сказами, так что даж долго упрашивать не пришлось. А случилось вот что… Николашка завсегда всех людей знающих боялся – а вдруг его выгонят с места такого хорошего, насиженного? Хоть и не озорует он, да все хозяйство справно ведет, у барчуков да людев умственных мода пошла странная – прогонять хозяев из домов своих. Да так крепко наловчились, что и не вернешься. Вот Николашка завсегда и хоронился. А как знахарку в одной из комнат положили, не выдержал запрета свово собственного, из страха наложенного, стал к ей почаще заглядывать. Больно жалко девицу. И хорошая, и пригожая, да судьба кривая, как дорожка пьяная, в западню ведущая. Вот и приглядывал в силу своих умений – то одеяло подоткнет, то волосы расчешет, в косу заплетая. А когда знахарь-от пришел, не успел Николашка исчезнуть, пришлося в комнате прятаться. Страху натерпелся – жуть просто. Он-ить молодой, то, что Захар Мстиславович от деда своего узнал, не слышал даж. А тут – зараз и основу миру, камень-Алатырь повидал, и птицу-Гамаюн, и желудь с древа-Дуба! И как птица желудь-то призрачный один в травницу уронила, а второй – знахарю тому на ладонь. И все это шепотками да наговорами сделано! Силен волхв оказался, да только словесами. А для волхва это как смерть, ежели одному жить. Словеса-то правильные успеть нужно произнести, а ежели не успеешь?.. Нашептал знахарь все, что надобно, да и вышел из комнаты. Не утерпел Николашка, тихонько за ним побег – смотреть, что дальше будет. А дальше – вышел тот волхв за порог, идет по тропиночке в сад, к яблонькам, да давай бубнить себе под нос что. Бубнит-бубнит, и вдруг тропочка как белым осветилася, и – пропал он, так и не дойдя до яблоньков. Николашка себе даж глаза протер, на чудо такое глядючи. Был – и зараз исчез, как и не было. Вот так все и случилося. – Дак вот я и говорю – шептун твой волхв, – подвел черту под рассказом Захар Мстиславович. – Видать, все беды его от этого и есть. Задумался Данька, так и этак прикидывая. Про тропинку-дорожку он сразу поверил, сам так ходил. Правда там ночь была заклятая, но ежели умеючи, то, видать, и днем так можно. Завидки берут даже, как представишь, что вот так быстренько можно сбегать куда. На туже ярмарку тульскую, за пряниками, увидеть которую мальчонка с ранних лет мечтал, как рассказы яркие да веселые про нее услышал. Вроде все и правда, да странно так слышать про волхва – ведь повывелись они ужо. А получается, что и нет. Да и те шепотки да сказы, что ходили, тож странные – и супротив церкви они шли, и супротив князей, и сами, мол, хотели править, и народ на всяческое нехорошее подбивали. Но в сказах, что шепотом вечером сказывали, да не при детях, нечаянно подслушанное, князья такие были, что иии! Супротив таких и не грех пойти, за людев заступиться. Бусурманские всякие князья, ну как в сказке, что домовой рассказал, а ежели свои, то похуже бусурманских – лютовали страшно, всех изводя. Вздохнул мальчонка тяжко, понимаючи, что не по его летам с таким разбираться да решать. Посоветоваться бы с кем. Захар Мстиславович – он, конечно, умный да много всего знает, да вот с советами у него плохо. Все какие-то странные. Вроде и мудрые, а в жизни не применишь особо. К отцу Онуфрию тож с таким не сходишь. Он травницу-то еще терпит, даж уважает, а знахаря, особливо колдуна, точно не потерпит. Родителям не расскажешь. Наставница сама в запутках, с ней-то первой Даня пытался поговорить. Вот и не остается выбора-то. Только один-единственный. А как с чертом его пообщаться – и неведомо. А через два дня и излом осени наступил, а с ним и день рождения Даньки. В прошлом году-то, аккурат на излом, ему яйца василисков и подарили, да на тот момент так страхолюдно все было, что душа чуть через пятки на волю не ушла. Однако же за год столько всего случилося, что этот праздник мальчонка с нетерпением ожидал, гадая, что же приключится. Весь день ждал, к колодцу с охотою бегая, просто так даж – ведь в прошлом году именно там все и произошло, однако же ничегошеньки не случалось. Чем ближе к вечеру, тем все обиднее становилося мальчонке. Все уж поздравили: и тятенька с маменькой, новые боты выдав, и сеструха – полотенечком с петухами алыми, для здоровья назначенными, и наставница, книжку специальную подарив, со страницами белыми-белыми, такими, что даже жутко трогать, наказав туда рецепты записывать, что в голову приходить будут, и друзья-приятели. Даже отец Онуфрий заглянул. А от Азеля – ничего. Уже к ночи забрался расстроенный Данька на печь – спать, но даж уснуть не успел толком, с боку на бок ворочаясь. Повернулся в очередной раз, а вокруг – не изба его, а хоромы богатые, уже во сне виденные, а сам он на кровати лежит огроменной, с периною мягкою, пуховое, покрывалом накрытой богатым, золотыми узорами по синему бархату шитым. А он, да на таком богачестве, в одеже своей, рубахе да штанах, старых-латаных вроде как спит. Даж неудобно как-то стало. Рядом Азель стоит, рукой своей тонкой лицо подпирает да с любопытством смотрит изучающе. А как открыл Данька глаза, так черт сразу и улыбнулся: – Ну здравствуй, суженый. Совсем большой стал, десять лет целых. Пойдем-ка отпразднуем. ========== Глава 28 ========== А Данька-то, хоть и звал черта, заробел в первый момент. Вроде как и хочется видеть и поговорить, а все ж таки поджилки малек трясутся – и от взгляда барского, темного и горячего одновременно, и от палат вокруг, и от вида своего. Ну да делать неча. Сполз мальчонка с кровати, штаны подтянул и независимо носом шмыгнул. – Не до праздников, я по делу, – как можно более по-деловому заявил Данька, хоть и страсть как интересно, что же Азель ему собрался подарить да как праздновать. – Вот как, – улыбнулся черт, да так странно, как черту и положено – с пониманием и хитринкой, будто наперед все знал, а теперь вот удовольствие от этого получает. – И что же за дело такое ко мне у тебя? Что не до праздников даже? Посмотрел-посмотрел Даня исподлобья на черта – не шуткует ли тот, не высмеет, да и решился. Действительно не к кому ведь больше обратиться, некому помочь. Но не успел и рта раскрыть, как черт ему руку на плечо положил, да и говорит: – Однако дело важное степенности требует да обстоятельности. На ум быстрый решение принятое не всегда к добру и правильным выводам приводит. Так что привыкай, суженый, не торопясь и излагать, и решать. Сказал – а сам смотрит так пронзительно-пронзительно, будто до печенок самых взглядом пробирает, а не просто речь молвит. Данька даже под этим взглядом оробел чуток, но кивнуть – кивнул. Запомню, мол, не сумлевайся. – Вот и славно, – легко улыбнулся черт, а у мальчонки как камень с души свалился и уверенность появилась, что все обязательно разрешится, ей же ей, разрешится! – Тогда пойдем-ка чаевничать. Там и скажешь все. А стол, как обычно, у черта богатый, яствами заставленный. Самовар золотой толстопузый пыхтит, запахом смородиновым исходит. Тарелочки с вареньями, горкой наложенными манят разноцветьем да разновкусьем сладким. Блинчики румяные такие тонюсенькие, аж на просвет светятся, и наверняка такие вкуснющие, что язык проглотишь. Пирожки, горкой лежащие, румяными бочками масляно блестят, так и зазывают взять да надкусить, гадая, что же в середке будет. У Даньки аж голова чуток от запахов закружилась, но на стул уселся степенно, как папенька, хоть и сглатывая слюну голодную да дивясь себе – вроде и сыт был пред сном, а голод такой-от, будто неделю не емши. Азель напротив устроился, взгляды любопытственные на мальчонку бросая. А тот сидит и дивится – вдруг и чай откель не возьмись в чашке расписной появился, и пирожков целая горка на тарелке, и плошечка с самым вкусным вареньем, малиновым, рядышком вдруг оказалася. Чудеса чудесатые, да и только! Дивится Данька, а про дело не забывает. Чаек на травках настоянный прихлебывает, да и про знахаря, что волхвом-шептуном оказался, сказ ведет. Как черт и просил – медленно да обстоятельно, лишь иногда срываясь на скороговорку, когда прожитое волнение за наставницу давало о себе знать. От лесного батюшки благодарность тож не забыл предать – забудешь такое, как же. Само придет изнутри и напомнит. Азель даж улыбнулся от такого – странно и непонятно, словно и порадовался, и что не очень приятное услышал. Даньки под разговоры эти целую тарелку пирожков да и умолотил. И блинчиков чуток – очень уж вкусными оказалися. А черт все молча, с задумчивостью слушал, лишь бровь иногда у самого краешка двумя пальцами оглаживал. Странный жест, да привычный, видать, черту, раз в раздумьях так делал. – Где, говоришь, волхва вашего нашли? Данька постарался объяснить попонятнее – и кромочку леса пальцем по столу обрисовал, и дом травницы обозначил, и дорожку, где Всемила нашли. – А лес, от которого лешак просил уберечь, в какой стороне будет? – продолжил допытываться черт. Глядючи на рисунок, Данька крепко задумался, прикидывая. Вот ежели встать рядом с домом травницы, да спиной к лесу, как тогда батюшко вывел, то получается… Даж встал, походил вдоль стола, прилаживаясь да представляя, а опосля уверенно пальцем очертил. – Тута. – Далековато, – поджал губы Азель, да так неодобрительно, словно это Данька что напортачил. Или мальчонке так показалось. – Вот что, Даня, – Азель откинулся на спинку стула и впился в мальчонку взглядом своим колдовским, бесовским. – Смотри мне в глаза да попытайся представить лес этот странный да волхва вашего больного. Заробел чуток Данька, да не посмел противиться. Присел на краешек стула, во все глаза глядючи на черта, да и как в омут рухнул. Только вот у знахаря тот омут – холодный да стылый, а у черта – горячий да обжигающий. Так и застыл мальчонка: с левого бока холодом жжет, аж до боли проедающей до ребер, а справа жаром пышет, будто старается до холода энтого добраться да погасить его. Только и охнул Данька, а перед ним как живой лес тот расстилается, черные ветки-кручья тянет, словно схватить желает. Да так жутко в полной тиши они скрипят, что бежать оттуда желается, со всей мочи, со всей силы, лишь бы очутиться подальше от того лихоимства страшного, злобой напитанного. А по лесу тому знахарь бредет – тонкий, будто раза в два усохший. Тяжко так бредет, на клюку сучковатую опираясь. Еле ноги переставляет, каждый шаг со всей силы себя заставляя делать. И понимает Данька, что остановиться и передохнуть ему никак нельзя – заберет лес лихоимный, взраз заберет, ничего от человека не оставив, разве что оболочку пустую, что по лесу так и продолжит шариться, пугая людев. Потому и идет знахарь, лишь шепоток чуть слышный с губ срывается, ветки страшные, корявые распугивая. Вроде и правильно бредет, к прогалинке, за которой уже свет виден, а силов почти и не осталося. Как кончатся они, так и жизнь оборвется. И от этого такая жуть берет, почище чем от леса. Остановился внезапно знахарь, да прямо на Даньку глянул. А в глазах – сила нутряная плещется, как озеро волнами пенится под бурей, наружу рвется, да не вырвется, будто запер кто. «Помоги…» – и столько в слове одном мольбы да согнутой в рог витой гордости того, кто ни разу помощи не просил, что отшатнулся Данька в ужасе, да кубарем со стула скатился, локтем больно о сиденье ударившись да от этого взвыв дурным голосом. Кто знает, как бы было, да боль отрезвила лучше всего другого. – Тише, все хорошо, – на лоб мальчонки легла узкая ладонь с тонкими пальцами – теплая, даже горячая, да таким спокойствием наполнила, что Даня обмяк сразу, всхлипнув да на волнах странных покачиваясь. – Да, в неприятную историю попал твой волхв, – задумчиво проговорил Азель, неторопливо гладя мальчика по волосам, забирая неприятное пережитое, оставляя только образы в памяти. – Он не мой, – всхлипнул и сердито отозвался Данька, привалившийся в поисках опоры от качающегося мира к черту. – Не нравится он тебе? – проницательно заметил Азель. – Нет, – хотел было потрясти по привычке головой Даня, да раздумал – и так муторно, вдруг еще что случится? – Хм… А почему? Мальчонка задумался. Ох, вот как объяснить причины, когда самому не понять? Что-то в этом знахаре такое, что вот отталкивает, и все. Пусть даже наставницу и спас. А еще учить ее будет чему-то… Как понять десятилетнему ребенку, еще толком обычной, человеческой жизни, не знавшему, что мучает его обыкновенное чувство под названием «ревность»? Ревность-от – она же разная бывает. Появился неизвестно кто, внимание наставницы забирает, чем-то она странным заниматься теперь будет – и без него, без Даньки! Вот и злится непонятно на что, даж себе объяснить не может. Остается одно – буркнуть: – Не знаю. – И все же помочь хочешь? – голос у Азеля полон любопытством, а пальцы теплом. – Хочу, – Данька так удивился вопросу, что даж голову приподнял, чтобы на черта глянуть. – Он же Настасью Ильиничну спас! – И что? Спас и спас. Зачем тебе своей головой рисковать ради этого? Вот если бы тебя спас – другое дело. Данька так и застыл с раскрытым ртом, не веря своим ушам. Как же так можно?! Ведь травница – она же уже почти как… Как родная! А если бы и не была – все равно, как так можно же, божечка? Данька свел брови да хмуро глянул на черта: – Это вы мою душу искушаете так, да? Вот чего он не ожидал получить в ответ, так это смеха – веселого, искреннего, от души. – Ох, Даня, Даня! Развеселил, – Азель поднялся с пола и потянул за собой «суженого». – Вот таким светлым и оставайся. Прохладные, в отличие от пальцев, губы черта коснулись лба все больше недоумевающего мальчонки. – Это мой подарок тебе на день рождения. А ты что сам себе в подарок пожелаешь? Черные глаза Азеля искрятся смехом и уже не кажутся омутом, скорее теплым бочагом. Или очагом, разбрасывающим горящие искры. Засмотрелся-задумался Данька, да и выпалил: – Вас! И, глядя как изумленно взметнулись черные брови, тут же поправился, краснея: – То есть, почаще… Встречаться… Интересно… – и совсем сошел на нет смущенным бормотанием. – Вот как, – улыбнулся черт. – Я попробую. И, дабы не конфузить больше мальчонку, тут же добавил: – А теперь давай теперь думать, как же не твоего волхва спасать. ========== Глава 29 ========== Уселся чинно обратно Данька за стол, а сам недоумевает: как это так – думать-то «как спасать»? Он же и так ничегошеньки не понимает, токмо картинка страшная перед глазами стоит, сердце ужасом захлестывая. Хоть не прежний, нутряной, а умственный, осознанием того, как знахарю плохо, рожденный, а поди ж ты – действует не хуже прежнего. А черт его рядышком опустился, да давай пальцем рисунок Данькин обводить. Там, где проведет, полосочка серебром светиться начинает, а вслед как игрушечные елочки да сосенки, да деревья разные как грибочки после дождя – чпок-чпок-чпок – из стола появляются. Совсем как настоящие, тока крохотные. Засмотрелся мальчонка, рот приоткрывши, на такое волшебство, да сам и не заметил, как заместо половины стола лес повырос. И даж домик Настасьи Ильиничны стоит как ни в чем ни бывало – с сарайчиком, забором штакетным окруженный. И тропочка от него земляная вьется-ведет – да прямо к тому месту, где знахаря нашли, и дальше. Обегает лес страшный, да далее по своим делам торопится. А в лесу… Данька аж застыл. В лесу том лихоимном страсти какие-то творятся. Деревья ветками машут, с места на место бродют, будто и не деревья это вовсе, а медведи-шатуны какие. И все такое черное-черное, как… Похолодел мальчонка. Видал он уже такую темноту, склизкую, дымную, жуть как неприятную – на вещах да людях проклятых. Это же получается: цельный лес кто-то вот так взял и проклял?! А черт как угадал мысли да и ответил неторопливо, словно раздумывая: – Нет, Даня, не проклятие это, – пальцами тонкими, барскими потянулся к одному деревцу, да и замер на полпути в нерешительности. Так и не коснувшись, руку и убрал. – С лешим случилось что-то. Взял черт с блюда яблоко с бочком красным, да пустил вокруг лесочка. А яблочко то покатилося, да не прямо, а в кругаля, лес по кромочке обегая. Яблочко катится, а лес вслед за ним прямо на глазах подрастает – все больше и больше. Были деревья с ноготок, а как яблочко остановилось – аж с целый палец стали. Да и не помещался больше весь лес в огораживающую его серебристую полосочку – токмо кусочек. – Смотри. Расступались деревья, расплетая ветки-крючья, открывая сердце леса. А там… Гниль да чернота разъели деревья вековые, лес хранящие, до коросты, да так, что часть попадала, в бурелом обратившись. Другие так и остались стоять, перстами черными в небо серое уткнувшись, да толку-то – не хранители более. Не выдержал Данька – охнул, вспоминаючи свои встречи с лесным батюшкой, да как хорошо в чащобе сиделось на пенечке, алые ягоды клюковки щелкая. Тепло, светло, как возле комелька без огня. Все зеленое, живое, светлячками да цветами горящее да переливающееся. – А где… Не успел мальчонка задать вопрос, как Азель осторожно указал пальцем на склизкий пенек прям посередь полянки: – Вот. – Это – леший? – с удивленным ужасом переспросил Данька, разглядывая трухлявый, как поломанный зуб торчащий пенек, поросший худосочными мухоморами с алыми шляпками в белый горох. – Был – леший, – поправил черт, хмуря тонкие брови и вглядываясь в охваченное смертью сердце чащобы. – А теперь? – боязливо поинтересовался мальчонка, не в силах поверить, что всемогущий лесной хозяин может обратиться вот в такое. – И теперь леший, – Азель как выдохнул и чуток успокоился. Видать, действительно могло что-то еще более страшное случиться. – Ну что ж, придется помогать, – хмыкнул, проведя пальцами над бровью, и внезапно усмехнулся чуток: – Ох и хитер ваш лешак. Как знал, что без меня не обойтись, заранее благодарность передавая. Данька недоуменно глазами захлопал лишь, не сразу даже после слов черта догадавшись, что батюшко невольно обязал его таким способом к помощи. Как догадался, даже завистливо стало – ему так научиться! А то все токмо отмахиваются – мал, мол, еще, вот вырасти сначала… Черт смотрит да лишь посмеивается, видимо опять мысли читает. Но как-то необидно у него выходит, совершенно не задевает. Даж странно, но Даня уже привык к странностям, что рядом с чертом происходят. А теперь вот и волшебство настоящее началось. – А что делать? А знахарь, волхв, то есть – он при чем? Он там, в этом лесу, да? А… – затараторил мальчонка, загоревшись вопросами. – Тише-тише, – осадил его черт ласково, как маленького, Данька даж набычился чуток. – Не части. Помни: важное степенности требует да обстоятельности. Давай-ка начнем с главного… И сказ начал, как говорено – размеренно да степенно. Дане даж на миг показалося, что черт рассказ ведет как наставница, Настасья Ильинична во время обучения о пользе и вреде травок разных. Эта вот – полезная от прострела, тока нужно на рассвете третьего летнего собирать, эта – от сглазу… Да невольно так ярко представилось, что аж замер мальчонка, уши навострив, да все слово в слово запоминая. – Каждому существу на земле отмерено свое время. Кем бы он ни был, где бы ни жил – как подойдет время, придут за ним, чтобы за Забыть-реку отвести. Это у людей. А с хозяевами своя кончина приключается – как подходит их срок, они с природой сливаются, возвращаясь туда, откуда пришли. Ох и страсть как интересно стало Даньке прервать речь черта да чуток пораспрашивать, он-ить раньше-то и не задумывался, откуда хозяева-то берутся! Леший да с помощниками – он всегда существовал. Водяной – тож. Домовые-дворовые – берутся откуда-то али приблуждаются, как Николашка вот недавно появился. Но вот откуда появляются… Оказывается, из природы вылупляются, как цыпленок из яйца. Но яйцо-от – оно не просто так берется, его кура должна снести, а потом еще и высидеть. А вот чтобы домовому появится – кто его должен снести? И как высидеть? Но не решился Даня черта перебивать – не гоже, когда тебе наставления дают, да все ж таки немного опасливо. Не травница и даже не суседский господин, черт! А Азель тем временем продолжал: – Когда хозяин уходит, все его хозяйство справное остается, ждет пока новый не придет, не поправит то, что в упадок успеет прийти. Это Данька понимал. Ну как если дом без присмотра оставить – то плетень покосится, то мыши чего подгрызут иль загадят, то еще что. Так что невольно представлялось, как лешак по лесу сваму ходит, веточки поправляет да кочки взбивает, и от этого невольно нос смехом морщился, да улыбка на губы выползала, хоть и про страшноватые вещи черт вот-вот должен рассказать. – А бывает так, что хозяин… – Азель на миг замешкался, слова подбирая, – …заболевает. Проклясть его нельзя, это не залом на поле безголосом да безмозглом сделать, защищаться они умеют от колдовства. А вот от ведовства черного – нет. Встрепенулся Даня голубем – это же получается, окромя ведьмы сильнющей недалече есть еще и ведун черный? Откель? Они ж все повывелись, Захар Мстиславович же рассказывал! Он бы точно почуял ведуна темного, да молодому хозяину рассказал. Данька рот то откроет – вопрос выпалить, то закроет с мыслями прежними о том, что перебивать негоже. Прям на части раздирает вопросами, аж моченьки терпеть нету… А черт – черт точно мысли читает, ей же ей! Иначе как бы догадался, чем мальчонка мучается? – Ведовство, Даня, оно ж как и колдовство – отсроченное бывает. Вот как это, – кивнул Азель на пенек, что от лешего несчастного остался, да продолжил: – С тысячу лет прошло, прежде чем оно сработало. Вот тут мальчонка-то и замер статуей – целая тысяча лет! Как так можно – через тысячу лет, да лес проклясть? – Напутал что-то ведун – наказать хотел князя, что лесом владел, лишить лесного защитника, да не сработало. Заснуло лихоимство на тысячу лет, и волхва за собой уволокло, душу на земле оставив, а умения забрав. И вот сейчас очнулось… Черт задумчиво глянул на черный лес. – Лешего не смогло развоплотить, лишь заперло, силу его лесную с ведовским умением слило да и пошло безобразить. И ведуна своего искать – ведовская сила, как и колдовская, бесхозной оставаться не может, должна найти своего хозяина. А сила лесная – своего. Вот и это… искало, попутно лес губя и делая своими руками, ногами и глазами. Не знаю даже, к добру ли, нет, ей твой ведун повстречался… – Не мой, – машинально отозвался мальчонка, представляя какой должно быть страх пережил тысячу лет назад ведун, силы лишившись. Даже он, Данька, почти ничего не умея, уже так попривык и с хозяевами болтать, и всяко-разно видеть, что не представлял свою жисть без энтого. А тот ведун был так силен, что мог лесного батюшку развоплотить! Убить то есть… Нет, правильно силу у него забрали – нельзя так поступать! – Не твой, – с улыбкой, скользнувшей по губам, согласился Азель и вновь посерьезнел. – Однако ж дело это не меняет – проклятие, хоть и на лешего направленное, уже нехорошо, а чужая сила, да еще черная – совсем плохо. Был бы ведун темным, стал бы еще сильнее, новую силу обрел, да хранителем леса стал. А этот – светлый. Вспомнил Данька фигуру истончившуюся из странного видения, вызванного чертом, и кивнул – как есть светлый. И по сравнению с темнотой, что его окружала – слабый. Не выдюжит, ой, не выдюжит! – Так что придется, Даня, тебе ему помочь. – Мне?! – то ли удивился, то ли ужаснулся мальчонка. Если взрослый ведун не справился, то может он?! – А кому же еще? – серьезно вопросил Азель. – Больше никто не сможет, даже если ты кому и расскажешь. – А вы? – робко поинтересовался Данька. – Я? Я не смогу туда сам попасть, так что придется тебе помогать, суженый. Или оставить все как есть. Замер Даня. Оставить?.. Перед глазами мукой встает шепот чуть слышный: «Помоги…». Не может он оставить, хоть и страшно, аж жуть. Мается Данька, решая, а черт смотрит так внимательно-внимательно, словно и для себя что ждет. Словно от решения Даньки и его судьба тож зависит. Выдохнул мальчонка, мотнул головой, челку отбрасывая, и кивнул решительно: – Ладно, все сделаю. – Вот и хорошо, – тут же расслабился Азель. – Только помни всегда самое главное – тебе нельзя бояться. Я тебе охраню, но если забоишься, если разум потеряешь, не смогу помочь. Справишься? – и глянул так серьезно, что Данька невольно кивнул. – На вот, держи, – с этими словами черт взял Даню за руку и вложил в ладонь золотую монетку – странную, с краями словно топором обрубленными, а посередь той монетки лев на дыбы встает, да не простой, а с крыльями. И чеканка столь искусная, что невольно залюбуешься, ожидаючи, что тот спрыгнет с монетки да взлетит. – Крепко храни ее, – Азель сжал пальцы мальчика, пряча монетку в его кулаке. – Пока у тебя – ничего с тобой не случится. А теперь слушай меня внимательно и запоминай… Черт говорил и говорил, монотонно, повторяючись, то назад возвращаясь, то вперед забегая, и чем дальше, тем больше Даньку в сон клонило. Хоть и боролся всеми силами, а моченьки сладить никакой нет. Так и уснул за столом с мыслею одной – все ли запомнил? А перед глазами улыбка бесовская да глаза черные, угольями горящие стояли… ========== Глава 30 ========== Проснулся Данька еще затемно. Лежит на печи, смотрит в потолок, да сон свой странный припоминает. И про лес, злым ведовством зачарованный, и про рассказ черта, и про монетку… Забеспокоился мальчонка – монетка-то! Монетка где? Черт говорил, что пока монетка у него, ничегошеньки не случится, только вот где она? В руках нету… Зашевелился Даня с тихонечко, боясь сеструху разбудить, что рядышком сопит. Да так ровненько и спокойно, что самого аж в сон клонит. Однако ж память жжет всем, во сне узнанным, а знахарь тонкий да почти прозрачный перед глазами стоит, как живой. Зашарил мальчонка вокруг себя, даж под подушку руку запустил – вдруг туда закатилась. Нет нигде, хоть с досады плачь. Глядь, а у Степки под рукою, под щеку положенной, блестит что. Потянул Данька аккуратненько – так и есть! Монетка львиная, золотом переливающаяся. А сеструха сонно заворочалась, глаз приоткрыла, да и спрашивает: – Ты что? Куда? Растерялся чуток Данька – что ответить-то? Да потом будто подсказал кто али губы сами вывели: – К наставнице я. Спи давай. Сказал, уверился, что Степка обратно подушку ухватила, да и с печки полез сторожко – сон тятеньки с маменькой не потревожить, уж они-то так легко не отпустят. А на улице холодно-от ужо. Морозец, лужи льдом сковавший, уши да нос пощипывает, как грозится – не ходи никуда, лучше дома оставайся. Лес за околицей в небе светло-синем, предутреннем зубцами черными виднеется. Хоть и не та чернота ведьмовская, что съела соседский, а все едино – живот страхом крутит. Потоптался-потоптался на пороге Данька, кожух да шапку поправил, да и направился решительно к дому Настасьи Ильиничны, проверить как знахарь себя чувствует. Пока добежал, рассвет небо яснить начал – ужо чуток полегше, чем от каждой тени шарахаться. Не решился Данька стучать, лишь глянул в окошко, на пенек забравшись. Знахарь будто еще белее стал, а над ним сидит наставница из книжки читает что, да пучком травок чадящих водит. Посолонь лица – и ниже. И вновь – посолонь лица, и ниже. Засмотрелся Данька чуть, а Настасья Ильинична вдруг замерла, да как глянет в сторону окошка, Данька еле спрятаться успел – очень уж не хотел, чтобы наставница его углядела. А то вдруг как уговаривать примется? И так вся решимость хвостом заячьим трясется, как бы уговорами совсем не испарилась… Вот так бочком-бочком, вдоль стеночки, и прошел, да на дорогу выбежал. Долгонько пришлось бы Даньке идти своим пехом, как бы не догадался цветочек иван-да-марьи взять. Сумлевался он, что поможет – ведь сработал только в ночь волшебную да когда все вокруг светом колдовским светится, а поди ж ты – помогло. За пару часов до леса проклятого и добрался. Стоит Данька на прогалинке возле дороги, глазеет – а ничем тот лес от его, родного не отличается. Только неприятно вглядываться, как… Замялся мальчонка, раздумывая над ощущениями странными и не решаясь шаг вперед сделать, пока осознание не пришло. Как в окошко, узорами изукрашенное, сугробы разглядывать в ночь рождественскую, когда черти свободу обретают. Вроде все обычным видится, а стоит прищуриться да присмотреться – тени вспухают под сугробами, да мечутся там и сям. Вроде и не боязно, в доме иконами святыми защищенном, а поди ж ты – так и блажит всматриваться, в страхе безопасном замирая. Токмо вот не получится теперича остаться на дорожке безопасной, сердце леса искать надобно… Поправил Данька повязку из тряпицы на руке, под которой монетка краешками своими обрубленными в ладонь врезалась. Спрятать он так подарок черта решил – чтобы точно не потерять. Пока до леса шел, все думал, как же подарок-от охранить. В карман положить – выпасть иль выпрыгнуть может. Пусть даже лешака нет, некому выманить, а все ж таки. В руке сжимать – а вдруг ветку понадобится отвесть али еще что сделать? В обувку запрятать – так монетку чувствовать не будешь, вдруг что с ней случится? Долго думал, в конце концов, надумал прикрутить к ладони. Так и чуется, и не потеряется – из повязки как выскользнешь? От онучи полоску отрезал ножичком, без которого в лес ни-ни, и примотал. Попереминался с ноги на ногу еще мальчонка, вздохнул, да решительно шагнул прочь с прогалинки, стараясь ни о чем не думать. Поначалу-то идти легко было. И деревья все знакомые, и лист палый, морозцем побитый, под ногами то шуршит, то с хрустом тренькает. Упавшие стволы да пеньки если и попадаются, то редко. Даж кустарника-то почти и нет. Правда казалось подобное Даньке странным: как же это, лес – и без кустов? А где ягоды растут? Где грибам прятаться? А что ауков и лесавок не видать – так это привычно. Вместе с лешим они на покой уходят и не безобразят более. Но чем дальше, тем страшнее становилось. Глядь под ноги, а по листьям как паутинка черная бежит – тонкая, незаметная, да на деревья забирается. Поначалу только корни обвивала, а опосля начала и на стволы забираться. Данька и рад бы пройти мимо, где ее нету, а не получается – повсюду паутинка тень свою разбросала. С каждым шагом все вокруг как пеплом все больше припорашивается. Словно кто из кострища громадного выгреб, да щедрой рукой разбросал для урожая хорошего. Токо вот дурной костер тот. Не из полешек дубовых да березовых, а словно мертвяков жгли. Слыхал Даня про такое непотребство от Георгия Тимофеевича, когда заместо похорон нормальных, по-людски сделанных на костер отправляют. Ну, понятное дело, ведьм да ведьмаков сжигать, душу нечистому продавшим – это одно, но как же хорошим людям после Страшного суда без тела-то быти?.. Аккуратно пробирался Данька по лесу, выглядывая, куда бы ступить, дабы чернь поганую не задеть, да по сторонам не оглядывался особо. Очнулся когда вокруг темнеть начало. В лесу, под деревьями высокими, завсегда полумрак царит, а тут словно небо тучами смурными, серыми заволокло, совсем солнышка лишивши. Взглянул мальчонка по сторонам да и сглотнул от страха накатившего. Деревья-то как чужие стали. Черной паутиною затянуты, ветки изогнутые, словно в болезни иль в боли переплетаются друг с другом. Так люди пальцы сплетают-ломают, стремясь удержать крик в себе. А на некоторых изнутри лица человечьи пробиваются, судорогами искаженные, в беззвучном вопле рты раскрывшие. И все на него, Даньку, вперились! Кто со злобою, кто с болью, а кто с надеждою. Попятился Даня от деревьев этих страхолюдных – медленно, сторожко, как от волка иль собаки бешеной, взгляда не отводя да с трудом сдерживаясь, чтобы не порскнуть куда в сторону. Пятится-пятится, да нога вдруг как в пустоту провалилась! Взвизгнул мальчонка почти по девчачьи, да вокруг и нет никого, кто бы посмеялся над этим, токмо деревья страшные, в корни одного из которых Данька, оступившись, и упал. Сидит, отдышаться не может, сердце в горле колотится, да в ушах гул стоит. Вздохнул пару раз Данька, успокаиваясь, да попытался о корень, чернотой больной подернутый, опереться – из ловушки надо-ить выбираться. А корень шевельнулся словно. Отдернул мальчонка руку, со страхом на жуткость глядючи, но нет – не показалося. Полез из земли корень, словно червь огромный, кем понукаемый – медленно, нехотя, неотвратимо, как пласт снежный с горы сходящий. Вроде и нестрашно смотреть, как волна из крупинок снежных, под солнцем искрящихся, ползет, красиво даж. А ежели засмотришься – враз снесет. Вот и корень так полз, разве что не блестел, а матово светился, как яма угольная. Да не один, видать. И со спины зашевелилось что твердое и толкануло больно. Задергал Данька ногой яростно, вытаскивая из ямки. А ямка-то тоже не простая оказалася – почти уже сжалась вокруг стопы, видать, зажевать ее хочет! Дернулся Даня посильнее, вперед упавши, да и драпанул прочь. Поначалу как упал, на четвереньках, руки обдирая о ветки палые, вокруг торчащие, а через пару шагов удалось на ноги подняться, да и помчаться почище зайца, волком преследуемого. Долго ли так бежал – неведомо. Остановился, на землю рухнув, токо когда дыхание закончилося да с колотьем в боку справиться не удалось. Сидит на полянке, отдышаться пытается да в себя прийти. Ой, не думал Данька, что деревья живые, которых черт ему показал, на самом деле существуют, по лесу ходят, да сучьями ловят! А они – вона как, окаянные! Действительно бродют, как души проклятые! Как мушки перед глазами растаяли, заоглядывался Данька, силясь понять, где же оказался. Пока бежал, направление всякое потерял, а небо хмурое не давало ни капли солнышка, чтобы направление определить. Деревья хоть и черные, но безлицые, так что решился Даня все же подойти поближе к ним, хоть какие мхи-лишайники найти. Но нет – и сами деревья, покрытые морщинистой старческой кожей, задубевшей от времени, как мертвые, и поверх них тож ничегошеньки не растет. Ни муравейников, ни птиц, ни зверья вокруг нету. Одни деревья да кусты голые, ветками покачивающие. Страшно Даньке, да деваться некуда. В груди щемит, монетка ладонь греет, словно зовет куда. Выдохнул он решительно, да и пошел, все далее в лес забираясь. А в висках все стучат-перекликаются слова Азеля: «Только помни всегда самое главное – тебе нельзя бояться. Я тебе охраню, но если забоишься, если разум потеряешь, не смогу помочь…» Вот и старался Даня изо всех сил себя в кулаке держать, укоряя за то, что позволил ужасу великому в душу пробраться. Ужас-ить – он как червоточинка, как та черная паутинка. Стоит ему позволить коснуться себя, как тропка уже разведана, и чем дальше, тем больше пальцами своими узловатыми копается, гнездышко себе строит в человеке. Ежели ему не сопротивляться, то и оглянуться не успеешь, как рабом его станешь. И поступки всякие дурные совершать будешь, лишь бы от ужаса избавиться, а он от этого тока глубже забираться будет. Так отец Онуфрий сказывал, а Данька ему верил – как самому себе. Или вот как, к примеру, Азелю. Тока Азель про чудеса всякие сказывает, а священник – все больше про то, как душу уберечь от напастей, пакостей да искушений бесовских. У мальчонки даже мысль мелькнула – жаль, что лес не проклятый, тогда можно было бы помолиться, силу диавольскую отгоняя, ан нет! Не поможет это в лесу ведовством погубленным. Или, все же поможет? Если не гадость отогнать, то хоть муть на душе развеять. А может спеть? Тока от одной мысли, что голос человеческий, да еще Алконост-птицей подаренный, тишину, как туман плотный стоящую, разрежет, жуть брала, до странного страха животного. Бредет Данька по лесу, куда сердце тянет, думы думает да забывает по сторонам украдкою да сторожкою оглядываться. А вокруг – ни звука, только листья под ногами шуршат да странно потрескивают, как слюдяные. – Даня… – беспомощный женский голос, раздавшийся с оставленной позади тропинки, заставил мальчонку аж подпрыгнуть от неожиданности, да извернуться ужиком пятнистым – глянуть, кто же его зовет. Обернулся Данька, да и остолбенел. Наставница, вся белая-белая, к дереву прижимается да улыбается – неловко так. Даж не жалобно, а жалко. Шапочка меховая, повытертая, в сундуке дальнем хранимая, на затылок сбита, шубка суконная, синяя, вся перекошена, как второпях одета, да не на правильные пуговки застегнута, низ сарафана алого обтрепан, словно не первый день Настасья Ильинична за ним идет, а ниже… – Помоги… Задохнулся Данька – ноги травницы вся корнями черными перевиты, да так, что двинуться она не может. Да не просто перевиты – словно черви ползут корни эти все выше и выше. И к нему, к Даньке, тож втихую подбираются! Пятится потихоньку, шажочками крохотными мальчонка прочь, а сам ни жив, ни мертв, в голове бумкает, а перед глазами помутилося даже. – Даня… – совсем растерянно позвала Настасья Ильинична ученика своего, да тут же и сникла вконец, дерево обнявши, словно последний свой шанс пытая – уговорить растение проклятое теплом человеческим. А Данька носом шмыгает, рукавом утирает да пятиться продолжает от кореньев, червями антрацитовыми ползущими. Пятится-пятится, да вдруг в лес порскнул так резво, откуда только силы взялися! Корни разочарованно, как курицы слепые, потыкались-потыкались в землю вокруг, обратно к дереву потянулись – еще туже травницу пеленать. Да вдруг замерли. Взметнулись вверх, как от боли великой, и рассыпались пылью черной, вслед за деревом, их родившим. А за стволом, от которого пенек обгрызенный только и остался, Данька стоит растерянный, в руке сжимая разрыв-траву, лешим подаренную. Не сунулся мальчонка в лес совсем беззащитным – окромя соли, яичек да ножичка заговоренного, выгреб из-под пола в пристроечке все свои богатства настоящие, токо зеркальце оставил. Оно ж для того, чтобы черта вызвать, да и то лишь в святки работает. Даж лутошку, палочку липовую, от коры очищенную, что от нечисти помогает, и ту взял. Проморгался Даня от пепла черного, глядь по сторонам, а наставницы-то и нету! Совсем смешался мальчонка, беспомощно в руках травку сжимая, пока не глянул под ноги. А тама крохотная кикиморка болотная лежит, в клубочек свернувшись, да сопит – сладко так, словно и не она туточки только что травницей прикидывалась, да в ловушку заманивала. Потоптался Даня рядышком, не зная, что делать – и одну бросать не гоже, ее ж из болотца-то силой темною выдернуло, да голову заставило морочить, и взять-то как? Непонятности… В конце концов решил, что лучше ее здесь оставить, а как леший вылечится, тот сам и приберет все вокруг. И кикиморку отправит спати куда следоват. Вздохнул Данька, спрятал разрыв-траву в карман, шапку да кожух отряхнул кое-как, да и поспешил далее – итак много времени потратил на беготню всякую, торопиться надобно. Идет быстро-быстро, а самому так тепло, так хорошо, словно все правильно сделал да решил. И чудится все мальчонке улыбка черта. Такая, как он сквозь наваливающийся пуховым одеялом сон запомнил. Только вот откель она возьмется-то?.. Чем дальше, тем жарче становилось Дане. Да не обращал он особо внимание на это – сердце выстукивало странный ритм, и он бежал, подчиняясь неровному, как деревяшка о сруб от ветра бьется, стуку. Пока не добежал до поляны, у черта в гостях виденной. Изнутри сердце леса выглядело еще более больным и измученным. Прямо… прямо как Настатья Ильинична, в болезни лежавшая, аль знахарь в своем забытьи. Аж сердце щемило. Обошел Данька полянку по кругу, чуть с досады не плача и не зная, что же ему дальше-то делать. Точно ведь черт сказывал, да вот не запомнилось ничего – хоть тресни! Покусал мальчонка губы дрожащие, да делать нечего – стал подбираться к пеньку, мухоморами больными заросшему. А вслед за губами и руки подрагивают – и от усталости, и от мыслев всяких. Лешего-то никак нельзя разрыв-травой бить, вдруг он после этого не очухается? А ничего обережного-то толком больше и нет. Долгонько Данька до пенька энтого добирался. На самом-то деле минуток мало пробежало, да только что ни шаг – как в трясину какую иль кисель. Следующий – еще сильнее затягивает, а пенек как отодвигается. Должен приближать – ан нет! Все более махоньким становится да удаляется. Даня даж злиться начал. Сколько прошел, каких только страхов не вытерпел, а в конце пути издевательство тако получить! Сердится Даня, а со стороны-то себя и не видит. Может еще больше всполошился бы, если бы заметил, как белым светом наливается, словно волхв из видения. Только волхв еле светился, в тенетах заклятья запутавшись, а Данька по малолетству да по доброте своей не успел душу запачкать, вот и светился, как солнышко. Передвигает мальчонка ноги еле-еле, останки лешего все дальше, а из-под земли тень подниматься начала. Как восход темный, все ширится и ширится, пока до неба не добрался. А как добрался, из-под земли кости полезли петушиные. Все лезли и лезли, окаянные, пока в цельного петуха не сложились. Растопырил тот кости-крылья, да как закричит криком дурным, да таким, шапку с замеревшего от удивления Даньки ветром снесло, криком поднятым. Сил бояться у мальчонки не осталося, лишь гнев на волхва черного, лес сгубившего, ответной волной поднялся. Тряхнул волосами Даня да и запел. Пусть и богородицу славит, да голосом пресветлой птицей Алконостом данным. Ярко выводит радость да свет супротив криков петушиных яростных, уши режущих. И что ни шаг – все тише крик, рассыпается ведовское отродье прямо на глазах, по костям, мертвым да мирным разваливаясь. Как Данька дошел, так совсем петух кучкой костей обратился, временем да ветрами выбеленными до тонкой прозрачности. Захрустел амулет ведовской под подошвами, а мальчонке так хорошо-хорошо стало, как камень с души упал. Все растоптал Даня в пыль, лишь камешек один, серенький, невзрачный, с дырой посередине остался один одинешенек недобро лежать. И ничто не помогало, даж разрыв-трава. Отбросило так, что Данька сам себе чуть в лоб ей не заехал. Разнервничался Данька – силов-то совсем не осталось почти, сам, глядишь, скоро рядом ляжешь. А ежели с таким рядом ляжешь, так и не встанешь потом. Это он понимал. И оставить нельзя – вся сила колдовская в этом камешке невзрачном запрятана, петух лишь охранителем был. Однако ж делать нечего. Разрезал мальчонка вторую онучу на полоски, сплел корзиночку, да и подцепил ей камушек колдовской. И… Ничего не случилось, хоть и ждал Данька всяких страшностей. Повертелся, пооглядывался по сторонам, да и пошел прочь не оборачиваясь, цветочек иван-да-марьи в руке сжавши. Нельзя на лешака оглядываться – не любят он этого. Пусть даже пока и неживой лесной батюшко. Не помнил толком Данька, как обратно из лесу вышел. С устатку марево перед глазами так и стояло, шататься из стороны в сторону заставляя. Однако же – вышел. А как вышел, из лесу в спину пахнуло теплым: «Спасибо…». ========== Глава 31 ========== Вернулся Данька домой только ввечеру. Сам усталый — страсть, да еще и с камешком этим поганым. И что делать с ним — неведомо. Порывался мальчонка его по дороге выбросить аль куда припрятать, да так и не смог. Найдет местечко подходящее — камень какой огромный, бурелом иль запруду, только подойдет, а перед глазами тут же картинки встают — черно-белые, как пером штрихами набросанные, показывают, что же случится, ежели камешек ведовской туточки бросить. То земля пожелтеет, рожать переставая, то рыба кверху пузом пойдет, а вслед за ней и русалки, то другие страсти какие. Измучился Даня, но пришлось-таки до дому нести, в котомочке плетеной. Заглянул к избу отчитаться, что туточки, никуда не потерялся, да и умотал сразу — в пристроечку, богачества свои выложить да и подумать, что же дальше делать-то. А в пристроечке нежарко. Хоть и проконопачены стены, да холод снаружи пробирает, за нос кусает почище шавки голодной, намекает: не сиди, мол, тут, давай, в тепло возвращайся. Опустился Данька на корточки, носом шмыгает да камешек, на дощечку положенный, во все глаза рассматривает, пальцы переплетя да сжавши. В лесу ж не до того было. Серенький, невзрачный, весь бугристый, как из нескольких камешков-голышей слепленный. В оспинках дырочек крохотных, а посередке — дыра круглая, ровно кто пальцем ткнул, да и пробил насквозь камешек этот. — Эх-хе-хех, — откель ни возьмись, рядышком домовой устроился: в тулупчике своем неизменном, да в валенках, чурбачок под себя подложивши. — Грехи наши тяжкие, как же «куриного бога»-то испоганили… — Здравствуйте, дядь Захар, — воспитанно откликнулся Данька, хоть и вздрогнув неожиданному появлению домового, да не обернувшись к нему. Все казалось, что стоит хоть на миг камушек выпустить из виду, как случится что-то ужасное. — И тебе здравствовать, молодой хозяин, — прогудел домовой в ответ, такоже камешек разглядывая. Молчал мальчонка в сомнениях, не зная, что сказать, а Захар Мстиславович, за словом обычно в карман не лазающий, тож помалкивал. Рядышком сидит да смотрит. Мается Даня мыслями разными — что сказать, да как сказать, спросить али нет, рассказать о похождениях своих, иль не следует, да все никак не может из мыслев выбраться, как из карусели поганой. В конце концов не выдержал, заговорил. — Дядь Захар, а вы… Вы знаете, что мне теперь делать-то? Долго молчал домовой, Данька даже терпение почти потерял, в уныние впавши, да Захар Мстиславович вдруг заговорил. Давненько это было. Так давно, что, почитай, даже дед мой не упомнит, как давно. Напасть страшная появилась в землях. Пришла со стороны южной, недоброй, да не войной, а мором. Не людским, людев он не тронул. Птица вся помирать стала. Что ни день — так новые трупики выносят. Что только не пробовали: и расселять их в одиночку, и в «чистых» избах собирать, и дымом очищать — ничего не помогало. И вот порешили тогда всем миром выяснить, что же творится, кто губит птицу, без яичек, перьев да пуха оставляет. Кидали-кидали волхвы кости, что от птиц болезных остались, да непонятно, на что же они указывают. Иль на кого. Одно ясно — надобно идти к странам южным, искать. А что искать, что выяснять — неведомо. Собрались все, кто мог, в поход да и двинулись. Пройдут переход, отдохнут, глянут, куда кости указывают, да и дальше идут. Долгонько шли, пока не пришли к огромному море-окияну, у которого берег весь камнями разными усыпан. Да не простыми. Сами камни как кругляшки и во многих — дыра, словно проклевана клювом твердым, огромным. Заробели люди, попрятались вокруг, да давай ждать — кто же приходит на берег камни словно просо клевать. День ждали, два, а потом дождалися. Откуда ни возьмись, появилась птица огненная, огромная. Крылами горящими полнеба закрывает, а как на землю опустилась, так земля и содрогнулась. Даже окиян из берегов вышел. Плеснул бурно, во все стороны, накрыл землю да и утек обратно. А птица потухшая встрепенулась, отряхнулась да поберегу пошла. Ходит, высматривает что-то, а как найдет, так и давай клювом клевать. Ну чисто петух, что за червяком бегает. Поклевала-поклевала, да вдруг голову подымает, да на волхва взглядом темным, разумным смотрит. — Подойди, — говорит, — ко мне. Не испужался волхв, вылез из-за камня, где прятался, да и подошел к птице огромной. А та давай его выспрашивать что да как, да зачем на его берег явился. Рассказал все без утайки волхв. Разволновалась птица огромная, крыльями захлопала, да так, что волхва чуть не смело прочь, однако же удержался, не упал. А птица ему и говорит: — Набери камней особых, белых, да не просто камней, а округлых, с дырою посередине. Как вернешься к себе, зажжешь от каждого камня в каждом доме по лампадке, птица вся и выздоровеет. Сказала так, крыльями, что огнем первородным загорелись, взмахнула, да и улетела. А волхв со-товарищи так и сделал. Вылечилась вся птица и с тех пор не болела. Камешки эти развесили по окнам-дверям, чтобы от напастей охраняли. Назвали их в честь той огненной птицы с клювом да гребнем петушиным, в память и назидание потомкам «куриный бог»… Данька поерзал. Сказ про «куриного бога» страсть какой интересный оказался, однако же непонятно, к чему Захар Мстиславович его поведал. Неужто узрел как-то того петуха костяного, злобного, что камушек энтот охранял? Или то птицу огненную злой ведун в пакость такую обратил да в камень заточил? А домовой и сам осознал, что не углядит, не усмотрит молодой хозяин намека. Не в его состоянии, да не с его мыслями в подобном разобраться. — Птица та — над всеми птицами птица, — начал степенно объяснения. — Какой камень клюнет, тот и обретает силу особую, защитную иль целебную. Белый — лечит. Алый — приплоду способствует. Серый — от напастей защищает. Черный — от воров оберегает. — А этот? — выдохнул Даня, все продолжая на камень прОклятый пялиться. — А этот… — домовой вздохнул. — Этот испоганенный. Сила добрая на недобрую, нехорошую заменена. Кивнул мысленно мальчонка, припомнив чертом рассказанное. Ох и силен тот волхв! Даже чары птицы изначальной обратил во зло! — Нельзя его так оставлять. Мор да падеж начнется. Так что надобно тебе ее забрать, молодой хозяин, — решительно постановил Захар Мстиславович. Данька шмыгнул носом: — Так я его и так забрал. Из леса. Там ужасы такие творились, — мальчонка аж вздрогнул, припомнив все, передернул плечами и да скукожился еще больше, себя руками обнимая. — Не «его», а «ее», — строго поправил домовой. — Силу ту, что камень наполняет. Даня от слов таких аж рот приоткрыл, не понимаючи. Он — и силу ведовскую темную забрать? Что весь лес себе на злобу подчинила да от которой Всемил отшептаться не мог? Мыслей, что домовик шутит или вовсе зла желает, у мальчонки даже не возникло, но вот понять так и не смог. — Но… но… — Данька даж заикаться чуток начала от непонимания. — Это ж волховская сила темная! Как я ее заберу? И, главное, чем она обернется — кому ведомо? Вздохнул домовой, как обычно делал, когда мальчонка неразумность проявлял, да за объяснения и принялся: — Вот так и заберешь… — Но я ж не волхв! — почти с отчаянием перебил его Данька, наново объяснить пытаясь, что никак, ну никак он такого сделать не может. — А кто? — домовой глянул на Даню, брови кустистые сдвинув, да так сурово-сурово, что в пору во всех грехах начать каяться. — Знахарь, — от такого Захара Мстиславовича мальчонка всегда робел да конфузился. — Буду. — Эхе-хе, молодой хозяин, молодой хозяин… — потрепал домовой отечески Даньку по волосам русым. — Ты ж не просто знахарь будешь. Тебе уже сила дадена, да немалая. Ты уже ею пользуешься. Вспомни-ка да не сумлевайся. А сила ведовская… Взглянул Захар Мстиславович на камушек, смирно на дощечке лежащий. Камешек как камешек, ничем от других не отличается. Это ежели не по-особому смотреть. — Она ж из природы идет. И теми, кто ведает как, пользуется. Вона шептун твой — он через наговоры да заговоры к ней обращается. Хороший заговор сплетет — добро будет. Плохой — во зло обратится. Так что все от ведуна зависит. Темный он вовнутри, значит, и сила его будет темною, пакостной. Хороший — светлою будет. Но ведь и хороший может зло сотворить. Врагов с земли прогнать, зверье при этом в землю положив — это какой поступок будет? Плохой али хороший? Вроде и так, и этак. Так что все от ведуна зависит. У Даньки с устатку да с недосыпу все в голове перемешалося, однако же домовому он доверял как батюшке. Или даже больше — в таких-то делах токо с ним да с чертом можно посоветоваться. — И что же мне делать? — растерянно поинтересовался мальчонка, вперившись в «куриного бога». — Как что? Бери ее, молодой хозяин. И не сумлевайся. Вспотел мальчонка даж от слов таких, сжал покрепче в кулаке монетку золотую многогранную, из кармана выуженную, да черта, помощь обещающего, вспомнил. Потянул Данька руку к камушку, хмарью серой, переливчатой охваченному, а сам аж зажмуриться хочет. Вроде и нет ужаса такого, какой в лесу пробирал, а поди ж ты — поджилки трясутся хвостом заячьим от одного разумения, что за камушком этим стоит. Сомкнул мальчонка пальцы вокруг «куриного бога» да и огляделся по сторонам, страхов всяческих ожидаючи. А ничегошеньки и не произошло. Вообще ничегошеньки. Только камешек раз! — и исчез, а мир вокруг как серостью странной подернулся. Обернулся Данька к домовому, а того и нет. Странно так, ну да делать нечего — случалось уже так, что Захар Мстиславович посеред разговора прямо пропадал внезапно. Был — и нету. Прибрал мальчонка все свои сокровища аккуратно в подпол, а сам до дому пошел. Приходит — а там нет никого. Вот туточки и стало страшно по-настоящему. Выскочил Данька на улицу обратно, заоглядывался. Нигде собаки не брешут, цепями не гремят, никто не перекликается, тишина стоит — мертвая, закостенелая, а вокруг туман опускается. Как дымка полупрозрачная, как живая клубящаяся, однако ж через пару аршин уже ни зги не видать. Кинулся мальчонка к одному дому суседнему, опосля ко второму, к третьему… А везде одно творится — ни человека, ни птицы иль зверя домашнего, ни хозяев домашних не видать. В отчаянье побежал Даня к церкви, да вдруг глядь — по дороге от деревни уходит кто. Сам высоченный, вершков двенадцать будет, да худющий, словно не ел давным-давно. Ринулся Данька к нему — хоть одна живая душа, может объяснит, что происходит-то. Бежит, а догнать не может. Мальчонка один шаг сделает, а этот — два. Мальчонка еще один, а этот — вдругорядь два. Так и уходит — все дальше и дальше. Не выдержал Данька, да закричал: — Стой! Обернулся силуэт и на Даньку глазами горящими, с пустого черепа смотрящими, уставился. А Даня и не знает, что делать. Разве что мышкою замереть иль потихоньку пятиться прочь от балахона серого, под которым наверняка костяки спрятаны. Не успел ничего. Миг — и страшилище рядом оказалось, склонилось да и спрашивает, словно змей шипит: — Зашшшем свал? Сжал Даня кулаки до боли от ногтей, в ладонь впившихся, вытянулся во весь рост свой (пусть и в половину роста чудовища энтого, а вот!) да и глянул прямо в полыхающие угольки глаз. — Как мне отсель выбраться? — вопрошает, почти требует мальчонка, а самому так жутко, как никогда ранее не бывало. Рассмеялся скелет высоченный гулко, словно в колодце сидит, да из него кричит. — Никак, — отвечает, — отсюда не выбраться. Коль очутился, то одна дорога — к Забыть-реке. Да рукою своей костлявою в сторону дороги, из села ведущей, тычет. Всколыхнулось все у Даньки — как же так? Не мог он очутиться в предсмертном мире, просто не мог! Захар Мстиславович сказал же — просто силу ведовскую забрать и… Уставился Даня на чудище это, да и спрашивает: — А вы кто? — Я-то? Я… — задумался скелет, зубами защелкал да и признался растерянно: — Да ушшш и не припомню. Долхонько я тутошки бреду, по дороге этой. Манит Забыть-река, а найти все не моху, хоть должны все дороги-тропочки к ней вести. Там она, точно там. Заволновался костяк, рукой тыкая, заоглядывался, аж одежа волнами пошла, того и гляди рассыплется. А Данька смотрел на то, что от волхва, лес проклявшего, осталося, и жалко его стало — до слез просто. Тысячу лет бродить, упокой найти не умея — это же ужас. — Пойдемте, я вас провожу. — А ты смошешь? — вновь склонился костяк над мальчонкой, да только тому уже ни капельки не страшно. — Смогу, — кивнул и, словно привычно ему это дело, взял скелет за пальцы. — Придем скоро. — Ну сссмотри, ты обещщщал… Забыть-река плещется сонно да медленно, растекается широко да спокойно. Стоит только на бережку сесть, как сразу в сон клонит. Только-от нельзя живому около Забыть-реки быти — враз заберет себе в сон вечный, призрачный. Не стал Данька задерживаться на косе широкой, серым песком засыпанным. Только один раз обернулся, мельком увидев, как волхв темный в воду ступает со вздохом облегченным. Шаг за шагом — мир вокруг все светлее становился, красками да звуками раскрашиваясь, и вернулся полностью аккурат около колодца, посреди села стоящего. Вздохнул Данька полной грудью и глаза прикрыл, к груди монетку диковинную да «куриного бога» очищенного прижимая. Такого дня рождения, а особливо — подарка к нему, он ну никак не ожидал… ========== Глава 32 ========== Комментарий к Глава 32 Если что-то непонятно, спрашивайте :) Буду объяснять и текст править, чтобы непонятностей не оставалось :) Вернулся Даня домой весь разбитый. Хотел было тайком забраться на печку да вздремнуть чуток, так маменька его углядела, вспошилась вся. Попервоначалу полотенцем, конечно, вытянула как следоват за то, что смотался ни свет, ни заря незнакомо куда, заставив их с отцом да сестрою поволноваться. Она даже к знахарке ужо сбегала, проверить, не у ей ли брат, да вернулась ни с чем. Маменька отчитывает горюшко свое родное да причитает, а Данька сопит, голову в пол опустивши. Знамо дело, нехорошо поступил, но не мог же по-другому! Не мог ни про лешего рассказать, ни про просьбу евойную, ни про черта, в лес пославшего, ни про лес, темным ведовством чуть не погубленный. Лишь стоит-сопит, маменьку слушает, да краем глаза сеструху цепляет, что за печкой прячется да выглядывает. Сама бледная, аж до белости, глазищи огромные, а в них тревога живучая. За него, Даню. Вот тут-то мальчонке и стало совсем неуютно да стыдно, а маменька как раз успокоилась, доотчитала и спохватилася, на измученного сына глядючи. Не избежать Даньке расспросов – что да как да откуда, да успел отговорится, что на дальнюю поляну бегал – проверить, не появился там снежок. Мол, ежели появился, то непременно потом весной впервости сбегать – травки лечебные пособирать. Сам врет – и стыдно так! Ведь заодно и науку знахарскую перевирает, а от этого вдвойне стыдом заливает. Успокоилась маменька, напоследок ужо от чистого сердца затрещину воспитательную дала, да посадила чай с пирогом пить. Не завтракал же, поди! Данька сидит, потихоньку чай обжигающий потягивает, а сам вспоминает, как у черта сидел, чаи гонял, день рождения праздновал. И кажется, что было это давным-давно, словно и не этой ночью, а с месяц, али вообще с год назад. И улыбку черта с присказкой «Совсем большой стал, десять лет целых» (почему-то чуток обидную, хотя вроде как и не с чего обижаться) тож вспоминает. Не понимает по малолетству, что хочется оттудова снисходительность убрать, да восхищение али гордость за него, Даню, туда добавить, а сердцем – чует. Ведь и правда – целых десять лет! Совсем большой стал. Наверное, что-то должно поменяться. Ну как осень на изломе, на который аккурат день рождения и приходится. Природа окончательно в снега уходит, а его жизнь – во взрослую. За такими мыслями и не заметил мальчонка, как задремал над кружкой. Снилось ему что-то странное – словно облака какие, прозрачные да светлые, переплетаются, не узоры рисуют, а словно жизнью своей живут. А в облаках этих голоса перекликаются – до того добрые и мягкие, аж до слез, глаза пощипывающих. Словно ангелы между собой говорят. Облака же – значит, небушко, а там как раз Рай и есть, в небе. Так отец Онуфрий говорит. Хоть и заробело, но двинулся Данька к голосам этим. А самому хорошо-хорошо так, хоть не просыпайся. Идет, а голоса не дальше и не ближе, а словно со всех сторон. Вроде и рядышком, а поди ж ты – не дотянуться. Но это ни чутоки не обидно, словно так и следует. Вдруг ему руку кто-то на плечо положил да потряс. – Даня! Дань! Тут мальчонка из дремы своей странной и вынырнул, словно кто как кутенка за шкирку вытянул. Подхватился – а это Степка рядышком стоит, за плечо теребит. Надо бы рассердиться на сеструху, что сна такого лишила, а вот ничегошеньки не сердится, так по душе благость и продолжает разливаться. – Чего тебе? – насупился Данька для порядку. Ежели Стешку в ежовых рукавицах не держать, то она враз тебе на шею влезет да все по ейному будет, он-то знает! С детства с сеструхою общается, сам сколько раз попадался на ее уловки. – Дань, ты заснул… – стоит Степашка, косу в руке теребит, кончик мочалит. – И такой странный-странный стал, словно и не ты. Испужалась я, – выдохнула девочка признание, а сама чуть не пунцовеет – странный страхот. Такой даже озвучить неловко. – Я это, я, – снисходительно кивнул Данька. По крайней мере для сеструхи он навсегда старших братом останется, самым умным да храбрым, и от этого желалося ее от всех бед защитить. А за этой мыслью хвостиком потянулася другая – а что было бы, если бы он Стешку оттолкнуть от зеркальца колдовского не успел? Что ежели бы у ней сила пробудилась домовых да лешаков видеть да травки чуять? Что ежели бы к ней черт на праздники приходил? И до того поразила мальчонку эта мысль, что столбом застыл сестру разглядывая. А та косу светлую свою все теребит да носом чуть не шмыгает. Ну как такую отпустить лес от ведовства черного спасать али Настасью Ильиничну выручать? Сама же сгинет, как монетка в бочаг ухнувшая, и все! Странное что-то от мысли такой в Дане пробудилось, до того странное, что толкнуло обнять сестру свою непутевую, вечно в разное влипающую по недомыслию да из-за характера шебутного. Да крепко так обнять, что Степашка только и успела, что пискнуть от удивления. – Даньк! Что с тобой? А мальчонка вроде как и должен после такого смутиться, а поди ж ты – ни капли не смутился, лишь руки разжал да на сестру серьезно глянул. – Ты, ежели чего будет случаться нехорошего или странного с тобой, завсегда мне говори. Я помогу. Поняла? – Ага, – кивнула та робко. Вроде и ее брат перед ней стоит – его и глаза серые, и волосы русые, под горшок стриженые, со сна растрепанные. Даже чуток конопушек на носу, почти не видных, особливо зимой, не чета ее, весь нос обсыпавшим. Да какой-то другой. Не такой, как во сне, когда улыбался светло, словно с иконы сошедши, а все ж таки другой. Словно внутри взгляда что стальное появилось – такое, что не согнешь, токо руку сломаешь. И необычно, и страшновато, и манит – до неловкости. – Ой! – спохватилась вдруг Степашка, косу уже двумя руками тиская. – Я ж когда бегала до Настасьи Ильинишны, она велела передать, что как только появишься, чтобы сразу к ней бег. А я и забыла… Покраснела девочка, а Данька ее по голове потрепал со взрослостью, как его маменька гладила раньше: – Эх ты, тетеря… Хорошо хоть вспомнила. А вдруг чего важное забыла бы? – Нет, – качнула головой Стешка. – О совсем-совсем важном по-другому говорят. Я что, не знаю, что ли? Дом Настасьи Ильиничны как обычно пахнул успокаивающим запахом травок, который даже хрустящий морозец от распахнутой двери не перебивал. Даня, конечно, для порядку постучался, да не стал дожидаться, пока травница сама дверь откроет. За последние дни, пока Всемил медленно угасал у нее на кровати, Настасья почти от него не отходила, пытаясь выходить, а Данька при ней часто вертелся, помогая, чем только может. И до того в дом вхож в любое время был, а теперича почти родной стал. Пока мальчонка кожух да шапку на вешалку прилаживал, прислушивался к творящемуся в доме. Сквозь замкнутые двери блажился веселый голос наставницы, звон ложечек о стекло, негромкий мужской говорок. Пока Даня выслушивал, дюже обрадовался, а сердце как кто пальцами сжал – неужели знахарь уже очнулся? И вроде как хорошо это, все как черт обещал, а страшновато. Вдруг это не знахарский голос, а другого кого? Стукнул Данька еще раз в дверь, уже вовнутрь дома из сеней ведущую, да распахнул ее. В первой комнатке, где травница людев принимала да выслушивала, никого не было, лишь на столе золотой самовар крутобокий возвышался, что от богаческих подарков травнице достался, да рядышком каравай свежий, в тряпицу завернутый, на почетном месте лежал. Сунулся с колотящимся сердцем Даня во вторую комнатку, горницу наставницыну. И верно – оба-все там. Всемил, в белую рубаху облаченный, совсем истончавший за время болезни своей да с лица спавший так, что одни глаза огнем темным горят, на кровати сидел. Под спиной подушки, чтобы не упал, а сам еле миску держит с похлебкой куриной. Поразился Данька – помнил он, как выхаживал Настасью Ильиничну опосля того, как она очнулась, как приходилось ложечками бульон да настои ей вливать. А тута – знахарь сам уже и сидит, и ложку держит. И даж улыбается! Настасья Ильинична на стук повернулася, а сама светится точно солнышко весеннее, после зимы первыми ливнями умывшееся, яркое да веселое, цельное лето предвкушающее. Данька даже невольно засмотрелся, впервые поняв, что наставница у него красивущая, несмотря на то, что старая уже. Если б Радимир Ярославович не оказался таким охальником противным, то уже б и свадебка справлена оказалась. И уехала бы Настасья Ильинична в город. Данька, конечно, огорчался, что так не свезло наставнице с ухажером, да в глубине души малодушно радовался, что никуда она не делася, у них в селе осталась. – Даня, – улыбнулась травница так светло, что мальчонка окончательно поверил – все закончилось. И с лесом этим проклятущим, и со знахарем. Сил наберется и уйдет, и как раньше будет Данька к наставнице бегать ни свет, ни заря, слушать рассказы ее дивные да сказки, да про травки учение перенимать. – Видишь, выздоровел Всемил, выходили. Ты присаживайся, – Настасья поднялась с табурета, прямо к кровати придвинутого, – я тебе чай заварю. А чай у знахарки – не чета прочим! Вкуснотища! С травками разными полезными да ароматными, с ягодами да настоечками ее секретными, за которыми аж с соседних сел наезжали. А она еще не всем и давала, говорила, что плохим людям такое пить не следует, только для добрых людей припасены эти ее труды. Сказала так наставница, да дверку за собой и прикрыла, словно нарочно оставляя наедине знахаря и ученика своего. Не хотелось Даньке рядом с Всемилом устраиваться, да пришлось, иначе бы слишком глупо иль по-детски выглядело бы. Опустился мальчонка на табуретку, ладони между колен зажал, да на знахаря с неудобством внутренним уставился, не зная, что сказать. Тот тоже молчит, руками миску как чашу обнимает. Вроде и не мается, как Данька, а словно решает, что и как сказать. – Спасибо тебе, Даниил, – знахарь вдруг заговорил, да так внезапно, что Данька, даж ожидая этого, чуть не вздрогнул. – Я тебе жизнью обязан. Если бы не ты, силы бы я лишился, да так и остался скитаться на веки вечные между жизнью и смертью. – А вы откуда знаете? – робко вопросил мальчонка, тут же вспомнив страшного скелета, что отвел к Забыть-реке. Нежто и светлый шептун бы так скитался? От одной мысли жуть до костей пробрала. – Я же знахарь, – улыбнулся Всемил одними губами, словно на настоящее веселье никакой нутряной силы не осталось. – Знаю я, где шел, видел я и охранителя, и лихоимца, зло совершившего. И как ты спас и лес, и его, и меня. Вот, подержи. Протянул знахарь Даньке миску свою, а тому ничего не оставалось, как принять. Сложил Всемил руки перед собой в жесте странном – вроде только пальцы соединил, а словно силой от него потусторонней повеяло как тогда, когда травницу отшептывал. – Повторяй за мной. Алатырь-камень, всем камнем камень, да ступлю я ногою на камень, на Алатырь-камень, всем камням камень, до ступлю я второю ногою на Алатырь-камень, всем камням камень, да воздвигну я Храм на Алатырь-камне, всем камням камне, да воздвигну я Храм из души моей на Алатырь-камне, всем камням камне… Выводил Данька зачарованно вслед за знахарем слова ведовские, а сам словно шагал куда. Шаг – и вот он в лесу спасенном, но до спасения еще, черная гниль к нему тянется, петух костяной клювом грозится. Еще шаг – и по дороге бредет, в руках камень «куриный бог» сжимая. Еще – и на берегу Забыть-реки стоит, в воду ейную вглядывается, отражение свое рассматривая. – …Да соединятся в нем и Явь, и Навь, и Правь, да воединою троицей. Да будут они в душе моей отныне едины да непознаны, как сам-камень Алатырь, миром рожденный, миром правленый и мир поглощающий… И вот уже Данька готовится сделать еще один шаг, прямо в Забыть-реку, хоть и выводит откуда-то тонкий жалобный голосок, словно зовущий обратно: «Не ходи в Забыть-реку! Пропадешь ни за копеечку, ни за грош! Мамка да тятька да сеструха вовек тебя не увидят!». А словно манит что мальчонку, не в силах он противиться наговору колдовскому. Шаг и… А вода в Забыть-реке словно и неживая, как опара поднимающаяся, токо как вода прозрачная. И как ей быть живой-от, ежели в Навь путь охраняет? Ступил Даня в нее, а она словно обратно вытолкнула – не нужен ты мне, не время еще, да волной куда-то и забросила. А там – камень весь белый, светом собственным светится, да так красиво, что мальчонка слепо к нему тянется – коснуться хочется, аж страсть, аж выворачивает изнутри. – Пей! Резкий повелительный окрик знахаря точнехонько совпал с тем моментом, как Данька камня того коснулся. Вроде как и пальцами да ладонью всей чувствует шершавость каменную, словно сотнями мурашей изъеденную, и одномоментно чашу у губ своих чует, хоть и не чаша это, а миска с бульоном, а все одно – словно вино алое пьешь, горячее, обжигающее, нутренность сжигающее, да от чего-то освобождающее. Вскрикнул Данька тоненько да чашу и выронил. Покатилась она по полу, оставляя за собой прозрачную воду с желтоватыми кругляшками жира, а вместе с ней и камень тот светящийся растаял. Сидит мальчонка, ни жив, ни мертв, а знахарь на подушки откинулся, весь иссиня-черный, еще больше ставший с трупом схожий. – Что… Что это было? – голос Данькин петуха дает, да после такого и немудрено. Открыл с трудом Всемил глаза – мутные, но ни капелюшечки не больные, а словно силы последние из него вынуты. – Эх ты… Даня, – словно и заругаться хотел, а возможности нет, вместо этого токо имя произнес, да так укоризненно, словно мальчонка что глупое совершил. А тому и дела-то нет до этого – хотел его знахарь заругать, не хотел, неважно. Потряхивает словно осинку на ветру да понять хочется произошедшее. – Позабыли вы все обряды исконные, да так, что немногими и немногим они и проводятся. В десять лет мальчик должен юношей стать. Должен умереть, совершить деяние, достойное его и его рода, воскреснуть да обратно быть к роду привязанным. Теперь все сделано. Знахарь говорил, а Данька никак от мысли странной отделаться не мог. Словно и не знахарь вещает, а его губами кто другой говорит. Вот такоже Захар Мстиславович отчитывал, брови хмуря да бороду оглаживая. А вроде как и Азель говорил – чуть насмешливо, бровь приподнимая. Странно так. – Последнее осталось. Незнамо как, дотянулся вдруг знахарь до мальчонки, и точно волшебством бесовским на мужской ладони с длинными, тонкими пальцами, оказался светлый данькин локон. – Теперь все. Храни его. Когда время придет, поймешь. Сглотнул Данька, рассматривая волосы, точно в снопик собранные, но когда поднял глаза – спросить у знахаря, что же все было, тот уже спал. ========== Глава 33 ========== Побежали дальше дни своим чередом, словно торопяся не успеть наступить да все сделать. Аккурат на следующий день после того, как знахарь очнулся, снег повалил, да такой большой и пушистый, какого даж старики отродясь не видывали. Валил ровно сутки, а опосля закончился, как отрезали. Оно ж вроде и хорошо – и землицу в пуховое одеяло закутал, не промерзнет она от холодов трескучих, и весной будет чем ей напиться, а непорядок. Не должон так снег идти-то, не должон. Общество, конечно, помалкивало, а шепотки все ж раздавались по углам, что неспроста все, наверняка тот странный чернявый, что знахарку с того света вытащил, а теперь у ей обитается, и сотворил. Вроде как и побить и выгнать не за что – добро-от сотворил, а мысли да кулаки чешутся. Вот и маялись все по углам да на черноволосого недобро поглядывали. Настасья Ильинична знала, конечно, что на селе творится, да что она могла сделать? Токо и надеяться, что верят ей люди и видят, как гость ее слаб и беспомощен. Знахарь хоть и очнулся, да из слабости своей долгонько выбирался. Цельный месяц, почитай, кровати не покидал, разве что до ветра сходить да в баньку заглянуть. Травнице там с мужчиной находиться невместно, вот и просила она Даньку приглядеть за колдуном да помочь чем можется. Знал, конечно, мальчонка, что не колдун енто никакой, а светлый шептарь, да все равно про себя так кликал. Как был тот стылым, так и остался, ни капелюшечки не изменился, рази что при Настасье оживлялся да на человека становился похожим. А так – как есть колдун со взглядом своим тяжелым, пронзительным. Да еще пятно родимое у него на спине, аккурат напротив сердца, странное. С одной стороны посмотришь – вроде как птица какая крыла распростерла. С другой – али конь, али медведь блажится. Знахарь вроде как его, пятно это, и не скрывает, а не рассмотришь толком в пару банном, когда человек не то что стоять, сидеть толком не может. Хоть и слаб он, а сила все ж таки чуется. Никуда она не девается, сила-то ведовская, а слабость телесная ей малая помеха. Через месяц знахарь на поправку пошел окончательную. Думал Данька, что тут же и сгинет от них, ан нет! Словно свойский обустроился в спаленке Настасьи Ильиничны, а та в горнице основной осталась. Заикнулся было мальчонка, что негоже вот так жить, пущай этот Всемил убирается, дом у кого снимет, к примеру. Гостиницев у них, как в городе, отродясь не водилось, рази что над трактиром комнаты были для купцов проезжих, так что пусть там и живет, раз ему надобно. В ответ на речь ученика хоть страстную, но запутанную, наставница только улыбнулась чуток печально, да привычно волосы Даньке поерошила, хоть и вытянулся тот ей почти по плечо ужо. – Спасибо тебе за заботу, Даня. Вовек ее не забуду, – а сама не шутит, говорит так серьезно-серьезно, что впору засмущаться. – Только… Замялась Настасья, на лавку опустившись. Взгляд подняла, а в нем – принятие и грусть, как на иконах церковных. – Поздно уже за меня беспокоиться. Я ж теперь не просто травница да лекарка. Перестарок да брошенка. А для многих так ведьмою и останусь. Ты сам видел, с какими просьбами наведоваться стали. И то верно. Данька чуть не поежился от омерзения. Раньше девки, желающие от плода избавиться нежеланного, не заглядывали, все знали, что Настасья себя блюдет и непотребствами не занимается. А теперича вот – даже не одна уже пришла. Правда не с их села, такой срамоты у них не водилось пока или скрывали, а парочка из соседних добралася. Выставила их травница, без хуления али еще чего, одной даже ленточку, узорами шитую, подарила на удачу – хорошая та девушка была, только несчастная. Подозревал Даня, что и с другими нехорошими просьбами появлялись, токо об них наставница не говорила, лишь губы до ниточки сжимала. Слухи – они тем и страшны, что незнамо как с ними бороться. Как появятся, так и плодятся, точно плесень, и не вытравить их, потому как нутро людское пожирают, и ничего с этим не сделаешь. Нутро не вылечить, пока сам человек не захочет, а он редко когда захочет. К примеру, тетку Феклу взять. Настасья Ильинична от кликушества ее вылечила, сама через это чуть смерть не приняла, а Фекла еще больше разоряться стала. Видать, она и подсобила новым слухам. – Ты уже взрослый, поймешь, что я скажу. Травница говорила, а сама пальцами подол передника, рунами обережными вышитого, медленно перебирала, словно цеплялась в него, как в палку спасительную, в стремнину сунутую. – Всемил у меня останется жить. И когда возвращаться будет – дальше обучать, тоже у меня будет останавливаться. Так у других… – запнулась Настасья, на миг в пол уперлася взглядом али в вышивку, синим шитую, не понять, а после продолжила, вновь на Даньку глядючи: – Охота отобьется предложения мне разные делать. А перед богом я чиста остаюсь. Я знаю, отец Онуфрий тож знает, ты знаешь. Мне этого довольно. Не выдержал Данька – обнял наставницу, как давеча сеструху обнимал. Хочется в злобе кулаки сжать, да ведь и бороться-то не с кем! – Все хорошо, Даня, – Настасья погладила мальчонку по спине. – Все хорошо. – Вы это… – набычился Данька, отпуская травницу. – Если что, мне говорите. Я подмогну как-нибудь. – Ну как ты можешь помочь в этом, – светло улыбнулась Настасья Ильинична. – Не надо, я сама разберусь. А так еще и тебя запачкают. Бычится Даня неправильностью происходящего да думает, что сделать-то на самом деле многое может. Вот, к примеру, поговорить с домовым охальника, и тому покоя не станет, пока на Настасью Ильиничну поглядывать не перестанет. Или с кикиморками. Тогда по лесу вечно плутать будет да ни одной ягоды не найдет. Или вот – с русалками. Они веселые – будут ему снасти путать и вместо рыбы тину да ряску подбрасывать. Много чего может, только вот нехорошо оно как-то выглядит. Пусть даже вся нечисть его и кличет «хозяином», но хозяином-то Данька себя и не чувствует. Да и он, хозяин, рачительный и умный должен быть, а не вот так поступать. – Давай-ка мы с тобой лучше чаю попьем, – поднялась травница хоть через силу, да весело, грусть-тоску разгоняя, чтобы не съела она ее. – Я тебе сказку расскажу, какую еще ни разу не сказывала. Про великого змея Полоза, что клады золотые охраняет, слышал? Завертел отрицанием Данька головой, предвкушая новый волшебный сказ да чашки доставая из шкапчика, а сам думу про помощь затаил. Проще всего виделось мальчонке посоветоваться с Захаром Мстиславовичем. Тот и самый знакомый, и над другими домовыми какую-никакую, а власть имеет. Ну вроде как староста дядька Никодим над остальными сельчанами. Вроде бы и приказать ничего не может, а все его слушаются. Домовые-от все сами по себе, каждый бирюк бирюком по своим углам сидят, а все ж таки иногда собираются, обсуждают проблемы общие – ну как про то, что делать с лисой, курей таскать повадившейся, или новенького наставить да уму-разуму научить, или еще что. На вече ихнем все равны, но все ж к некоторым прислушиваются поболе, как к Захару Мстиславовичу, к примеру. Вернулся Данька домой ввечеру, да не сразу в горницу пошел. Потоптался в сенях, кожух да валенки сымая, да домового выглядывая. Тот завсегда чуял, когда мальчонка с ним беседы вести хочет, но выходил токо по своему разумению. Он хоть и не чета людям, да тож занятой, делами своими хозяйственными. Примостился Даня на лавке, ноги в онучах поджал, чтобы не заморозить, да принялся Бандита невесть откель появившегося наглаживать. В сенях-то завсегда прохладно – что летом, что зимой, а когда морозец ударит, так особенно. Даж в бочке с водой поутру зачастую приходилось ледок разбивать, что за ночь успевал прихватить. Вот и не делали никогда сени большими-от, так зайти, вещи скинуть, да дальше уже в тепло, печкой даренное, окунуться. Снежок постепенно с кожуха стаивал, каплями на пол падая, обычно молчаливый Бандит мирно урчал, из-под плотно закрытой двери в избу вареной картохой да огурчиками и груздями солеными тянуло, да так вкусно и расслабленно, что Данька и не заметил, как то ли задремал наяву, то ли замечтался. И вновь приблажились ему облака странные, в которых радуется кто смехом серебристым, словно бубенчики рассыпает, да так задорно, что самому вслед побежать-засмеяться хочется. Токо вот морозец не дал окончательно заснуть – то за щеку пощиплет, то за ногу ухватить попытается. Тряхнул головой мальчонка, очнулся, глядь, а перед ним Захар Мстиславович стоит да внимательно так наблюдает, бороду поглаживая. Поклонился Данька домовому, не слезая со скамейки. – Здравствуйте, дядь Захар, – прошептал мальчонка как можно тише, дабы маменька не выглянула поинтересоваться, кто это там в сенях колобродит. – Можно поспрошать вас, а? – Что ж тебе так срочно понадобилось, молодой хозяин, что потерпеть до уединения не смог? – нахмурился домовой да таким голосом заговорил, словно ругает, но Данька уже знал, что любопытный Захар Мстиславович – страсть, самому интересно, зачем звали, иначе бы и не появился. Токо скрывает любопытство свое – вроде как не по чину его степенному оно. Так что мальчонка даже и не напрягся в ответ, лишь Бандита покрепче обхватил. А тот смешливо да желтоглазо на домового щурится, словно тайна у них общая какая есть, вот о ней и перемигиваются. – Я вот что хотел спросить… – вроде и слова все Данька подобрал, пока до дома шел, а как скворчонок в чуть приоткрытое окошко выпархивает при первой возможности, так и они куда-то делися. Пришлось на ходу подбирать да составлять, как сумелось. – Вот ежели я кого из домовых попрошу что хозяевам сделать, ну, созорничать, например, это как будет? Посмотрел Захар Мстиславович внимательно на мальчонку, прищурившись, да так, что тому аж по лавке захотелось поерзать, да уточнил: – Что будет, если на шкодливость начнешь подбивать? Те, кто помоложе да дурные, чудить начнут, даже с радостью. А кто постарше – те тоже сделают, только с вопросами. Нам же дом нужно охранять, а не разорять. Пока ветер в голове у домовенка играет, все понятия попутаны, вот и бывает – то горшок со щами опрокинется, то тесто скиснет, то кудель перепутается. А ежели хозяева с понятиями, уважают, молочко да хлебушек ставят, то с чего им вредить-то? – А если они не очень хорошие? – с надеждой вопросил Данька. – Если плохое делают? – Другим людям? – домовой даже бороду свою поглаживать перестал, а когда мальчонка закивал, вздохнул глубоко и словно бы удивляясь, что молодой хозяин такой вопрос задал. Словно и не должен был такого спрашивать. – Так, ишь, нам нет никакого дела до других людей. Мы, охранители, вас скопом оберегаем и место, в котором обитаем. Потому чужим с плохими намерениями в дом, где есть нормальный домовой, лучше не соваться. Не отпустим запросто, без наказания. А то, что люди друг другу делают – так это они сами должны разбираться, без нас. Просьбинку твою выполним конечно, как не выполнить, ежели сам-ты просишь. Только – какое тебе дело, молодой хозяин, до разборов между другими людями? Ты ж наш хозяин, а не их. Потряс головой Данька, окончательно запутавшись. Вроде и складно домовой излагает, до как-то все путано и неправильно. – Так я ж человек! Вот и дело мне! Глянул странно Захар Мстиславович на мальчонку, но ничего не сказал. – Ну смотри, молодой хозяин. Ежели надо – сделаем. Только ты крепко подумай, надо ли. Сам вон Архипку сколько струнил да к порядку призывал? А туточки прямо на обратное толкать собрался. – Да я не Архип… – начал было Данька, да язык прикусил. Понятное дело, не в Архипке заноза, там в семье все прилично, а в том, что мальчонка собирался делать. Видать, не зря ему скреблось, что нехорошо вот так поступать, ой, не зря! Слез он с лавки да поклонился: – Спасибо, дядь Захар, за науку! – Ты, главное, впитывай ее, науку-то, – нахмурил брови домовой. – Собирай да не кощей, схороняючи, а применяй, как все хозяева делают. – А что, много их, хозяев-то? – встрепенулся Данька в надежде хоть что-то вызнать про странных и непонятных хозяев этих, к которым его причислили. – Да кто ж их знает, – философски отозвался Захар Мстиславович, не горя желанием обсуждать этот вопрос. – Ты беги, сейчас ужинать звать ужо будут. Даня только вздохнул – вот так всегда! Обо всем рассказывают, а о самом интересном и задачном – хоть слово попробуй вытяни! – Спасибо, дядь Захар, – еще раз воспитанно поблагодарил домового мальчонка и заторопился – живот от запахов вкусных сводить уже начало, словно сутки крошки маковой во рту не бывало. – Эхе-хе, грехи наши тяжкие, – вздохнул Захар Мстиславович, как только дверь в горницу захлопнулась, и пробормотал, на кота глядючи: – Ну что ты будешь делать, а? Тот только пасть свою раззявил, равнодушно зевая, со скамейки спрыгнул да в подвал отправился – на охоту. А домовой подумал-подумал, вытащил из-под скамьи валеночки свои да тулуп, облачился хозяйственно, да из дома по своим делам куда-то отправился. ========== Глава 34 ========== Покатилися дальше дни своим чередом. Катятся да множатся, словно ком снежный, словно кто катает их да в кучу собирает. Вот копилися-копилися, пока Рождество не настало с его службами да радостями да празднованиями шебутными. А Данька вроде как и ждал его, да одновременно опасался. Хочется с чертом повидаться-от, а словно и барьер какой стоит, не пущает. Странно, боязно, пугливо. Во время службы стоит, поет, господа восхваляет да славу ему возносит, а у самого, хоть на сердце светло да радостно, мысли нет-нет, да и соскочат в сторону. Укоряет себя мальчонка, а поделать-то ничего и не может, ночи следующей дожидаючись. Степашка уже отпросилася к Дуньке, родители отпустили – взрослая ужо, да и сами по обычаю в гости решили отправиться. Хотели и Даньку с собой взять, да тот отговорился-отбрехался, сказал, что песни новые учить будет, чтобы опосля в колядках заводилой побыть. Так и оставили его одного. А Даня сокровища свои из-под пола вытащил, да перед самым гаданием решил на речку сбегать, еще кое-что опробовать. Георгий Тимофеич по делам своим солдатским сколько разных местов изъездил да под рюмашечку любил, бывало, рассказывать и про страны далекие да про обычаи их странные али просто неведомые. Больше всего про большой город Бухару любил сказывать – какие там дома чудные, то мазанки глиняные низенькие, то высоченные башни каменные, про крыши странные, минаретами обзываемые, да про мудзинов, с них прям с утра молитвы голосящих. Говорил, что так к молитве призывают. Данька как представил, что ежели бы отец Онуфрий заместо колоколов на церковной колоколенке пел басом своим зычным, аж в кулак заперхал, лишь бы не смеяться. Нехорошо энто, да и выгонят со взрослых разговоров-от. Про жару да фрукты странные тоже много сказывал, все пытался на примере яблок да пирогов что-то объяснять, да никто ни понять, ни поверить не мог. Ну где это видано, чтобы яблоко было оранжевое да мало на дольки рассыпалося? На смех поднимали, опосля чего Георгий Тимофеич завсегда пьяненько гневался, во весь рост распрямлялся, бородой тряс да ногой своей деревянной об пол стучал. Ну опщество его завсегда успокаивало, еще чарочки ставило да дальше слушало. Неохота развлечения такого было лишаться-то. Пусть даже истории год от года все красочнее становилися, особливо про дев ихних странных, что в черные косы монисты вплетают да мужей привечают, но отчего ж не послушать – так-ить еще интереснее. Правда истории про дев мальцам не сказывали, прогоняли, Данька всего один раз чуток услышал, да и то случайно. Георгий Тимофеич так залихватски все сказывал, что аж уши горели, даже не все понимаючи. Но сказки старый солдат не только про Бухару выписывал, про другие страны тож. И Даньке как-то запомнился один обычай странный от суседев южных. Ежели выйти на речку в неделю гадальную, да бросить по ветру ленточку красную да с наговором правильным, то принесет тебе ветер в обратку имя суженого. Из девок мало кто про подобное гадание слышал, да и своих развлечениев им хватало, вот и не пользовали его. А Данька думал-думал, да решился. Черт-то его мало ли какое имя скажет, а узнать истинное, настоящее имя, так им в случае чего можно будет остановить. Не выносят черти, когда имя их исконное знающие люди произносят, выполняют приказы ихние. Сам Даня и не думал о таком, и не токмо потому что навидался, что бывает с теми, кто душу свою продает. Просто любопытно было мальчонке – а вдруг имя его черта ненастоящее? Вдруг настоящее удастся выведать? Потому и решился пойти на реку погадать. И хорошо-от, что никто другой не гадает так. Запросто можно ведь испортить все гадание. Вот давеча крику да разборов было, когда на одну избу метлу забросил кто-то. Знакомо дело – метла али мутовка, что хозяюшки для взбивания используют, на крыше все гадание рушит. Чтобы ни нагадали – ничто не сбудется! А тамочки, в той избе, как раз первая раскрасавица села себе жениха богатого да щедрого нагадала. Визгов было, когда она своей подружке, больной сказавшейся да из-за этого на девичник гадальной не пошедшей, волосы-то повыдергать пыталась. Еле растащили. Ну а еще стыдно как-то девичьи гадания использовать. Засмеют-ить, ежели узнают. Вот и пошел от всех подальше, ленточку красную припрятав. Дождался Данька луны посередке неба да бросил, весь в неловкость погруженный, ленточку по ветру с приговором «Ленточка алая, сестрица названая, не цепляйся за меня, а скажи мне правду чистую, как зовется милый мой». А туточки словно кто специально подгадал – дернуло ленточку порывом резким, да унесло вдаль. Застыл мальчонка столпом соляным, аж не дышит, слушает, что ветер принесет, что ответит. Долгонько стоял, да в конце концов не выдержал – вздохнул печально да повернулся домой идти. А на небе-то ни облачка, снег искрящийся, тонюсенькой корочкой льда прибитый, под ногами похрустывает, и не понять – донесся откуда-то смешок али послышалось. Нахмурился Даня, а делать нечего – пришлось домой возвращаться, несолоно хлебавши. Пришел, посмотрел-посмотрел на сокровища свои, да и убрал их решительно подальше. Нечего баловство разводить, не маленький уже. Отогрелся у печки с чайком, Бандита по спине наглаживая, и полез спать, решив ну ничегошеньки перед сном не желать. И все ж таки проснулся в хоромах у черта. Повертелся-повертелся на постели богатой, на которой до этого просыпался, да и встал. Глупо это – в гостях оказавшись в гости не сходить. Только странно, что черт его не встретил. Выглянул Данька за порог – и там тож никого нет, и побрел потихоньку по коридору, по сторонам оглядываясь. Раньше-то не успевал он ничего разглядеть, все как-то мельком, да сразу в зале огромной с пиршеством. А сейчас идет нога за ногу, во все стороны, глаза распахнувши, глазеет. А стены все каким-то странным изукрашены – словно по белу мрамору веточки ветвятся, друг с другом в узоры разные плетутся, сплетаются-расплетаются, да дальше убегают – и вверх, да так высоко, что полоток и не разглядеть, и пряменько, словно манят дорожкой куда-то. А сами узоры блестят, ну словно золото, токо не простое, а изнутри горящее, и тамочки, на потолке, где все веточки сплетаются, ну точно солнышко золотое светится. Да так красиво все вокруг – век бы смотрел! Даже ковер на полу, алый, и тот красоты непонятной, притягательной. Если бы это все было, попривык бы Данька быстро да до залы знакомой добрался. Ан нет! Шел мальчонка, глазел, да чуть кондратия не схватил, когда птичка на одной из веточек голову к нему повернула. Застыл Даня, сердце колотится, унять не можется, а птичка клювик раскрыла, словно немо что-то чирикнула, захлопнула и вновь в узор обратилась. Глядь – а ведь не одна она такая! Ежели встать да в стену всмотреться, начинали из узоров звери да птицы проявляются, словно птенчик, из яйца проклевывающийся. Поначалу боязно было Даньке – страсть! Но опосля осмелел – и поближе подобрался, и разглядывать зверушек начал. А они словно все больше оживали от подобного. Чем дольше мальчонка, рот разинув, наблюдал за ними, тем живее они становились. Вон медведь медведицу обхаживает, а стоит моргнуть только – и рядом с ними медвежонок бегает. Толстенький, смешнючий, на коротких лапках переваливается, как неваляшечка. Или вот взгляд перевесть на иволгу, так у той гнездышко образуется, а она сама начинает песнь выводить. Хоть и не слышно, а точно песнь, ишь как клювом щелкает! Зато мишек след простыл… Долгонько так Данька развлекался, но потом побрел-таки в ту сторону, куда узор звал, над одним вопросом размышляючи – а что случается с теми зверюшками, на которых он больше не смотрит? Вот, к примеру, медведь с медведицей да медвежонком. Куда они подевались? Гуляют и дальше по лесу этому узорчатому или пропали? А ежели пропали, то жалко их становится, страсть, просто до слез. Получается, что это он, Даня, вроде как их жизни лишил. Или не было этой жизни в зверюшках, золотом поблескивающих, хоть и можно и глазки рассмотреть, и шерстинку каждую. Вот с такими мыслями и добрел мальчонка до залы пиршественной. А тамочки опять – и столы, яствами уставленные, и самовар, и сласти разные, и родные и заморские. А за столом черт сидит, задумчиво так смотрит, да в пальцах ленточку алую вертит… Данька аж остолбенел. Значит, не зря ленточку кидал, не послышался ему смех барский! Черт точно мысли его услышал – улыбнулся, чашку фарфора тонкого, почти прозрачного, к губам поднося: – Не зря, Даня, – сказал так, отпил да поставил с легким стуком на блюдечко. Поклонился мальчик черту, как и положено старшего приветствовать, а у самого сердце чуток захолонуло. Не назвал в этот раз черт «суженым», неужто на этом все – все чудеса да умения закончатся? – Здравствовать вам! – И тебе здравствовать, – ответствовал черт, голову наклоня да рукой на кресло напротив себя указывая. – Долгонько ты сегодня добирался. Понравился мой дворец? – Понравился, – честно признался Данька, робко присаживаясь. Раньше-то, когда вроде как сон и все ненастоящее, по-другому себя чувствуешь. Или когда по делу приходил – тоже. Не до разговоров пустых было, человека спасать нужно. А сейчас – непонятно. И не напросился, значится, пригласили, и вроде как не совсем званый. – Я рад, – черт улыбаться продолжал, рассматривая глазами своими черными да горячими. – Ты не стесняйся, кушай. Данька чашку обеими руками обнял бережно, да вдруг подумал, что дворец черта – как он сам, теплый да горячий. Глядючи на барина этого тонкокостного, не представишь его в холодной зиме, что весь край накрыла, а вот под жарким-жарким Ярилом-солнышком – запросто. Как в этой Бухаре, про которую Георгий Тимофеич сказывал. И до того ярко вдруг вспомнились россказни солдата старого, что мальчонка невольно выпалил: – А вы померанц, который еще яблоком китайским кличут, пробовали? Черт весело глянул на Даньку, словно тот что смешное спросил, и ответил: – Пробовал. – А он и правда такой вкусный? – с неловкостью, но чувствуя, как рот слюной наполняется от рассказов услышанных, поинтересовался мальчонка. – Правда. Хочешь попробовать? – с хитринкой во взгляде ответил черт, продолжая ленточку на пальцы накручивать. – Да! – выдохнул Даня. Вроде как и не слишком вежливо вот так на угощение напрашиваться, но черт же сам предложил! А тот тем временем подвинул поближе к мальчонке невесть откуда взявшуюся тарелочку с крупными оранжевыми дольками, истекающими соком. Ох и дух от него шел! Сладкий-сладкий, ну прям как Георгий Тимофеич говорил, но такой необычный, что не сравнить ни с чем. Вгрызся Данька в одну дольку, во вторую, да и сам не заметил, как весь этот померанц и съел, ничего не осталось, лишь губы чуть от сока пощипывало. – Ну как? – улыбнулся Азель, пальцы переплетая по обычаю своему да подбородком о них опираясь. – Ох и вкусно! Жаль только для сеструхи и Настасьи Ильиничны взять нельзя, – чуток огорчился мальчонка, слизывая с губ капли сладкие, от оранжевого «яблока» оставшиеся. – Почему нельзя? – удивился черт. – Можно. На, бери. Очутилась перед Данькой целая корзинка этих померанцев, да все как на подбор – крупные, двумя ладонями еле обхватишь, с тонкой кожицей, со смешной пупочкой, из которой веточка с зеленым листиком торчала, и горьковатым ароматом, который на сладость сменится, стоит только почистить. – Правда можно? – у Даньки аж дух захватило, как представил, что угостит завтра Степку, маменьку с тятенькой да Настасьей Ильиничшной да с… Призадумался мальчонка, сжимая в руках плод заморский. Это ж объяснить нужно будет, откель он его взял. Про черта рассказать никак нельзя, даже если бы горло не перехватывало, все равно никому нельзя. Никто ж не поверит, что черт к нему по-доброму относится и душу не забрал. Откель тогда такие подарки? Думал-думал Данька, да взял всего два померанца – один для сеструхи, второй для Настасьи Ильничны. Степка даже если и проговорится нечаянно, никто ей не поверит, а травница и сама не скажет, и никому не передаст. Решил так Данька да поблагодарил черта. А тот смотрит так одобрительно, что неловко даже. И точно опять мысли читает! Глянул Азель словно в невидимое окошко да проговорил с сожалением: – Светает. Пора тебе домой. Спи. И улыбнулся ласково да с усмешкой, как он один умеет. У Даньки от слов его простых глаза тут же слипаться начали, но это дело уже привычное. Только и успел прихватить гостинцы со стола – чтобы уж, значится, точно с собой унести, раз разрешили. – За ленточку спасибо тебе, Даня. Теперь дорожка у меня есть к тебе. Суженый… Услышал ли сквозь сон аль пригрезился шепот черта – неведомо, однако поутру проснулся мальчонка, сжимая два ярко-оранжевых плода. Комментарий к Глава 34 PS. В этой главе очередная подсказка кто есть Азель - для тех, кто хочет сам разгадать :) ========== Глава 35 ========== Зима промчалась как тройка коней белых — с вихрем снежным да звоном бубенцовым. Данька и не помнил толком, после святок, закрутили-завертели дела разные. У других-от зима — время неспешных дел да разговоров под лучину, даже у парней постарше, что с лозой напрашиваются вечерять к девушкам на прядильные посиделки. И побалакать можно, и друг на друга позаглядываться да оценить степень умению будущей хозяйки али хозяина, да и веселее всем вместе-то. А Даньке приходилось колесом крутиться — то у себя что делает, то у наставницы, то в церкви чем помочь нужно. Не добивался больше ничего от мальчонки отец Онуфрий, никаких откровениев — опосля того, как лекарь в доме настасьином объявился (не одобрял его батюшка, ох, не одобрял!), однако же на разговоры душевные да под чаек продолжал зазывать. Вот и проходили все дни у Дани в делах да заботах. Думал, что когда колдун стылоглазый, на поправку быстро идущий, сгинет от травницы, полегше станет, ан нет. Где-то через месяцок после святок проводила Настасья Ильинишна ведуна своего подлечившегося, с обозом на юг, по делам его каким-то срочным, что никак отложить нельзя, да так, что ни-ни! , да и вспомнила, что ученик ейный совсем позаброшен оказался — в части науки лекарской, конечно, ну и принялась его учить усиленно. Даже книги из сундучка заветного достала, сказав, что пора пришла за более серьезную науку взяться. Странно, но Степку, что за братом регулярно пыталась увязаться, не гнала, прямо при ней, с полотенечком али еще какой вышивкой в уголке примостившейся, и рассказывала, да еще и картинки показывала. Данька-то попервоначалу все на рисунки заглядывался — намного интереснее всего остального они оказались. Настолько тонко все выписано-вырисовано, что так и тянет руками потрогать. Да все разноцветное и благородное, куда там картинкам печатным, что на ярмарке продаются! А Настасья Ильинична пояснила, что все тушью рисовано, да не простой, а китайской, из самой Китайщины привезенной — тамошняя тушь самая хорошая. И кисточки тоже непростые использованы, тоже из Китайщины привезенные — от самых тоненьких, толщиной чуть не с волосок, для выписывания прожилок, до толстых и плоских, какими листики купавки вырисовывали. Да так интересно Настасья Ильинична про эти туши да кисти да искусство писания и рисования ими рассказывала, что заслушивался не только Данька, но и Степка переползла поближе, рот от удивления раскрывши. Травница ей даже прозрачный пергамент, каким рисунки защищают, доверила переворачивать. Степашка каждый раз дыхание таила, рот крепко сжимая, лишь бы чего не то не сделать, и медленно-медленно странички переворачивала. Перевернет, выдохнет да на пальцы подует, не дрожали чтобы от волнения. А Настасья так понимающе улыбнется, да давай дальше сказы свои сказывать, ну точно сказки выплетать. Степка опосля долгонько под впечатлением ходила, да все родителям да подружкам пыталась рассказывать и про рисунки, и про травки — как сама запомнила. Данька некоторые ее рассказы как услышал, так чуть сам столпом соляным не обратился — сеструха столько всего понавыдумывала поверх услышанного, что и не узнать-от правду! Поначалу мальчонка даже решил вразумить ее как следует, а опосля раздумал — пусть сказки свои рассказывает про книги волшебные, что у травницы водятся, авось народ от этих сказок подружелюбнее станет. Ходили, конечно, к Настасье с хворями своими, куда деваться-то, а вот от ласковости почитай ничего и не осталося-то, после всех ужасов, что за год последний приключились. Кто боялся ее, кто в спину ведьмой кликал, кто связью с колдуном попрекал. Ежели бы Даня подобное тому, что сеструха делала, начал врать, то и его бы недоверием да злобой клевать начали, а Степка — она душа чистая пока, даже на исповедь еще не ходит, такую можно увести, как полуденницы, леший да кикиморы творят, а захомутать на рассказы взахлеб с глазами чистыми — не получится. Так что подумал-подумал мальчонка, да и решил не мешать. За такими вот делами и наступила Масленица — время веселое да шебутное, к посту готовящее. Зачастую ко времени этому в закромах у многих мыши тока и оставались, но в этом году как-то справно все сложилося. Хоть и засуха, а нагнали поля родимые все недорожденное, словно нашептал кто землице да овсу-пшенице слова правильные, да и яблоки с грушами тоже на загляденье выдались. Так что праздновали Масленицу хорошо да богато. За неделю нужно и блинов напечь и наесться вволю, и ко всем соседям в гости сходить, и наиграться и хороводы наводиться, и чего только еще не наделать! Предков помянуть не забыть, холостяков погонять, стенка на стенку побиться да на санях покататься. А напоследок чучело Марены сжечь, вместе с дымом в небеса отправляя все плохое, что случилось в за год прошедший. Всем селом на костер собиралися, друг друга угощали да «тайком» (при столько глазах втайне-то и не получится) наговоренное в огонь бросали. Смех, музыка, взвизги да ругань, но над всем этим царило низкое гудение огромного масленичного костра, яркие всполохи языков огненных да снопы блестящих искр, ветром подхватывающиеся и в темные небеса уносящиеся. Стоял Данька перед костром, лицо жарящим, тряпицу в руке сжимая, да думу думал, случившееся за год вспоминая. Что плохого, что хорошего приключилося, от чего избавиться охота. И получалось у него, что ни от чего бы не отказался. Все живы-здоровы, даже ведун, и тот вылечился, а это главное же. Без всего остального — без счастья и тревог, без радости и забот, ничего бы не было. Ни жизни обычной, ни сказок волшебных. Так что подумал-подумал мальчонка, да и кинул в огонь пустую тряпицу, лишь напоследок пожелавши, чтобы у наставницы все хорошо сложилось. Вслед за зимой, выпроводив ее ручьями звонкими да лучами теплыми, и весна пришла. А с весною и травка первая полезла разная, пока кисленькая, да уже в кашу добавлять можно, чтобы зубами да животом после зимы не мучиться. Да и солнышко пригревает, радует. Хоть и значит это, что скоренько уже работы в огороде да поле начнутся, а все же радует. Как только снег первый сходить начал, Настасья Ильинична принялась полянки свои заветные навещать и Даньку с собой брала, конечно. А тот и ждал с нетерпением походов этих — и заскучал по лесу-то ужо, и с лешим повидаться хочется, расспросить, что там у суседа-то творится. Зимой-от можно было сбегать, посмотреть, да пока тепло не пробудит нечисть лесную, не понять, что с ней. Вот и маялся мальчонка нетерпением, как уж на сковороде весь извертелся, пока не заметил, как тропочки лесные в зелень ударяться не начали. Да не в ту, что травка пробивающаяся сквозь листву палую, прошлогоднюю дает, а волшба маревом наводит. Воспрял Даня да и принялся выглядывать хоть кого среди деревьев, чьи корни молодым мхом, что пушком покрываться начали. Нечисть-то — она в них любят прятаться да еще из-за деревьев поваленных выглядывать, пужать, иль в кустарнике шебуршиться. Выглядывал-выглядывал, да никто появляться не захотел. Видать, пока травница рядом с ним находилась. Ранней весной все лесные хозяева смурные да нелюдимые, хоронятся от людев и сторонятся их. Но дождался-таки Даня. Тронул его кто мягкой лапкой на выходе из леса: остановись, мол, погоди. Отговорился мальчонка перед наставницей, что хочет еще на одну полянку забежать, проверить, как дела, да и помчался обратно по тропочке к бурелому приметному. Словно магнитом его туточки тянуло. Прибежал, огляделся да и присел на ствол поваленный — дожидаться. Невольготно пока в лесу-то. От сугробов ноздреватых, в корнях деревьев таящихся, холодом так и тянет. Хоть и последние, а словно последний рубеж держат, все никак отпустить не желают, все глубже в тени забираются, но не сдаются. Травка молоденькая еще коричневую, мертвячного вида сухую листву не забила. Ветви голые чернеются. А все ж таки — живой лес, настоящий и словно чем теплым изнутри, из сердцевины своей дышит. Как изразцы узорчатые на печке — печка давно остыла, а ладонями да пальцами к ним прижмешься — и тепло-тепло становится. Вот так и тут. Сидишь, на снег смотришь, а все равно теплом оглаживает. — Здрав буди, молодой хозяин, — лесной батюшко появился внезапно, как из-под земли вынырнул, Данька даже вздрогнул чуток, но тут же подхватился и земно поклонился, как положено. Все ж таки, хоть и выглядит как человек с бородой зеленою, не простая нечисть, а сам хозяин леса. Его даже кикиморки побаивались копировать, завсегда лик попроще выбирали. — Здравствуй, батюшка! — Дай-ка я на тебя гляну, — загудел леший да принялся вертеть Даню, словно маленького, хоть и вытянулся он изрядно. — Хорош стал! — заявил лешак уверенно, на стволе устраиваясь да оставляя Даньку в недоумении. — Догадываюсь, зачем звал, — покивал лешак, с хитринкой поглядывая мальчонку. — Благодарность тебе велено передать. — Ох, хорошо-то как, божечки! — выдохнул Данька облегчением, улыбаясь — получилось! Не погиб тот, чужой леший! Не останется лес без хозяина! А ведь лес без хозяина — это беда. И травам, и зверью плохо, и людям. Некоторые думают, что без лешака можно будет безбоязненно в лес ходить, деревья рубить, зверье ловить, однако же даже мыслишки не возникает, что без хозяев все зверье лесной между собой перессорится да подерется. Вот наладились две птичьи семьи на одно дерево, ругаются, отношения выясняют, чириканье стоит да перья летят. Кто их запросто успокоит? Токо лешак — и приструнит, и поругает, и разведет. А ежели вот так не одна семья птичья, а все? А если не токо птицы? Тут и призадумаешься. Или вот, что будет, если вырубят излишне лес? Если ему не помочь, то умрет лес. Да и травок настоящих лечебных — тож не будет. Так что пользителен леший для всех. — И подарочек тебе тож велено передать, храни его бережно, ведь это плакун-трава, — протянул с этими словами леший Даньке цветочек невзрачный, засушенный. Принял его мальчонка в ладони сложенные, с благоговением разглядывая. Вроде как обычный зверобой, только цветочки синенькие, как василечки разлапистые. И тяжеленький, как иван-да-марья лесным хозяином даденная. Пожалел мельком Данька, что не может так невредимыми хранить травы, что сам собирает, и легонько потрогал цветочек небесный. А тот под пальцем прогибается, словно живой, и пахнет даже. Подивился Даня очередному чуду да запрятал осторожно за пазуху. — Благодарствую, вовек не забуду! — ответствовал мальчонка, руки к груди прижимая да словно чуя дар богатый, цены которому нет. И ведь действительно нет. Плакун-трава — она всем травам мать и родилась из слез самой Богородицы! Оберегает она и от дурных глаз и желаний, и от несчастий с болезнями. А еще сказывали, что она может сохранить и уберечь от ведьм и колдунов — и колдовство злыдней снимает, и с глаз пелену колдовскую убирает, даже дьяволу, черту самому главному, силы противиться дает! Потому и хранится в каждом доме пучок травки этой, только выглядит она совсем не так, как Даньке дадена, и силы-от не имеет. — Ты от участи, что хуже смерти вашей, спас. А это многого стоит, — поглядел лешак строго — запомни, мол! — Так что это так, подарок малый, пока он в силу не вошел еще. Из сохранов взял. А как силу вернет, так по-нормальному и поблагодарит. Данька токо кивнул, до того дух захлестнуло. Если это — подарок малый, то что же настоящим будет?! Покатились дальше дни веревочкой золотистою, свиваясь, расплетаясь и заплетаясь обратно в косу длинную. Родной дом, травницы, лес да церковь — все как и в прошлом году бывало, за одним исключением. Стала Настасья Ильинична вместе с Данькой и Степашку с собою брать. Вроде как и не учит ничего, а с собой таскает малявку эту глазастую. Даня поначалу сопел даж — на что им хвостик? Ну и грызло чуток изнутри, что теперь внимание наставницы не на одного его направлено. Он же ученик, а не Степка! А потом ничего, попривык. Даже сам стал мелкую в бок толкать, когда доходили до мест правильных. А та старается понять, что да как, но ничего не видит. Огорчается втихую, чуть не ревет, но таскается упорно. А травница, видя ее упрямство правильное, сказки сказывает про нечистиков лесных. Не в лесу, понятное дело, не любят они этого, а дома уже, собранное да найденное перебирая, раскладывая да готовя. Степашка слушает, уши развесивши, а сама незаметно для себя, все за Настасьей Ильиничной повторяет. А ежели где не то или не так, то травница завсегда мягонько поправляет да так, что Степка и не замечает. А Данька, из-за книжек уши навостривший, все видит да подмечает. И интересно ему, и странновато как-то, как и то, что ночами снится. Поутру уж и не помнит, токо отголоски — и голоса серебряные, и руки ласковые, и смех хрустальный. Вилась веревочка, вилась, пока страшное не случилось — у всех, кто дитев новорожденных кормит, молоко скисать начало, прямо в грудях. Поначалу думали, что только у них в селе такая напасть, а оказалось — нет, по всей губернии ужас такой творится. ========== Глава 36 ========== Началось все с того, что прибежала ввечеру сеструха Марфы, жены брата старосты, вся белая, трясется, ужасы рассказывая. Под вечер Марфе нехорошо вдруг стало — загорелась вся, как в лихорадке, раскраснелась, чуть на пол не свалилась. Поймали ее, в кровать уложили, решили, что просто жар роженицы настиг. Пущай спустя три месяца после родов, но и не такое ж бывает. Из подпола лед притащили, на лоб положили, вроде полегчало ей. Забылась Марфа чутким, мечущимся сном, а через часок и сынишка захныкал, есть запросил. Принесли его Марфе, приложили, а молока-то и нет! И так пробовали, и этак, а у нее бедняжки, грудь прямо на глазах распухает и краснеет, аж трогать больно. Вот туточки все окончательно переполошились, да за травницей послали. Собралась наскоро Настасья Ильинична, котомку свою лекарскую прихватила да и поспешила к болящей, а с ней и Данька увязался, домой уйти не успевший. Хоть и не пустили мальчонку в спальню, да у того даж в горнице горло захлестнуло ужасом — из-под двери закрытой точно угорь черный извивался да ко всем тянулся. Мужиков стороной обходил, а как бабу учует, сразу к ней полз. Тыкнется слепым кутенком — раз, другой, а опосля отдернется, брезгливо встрепенется, точно собака шелудивая после дождя, да дальше тянется. Да до того эта щупальца страшная, что даже домашние хозяева от нее попрятались. Глотнул Данька, перекрестился, крестик в горсти сжал, да пошел навстречу ей. А та словно почуяла что — отдернулась торопливо, да под дверь убралась. А мальчонка и забыл уж, как ему дорогу муж Марфин заступил — идет себе и идет, путь себе раздвигая, как волны иорданские. Дверь точно сама отворилася, а за нею — спаленка с кроватью да люлькою. Сестра Марфина с сыном ее плачущим ходит, хоть как укачать пытается, мать в изголовье стоит, платок на голову накинутый за угол кусает, лишь бы не разрыдаться да не помешать, муж такое же рядышком зверем набычившийся да кулаки сжавший. А змеюка эта черная прямо у Марфы из груди тянется! Извивается, сжимает, дыхания лишает. Как только Данька ступил на порог, так щупальца вся в Марфу и нырнула. Видать больно это, потому как закричала женщина голосом страшным да вся выгнулася. Муж ее чуть на Даню с кулаками не кинулся — первым мальчонка попался на взгляд лютый, как у зверя бешеного, да перехватила травница его, приказав жену за плечи держать. Видела она тоже страхолюдность эту, да как подступиться — не ведала. Не по силам ей это, ой не по силам! А вот подопечному ее, похоже, и сдюжить, и справиться. Отступила Настасья Ильинична на пару шагов да на Даньку искоса глянула. Негоже ей у ученика совета спрашивать, опосля этого авторитету не будет — ни слушаться ее не будут, ни указания выполнять, так что хоронилась травница, втихую все делать стараясь. А Данька стоит весь белый, чуть не трясется, да в упор Марфу разглядывает, в руках крестик, что уголек горячий, токо-токо из печки выскочивший, сжимаючи. И, видать не от страха-от трясучка разбирает, а от чего другого. Вздохнула Настасья Ильинична, да командовать принялась. Во первой погнала в другую комнату сестру с младенцем, велев вымочить кусок тряпицы чистой-белой в молоке козьем свежем да давать сосать тряпицу эту. Успокоится на чуть ребетенок да и подкушает. Опосля попросила мать принести библию, да так за порогом после этого и оставила. Труднее всего оказалось с мужем договориться. Тот ни за что душеньку свою одну оставлять не желал, еле выпроводила со словами, что таинство сейчас свершаться будет, не гоже на это смотреть. Вернулась Настасья Ильинична к кровати, а Марфа вся чуть живая лежит, еле дышит да горит, словно в лихорадке иродовой, рубаха аж вся мокрая стала. Обтерла травница ее наскоро и водой с отваром липовым напоила. Поит, а сама все с нетерпением на ученика своего поглядывает — что тот делать будет. Да поскорей бы надоть, бедной Марфе все хуже да хуже становилося. Данька словно очнулся мыслями нетерпеливыми наставницы, да ближе подошел. Страшная эта щупальца, богомерзкая, а ему все ж таки ничем не грозящая. Откудова это мальчонка знал — сам не ведал, а вот поди ж ты — знал и все. Токо вот что делать-то с ней? Протянет Даня руку к женщине, а щупальца угрем склизким внутрь забивается, да так, что Марфа чуть не кричать начинает, да силов уж нет на крик-то, только на сип остается, словно грудь ей пробили, а оттудова последний воздух выходит, а как выйдет, так и единение с господом наступит. Отступил Данька, руку опустил, а сам нахмурился, губу покусывая и так ничего вокруг не замечая. Василиски его ящерками, огнем живыми налитыми, узорами алыми да желтыми, словно мозаикой покрытые, по покрывалу узорчатому бегают-волнуются, чуть ли не искорками разбрасываются, точно костерки живые. Настасья-то Ильинична их впервые за все времечко увидала, даже от постели отступила, к груди руки прижимаючи. Слыхала она много всякого-разного, да не опознала в ящерках василисков зловредных, иначе и непонятно, чем могло такое знание и обернуться. Стоит, молчит, да только взгляд переводит с Даньки да на живых огневиков и обратно. Надо бы выманить черное колдовство, да токо как — непонятно. Оно вроде как живое, но не как черт али ведьма, что сами решения принимают да людям вредят, а по-другому, но и мертвым-то назвать невозможно. Словно это… Запнулся Данька, задумавшись. Словно это животина ручная, навроде собаки охотничьей. Куда пошлет ее хозяин, туда и бежит да радуется, что пользу принести может. Вот и щупальца энта — словно хозяйской воле подчиняется. Не просто сглаз али порча. Те студнями сидят, словно странная животная гидра, что медузою еще зовется, о которой мальчонка в книжке одной, наставнице принадлежащей вычитал. Сидят, человека травят, до болезни доводят али других отваживают — чего ведьма пожелает, того и делают. А эта — ишь, шустрая какая! — Настасья Ильинична, — зашептал Данька, словно щупальца услышать их могла, да еще на шаг отступивши — так Марфе полегше становилось, — а вам ну… Не давалось пока мальчонке говорить о знахаре-шептуне спокойно, хочь и понимал, что виновности в нем в том, как наставницу смотрят, нет никакой, а не давалось. — Всемил энтот ничего не рассказывал, что с таким делать-то? Глянул Даня с надеждой на травницу, а та лишь головой покачала с огорчением. — А давайте ее выманим! — с ярким порывом нутряным зашептал мальчонка, куда только страх делся. — А как выманим, там и прогоним! Колдовство ведьмаковское — его ведь можно не просто развеять, а обратно колдуну отправить, чтобы он сам хоть на какое время, да испытал, на что других обрекает. Это Даньке Захар Мстиславович в одной из баек своих сказывал, мальчонка крепко-накрепко запомнил, а вот сейчас и всплыло. Глянула Настасья Ильинична на мечущуюся в бреду женщину и ответила нерешительно: — Давай попробуем. Щупальца-то ее ни капельки не боялась, словно бы даже издевалась чуток — то высунется, то обратно в Марфу нырнет, токо вот с той стороны, где ящерки узорчатые бегали, там не вылазила. Вот этим и воспользовались. Положили Марфе на грудь яичко свеженькое, из-под курочки только, василиски вокруг бегают, да так быстро, ну точно ручеек огненный, не дают никуда колдовству злому деться, а Настасья Ильинична принялась молитвы читать, да по Марфе веточками заговоренными, зло отгоняющими, стегать. Прочитает строфу — липовой веточкой стегнет, еще строфу — ольховой, далее — рябиновой, и так по кругу. А Данька стоит за ее плечом, да всем молитвам подпевает голосом своим алконостом даренным. Поначалу ничего не происходило, только в избе все жарче и жарче становилося, словно кто печку затопил, да такими полешками жаркими, что раздеться до исподнего хочется. Словно и не дом жилой, а банька какая. Уж не только Марфа, и травница потом бисерным покрылася, и Даня. Одни василиски знай себе бегают, словно ничего и не случается. Жарит и жарит, только и успевай лоб рукавом вытирать. А опосля тучи вокруг сгущаться начали. Откель в горнице тучи могут взяться — неведомо, а поди ж ты, как марево темное, свет свечей забирающее. Наставница его толь не видит, толь не знает, что это такое, а Данька аж ежиться начал — до того знакома нехорошесть эта. Однако ж песнь не прерывает, да на Настасью Ильиничну и щупальцу все поглядывает. А то словно скукоживается все больше и больше, точно щен, которого ругают за провинность, а когда один из василисков на грудь Марфы забрался да зашипел, не выдержала. Выскочила, словно молния грозовая первая, да в яйцо и нырнула. Мальчонка тут же его схватил да ладонями обхватил, точно в полон взял. А яичко-то и не поймешь какое. То горячее, да такое, что хочется будто уголек из ладони в ладонь перекидывать, то холодное, словно руки морозом обжигающее. Стоит Данька, все пытается разобраться, что же с яичком-от творится, а вокруг свет белый восстает. Хмарь туманная в углы избы всосалась, точно и не было ее никогда, жар лавиною горячей в подпол скатился, да там в землю и ушел, Марфа спокойнешенько вздохнула, да в сон глубокий, целебный провалилась, Настасья Ильинична даже настоечки на травах ей дать не успела, до того быстро все случилась. Даж василиски куда-то подевались по обычаю своему. А раз подевались, значится, нет никакой опаски колдовской. Подошла тихонечко Настасья Ильинична к ученику своему, да во все глаза глядит, что же тот делать-то будет. А Данька повертел-повертел яичко сыренькое, достал из кармана тряпицу длинную, словно онуча тонкая (он теперича, после леса проклятого, завсегда с собой носил не только ножик и соль в коробочке, но и тряпицу, вдруг что понадобится привязать иль котомочку сплести), да и завернул в нее решительно. — Даня, — негромко позвала Настасья Ильинична ученика своего, что словно сын стал. — Проклятая эта вещь теперь, надо бы избавиться от нее. Посопел мальчонка, исподлобья на травницу глядючи, да с ноги на ногу переминаясь и не зная, как объяснить то, что видит. Колдовство черное, ежели его суметь куда перетянуть, так колдовством и остается, но можно отмолить, через святую воду иль свечи и ладан убрать, через мать-сыру землю, через речку, жизнь дающую. Да много ли способов разных. А это… Глянул Даня на яичко, изнутри чернотой уже сожранное. Ежели скорлупу разбить, то освободиться оно, да за дело свое обратно примется, и ничто не поможет, пока оно внутри сидит и злобой исходит. Прям душой всей чувствуется. Вроде как и придумал помощь, а что дальше делать — неведомо. Завертел головой мальчонка с отчаянием: — Нет, никак нельзя! Оно ж живое, обратно приклеится. А вдруг к вам? — от одной мысли все вовнутри сжималось, сразу на ум приходила и болезнь, чуть наставницу не сожравшая, и прочее случившееся. — Ох, не помощница я тебе в этом, Даня, — печально вздохнула Настасья. Всю жизнь травницей была, с колдовством дела не имела, разве что слабенькие наговоры да наветы изгоняла, а как учителя обрела — так все едино пока ничего не может, разве что подбодрить да не дать в уныние впасть. Хочется подопечного по голове погладить ласково, а тот уже по плечо вымахал, ну как тут по вихрам гладить-от? — Но если от меня что-нибудь потребуется, только скажи. А Данька кивает, радостный от того, что не нужно объяснять то, что видится, да на язык не идет, и не замечает, как роли-то у них постепенно меняются. Вот уже не обучает Настасья Ильинична, а слушает. Понятное дело, не все знания свои передала еще, много всего осталося, но в некоторых вещах она уже словно дите перед ним. — Пошли, объявим, что вылечилась Марфа, — повернулась травница к дверям да вышла, а Данька вслед за ней выскользнул да бочком-бочком — и из избы. Не любил он все эти благодарности слушать, за спиной Настасьи Ильиничны стоя, да слезы женские видеть. Неловко ему становилося — точно и не заслужил подобного. Даж в этот раз, хоть и спасли Марфу только его силами, а все едино — не заслужил. Добрался Даня быстрехонько домой, а потом еще долгонько в пристроечке сидел, зеркальце рассматривая, узорами новыми покрытое, точно луг по весне травою и цветами новыми зеленится да бабочек и пчел привечает. И не узнать его, зеркальце, настолько оправа богатая стала, даж камушки крохотные в цветочках, точно сердцевины появились. А трещинка, через которую черт пришел, так и осталась. Вот и сидел Данька, положивши на колени яичко с колдовством пойманным, зеркальце разглядывал да трещинку эту пальцем гладил. Зачем — и самому неведомо. Опосля все спрятал аккуратно, чтобы, значится, никто не нашел, да спать отправился. А на следующее утро разбудила его весть новая, бедовая. С соседнего села пришли — там такая же напасть, как у Марфы, объявилась. ========== Глава 37 ========== Всполошились тут уж не только Настасья Ильинична с Данькой, но и все узнавшие. Одна надежда оставалася — не колдовство это, а просто заболела роженица. Собрались в спешке травница с учеником, оставив Степашку дом травницин сторожить (вдруг еще кто с какой напастью явится?), да и отправились, благо идти недалече было, всего-то с пару часиков. А по нонышней погоде, мягкой да ласковой, когда солнышко словно по голове гладит, а не жарит сковородкою, да по тенечку лесному, пятнышками зайчиков золотистых изукрашенному, так и того меньше. Не оправдалась надежда — такая же щупальца в бедной женщине поселилась да молоко скисала. Но да теперича понятно, что с ней делать-то. Выгнала всех Настасья Ильинична, да все и повторили, что накануне с Марфой делали. Точно также погань черная от Даньки шарахалась, да никак выходить не хотела, но ничего, вскорости выгнали ее да и заперли в яичке курином. Отговорилась травница от потчевания, токо пирогов да молока крынку с собой взяла, да еще перед уходом дите осмотрела. Как и у Марфы, три месяца исполнилось ему, только у Марфы сыночек, а тут — девочка. Хорошая, крепенькая, ничем не болеющая и проклятием не тронутая. Обратную дорогу Данька с наставницей своей в почти молчании прошли. Каждый свою думу думал, да об одном и том же — что за напасть такая приключилась, а мальчонка еще и о том, что же с яичками, где щупальцы словлены, делать. Вернулися — а там еще одна баба больная, на подводе привезли прямо к лекарке. Вернулся Даня домой уже затемно. Степашка сразу на печь как залезла, так и заснула. Не видела она страхолюдь, да и не пущали ее к обряду, в горнице оставили, а все ж почуяла. Вся прям взмокшая оказалась опосля всего да до хаты еле дошла. Но вроде как ниче не прицепилось к ей, Данька-то внимательно осмотрел сеструху, волнение за нее прогоняя подальше. Степка-от уснула, а мальчонка все никак не может. Глаза вроде как и закрываются, а сон-утешитель ну никак не идет. Все разная хмарь мутная мерещится, никак успокоиться не дает. Ворочался, ворочался Даня, да и сполз в результате с печки, по летнему времени нетопленной, а от того прохладной и приятной, да в пристроечку и отправился. Вытащил все свои сокровища, разложил в одном ему ведомом порядке, да еще яички в рядок выложил. А они с каждым часом все неприятнее становятся. Последнее пока еще беленькое да чистенькое, как и положено, даж перышко крохотное, рыженькое прилипло, видать, из-под пеструхи взяли. А вот первое — словно чернотой покрашенное или гнилью побитое, а щупальца эта точно головастик внутри икринки плавает, в стенки тычется, словно на прочность их проверяет. Да так быстро и яро вертится, что блажится Даньке — еще чуток, и проломит, точно лягушонок иль рыбина при рождении. Аж поежиться хочется. — Убрал бы ты это отсюда, молодой хозяин, — с тоской произнес Захар Мстиславович, усаживаясь по своему обычаю на чурбачок. Даж лето не заставило его расстаться с тулупчиком, разве что полегше он стал, не такой теплый да без подкладки овечьей, зимней. Мальчонка завсегда дивился, как домовой летом не парится в одеже своей, жарко же, а вот — не парился, а ночами даже поплотнее запахивался. — Лошадки вон ужо волнуются вовсю, да и коровка тоже. Слышишь, мычит как. Прислушался Данька — и действительно. Животинки все точно желают оказаться подальше, из сараюшки рвутся, да не к выходу, а к дальней стенке жмутся и жалуются. Вздохнул Данька: — А как, дядь Захар? Страшное оно и непонятное. Вот ежели бы найти колдуна этого клятого. Глянул домовой странновато на мальчонку, глупость сморозившего: — А зеркальце тебе на что? — Зеркальце? — растерялся Даня. — А что зеркальце? Оно же… — не договорил мальчонка, даж покраснел чуток. — Эх, молодой хозяин, молодой хозяин, — закряхтел Захар Мстиславович точно табурет старый, нечиненый, под весом немалым. — Мало я тебе сказов сказывал? Ты бери яичко-то, бери. Посмотрел домовой из-под бровей косматых на Даньку, бороду поглаживая. Вроде как и строго посмотрел, но со значением и подбадривая — не сумлевайся, мол, молодой хозяин, все получится. Улыбнулся мальчонка нерешительно и поднял яичко и зеркальце. Держит в правой руке зеркало, всматривается, а сам припоминает, что же в сказках-от про это говорилося. И словно его кто под руку толкнул — мягко да решительно. Приложил Данька яичко к поверхности зеркальной да и крутанул его, посолонь, вдоль ободка узорчатого катиться отправляя. А яичко и покатилося, да шустренько так. Даже если бы зеркальце на земле лежало, уже удивлением пробрало бы, но Даня-то его держал! Яичко себе бежит-не падает, словно так и надо, заставляя застыть да с открытым ртом в чудо это вглядываться. Долгонько ли, коротенько ли, а начала поверхность темнеть. Вот уже и не Данька и не темный сарайчик вокруг, сквозь окошко которого луна светит, а комната какая. Тоже темнотища вокруг, токо свечей несколько горят, на столе, вокруг котелка с варевом каким-то, да на полке. И вроде как обычная комнатка-то, а до того неприятно, что хочется яичко сдернуть прочь, лишь бы не видеть этого. Однако же крепился мальчонка, да дальше всматривался, даж не моргал, лишь бы не пропустить чего. Недолго ждать пришлось. Вскорости появилась возле стола женщина да пристально вгляделась в горшочек с варевом. Женщина как женщина, старая только ужо, годков не просто за сорок, за пятьдесят уже будет. Какова на лицо, и не разглядеть, в потемках вся, но тока появилася, сразу стало ясно — ведьма! Из-за нее все так неприятно, словно около ямы выгребной стоишь. Посмотрела ведьма энта, помешала варево в котле да вдруг голову подняла и завертела беспокойно в разные стороны, точно высматривая кого. Испугался Данька чуток (вдруг его ищет?), да от зеркальца оторваться не может. А ведьма замерла, вся подобралась, ну точно собака перед тем, как на добычу рвануться, и носом воздух потянула. Тут уж и разглядеть ее можно стало. Лицо все морщинистое, недоброе, нос крючковатый чуток, над губой верхней нависает, да еще что-то неправильное в лицо-то. Словно перекошено — то ли от рождения, то ли паралич чуток разбил. И что-то смутное знакомое чудится мальчонке, а понять-разобрать ну никак не может! Даж испуг схлынул от мыслей напряженных. Ведьма принюхалась да вдруг заговорила голосом недобрым, силы полным: — Чую тебя! Это ты мне мешаешь. Еще раз помешаешь, найду, даже косточек не останется! И с такою верой в слова свои ведьма это выплюнула, что Даньку аж подбросило. Уж не думая, что делает, ударил мальчонка по яичку, что супротив разлома зеркального как раз остановилося. Треснула скорлупа белая, щупальцу выпуская, да только не рванула она прочь, а как чем притянутая в трещинку всосалась, точно и не существовало ее никогда. А ведьма проклятая как завизжит, как замашет руками: — Найдууу! Убьююю! И погасло тут же зеркальце, превратившись в обыкновенное самое, потрясенное лицо Данькино отражаючи да свет лунный за плечом его. Сглотнул мальчонка, покрепче ручку узорчатую, бронзовую сжимая, а сам сидит, ни жив, ни мертв, только чует, как цветочки да бабочки в ладонь врезаются. Сколько просидел, пока не отпустил столбняк — неведомо, да видать не слишком долго, лучик лунный несильно сместился. — Вот ты ее и увидел, — раздумчиво пробормотал домовой и протянул лопушок — обтереть зеркальце от скорлупы да желтка, что по нему размазались. Принял Данька листок с благодарностью да с сопением принялся вытирать зеркало, пока ни о чем не думая. Захар Мстиславич поглядывал-поглядывал на мальчонку, а опосля поднялся и вернулся вскорости с ковшичком воды колодезной. В ней и отмыл Даня и зеркальце, и руки свои, стараясь не поглядывать на оставшиеся яички. А темное колдовство в них разбушевалось — иии! Так и рвется наружу, да никак не может вырваться, через барьер веры светлой пробраться. Ведь на самом деле не скорлупка держит-от, а вера да сила Данькина чистая, незапятнанная, токо невдомек это мальчонке, вот и переживает. — Что дальше, дядь Захар? — растерянно обратился к домовому Данька, так и не выпустив зеркальце и гладя его по узорам, точно кошку какую. От этого спокойнее становилося и даже силы появлялись, вымотанность прогоняя. Все ж-таки за день цельных два раза погань из баб выгнать, а потом еще бесовку найти — трудно сдюжить, не выдохнуться. — Найти ее тебе надобно, — твердо отозвался домашний батюшко. — Теперича она на тебя точно злобу затаила, мстить будет. А ну как на всю животину порчу наведет? Аль на людев? Представил картину эту страшную Данька, аж содрогнулся весь. Действительно, беда с роженицами застигла хоть и много, да не так. С той же засухой не сравнить. А ежели вся скотина поляжет? Останется только вслед за ней в землю уйти, зиму одну может и пережить, а дальше? Ни молочка, ни мяса, ни вспашешь, ни пожнешь. Ужас просто. — Найти? — глянул мальчонка вопросительно. — А как, дядь Захар? — А вот так и найти, — ответствовал домовой, разрываясь между желанием побухтеть (неужто сам молодой хозяин не понимает?) и напутствовать. — У тебя ж яички-то еще осталися, вот и приведут куда надоть. — А я думал, так только в сказках бывает, — растерянно отозвался Данька, с новым интересом на белые скорлупки поглядывая. Захар Данилович тока головой покачал. — А сейчас что было? Не сказка? Василиски да травки-муравки твои волшебные, — да и тыкнул пальцем заскорузлым в богачества Данькины, — не сказка? Вздохнул домовой, успокаиваясь, да и молвил тихо. — Не сказка это, молодой хозяин. Тока знать нужно, что и как делать-то. Оттого таких знающих «знахарями» и кличут. Аль ведунами. Замолчал Захар Мстиславович, давая мальчонке сказанное осмыслить полностью. Хоть и знал Даньке в глубине души, что давно он уже не травник, что ступил на путь другой, да все сопротивлялся, ведь с детства в него вбивали: знахарь, тем более ведун — что колдун. А колдун — это душа проклятая, черту отданная за знания. Ну кто перед таким устоит, ежели родичи да батюшка подобное внушают? Никто. Вот и маялся еще и этим Даня, словно мало ему всего прочего. С тем, что Настасья Ильнична знахоркою станет, быстро сроднился и свыкся, да и твердо знал, что она — душа чистая да светлая. А вот в себе, видать, сомневался. — Ты собирайся, молодой хозяин, к рассвету надо бы ее найтить. Встрепенулся Данька — и то верно! Сила черная ночью особенно опасна, а на рассвете, когда Ярило-батюшка появляется, слабеют все ведьмаки да ведьмы. Потом опять потихонечку силов набираются, даж на солнышке, так что завсегда лучше с колдунами да ведунами черными на рассвете говорить. Рассовал Даня по карманам все, что могло понадобиться, даж монетку, что черт подарил и приказал строго-настрого хранить, как и в прошлый раз к ладони привязал. Токо зеркальце оставил. Ни к чему оно будет. Зажал в руке цветок иван-да-марьи, вздохнул глубоко да глаза прикрыл. А состояние у мальчонки странное-странное, словно в сон провалился с устатку да все вокруг ненастоящее. Вот если бы еще черт рядышком оказался, так точно сон. Но даж без этого — ни страха, ни сомнений. Они ж только в обычной жизни бывают-то, а во сне все ясно да понятно и ни капельки не страшно. Что во сне случится — то во сне и останется. Распахнул Данька глаза, а вокруг все как в дымке зеленоватой, точно тиной и ряской подернуто. Не впервой ему в таком месте находиться, однако же каждый раз что-то новое видится. Вот и сейчас тоже. Глянул мальчонка на яички, проклятие хранящие, а они точно золотом светятся. Изнутри так все и есть, а снаружи точно кто краскою богатой да блестящей покрыл. Подивился он чуду странному такому да недолго. Время хоть в зелени по-другому течет, а не гоже задерживаться. Мало ли что или кто по дороге встретится. Пожелал Данька всей душой ведьму проклятущую найти, ярко ее представляя, во всех подробностях, как запомнил. В прошлый раз, как Радимира Ярославовича искал, сработало, и сейчас должно. И верно — качнулись яички золотенькие точно в нерешительности, а потомыча и покатились. Да все быстрее и быстрее. Катятся они, путь указывая, а Даня за ними. Долгонько пришлось так бежать, видать, неблизкий путь до ведьмы той, только выбежал в конце концов Данька на двор богатый, незнакомый. Да и много разве он богатых домов видел? Только купцов дом, да и все. Уж насколько тот был ставнями да резьбой красивой изукрашен, а этому даж в подметки не годился. Крылечко не столбики подпирают, а самые настоящие статуи — это когда людев изображают, только не на картинках, а во всем объеме, точно живых. Вот и тут такоже оказалось — прям настоящие люди, только из камня белого сделаны, а уж одеты, ну прямо срамота одна, а не одежда. Данька даж покраснел да поспешил дверь высокую, полосочками медными обитую толкнуть, яички подхватив, благо во дворе соседнем как раз петух прокричал приветствие солнцу. И не посмотрел мальчонка больше ничего, как ни хотелось. Хотя и беседка неподалеку красивущая виднелась, вся плющом оплетенная, и сам дом взгляд притягивал — каменный, да из кирпича красного, ровного-ровного, сразу видать, дорогущего. Как захлопнулась дверь за спиной, так сразу неуютно себя мальчонка почувствовал. Никто не встретил, ниоткуда не вышел — ни ведьма, ни подручные ейные, ни прислуга, только темнота навалилося. Да не страшна она оказалась Даньке. Василиски из кармашков вынырнули, да вперед побежали, путь освещая. Да бежали так ровнехонько, словно по одной им видной ниточке лапками перебирая, что доверился им Даня, прямо следом и пошел. Недолго идти пришлось — вывели огоньки живые прямиком в ту самую комнатку, что Данька в зеркальце видел. И ведьма там оказалася. Сидит на скамье, смотрит недобро. Мальчонка даже растерялся, не знаючи, что делать. — Ну, здравствуй, коли пришел, — первой отозвалася ведьма да и кивнула на стул, напротив стола стоящий. — Садись и сказывай, с чем пришел. — Здравствуйте, — отозвался робко Даня, на стул присаживаясь да на женщину глядя. Барыня как барыня, одета богато, с бусами в несколько рядов, и не скажешь, что колдовством черным промышляет. Только вот голова непокрытая, да волосы седые, точно перцем с солью посыпанные, нечесанными да растрепанными выглядят, хоть и в косу заплетены. И чем дальше, тем больше блажится знакомое. Всмотрелся Данька в ведьму да и воскликнул радостно: — Я вас знаю! Это вы Велину с пути сбили да учили! Вас Марьей зовут! И непонятно, чему радоваться, а словно камешек с души свалился, разгадку открыв. — Так это ты тот самый мальчишка, на которого она нажаловалась, — усмехнулась ведьма в ответ. — Понарассказывала она о тебе много, я и не думала, что ты такой будешь. И с пренебрежением нутряным да с усмешечкой глянула, словно помоями облила. Охолонул мальчонка от радости своей неуместной, набычился и глянул на колдунью по-другому уже, с осторожкою. — Ну, с чем пожаловал? — продолжила насмехаться ведьма. — Неужто опять твоя наставница непутевая в беду попала? Неужто нашелся кто жалостливый и ребеночка ей заделал? Не выдержал Данька такого непотребства, вскочил, кулаки сжавши. Да только не наставницу принялся петушком молоденьким защищать, а совсем другое выпалил. — Прекратите порчу на рожениц наводить! Неужто вам их не жалко? — Мне? — удивилась ведьма так, словно и не знает значения слова этого, ни разу в жизни не слыхала, не ведала. — А с чего мне их жалеть-то? Людишек этих. Споткнулся Данька, засопел, не знаючи, что сказать. — Зачем же вы это делаете? Зачем мучаете? — А почему бы и нет? — усмехнулась ведьма, кулаком подбородок подперев. Да видно было, что изнутри ее распирает желание то ли рассказать, то ли похвастать. — Давай договоримся. Я тебе расскажу, зачем, а ты мне — как меня нашел да как опознал. Годится? Обдумал Даня предложение так и этак, да подвоха не нашел. Вот ежели бы ведьма потребовала после этого уйти или отстать от нее, то другое дело, враз бы отказался. А тут — только польза будет. Хоть и грызли сомнения мальчонку, да и василиски беспокойно по нему бегали, а кивнул-таки на предложение ведьмино. — Вот и славно, — улыбнулась колдунья так ласково, что Данька чуток даже перетрухнул — а не ошибся ли? — Слушай… ========== Глава 38 ========== Быть ведьмою нелегко. То, что после смерти терзания ожидают до самого страшного суда – этак когда будет! А вот при жизни ведьма просто не может не творить зло, в меру своих возможностей да разумений. Кто послабее, те простенький сглаз на соседей накладывают, кто посильнее – и заломами балуются, и у коровок молочко забирают иль порчу по ветру пускают. Хочешь – не хочешь, а надобно. Обеты разные черту даются, когда он силой одаривает, но обязательный среди них – людям вредить. Слушает Данька ведьму, притих, а сам недоумевает. Черт-от – он же должен души совращать да зло сеять повсеместно, вот и использует не токо силу свою, но и помощников разных. Некоторые даж не догадываются, что нечистому служат. Ляпнут что-нибудь сгоряча, а все вдруг исполнится. Это черт нашептал да и сделал. Человек порадуется иль покумекает, а уже все – есть грешок на совести. Токо вот нельзя все на черта списывать. Ежели душа без червоточинки или смиряются порывы недобрые молитвами иль сдержанностью, потычется-потычется нечистик, да и отстанет, пойдет другую душу соблазнять. Ведьмы же – другое дело, они ж сами свой выбор сделали, на крест плевали да переворачивали, договор кровью подписывали да черту отдавались. С чего это ему жалобы такие странные Марья сказывает? А та продолжает, словно и не ведая о мыслях мальчонки. Сказывает, сказывает ведьма про пакости, что людям вредят, да голосом таким размеренным и ровным, что чуть не в сон клонит. Пару раз Данька даж носом клюнул, но тут же очнулся, головой покрутил, да дальше слушает. Обещал же. А сам и не помнит половины сказанного, а вторая – ну точно в мареве мутном, туманном. А речь все льется и льется, словно река-реченька, да под ярким летним полуденным солнышком, да таким ярким, что разморит враз – и не заметишь… Очнулся Даньки от боли жгучей, да такой, словно монетку, что к руке примотана, кто в горнило бросил, а оттуда доставши прямо к ладони и приложил, не охладивши. Подскочил мальчонка в дикости, даж табурет уронил, по сторонам заозирался, руки перед собой выставив, словно защищаясь от кого. Глядь – а прямо перед ним ведьма стоит! И не просто стоит, а смотрит так недобро-недобро да руку к нему протягивает, точно взять что хочет. Или кого… Токо не двигается она, застыла-замерла вся, точно окаменелая. Выдохнул Данька, да бочком-бочком сторожко от колдуньи и отодвинулся. А та глазами, ненависти полными, вперилась в него, да и провожает, словно отпускать не желая. Мальчонке от одного этого взгляда настолько неуютно стало, что постарался побыстрее убраться на другой конец комнаты. Токо там и смог выдохнуть. Погладил василисков по спинкам горящим, мозаичным, поблагодарил. И Азеля, вестимо, тоже – мысленно. Ведь ежели бы не его монетка, не проснулся бы вовремя. А не проснулся бы – быть беде, не миновать. Ведьма-то уже двигаться пытается, голову чуток повернула! Ох и сильна, раз от силы василисков освобождаться начала. Струхнул Данька, точно хвост заячий, а деваться некуда. Нужно же как-то рожениц выручать. Ежели убежит сейчас, все беды горькие так и продолжатся. Да и не оставит его в покое ведьма старая, точно найдет. И сожрет, как в сказках сказывается, грозилась же даже косточек не оставить. Страшно мальчонке до жути, пострашнее, чем в лесу проклятом. Там ить все понятно было – куда пойти, что найти, Азель все расписал да волшебством показал. А туточки что делать?! А ведьма все пытается с места сдвинуться, аж поскрипывает от напряжения, и от скрипа этого, в тишине раздающегося, жути еще добавляется. Выдохнул Данька решительно, затянул потуже веревку, штаны держащую, да и вышел прямо под ведьмин взгляд. Василиски по плечам бегают, чуть не искорками бросаются. А Даня брови сдвинул, как папенька всегда делал в моменты важные, да и потребовал у ведьмы: – Сказывай, зачем баб с младенчиками мучаешь! – ведь неспроста захворали только те, у кого дитятки трехмесячные. Колдунье бы рассмеяться – пацан мелкий условия ставит, а лишь на злобу лютую хватает. Не думала, не гадала, что сказ Велины заправдой обернется, зря толком ученицу свою не выслушала, лишь пренебрежительно оттолкнула да отчитала, что не смогла с мальчонкой справиться. – А ежели не скажу, то что сделаешь? – глянула ведьма с насмешкою – мол, ничего ты мне не сделаешь, как ни грози. Вздохнул Данька поглубже да и выпалил: – Силы тебя лишу, вот! Побледнела колдунья, с лица спала, точно враз все годочки, на земле прожитые навалились – а прожила-то она ой как много! Хоть с лица пять десятков можно дать, а на самом деле чуть не в два раза больше. А все черт помогал, взамен души требуя. А Марья и рада была – она и так людей возненавидела с молодости, а тут еще и польза ей самой. Вот так и обманывала боженьку, лишние года проживая за счет других. – Нет, ты не посмеешь! Не посмеешь! Мальчонка аж на шаг назад отступил, качнувшись – таким отчаянием, настоящим бабским, а не сыгранным, вдруг окатило, словно волной бурной плеснуло. А ведьма зашептала-зашепелявила, словно бабка беззубая, с ума тронувшаяся: – Нет, не посмеешь, не посмеешь, не посмеешь… Не придет та, что силы меня лишит! Не придет! Сто годочков минуло, как день один, сто лет увидала, как свет один, никому меня новых годочков не лишить, никому! Шипит ведьма, плюется, а на лице морщина за морщиною проявляются, точно за каждым воплем бессильным или проклятием, с губ сорвавшимся, времечко обратно возвращается. А Данька то на шаг отступит, то приблизится. И боязно оставаться, и уйти нельзя. Да и не расслышишь ничего из шепота, ежели подальше отодвинешься. А слушать ведьму оказалось занятно. Как стукнуло Марье тридцать годочков, решилась она погадать на жизнь свою. Да не сама за это дело принялась, а нашла бабку одну древнюю. К ней все девки бегали за судьбиношкой своею. Та уже слепая почти, но карты раскидывала да в миску с водою заглядывала верно. Ну никому ошибочки не вышло ни разу! Помаялась-помаялась Марья – страшновато ей, вдруг бабка эта знающая разглядит ведьму в ней? Да все же решилась. Пришла. А у той избушка старенькая, разваливающаяся на краю леса притулилася, травки всякие под потолком висят, ну точно у травницы. Да только вот не травницин дух вокруг стоит, ой не травницин! Те ведь напрямую с хозяевами договоры ведут иль на поклон к ним ходят, от того лесной запах у них стоит, стоит только переступить порог. А у бабки этой гнильцою тянет из-под полы, где кости охранные прикопаны. Расслабилася Марья, заулыбалась, ведь ведьма ведьму не продаст и не выдаст – побоится самой на расправе у людей оказаться. Расположилась Марья со всем удобством, да и попросила погадать себе на жизнь свою будущую. Замялась бабка старая, вроде как даже со страхом, однако же принесла как положено – и свечей, и воды, и карты, да и принялась за свое ремесло. И так, и этак раскладывала. Сделает, смолчит, да давай переделывать. Надоело Марье ожиданием маяться. Смешала карты в очередной раз разложенные, да и потребовала ответа немедленно. Попробовала отговориться гадалка – то карты не так ложатся, то воск не тот, однако же настояла Марья на своем, сдалась бабка да и раскрыла увиденное. Когда исполнится Марье ровно сто годочков, народится на земле ведьма силы невиданной, да через эту ведьму Марья силу-то свою и потеряет. А раз силу потеряет, то и в могилу сойдет немедленно. Сто лет – столько на земле не живут, не может человек протянуть столько, даже ведьма. Это не старые времена, когда люди подолгу жили под благословением богов. Хмыкнула Марья презрительно, плюнула на карты шарлатанские да и ушла восвояси. Токо вот когда стал ее возраст к ста годочкам подбираться, вспомнилось ей гадание давишнее. Задумалась ведьма надо всем крепко. Ежели действительно родится дите силы огромной, что отберет ее способности, то надобно его со свету сжить, да как можно быстрее. А ежели не родится, так все равно лучше на всякий случай сжить, так надежнее будет. Пораскинула Марья умом своим, пересмотрела умения, да и решилась всех, у кого есть детки нужного возраста, без молока оставить. Самолично-ить порешить всех детишек жизни не сможет, проклинать – так еще неизвестно, подействует ли проклятие на более сильную ведьму, а вот через матерей действовать – надежнее. Только заклятие пришлось повернее придумать, чем для порчи коровок. Там достаточно просто на ветер пошептать, а туточки не пройдет. Если мамка сляжет, и кормилице дите отдадут – выживет ведь. Вот и пришлось Марье изобрести что-то новое, да всю силу в варево ведьмино, что в горшочке на столе стоит, и вложить. Умения-то при ней осталися, иначе бы не смогла визитера нежданного усыпить, а вот сила почти вся ушла. Бормочет ведьма трясется, на Даньку с ужасом поглядывает, а того такая гадливость разобрала после рассказа поганого, что и не описать. И тоска непонимания – как можно вот так с людями обращаться? Вытащил Даня из кармана цветок плакун-травы да и, не раздумывая минуты лишней, в горшочек с варевом черным опустил. Вспенилось зелье буграми страшными, ну точно нарывами, и давай они лопаться звонко, воздух смрадом наполняя. Закричала ведьма страшно и упала, точно замертво. Кинулся к ней мальчонка – ну как действительно померла? Хоть и проклятая, а брать такой грех на душу не хотелось. Нет, не померла, лежит, еле дышит, но жива-живехонька. Только вот… Присмотрелся к ней Данька, а силы никакой и не чует! Токо вовнутри червячок какой словно шевелится. Ну точно как в яичках, куда щупальца загнали. Как вспомнил о них Данька, так сразу и всполошился, заоглядывался – куда могли подеваться? Ведь заперты там до сих пор отростки эти богомерзкие! Нашлись яички около того места, где ведьма сидела. Видать, прибрала она их, прежде чем к зачарованному мальчонке подобраться. Ну Даня их в горшочек на всякий случай и кинул – к остальному колдовству. Варево все продолжало кипеть да жадно булькать, пары мерзкие выпуская. Были бы оконца в комнате, непременно растворил бы их Данька, а так пришлось дверь распахнуть, лишь бы дышать было чем. Долгонько ждать пришлось, прежде чем зелье булькать перестанет, но дождался мальчонка. Подошел сторожко к горшочку, глянул – а там вроде как только вода колодезная, прозрачная, а на самом дне плакун-трава поблескивает. Кончилось колдовство злое, изгнала его плакун-трава. Взял Данька горшочек осторожно да и оглянулся на ведьму. А та на полу скрюченная сидит, вокруг зубы рассыпаны выпавшие, ну словно бусины с ожереья порванного, сама с каждой секундой все больше крючится, да к нему руки дрожащие, высохшие, точно палки, кожей обтянутые, тянет. Отшатнулся Данька в сторону, да стол помешал убежати. Стоит, горшочек к себе прижимает, рот от ужаса ладонью зажавши да глядючи как ведьма помирает. Понятно ведь, что без силы своей даже дня не протянет, но вот так, пятьдесят годочков, да за несколько секунд прожить… Страшно. Испустила ведьма последний дух, и тут же за ей черт явился. Большой да волосатый, с копытами раздвоенными. Ну точно почти как тот, что за клубочком тетки Аксиньи приходил. Глянул на мальчонку весело, точно и не за человеческой душой пришел, схватил Марью за косу да и поволок за собой по полу. Волочет – да только не Марью, а душу ейную, а та ровно живая – за косу держится, точно больно ей, воет, за половицы, до желтизны выскобленные, ногами цепляться пытается. Да только черт на это внимания никакого не обращает, тащит и тащит. А сама Марья ровно такая, как в двадцать лет была, когда договор с нечистым заключала – дебелая, рябая, на один глаз косая. Вот по последнему Данька и опознал ее да по силе темной, что на так на силу Велины похожа была. Распахнулась перед чертом ровно дверка какая, да тут же за ним и замкнулась. Не осталось в комнате ни нечистого, ни души марьиной, проклятой, только кучка одежды, да ссохшееся тело в ней. Опустился Даня обессиленно на стул, на то, что от ведьмы осталось, глядючи, да и подумал, что этого он никогда в жизни не забудет. ========== Глава 39 ========== Схоронил Данька горшочек, что от ведьмы остался, с остальными своими сокровищами, да и принялся дальше жить, точно ничего и не бывало. Лишь каждую неделю проверял, не потрескалась ли глина обожженная, не порвалась ли тряпица просмоленная, которой горло горшочка обмотал, да для верности еще воском залил. Но ничего не менялось – как бултыхалась внутри горшка водица, так и продолжала бултыхаться, даж запаха болотного не появилось, как обычно бывает из кринок, в которых вода застоится. Проверяет мальчонка, а сам каждый раз думу думает – и о рассказе марьином, и о ведьме народившейся, и о том, что ж с горшочком делать-то. Плакун-трава, знамо, силу черную изгнала да рассеяла, но не пустая осталася водица, ой не пустая! Чувствует Даня что, а понять – ну никак не может! А еще через пару деньков Данька не выдержал и ночью, пока все спали, сбегал до Радимира Ярославовича и ведьмы евойной, Велины, проверить, что да как. Вдруг ведьма старая чего напоследок начудила и теперича придется еще и с ученицей ейной разбираться? Но не пришлось. Дом купца встретил мальчонку тишиной и заброшенностью, словно ни одной души в нем не осталось, только призраки прошлого, бродящие воспоминанием и предупреждением будущему. Ступал осторожно Даня по половицам, кажущимся неверными, точно лед весенний, обманчивый, пока не дошел до горницы, где его в прошлый раз потчевали. Остановился в раздумьях, какую бы дверь дальше толкнуть, а тут одна из них сама открылася, ну точно желание его угадала. Застыл мальчонка, а из темноты Радимир Ярославович вывалился и, ничего не замечая вокруг, к шкапу поплелся. Даня стоял ни жив, ни мертв, а изрядно схудевший купец налил себе чарочку, разом влил в глотку, повторил да и поплелся обратно. Данька – за ним. Успел заглянуть в спальню, прежде чем дверь перед его носом не захлопнулась. Заглянуть-то успел, да вот как понять, что увидел, не сообразил. Велина тамочки была, это точно, на кровати сидела, токо вот не узнать ее. Вроде как раньше – и черноброва, и черноглаза, и хороша собой, да вот нутро – ну точно сломленное. Сила есть, да не нужно ей сила эта, тошно с нее. Оно ведь как – могла Велина полюбовника своего приворожить, силов у нее на это хватало, да только вот не приворот ей надобен был, а любовь настоящая. Всем сердцем своим пропащим обожала ведьма Радимира Ярославовича, душу за него черту отдала, а он – он лишь бояться ее стал, как правда открылась. Ни благодарности в ем не прорубилося, ни нежности. Да и какая нежность, когда перед глазами как живая картинка встает, как «сестра» его с нечистым милуется? Только на душе срамно, мутно да мерзко становится. А расстаться – никак. Ведьма же, проклянет, дела лишит. Вот и искал купец утешения в водке да наливочках каждый день, сердце Велине разбивая. Ежели бы она под стать Марье, совратившей ее с пути истинного, была, так никаких страданий и не было бы. Приворожила, окрутила купца своего и жила бы припеваючи. Может, и дитеночка родила бы, как хотела. А так… Ушел Данька в глубокой раздумчивости, даже в чем-то жалеючи и Велину, и Радимира Ярославича, и радуясь, что не досталась Настасья Ильинична такому зряшному человеку. А наставнице своей Даня ничего не сказал. Ни про старую ведьму, ни про молодую, ни про что. Пропала напасть – и пропала, вот и славно, видать божечка помог. Ведь ежели рассказывать, то придется за многие ниточки потянуть, о многом разболтать, но о еще большем – умолчать. Разве нужно такое? Лучше уж действительно придержать язык свой, пользительней будет. Но окромя мыслей да занозы тревожной в душе осталось еще кое-что у Даньки. Ожог от монетки проявляться на ладони стал. Да еще необычно так – не рубцами иль краснотой, как обычно бывает, а точно кто ниточкой выложил силуэт льва крылатого, а ниточка возьми – и впечатайся в кожу, да так, что не отдерешь, не вытравишь. А Даня и не пытался, даже иногда украдкой поглядывал – не случилось ли чего еще с отпечатком этим. Казался он мальчонке чем-то сродни зеркальцу – таким же волшебным и непонятным. Да и присмотреться ежели к монетке и к отпечатку, различия виделись. На монетке золотой – лев, прям как на картинках печатных, и с гривою, и мордою, как у кошек, только хвостатый. А вот на ожоге – вроде как без гривы, и морда чуток другая, подвытянутая, но (вот ведь досадно!) не разглядеть как следует в перекрестье других линий да складок. И напоминает что смутно, а не понять, что именно. Покатилось-понеслось дальше лето красное своим чередом, дорожку к осени златолистой прокладывая. Данька с нетерпением и опаской ожидал Ивана Купалу, но неточки – все чинно-благородно прошло, без происшествиев всяких. Тока вот взяла Настасья Ильинишна с собой в лес не только Даню, но и Степашку. Пусть девочка ничего и не видела пока, однако же привыкать надобно, да и приметы всяческие учить такоже. Даньке-то купальский лес уже как родной, идет безбоязненно, с интересом по сторонам оглядываясь да лампадку-фонарик высоко в руке держа, а следом и наставница со Степкой. А кругом так зелено-зелено, и не летней зеленью, а той странной, волшебною, что туманом светящимся вокруг стоит и на лад определенный настраивает. Вспомнить, как пугал он спервоначалу, и так смешно становится, аж до щекотки в пятках, а теперича – ну точно родной, никакого неуютства от него. Вон лесавка из-за куста выглянет, вон аука на пеньке стоит да филином ухает, пугает. Вон кикиморка застенчиво на тропку лопушок с ягодами выставит, да тут же уберется обратно. Данька все подношения подбирал, благодарил да Степке в корзинку передавал – для сохранности, ведь травки да ягодки лесными хозяевами да в такую ночь даденные, они особую силу имеют, их отдельно хранить надобно, беречь да для особых случаев использовать. А ежели наставница находила что для себя, то останавливался да просто по сторонам глазел, странное, тихое счастье внутри чуя. Вот так и проходили всю ночь, до самого рассвета. На прощание даже лешак показался – усмехнуться да рукой помахать. Жаль, Степка его не увидела, но ей и прогулки хватило – малая еще, наверстает. Вот так и жили. Парочку раз за время это Всемил появлялся, Данька в те дни у наставницы старался пореже бывать. Как сторонился он шептуна, так и продолжал сторониться. Вроде и знает все про Всемила-от, а все равно, ровно отталкивает что. Зато Степка липнет, ну чисто ей медом намазано, да таким сладким, что губы липнуться. И так, и этак, то передничек вышитый наденет, то платок новый. Благо еще десять не стукнуло, можно, никто ничего не подумает. Однако же Настасья Ильинична начала посматривать странно, да и Данька не выдержал в конце концов, прижал сеструху к стенке да всю правду потребовал. Та поначалу зареветь было попыталася, да не прошло, пришлось, размазывая сопли да слезы все рассказывать. Оказалось, ей страсть как интересно, чему Всемил травницу учит. Услыхала краем уха, что чему-то ну совсем необычному, что опосля Настасья Ильинична все-все болезни одолеть сможет, и самой так же захотелось. Рассмеялся тогда Данька на откровения сестрины да щелбан отвесил, чтобы науку запомнила да и не лезла впредь, куда не надобно, не требуется да и не просят. Ну и рассказал своими словами чему да как знахарь Настасью Ильиничну обучает, стребовав самую страшную клятву со Степки, что никому-никому не скажет, особенно Дуське – у той язык, что твое помело. Не надобно, чтобы все село знало, мало ли как воспримут. Люди – они ведь бывают разные. В один день благодарят, а в другой и на вилы поднять могут. Это Данька уже накрепко усвоил. Пообещала девочка молчать, а куда деваться-то? Иначе тайны не видать, а знаючи, что тайна есть, а не увидишь, не надкусишь, как жить? Невозможно же. Вот и пообещала. Ведь теперь есть с кем все обсудить и без Дуськи. И с братом можно, и с Настасьей Ильиничной. А денечки катилися-катилися, да докатилися до излома осеннего, аккурат на который приходился данькин день рождения. Правда до этого лешев день еще случился. Данька на всякий случай сеструху свою запер дома покрепче, знал ведь характерец ее шебутной, везде нос сунуть пытающийся, а сам пошел с лесными хозяевами прощаться – и с суседским, и с тем, кого выручил. Негоже не попрощаться, невежливо. Да и, признаться, желалось мальчонке их рядышком увидеть, сравнить. Одинаковые лешаки оказалися и одновременно настолько разные, что аж жутенько. Это как с близнецами – вроде на первый взгляд один в один, как яички куриные в гнезде, а дальше ужо глаз за отличия мелкие цепляется и от того слегка ознобом пробирает. Родинки зеркальные, взгляды разные, улыбки точно отражения кривые. Вот и у леших так, даже когда людьми оборачиваются. А уж когда лесные хозяева – иии! Как с одного дерева писаны. Правда тот, что подальше лес хранит, росточку поменьше. Видать, проклятие еще не выветрилось окончательно, аль силы не восстановилися. А так – ну точно братья-богатыри из сказки, токо охраняют не людев, а лес и сердце его, заповедное. Помнил Данька про подарок обещанный, да не заикнулся. Невежливо. Ежели лешак тот пожелает, сам подарит, а ежели не желает – ну так зачем лишний раз напоминать-от? Да к тому же не люди они, позабыть не могут, вона Захар Мстиславович помнит все-все, что дед ему рассказывал, а лешие – те запросто могут сказать, сколько каких яичков и где птицы снесли, какие звери народились да где какие травки сквозь землю проклюнулись иль были зазря сгублены. Так что точно не в памяти дело, вот и не стоит напоминать. День рождения Данька ждал уже спокойно и не переживал, как в прошлый раз. Откуда-то точно-точно знал, что появится черт, хоть как, да появится. Хоть во снах и не приходил более, да сам мальчонка сны-то толком и не помнил. Все как-то либо проваливался с головой в темноту, а опосля выныривал, смутно помня что-то странное, али снилось непонятное что-то. То облака, то голоса, то смех ангельский, а то и руки, на плечах ласково лежащие. Так на печь Даня забирался в твердой уверенности, что проснется в палатах черта. Так и случилося. Не стал мальчонка в этот раз задерживаться в коридоре колдовском, картинки звериные показывающем, прямиком в явственный зал направился. И даж не обратил внимание, что не просыпался в этот раз на постели с покрывалом узорчатым, а словно бы прямо с печи в сон и шагнул, да и пошел себе, ну точно так и надо. Шел Данька не торопясь, хочь и черта своего увидеть желалося. Поделиться с ним рассказами разными, взахлеб сказываемыми, точно с каким сродственником дальним, раз в год наезжающим. Смотреть, как он слушает, губы в улыбке изгибая. Как слова роняет редкие, но до того интересные, что словно сами запоминаются. Да и вдруг еще что волшебного покажет?! Это ух как интересно! Прямо ж божечки! Вот с мыслями такими и добрался мальчонка до комнаты, где его черт яствами разными привечал обычно. Вот и сейчас стоял там настолько сдобный дух, что аж живот забурчал, вспоминаючи, какие пирожки тут водятся. Маменька, конечно, пирожки пекла отменно, так, что пальчики оближешь, но, признаваясь по секрету, со здешними ничто не сравнится. Втянул Даня запах сытный да и заоглядывался по сторонам, черта ожидаючи. А того и нет нигде. Странно, всегда он появлялся, стоило глаза раскрыть, а тут – неточки. Да ведь и в прошлый раз тож не сразу был… Помялся-помялся мальчонка, не знаючи, что делать, цепанул украдкой, словно его кто наругать мог за самоуправство, пирожок с тарелки ближней да и пошел вокруг стола неторопливо, комнату разглядывая, а то раньше-то и времени на это не было. Тащился Данька потихонечку, ногу за ногу, пирожок сладкий-сладкий откусывал кусочками крохотными да по сторонам глазами шарился. Богачество! Ну прям как в сказках, когда богатырь прибывал в терем златой за королевишной. В тереме либо папенька ее жил да задания разные, трудные давал, либо Кащей в плену девицу держал, и ее выручать надобно было. Даня завсегда представлял себе терема эти дюже похожими, токо у царя солнышко светило, на позолоте играло, а у Кащея – темнота и запустение вокруг царили, лишь свечечки одинокие там и сям разбросаны были. Кащей-от, он ж сам ничего строить-создавать не умеет, значится должен отобрать дворец свой у другого царя, а самого царя с семьей сгубить. Не зря же Кащея еще «душегубцем» кличут. Бродил с такими мыслями Данька, рассматривая картины настенные да растения странные, прямо в доме, в кадках огромных растущие, обходя с открытым от изумления ртом колонные резные, в вышине теряющиеся, где-то так далеко-далеко, что и глазом не рассмотреть, а заместо потолка – лазурь переливающаяся, ну точно небушко настоящее, только яркое, облачками припорошенное. Сторожко трогал клетки огромные с птицами разноцветными, на разные голоса поющими, да все больше изумлялся. Точно отошел от стола, да вообще в другом доме очутился. Но стоит пару шагов обратно пройти – и тут же, как ни в чем не бывало, появлялись яства невиданные, соблазнительно пахнущие, а голоса птичьи исчезали, точно их и не было никогда. Долгонько ли так Данька бродил, он даж и не знал, но как умаялся, вернулся обратно к столу, присел на стул парчовый да подвинул к себе чашку с чаем уже налитую – точно ведал кто, что он вот-вот вернется и желание его, воды напиться, исполнил. – Ну здравствуй, суженый. Даж после чудес уже рассмотренных, удивился Даня, страсть! Токо ведь никого не было. А моргнул – и вот он, черт, прямо напротив на стуле нарисовался, словно всегда туточки сидел, как влитой. Поднялся мальчонка из-за стола, чашку отставив, да и поклонился хозяину дома как положено, солидно да степенно. – Здравствуйте. А черт на него с любопытством уставился, да так, что чуть Даньку смущением не затопило. Однако же – справился. Уселся за стол обратно, дождавшись кивка приветственного да разрешающего, и за чашку взялся. – А в этот раз мой дворец понравился? – Да! – выпалил мальчонка восторгом да и не выдержав, расспрашивать принялся – и про птиц, и про колонны, и про картины странные. Черт пальцы перекрестил, на вопросы все отвечает, а сам словно посмеивается – улыбка в губах да глазах так и живет, так и блестит, как монетка на дне стремнины. Заманчиво так, а не достать – снесет река, только поминай, как звали. Но все ж таки – блестит и манит. На все вопросы, его завалившие, черт ответил, об одном умолчал – насколько высоко колонны вздымаются и что они подпирают, сказав, что рановато пока такие вещи знать и пообещавши потом рассказать. У Даньки аж дух захватило от обещания энтого. Рассказать-то черт, конечно, рассказал, да вот сам в обиде не остался, тож принялся вопросы задавать, да с подковыркою. Ну вот как ответить, что для волхва самый необходимый инструмент рабочий? Задумался Данька крепко, припоминаючи и Всемила, и Настасью Ильинишну, и скелета у Забыть-реки бродившего, и, на всякий случай, ведьму страшную. Думает, лоб морщит, а Азель, напротив сидящий, тож в лице меняется, словно каждую мыслишку иль воспоминание мальчонкино читает. То нахмурится, то с интересом глянет, то прищурится – не зло и не добро, а решая, то еще что. Так и не решил Даня загадку. Поднял голову да и ответил неуверенно: – Умения? Ведь без умениев ничегошеньки не сделать – ни травку найти, ни лекарство составить, ни слова правильные нашептать. Улыбнулся черт, и почудилось иль нет мальчонке, непонятно, но мелькнула в глазах черных гордость и удовлетворение. – И это тоже. Но главный инструмент волхва – он сам. Душа его и намерения. А умения – они придут, если душа будет к знаниям стремиться. – А к помощи людям? – вопросил Данька, слегка нахмурившись. Смущало его что-то, токо что – не понять пока. – Вот это – необязательно, – легко отозвался Азель. – Волхв может вообще с людьми не встречаться и оставаться волхвом. Он же не людям служит. Знахарь вот – людям. А волхв – нет. – А кому же? – торопливо спросил Даня, чувствуя как глаза слипаются – верный признак, что его приключение заканчивается, да кулаком их растирая, лишь бы не заснуть. – А ты как думаешь? – темный огненный взгляд оказался так близко, точно в душу заглянуть захотел. Замер Данька кроликом перед удавом, а сердце восторгом полнится – вот сейчас, прямо сейчас узнает что-то волшебное! – Не знаю… – Тогда – думай, – постановил черт, улыбнувшись. – А это, – положил он что-то в мальчонкину ладонь да пальцы крепко сжал, – подарок от меня. Не теряй. Данька даж чуть не обиделся – и на то, что тайну не раскрыли, и на то, как только черт мог подумать, что он, Данька, его подарок может потерять! Да не успел – заснул, как в омут бодяжий провалился. Миг – и уже на печи лежит, глазами в потолок вперевшись да слыша рядом дыхание Стешки. А сердце колотится-колотится, точно и не во сне все было, а наяву. Выдохнул Данька, сердце тихомиря и аккуратно, не тревожа сеструху, руку поднял да пальцы раскрыл. С ладони, точно змейка, цепочка сползла серебряная, да не блестящая, а червленая. Зацепилася за палец, висит, качается. А на самом конце цепочки подвеска острая, антрацитом да серебром блестит. Подтянул ее Даня поближе к себе да чуть не ахнул. Не подвеска то – коготь черный, да такой огромный, что с полпальца его будет, а чтобы ничего не порезал, в рамочку серебряную оправлен. Лежит мальчонка, дыхание затаив, любуется, как луна в поверхности гладкой, точно вобравшей в себя всю ночь, отражается, а опосля встрепенулся, да на шею цепочку надел торопливо, дабы никто когтя этого не увидел. Аккурат ниже крестика амулет лег. Аккурат против сердца. Повернулся Данька на бок, глаза прикрыл – доспать-то надобно, завтрева опять целый день бегать, да и вздохнул тихонечко. Показалось или нет – ну точно его кто по голове рукою погладил, узкою да теплою. И сразу в сон провалился. ========== Глава 40. Часть первая ========== Комментарий к Глава 40. Часть первая Прошу прощения, реал отнимает все силы, какие только можно, но я пишу :) Зима пронеслась мимо точно тройка белоснежных лошадей, в богатую упряжку запряженных да золотыми бубенцами звенящих – также весело, задорно, снегом из-под полозьев обдавая, да так, что потом с ног до головы приходится отряхиваться, ну точно из сугроба выбрался. И случилось в эту зиму странное – ярмарка в село приехала. Да не просто обозная, с пятком купцов да десятком лошадок, а самая настоящая: и с шестами с подарками, и скоморохами, людев потешающими, и даже гадалка странная в кибиточке цыганской обреталась. Поначалу ее все обходили стороной, боялися, что сродственники ее появятся да начнутся кражи и проблемы, но, слава богу, не объявился никто. А к гадалке народ потянулся, токо втихую, чтобы отец Никодим не узнал. Сам он полагал, что все в руках господа, что только он путь и показывает, и пролагает, а всякие гадания лишь ум смущают да на нехорошее наводят. И если всякое, что по избам творится, еще терпел, то вот к приезжим суров был, ох суров! Первыми, как водится, девки шастать начали, из тех, что побойчей. Девки ж завсегда любопытнее парней, а бабы мужей зашугаются. Опосля того, как первая с горящими глазами прибежала да рассказала про карты заморские с картинками разноцветными, да такими, что некоторые аж срамные, в кибиточку потянулись и другие. Потом очередь за бабами наступила, даж парни некоторые тайком наведовались. Очень уж хотелось глянуть на карты срамные, в коробочке красного дерева, бархатом синим обитой, лежащие. Но все уходили с предсказаниями, денежку цыганке оставляя. Она велела на стол не класть, говоря слова странные про «испортите мне все тут», а бросать в кружку железную, около выхода стоящую. Кто сколько бросил – неведомо, лишь вечером она опустошалась, да и то на диво странно. Не выгребала цыганка монетки, а за край юбку поднявши, обхватывала ручку оловянную да и высыпала все денежки главному по ярмарке в заскорузлые ладони. Тот их пересчитывал, старательно лоб морща, а опосля – к себе относил. Увидал такое кто-то из мальцов, да по всей деревне растрепал. Действительно ведь диво же! Мучился народ догадками, да никто не осмеливался подойти с вопросом, предположения одно за другим строя. А ответ лишь Данька узнал, да и то – нечаянно. Сам Даня не заглядывал в кибиточку, да и никто из его семьи – тож. Хоть и интересно было мальчонке глянуть, что да как устроено, предсказания его не интересовали ни на грошик. Лисавета Николаевна же лишь губы поджимала, разговоры о гадалке слушая, да платок жестом недовольным поправляла. Степка, видя маменькину неприкрытую досаду, даж не заикалась о том, чтобы сбегать погадать, а бываючи на ярмарке, обходила кибитку по крутой дуге, как и Даня. Да только вот от начертанного не убежишь. Настигло оно Даньку в виде тонкого звона монист, нашитых на цветастую юбку. Динь-динь-динь – каждый шаг цыганки переливался чистым золотистым звоном. «Ну точно корова на пастбище», – шипелось ей вслед старухами, но гадалку это ни капельки не трогало. Мальчонка точно знал, словно кто нашептал или подсказал тихонько на ухо. Динь-динь-динь. – Погадать тебе, молодой-красивый? – высокий голос, точно монисты продолжали звенеть, раздался со спины ну точно тогда, когда Даня вытаскивал ведро из колодца. Мальчонка даж вздрогнул, словно и не слышал перезвона. Слышал, да только не ожидал, что к нему обратятся. Вытащил Данька ведро, на землю поставил и только опосля повернулся да и ответил твердо: – Не нужно мне гадать. Усмехнулась цыганка чернобровая, с любопытством его разглядывая: – Это ты верно говоришь. Хозяевам гадать – только силы тратить да веру терять. Однако ж – заходи, не побрезгуй. Дело у меня к тебе есть. Сказала так, повернулась да и двинулась обратно, в накидку ондатровую, облезлую кутаясь, к городку ярмарочному. И только тогда спохватился Даня, что скрипа-то снежного и не слыхать! Только перезвон душу тревожит. Миг – и скрылась за шатром темная шкурка, а звук золотой так и остался висеть в воздухе, ну точно заколдованный али морозом прибитый. Бывает, во время холода, от которого даже деревья скрипят, плеснешь водицы на улицу, а она враз замерзает. Вот и тут такоже, только не с водицею, а со звоном странным. Маялся-маялся Даня раздумьями – идтить али нет, но не выдержал. Как солнышко за лес закатилось, да луна в ожерелье звездном на небо рожки серебряные выставила, собрался да и выбрался из дома потихонечку. Идет, в тулупчик потуже завернувшись, брех и вой собак да хруст снега слушает, да по сторонам поглядывает. Дома за заборами все черные стоят, спят, редко в каком окошко приветливо желтеньким мигнет. Видать, хозяйничают там, перед свечкой или лампадкой сидя, или делами домашними занимаются. Хотя зимой-от вечерами предпочитали ничего и не делать. А ну как сделаешь что не так по темнотище, опосля все с утра переделывать. Благо еще если нитка неровная сплелась, все едино в дело пойдет, а ежели соткалось с пропусками? Куда такой кусок ткани пустишь. Разве что на полотенца, а все едино – обидно будет хозяюшке, до слез. Вот с такими мыслями и добрел Данька до стоянки ярмарочной, что за пределами села раскинулась, да до кибитки. А тамочки его словно ждали да издалека высматривали – полог тут же откинулся, точно сам собой, вовнутрь приглашая. А вовнутри темно-темно, только печурка тепло-алым пыхает. Даня даж оробел чуток, но забрался-таки в повозку. Сторожко, но забрался. Присел около печурки, руки к ней протянул и, почти не таясь, заоглядывался. Однако же – много ли в темноте разглядишь? Разве что шкуры, грудой наваленные, да подушки – высокие да толстые, на каких сидеть удобно. Про них Георгий Тимофеевич тож сказывал в байках своих про службу на югах. Присела неподалеку от мальчонки цыганка, вглядывается в него глазищами огромными, да молчит. Данька вслед за ней помалкивает, все больше смущением маясь, а что сказать-то – и неведомо. Его ж позвали, а не он сам без спросу явился. Улыбнулась гадалка, губы алые раздвинув, да и заговорила. – Не смущайся, – говорит, – хозяин молодой, видом моим да речами, но запомни их накрепко. Как весна придет, придет она не одна. Не пугайся да держись крепко за веру свою, – и усмехнулась бесовски, на мальчонку глядючи, – вот за эту веру и держись. Вздрогнул Данька, пальцы разжимая, точно и не он схватил только что через рубаху коготь черный, Азелем подаренный. – Погадать бы тебе, – темный взгляд цыганки глянул испытующе. – Да нельзя. Помни только, что все хорошо будет. Вытер Даня ладони вспотевшие о штанины – жутью от всего веяло, но не привычной уже, а новой, ни разу не встреченной, а сам сидит, не двигается, не зная, куда деваться да как ответить, лишь пробормотал с благодарностью: – Спасибо. – Не стоит, – улыбнулась в ответ гадалка. – Пусть и не веришь ты мне сейчас, да доброе слово, вовремя сказанное, многого стоит, – и добавила чуть слышно со вздохом печальным: – Глядишь, и мне зачтется. Даньке аж тут же захотелось пожалеть ее да расспросить о горечи, внутри живущей, да не посмел. А цыганка встрепенулась, враз тоску с себя скидывая, и вновь разулыбалась: – Вижу я, спросить о чем-то желаешь? Мальчонке желалось, но о таком же не спрашивают, вот и выпалил в ответ: – А почему вы деньги не берете? Нахмурила в первый момент женщина брови соболиные, точно припоминая что или в попытках понять, а опосля усмехнулась: – Нельзя мне за правду деньги-то брать, молодой хозяин. Стоит хоть одной монетке руки коснуться, как пропадет все умение мое. Вот такое условие. Вот и приходится мне от одной ярмарки к другой прибиваться, чтобы жить на что было, пока до мест нужных добираюсь. – Так вы… – странное осознание аж захолонуло Даньку, голоса лишивши от понимания. – Да, – как ни в чем ни бывало кивнула гадалка, – к тебе добиралась, слова сказать заветные. Думаешь, ярмарка сама к вам приехала? Ведет женщина речь свою странную, а в темноте лишь зубы белые посверкивают, светом печурки неверным отливают. Выдохнул мальчонка ошеломленно, даж головой потряс, мысли в порядок приводя. Выходит, из-за него яркое балаганное пятно посреди зимы появилось! Но что же тогда весной-от будет?.. – Беги, молодой хозяин, а то хватятся тебя, – поднялась цыганка, юбки цветастые расправляя да на выход указывая. И не ослушаешься, даж если захочешь. Поднялся вслед и Даня, поклонился, еще раз поблагодарил, а когда полог откидывал, в спину как теплом летним пахнуло: – Помни… ========== Глава 40. Часть вторая ========== Даня и помнил. Дня не проходило, чтобы не вспоминался прощальный шепот да остережение. Бывало, конечно, закрутится, забегается, не до предсказаниев странных, но вот как на печку заберется спать, так непременно припоминается и цыганка странная, абсолютно нездешняя, и кибиточка ейная, и печурочка, жаром пышущая. Да еще припоминается сказ Георгия Тимофеевича. А дело было так. Недолго опосля разговора ярмарка простояла. Буквально на следующий день словно выцвела вся, из разноцветной да яркой в серый отпечаток обратившись. Вроде и столб с подарками все такими же яркими лентами перевязан, а глаз вдруг за потертость и потрепанность ленточек цепляется. Скоморохи все также веселят, а шутки-то уже по три раза проговорены, не смешно уж. Да и сами они усталые и выдохшиеся. Петушки леденцовые на палочке такие же желтенькие, блестящие да вкусные, да вот руки с пятачками больше не тянутся ну точно сами к ним. Точно дух веселья да радости кто из ярмарки вынул. Да и гадалка перестала кого принимать. Заперлась у себя, и не видать ее, чернобровую. Только дымок из трубы тонкой вьется по небу низкому, облаками зимними, тяжелыми затянутому. Видать, жива-здорова цыганка, но что случилось, почему больше гадать не желает – неведомо то. Вот так еще в неделю ярмарка простояла обезлюдевшая, свернулась да и уехала, только ее видели. Лишь столб посреди полянки с сиротливой алой ленточкой, за самую вершину зацепившуюся, да утоптанным в камень снегом напоминал – было дело, не привиделось. Покупки, конечно, тож остались у людев. То там, то сям мелькнет платок, яркими волшебными узорами расписанный, ну точно глоток сказки, да и опять все зимой припорошится. Странно, что ленту никто не трогал, так и осталась до самой весны висеть. А весной государевы люди приехали. Но за какое-то время до этого собралась у Петра Тимофеича кумпания – посидеть, покумекать как весну встречать, где общинное поле пахать, где под паром оставить, что сеять, куда коров да телят гонять, кто лошадок дает на общебственное и так далее. Все дела серьезные, требующие подхода да обсуждения. Ведь ежели заранее не договоришься, то всяко бывало. Кто увильнуть захочет, кто чужими силами свое поле обработать, а опосля отпереться, что в общину ничего не скинется. Бывало, до кулаков и драк доходило даж когда все уговорено заранее, что уж говорить о договорах на месте заключаемых. Обычно все для таких разговоров у старосты собирались – он мужик надежный, ответственный, никого не обделит, и во главе не первый год стоит, все село знает да в кулаке держит. Да у него в семье младенчик уродился, вот другому-то честь и оказали. Данька даж гордился, что их дом выбрали. Уважают, значит, отца не только на словах и на глазах. Но втайне гордился, негоже такое выпячивать да хвастать. Почитай, не его заслуга, а родительская, а хвастать только своим, собою сотвоернным можно. Зато вот привилегию побывать на таком важном разговоре получил, мальчишки остальные обзавидовались. Даж сын старостин, Вилька. До того он мог в комнате в уголочке сидеть, ежели не выгоняли, а туточки – другой. Сопел, конечно, обиженно, да Даня внимания не обращал. Чай, не маленькие уже, чтобы из-за такого ссориться. Но своего не упустил – на печке устроился и оттудова слушал, на ус еще не выросший мотал. Поговорили, значит, мужики степенно, все обсудили, чуток выпили да закусили, да за разговоры принялись. Зашел разговор и за ярмарку. – Вот что я вам скажу, – Георгий Тимофеевич по обыкновению щурил глаз да трубочкой пеньковой попыхивал. А когда старый солдат так щурился, завсегда можно было ждать каких историй занимательных про службу да про страны и города разные. – Не цыганка это была. – Да не бреши! – хмыкнул один из беседующих, помоложе всех остальных выглядящий. Про Василия в шутку как-то брякнули, что не зря Васькой кличут, ну точно кот дворовый, полосатый – и гулящий, и языкастый, и подраться не прочь, да так к нему эту фразочка про кота полосатого и прилипла, настолько полно описывала. Девок даже, бывало, не отпускали гулять, ежели в компанию Васька затесался, вот так-то. Но сейчас ляпнул Васька не просто так, а подзуживая Георгия Тимофеевича. Как разухарится старик, сказы интереснее становилися. – Что я, цыганок не видал? Вылитая, один в один же. – А ну цыц! – отставной солдат от возмущения даж трубочкой своей на чубуке длинном по столу стукнул. – Мал еще поперек старших говорить! Цыганок он видел, ишь! И запыхтел сердито трубочкой, ну что твой Горыныч. – Да не серчай ты, Георгий Тимофеич, лучше дальше сказывай, – подал голос кто из мужиков постарше. – От чего это она не цыганка? Глянул еще раз неодобрительно Георгий Тимофеич да трубку-то изо рта и вынул. Данька аж замер – ну дюже интересно же узнать, кто на самом деле женщина, странные вещи ему сказывавшая. – Похожа она цыганку. Токо вот монисты с нее снимите да юбку цветастую, совсем не похожа станет. Кое-кто из мужиков засмеялся сдавленно от картинки вырисованной, а Васька протянул мечтательно «Да… Я бы снял…», насупленный взгляд от старого солдата заработав. – Небось и пробовал, да не получилось? Васька хмыкнул неопределенно, молодцеватость на лицо нацепивши, да только вот никого не проведешь таким. – Не по тебе она. Да и вообще ни по кому. Затянулся Георгий Тимофеич, ароматный дым выпуская да паузу выдерживая. Знал, как интерес пробудить да удержать, вот и помалкивал, подслеповато и хитро щурясь. – Служил я в Бухаре… – сказ, начинающийся такими словами обычно для детских ушей не предназначался, но Даня уже подвырос из такого возраста, когда гоняли прочь. Сказывал Георгий Тимофеич про Бухару как про сказку волшебную. Про дворцы и минареты, про муэдзинов, с них поющих, про столики низкие да подушки шелком расшитые, да про фрукты странные. А вот про грязь и вонь в казармах, про раны, за считанные часы загнивающие, а опосля превращающиеся в гангрену, от которой спасу нет – про это не сказывал. Зачем поминать старое да больное, никому неинтересно, ежели сказочки нужнее и важнее? Вот их и сказывал. – Послали нас как-то обоз охранять. Времена тогда неспокойные были, разбойники по дорогам шалили, вот и вымолили наш отряд на охрану. День идем, два, все по дорогам пылим. Вокруг скукотища, посмотреть не на что. Все плоское да песком засыпанное. И вдруг откуда ни возьмись – гора. Высокая такая. А на самой вершине – то ли дворец, то ли храм какой. Тут уж не только Данька, все голос затаили, слушая. – Вай, думаю, что за нечисть такая. Перекрестил ее для порядка, никуда не делась. Ну и ладненько. Я кто? Я простой солдат, пущай за нас командир думает. Он у нас хоть и молоденький был, почти безусый, а умный, книжки постоянно таскал какие-то, записочки делал. Да и про нас, солдат не забывал. И жалование при нем не задерживали, и форму новую выдавали. Хороший командир был. – И что с ним сталося? – полюбопытствовал, не выдержав Васька. – Дак помер почти сразу, – со старческим равнодушием, повидавшим множество смертей на своем веку, отозвался Георгий Тимофеич. – Я ж говорю – молодой был, да умным себя почитал. Сунулся куда не следовало, да и помер. Мальчонке от слов таких стало тягостно, а дедок дальше свой сказ продолжил. – Так вот. А командир уже с караванщиком что-то обсуждает, руками оба машут, лопочут по-бусурмански, а мы пока вокруг обоза расселись – отдохнуть да покурить. Покемарить бы, да нельзя, дождаться нужно, об чем командир договорится. Накричались они, подняли всех и дальше в гору эту двинулись. Там тропа оказалась средь камней спрятанная, вывела нас прямиком к подножию храма. Иль дворца. До сих пор не знаю. Но рядом с воротами огромные статуи стояли, роста в три моих, а то и в четыре. Голову приходилось задирать, рассмотреть дабы. Странные такие, я так и не понял, что это – то ли птицы с львиными телами, то ли львы с крыльями да мордами птичьими. Но скалились зубами так, что аж холодок пробирал, даром что статуи. Это я уж потом пытался рассмотреть, пока обоз ждали. Их-то пустили, а нас – нет. Так и сидели перед воротами. Но к чему я веду этот сказ. Когда караван-баши постучал в ворота… Георгий Тимофеич обвел всех взглядом из-под насупленных бровей и зачем-то стукнул трубкой о стол, ну точно хотел разбить табак слежавшийся. – …из дверцы баба вышла! И без паранжи! Все разом аж притихли, наслушавшись рассказов про солдатское житье-бытье на юге и понимая, что за странное событие. – Поговорила она с караван-баши о чем-то, велела ворота открыть да пропустить обоз. А Данька так образно представил себе скрип медленно, с натугой открывающихся ворот, раскрывшие в клекоте пасти-клювы огромные статуи неизвестно кого, охранниками возвышающиеся перед дворцом, изнуряющую жару и песок, что чуть пот не вытер рукавом. – А ворота открывали и пропускали обоз тоже бабы. Ни одного мужика не видел, одни бабы. Да красавицы такие! Одна другой краше! Понятно, почему людей сторонятся да за воротами хоронятся – покрадут, как пить дать. Принято у них так, на югах-то, – пояснил Георгий Тимофеич. – И главное, все бабы на лицо почти одинаковые, я даж поначалу подумал, что сестры все единоутробные, да только возраст у них ну совсем разный был. А на лицо-то – ну точь в точь, как гадалка, что на ярмарке была! Георгий Тимофеич торжествующе пыхнул трубкой. – Ну дед, ты даешь, – протянул Васька, пока остальные над историей раздумывали. – Что ж раньше-то не рассказывал, а? – Когда надо – тогда и рассказал, – отрезал старый солдат. – Буду я подобное при ней сказывать. Видел бы ты, как их караванщики боялись, сам бы не стал, – и сжал губами чубук, разговор заканчивая. – Дааа… А вот со мной однажды… Разговор плавно перекатился на другие темы, а Данька все никак не мог избавиться от картинки, нарисованной рассказом красочным. Ну точно сам побывал, да своими глазами видел. Ведь, в отличие от всех остальных, запросто мог представить, как выглядят те звери странные. Точно как на монете, что Азель подарил, никак иначе. ========== Глава 41 ========== Пришла весна со своими проблемами да заботами, навалилась так, что – иии! Не забалуешь, ни на что времечко-то не хватает, сколько делов переделать нужно, да все с тревогой, как бы денечки хорошие да правильные не упустить. Крутятся все от рассвета до заката, и мало проблем-то, так еще одна привалила. Приехали государевы люди с проверкою. Село-то, где Данька обитался, на отшибе стояло, добираться до него неудобственно, да и не шибко большое оно. Вот потому староста с подмогой сам осенью собирался да и отвозил подати за всех. И вроде как всем хорошо-от, да, видать, кого в государевой службе вша заела. Решили проверить, все ли в порядке, не утаивает ли кто чего, не напродавали ли землицу кому ни попадя аль не появился ли кто новый, особливо от государства по далям прячущийся. Приехали, да давай по избам да амбарам шнярыть, зерно ворошить, коней-коров считать да за вымя их щупать. Терпел народ, ничего же не поделаешь, в своем праве эти, в кафтанах добротных да с бумагами гербовыми. Поселилися сперва над трактиром, где приезжие останавливаются. Все чин по чину, токо без денег, вестимо. Однако ж шумновато там оказалося, так что перебрались опосля в дом старостин. Тот, от греха подальше, всю семью тут же к брату определил, лишь сеструху, женщину в годах да на один глаз кривенькую, оставил работницей приходящею – еду там приготовить, помыть-постирать. Все как катилось, так и продолжалося, опщество и вздохнуло чуток посвободнее. А как вздохнуло, так и началось. Принялися обходить одну избу за другой, да не просто так – с бумажками какими да вопросами каверзными. А чего это у вас одна труба по бумагам, а вот на баньке еще виднеется? Как не труба? Точно-точно, токо перед нашим приездом внести успели. И ничего, что банька старая, развалюха одна, из коей бревна как кости торчат, снесли – и точка. А чего это у вас коровка лишняя есть? По зиме отелилась, посему в податях не написано? Ай, обманываете, гляньте тока на нее, как пить дать два года уж коровенке. Платите. А сопротивляться будете, заберем коровку-то вашу, не посмотрим, что вторая скоро ляжет. И вот так по каждому дому пробежались, точно хорьки иль куницы. Всех погрызли. Даже к отцу Онуфрию было сунулись, вот, мол, новое постановление государево, что надобно и церковки проверить, да тот басом своим громовым пообещал анафеме предать паскудников, те-то хвосты и поджали. Вой поднялся по всему селу. Что делать-то? Непонятно. Известно, к весне все запасы подъедаются, денежка тоже, а те, тараканы проклятые, грозятся увести кормилец да коников, даж на соху позарились. Привыкли все беды вместе встречать да друг другу помогать, но туточки что делать – непонятно. А люди эти государевы вконец обнаглели. Один из них словил Лиду, что заместо Маньки стала первой девкой на селе, зажал, да давай целовать и горы золотые обещать, ежели слюбится. По меньше мере – снять все подати новые с семьи ейной, а ежели не сладится… Насилу вырвалась голубушка, да прибежала вся в слезах домой. Сидит, ревет, страшно – а вдруг и правда выполнят слова свои жестокие словивший ее? А вдруг теперича никто в жены взять не пожелает? Родители успокаивают, как могут, а у самих сердце щемит. А вот когда оказалося, что не одну Лиду прижимали, то гул страшный по земле пошел. Одно дело – деньгу вымогать, другое – девок портить да чести лишать. Конечно, слыхали, что царевы люди балуют везде, но не так же! А уж что началось, когда Ваську с пробитой башкой нашли. Ну как нашли. Прибежала к Настасье Ильиничне тетка Аксинья, растрепанная вся, без платка, глаза чумные, до того безумная, что Данька, травки перетряхающий, аж задохнулся. Прибежала, задыхается, слова сказать не может. Травница ее обхватила, на лавку усадила да кружку с водой в руки сунула. Пусть и утратила силу ведьмовскую тетка Аксинья, да не любила ее с той истории Настасья Ильинична, потому смотрела хоть и с беспокойством, да настороженно. Посидела Аксинья, в кружку вцепившись да китайским болванчиком раскачиваясь, да, наконец, слово вымолвить смогла. – Тама… Ваську убили… – и токо проговорила, как рыданиями захлебнулась, ну точно в горле их что сдерживало, не давая наружу вырваться. Всполошились что травница, что ученик ейный, да выспрашивать подробности – раненько, нужно сперва найти Ваську-то. Присела Настасья Ильинична перед убивающейся Аксиньей, ласково так за руку взяла да и говорит: – Где? Где «там»? – У меня… – вымолвила вдовица сквозь плач безутешный, да давай реветь пуще прежнего. – Вот что, Даня, – поднялась решительно травница, – беги-ка ты в избу ближайшую бери, кого покрепче, и к Аксинье домой. А я прям туда пойду. – И я с тобой! – вцепилась ведьма бывшая в руку девичью, чуть на колени не бухнулась. – Сиди! Делать тебе там нечего, – освободилась от хвата Настасья Ильинична да к шкапчику шагнула. – А пока на-ко, выпей. Полились капельки заветные в воду, да не спиртовые, а лечебные, хоть на водке и настоянные, да только для раскрытия богатства нутрянного трав. Но Даньке того, как пила Аксинья настойку, захлебываясь сквозь рыдания, не видел уже. Мчался со всех ног к домам, а в голове токо одна мысль билась: «Что ж такое творится-то, божечки…». Даж не посмотрел, к кому врывается, смутно помня, что мужики крепкие в этом доме есть. И действительно – к братьям-бирюкам попал. Парни все здоровые, крепкие, на лесоповал ходят на промысел, да жить предпочитали на отшибе, не особливо лезли в дела других, но и в свои не пускали. На селе их так и звали «бирюки». Бывало, услышишь, как кумушки перекликаются «Я вот щаз мимо бирюков шла…» иль «Загляни за медом в дом, что напротив бирячьего», и все понятно становится. Вот к ним Даня зайцем порскнутым и заскочил. Выпалил с порога: «Ваську у тетки Аксиньи убили!», а бирюкам-от много и надобно, все с лету понимают, тут же одежу натягивать начали. В доме у тетки Аксиньи дверь нараспашку, изба выхоложена, а в горнице Васька на полу валяется. Сам бледный, голова раскроена на алого, а рядом чугунок да картоха вареная валяется – видать чугунком по голове и вдарили. Только Данька заметил домового, в сторону шмыгнувшего, а до того чистой тряпицей Ваське голову отиравшего. Воспрял духом мальчонка – не стал бы домовой возиться с помершим, а тут и травница подоспела. Пощупала, посмотрела, да и велела Ваську по-быстрому к ней в дом несть. Стащили с кровати простынь, завернули в нее парня, да и поволокли. А в горнице у Настасьи Ильиничны Аксинья на скамеечке спит, свернувшись да вздрагивая. Подлила ей травница зелья сонного для нервов, та сразу и срубилась. Уложили Ваську в комнатке для болезных, выгнала Настасья всех, окромя Даньки, да давай колдовать над почти убиенным. Славно ему голову раскроило, да череп крепким оказался, повезло. Сделала травница все, что нужно по своей части, влила лекарства в губы обескровленные, по сторонам нерешительно обернулась, ну точно проверяя, не забрался ли кто чужой, склонилась и зашептала слова заветные, у Всемила выученные, здоровья добавляющие. У Даньки аж ушки на макушке – интересно же, как шептуны работают. В тот единственный раз, как подслушать да подглядеть удалось, ничего толком не запомнилось, окромя тени птицы огромной, да комнаты, точно пьяная, шатающейся. Шепчет-выводит Настасья Ильинична фразы про реку Иордан да камень Алатырь, а слова-то все другие! Не те, что Даня запомнить сумел. Видать, для разных случаев и слова разные нужны, али ведуны их сами подбирают, как знают-умеют. Вслушивается мальчонка, а сам аж замер – полезло из углов всякое. Вроде как и понимается, что безвредное, даже полезное, раз наставница зовет, а поди ж ты! Вот словно рука какая протянулась с полотка, еще чуть – и цапнет! Да не цапнула, убралась обратно. Вот словно волны огромные по стене прокатилися, валом захлестывая, аж дыхание сбивая. Травница, и та на миг запнулась. Вот словно огнем откуда-то потянуло, даж не костерком, в глуши разведенном, а чистым, светлым, точно сам по себе горит. Отшепталась Настасья Ильинична, вся белая опустилась без сил на табуретку да тут же подскочила – проверить надобно, как там Аксинья себя чувствует. Оперлась травница на руку ученика и в горницу вышла. Очнулась Аксинья. В уголочке устроилась, стыдливо платком Настасьи Ильиничны прикрывшись, да руки холодные чаем греет. Как появилась лекарка, тут же вскинулась вопросом, как и все остальные. Окромя бирюков староста там оказался, ими приведенный, да брат его. Больше не стали никого звать, село баламутить. Присела Настасья Ильинична за стол, устало выдохнула: – Все, что могла, сделала. Крепкий он, даст бог – выживет, – а сама так сурово зыркнула на тетку Аксинью. – Сказывай, как так случилось. Затряслась мелкой дрожью женщина, да не смолчала, сказ начала. Как оказалося, Васька полюбовник ейный был. Вдовица ведь тоже женщина, а Васька – парень видный да молодой. Не смогла устоять супротив предложения, вот и встречались уже какое-то время. Понимала Аксинья, что замуж не позовет, а все равно – хоть как-то мужчина в доме был. Приходил тайком, уходил тишком, все честь по чести. Вот и сегодня пришел. Да вслед за ним завалился один из государевых людей – самый наглый. Остальные держались еще, а этот – ну точно бес в него вселился, чем дальше, тем наглее становился. Почти в открытую требовал себе все, на что глаз положил. Завалился, значит, да поначалу издалека начал. Накорми, мол, хозяйка, да чаем напои. Аксинья и метнулась выполнять просьбу, надеясь, что дело этим и закончится. Не закончилось. Полез к ней этот государев, да еще со словами противными: «Кто ж на тебя такую позарится, а со мной хоть напоследок радость мужскую узнаешь». Платье порвал. Не вытерпел такого Васька, выскочил из-за печи, где прятался, да в морду этому наглецу дал. Токо вот тот драться не захотел. Хоть и здоровый, да, видать, трусливый. Поднялся с пола, куда его кулак парня отправил, схватил со стола чугунок да как стукнет по голове Ваську, на полюбовницу обернувшегося – проверить, что с ней. Тот и упал, как подкошенный. Государев этот тут же кинулся прочь, а Аксинья – к лекарке за помощью. Замолкла женщина, опустив глаза и платок теребя, а мужики заворочались, поднимаясь. Оставлять такого без ответа никак нельзя, да вот, что сделать, если не просто пришлые, а под двуглавым орлом ходящие? Оперся староста обеими руками о стол, обвел всех взглядом да и уронил веско: – Вяжем их. А ты, – стрельнул взглядом на брата, – седлай своего Стрелько да в город езжай, за полицией. И понимают все, что полиция может за них и не заступиться, все ж они с теми, кто подати сбирает, что пальцы на одной руке, а что делать-то? И не побьешь, и не прибьешь, и в землю не прикопаешь – явятся вслед другие, еще хуже станет. Двинулись все мужики дружною гурьбою прочь, а Даньку, что за всеми увязался, аж защемило предчувствие нехорошее. Сбылося. Убегли государевы люди. Поседлали коней и утекли прочь. К утру уж точно явятся с рассказом своими первыми, известно как выставят сельчан – в дурном свете, ей же ей, в дурном, самих виноватыми сделают. Напали, мол, за службу государеву, синяк, Васькой поставленный, предъявят да и вернутся с подкреплением. Токо кулаки сжимать да зубами скрипеть в злобе бессильной остается. – Дядь Богдан, – тронул мужчину за руку Данька да и продолжил умоляюще: – Вы таки езжайте, вдруг успеете? Да как успеть-то, ежели дорога одна, а те первыми выехали? Но опосля того, как его жену вылечили, Богдан крепко зауважал, что травницу, что ученика ее, а посему послушался, побежал к себе. Да и то верно, Стрелько не зря так прозвали, добрый конь, справный, всех обгонял на выездах шутливых. А сам Даня попятился в сторонку, пока все о нем забыли, да и тоже побежал – к лесу. Что делать-от – и сам не ведает, а не у кого попросить больше помощи. Бежит, а сам вспоминает и разговоры свои с Захаром Мстиславовичем о других домовых да об обращении с ними, и напутствия странные цыганки нездешней. Бьется-бьется в голове мысль голубем сизым, а все никак не оформится. А вот когда в лес забег, так все на свои места встало: и байки, и желания, и сразу стало понятно, что делать нужно. Выдохнул Данька в попытке спокойствие поймать да и пошел тихонечко, в лес все больше погружаясь. Да не шагами, а душою. Как иначе в полуночи по лесу-то бродить? Ни зги не видать, и луна как нарочно в облаках спряталась. Вот ветка качнулась – это лисица прошмыгнула. Вот синичка затараторила – видать, со всеми хочет новостями поделиться. Вот лесавка стеснительно прошмыгнула… Заторопился вслед ей Данька, да с мыслями поскорее лесного батюшку увидать, без него ж ничего не выйдет! Бежит, света белого не видит, пока в дерево не впечатался. Ан нет, не дерево то – леший, токо-токо проснувшийся и от того весь скрипящий, как старый высохший пень, только плошки-глаза зеленым светятся. Выдохнул Данька, нетерпение сдерживая, поздоровался уважительно, как со старшим, да и выпалил одним духом просьбу свою, умоляюще глядя. Поскрипел-поскрипел лешак да и расхохотался басовито: – От это дело! Весело будет! А мальчонка как обмяк, ну точно стержень, на котором держался, выдернули. Поблагодарил от души лесного батюшку и домой поплелся. Только сперва убедился, что у Настасьи Ильиничны все в порядке. Утро встретило село гулом, шумом да гамом. Все ждали возвращения – то ли брата старосты, то ли людей государевых, то ли полиции, а то и жандармов – на государственных же людей нападение свершилось. Староста да отец Онуфрий как могли сдерживали опщество, да пришлось подождать. Вернулся Богдан уже ввечеру, да не один. Прибыли с ним еще следователь с писарем в бричке, еле добрались по размытой дороге, да и принялись все жалобы селян записывать. Записали все, много бумаги извели, собрались и уехали. Правда следователь напоследок сказал, чтобы не волновались, в их пользу решится дело. А как уехали полицейские, так брат старостин и принялся за сказ. Добрался до города он раненько – дорога как сама под копыта ложилась, засел у дверей указа, где прошения подавать, самым первым оказался, а как указ открылся, так все и вывалил одним духом. И про чуть не случившееся смертоубийство, и про грабежи с податями, и про все остальное. Захотели от него отмахнуться, да на счастье рядом вот этот самый следователь приходил. Заинтересовался, порасспрашивал да и заявил решительно, что займется этим делом. Окружающих аж перекосило да шепоток злобный послышался – за что такое счастье привалило, что «сам Величко» решил прибрать к рукам заявление. Богдан потом тихонько спросил бывалых, кто с прошениями не в первый раз приходил (бывало, годами кланялись, лишь бы пустяковое дело до конца довести), да и порадовался безмерно. Оказалось, Величко этот недавно из жандармерии перевелся да всей душой ратовал за честность и неподкупность стражей государевых, потому как краем уха услыхал, так и зацепился. По-честному будет разбираться, по справедливости. Выдохнули все облегченно, а Богдан-от еще не закончил, дальше сказ продолжал. Он-то приехал раненько, а вот государевы люди, что с села сбежали, нашкодивши, токо к обеду приехали, да потом у себя все разорялись о дороге. То корень вдруг откуда ни возьмись вылезет, один конь аж охромел, то птицы налетят-нагадят. А посреди дороги медведь на них вылез. Весь отощавший, видать, шатуном ползимы побродил. Кинулся, но никого не сломал, токо того, кто на Ваську напал, помял чуток, даж ребра не сломал, лишь синяков наставил, и в лес убрался. Опосля этого поспокойнее стало, так что доехали без дальнейших приключениев. Но в тот лес зареклись заглядывать. Богдан как раз в соседней комнате сидел, «приемная» называется, следователя ожидал да рассказу дивился. Отродясь у них такого не водилось, чтобы звери подобным образом озорничали на дороге. В лесу – это да, они в своем праве, но на дороге… Данька наравне со всеми рассказ слушает, а на сердце радостно, будто солнышко, да и гордо, не без этого. Все же руку приложил, чтобы так все закончилось. Он ведь поначалу, сказы про волхвов вспоминаючи, хотел попросить за село заступиться да навеки избавить от людей, что хуже супостатов, а опосля призадумался. Люди все ж таки, хоть и хуже любой гниды. Знал Даня, что леший не воспротивится, но изнутри мальчонку терзало неправильностью и нехорошестью поступка такого. Вот и придумал – Богдану дорожку спрямить, государевым людям – скривить да попугать как следоват, ноги чтобы их больше не было в селе. Сработало, да еще как! Видать, точно кто сверху присматривал, раз сказ брата старостиного правильный человек услышал да справедливый. Вот так и спать на печку залег с ощущением этим, что все правильно сделал. Видать, не один он так думал. Проваливаясь в сон, в полудреме между явью и неявью, почуялось, словно кто по голове ладонью теплой гладит, и так хорошо-хорошо от этого становится, что улыбка сама на лице появилася. А напоследок кто ласково выдохнул: «Спи…» ========== Глава 42 ========== Хочь и обещал следователь во всем по справедливости разобраться, а все ж таки волновалися все на селе. И за Ваську непутевого, и за подати, несправедливо насчитанные. У Васьки-то головушка его бедовая как зажила, так он вдугрядь за работу принялся, точно хотел наверстать упущенное, пока в беспамятстве валялся. Гоголем по селу ходил, хорохорился, а все ж таки смешков за спиной не смог избежать. Даж с уважением смешки — ибо эк «уважил»-то охальника, а поди ж ты. Но тут уж ничего не поделаешь, народ такой-от. А вот Аксинью не особо забижали — всяк понимал, каково это без кормильца в семье, жалели. Некоторые языки поганые да шепотки вновь распустили, аки змеи в стерне, но таких струнили. Не без помощи отца Онуфрия, конечно. Не одобрял он беганий друг к другу без венчания, однако ж яда злобности и презрения вообще не допускал, ни до себя, ни до паствы. Не всегда получалося, но — держал, держал всех в строгости. Даня со всеми вместе волновался тож. Даж порывался как-то сбегать ночью до города, с цветочком Иван-да-Марьи заветным это ж завсегда быстро получится, да токо одно останавливало: ну сбегает, а дальше-то что? Как разузнать, что происходит-то? Показаться следователю — так тот, может, и не захочет с мальцом общаться, тока со взрослыми, а пора такая наступила, что не то что каждый день, каждый час дорог и весом, точно пятиалтынник серебряный. Упустишь — точно монетку полновесную золотую в колодец кинешь. Вот и ждали все, маялися, а поделать ничего не могли. А Даньке-то, опосля уж того, как Васька встал, сон странный приснился, ну точно как самый настоящий и живой. Снилося мальчонке, что в избе он сидит. Да не просто в избе, а за печкой прячется. Свернулся в комок тугой, словно сам себя держит, не пущает, и трясется. Толь от страха, толь от злости, а то ли еще от чего — неведомо. Токо вот потряхивает всего, аж плечи ходуном ходят. Сидит, ждет пока голоса злые да ругань стихнут, ибо знает — ну никак нельзя показаться, ничем хорошим не закончится. А по полу, по полу-то лужица темно-красная ползет — медленно, но неуклонно. Знамо дело, от чего такие лужицы бывают… Не успел Данька толком испужаться, как сменилась картинка щелчком. Вот уже тишина стоит, да гарью тянет. Ой, не спроста тянет, не спроста! И верно — выбрался тот, в чьем теле мальчонка оказался, из угла своего, глянул — а прям перед глазами лежит кто, да без движения. А кто — не рассмотреть, слезы все застят. Вытер он слезы жестом злым, да прям на четвереньках и побежал — быстрее, чем вставать-от. Ткнулся ну точно кутенок, огладил волосы темные, коротко стриженые. То ли брат, то ли сеструха, знакомым веет, да лежит лицом вниз, не разглядеть. А на голове рана кровит, да так давно, что уже пленкой застывшей подернулась. Вроде как живой. Все бы хорошо, да только изба уже с одного краю пылает кострищем огромным, как вытащить-то?! Ан нет, тащит, сопит да тащит изо всех сил, что-то сквозь зубы шепча. А кругом уже стена алая гудит, огромная, огненная, того и гляди — рухнет, сожрет, и косточек не останется. А ровно держит ее что. Крыша обрушилась аккурат в тот момент, как «Данька» вылез из избы да на несколько шагов оттащил сродственника. Перевернул на бок, тут и стало понятно — брат. А старший ли, младший — хто ж его знает. Но точно знакомый, точно видал его иль похожего когда мальчонка, да только не таким, а значительно постарше. Мысли путалися, не давая вспомнить, да и мысли-то почти все не свои, чужие, аж страшно. И такой от них веяло ненавистью за сродственника почти погубленного, что Даня и не знал, куда деться. Да и не помнил мальчонка, что сон это, потому и поделать ничего не мог, токо ждать. Затрясся весь «Даня», как увидел всадников, улепетывающих к лесу, руку протянул скрючену, ну точно схватить их захотел, да и заговорил. И тут Даньку ну точно обухом по голове стукнули — шептун то! И ну точно хочет что нехорошее сотворить! Но как ни бился мальчонка, как ни кричал, не слышал его этот, мести желавший. С ужасом наблюдал Данька, как один конь споткнулся, второй рухнул что подкошенный. А этот, жаром горящей избы опаляемый, лишь смеялся и продолжал шептать и руку все больше крючить. Не выполз никто из-под коней павших. Знал это Даня без сомнениев. А как шептун руку-то опустил, так сложилась изба вовнутрь, ну точно домик игрушечный, даже жар спал, перестал лицо обжигать. Застонал раненый, шептун тот час же кинулся к нему с болью в сердце, и Данька и очнулся. Лежал, в потолок глазами вперившись, кажную минуточку вспоминая и перебирая. И как, губу прикусив, на лужу кровавую, медленно ползущую смотрел. И как тащил брата сваво. И как слова проклятые шептал. А сердце все продолжало колотиться бешено, ну точно выпрыгнуть собиралося. Поворочался еще Даня, потрогал руку прокушенную да щеку, словно огнем опаленную, да и полез с печки аккуратно — во двор выбраться, умыться да воды колодезной напиться. Впотьмах-то да со слабости жуткой чуть ухват с ведром не завалил, но ничего, выбрался по-тихому, никого не разбудив. А на дворе весной уж вовсю пахнет, жизнью нарождающейся — травою, цветами-первоцветами, листиками молоденькими, аж клейкими еще. Птицы выводят песни свои свадебные и ухаживательные, рассвет привечая. Вздохнул Данька, уселся на пень для колки дров и заслушался, мысли все больные, сном навеянные, из головы выгоняя да вместе со зверьем солнышко просыпающееся встречая. Сидит, слушает, я рядышком откуда ни возьмись Захар Мстиславович пристроился, на полешке. Тож в молчании сидит, только на мальчонку поглядывает искоса. Да и трудно Даню стало уже мальчонкой звати. На ягодах да грибах лесного батюшки вымахал, подраздался да окреп. И вроде нет косой сажени в плечах, как у кузнеца иль у тех, кто деревья валит али целыми днями косу из рук не выпускается, а поди ж ты — чуется, чуется силушка в теле, но словно она тама в тугой клубок или пружину свернута. А вот ежели распрямить, так враз и тело за ней расширится. И то слово — мальчонке и двенадцати нет, а выглядит как погодок четырнадцатилетних, девки вон даже заглядываться потихоньку начинают. Очнулся Данька от мыслей своих, да так и вздрогнул от неожиданности, но тут же опомнился. — Здравствуйте, дядь Захар. Вы просто так али с делом каким? Бывало и так, что не только мальчонка к домовому прибегал с вопросами да словами разными, но и домовой просил в чем подсобить. В основном, людям неразумным разъяснить, что не так делают, чтобы ни они не мучились, ни скотинка их, ни домашние хозяева. Поначалу-то сельчане в таких делах к Дане и не прислушивались особо, а потом, как и правда улучшения всякие пошли, начали. — Да вот, просто так посидеть, — покряхтел домовой, ерзая да поудобнее устраиваясь на своем чурбачке. Да видно было, что точно гложет его что изнутри. Не выдержал домовик, проговорил: — Может, сон твой послушать. — А что сон? — спал с лица Данька и пробормотал: — Сон как сон. Ничего особенного. — Ох, не научился ты меня еще дурить, молодой хозяин, — молвил домовой и из-под бровей своих белых укоризною глянул. — Да и умение у меня есть — в сны заглядывать. Вдруг что дурное придет, отгонять ить надобно. — Так вы и… — внезапно смутился Даня. — Нет. Тех, — со значением выделил Захар Мстиславович, — снов я не вижу. Так что не пужайся. Поддернул полы тулупчика и продолжил: — А вот в этот заглянул. Да ничего сделать не смог. Не сон то был. Вот и вышел тебя проведать. — А что же, если не сон? Неужели — как те? — чуть не задохнулся Данька. — Не как те, да все ж не сон. Воспоминанье это чужое, молодой хозяин, — пояснил домовой, словно самое обычное это дело — чужое прошлое изнутри видеть. — А как же… А чье же… — забормотал мальчонка. — Как будто сам не догадываешьси, — с укоризной попенял домашний батюшко и добавил со значимостью: — Хотя, может, и не догадаишьси, ведь сам не можешь понять, какое расположение к нему питаешь. И тут Даню как в жар бросило — так вот почему тот сродственник из сна таким знакомым казался! Не потому что сон, а во сне все правдою кажется, даж не задумываешься зачастую о нелепицах странных, естественными кажущимися. А потому как действительно знал, знал того человека, чье прошлое как на волшебном блюдечке разглядывал! — Всемил то, да? — выдохнул Данька, почти не веря словам своим. — Истинно, он, — кивнул головой Захар Мстиславович. — А как же я его прошлое увидел-то? — ошарашенно пробормотал Даня. — Как-как… Показали его тебе, вот как! — припечатал домовой. А мальчонка лишь головой потряс от изумления, ну точно лошадь на ярмарке, от слепней избавляющаяся. Да токо вот мысли похуже слепней будут, зараз так от них не избавишься. — А кто? Зачем?! — Эх-хе-хе, молодой хозяин, молодой хозяин, — закряхтел дверью старою Захар Мстиславович. — Тут уж сам давай. И кто, и зачем. Я и так лишку сболтнул. Совсем старый стал, все забываю, — завздыхал домовой горестно. Но Данька уже знал о маленькой слабости домовика. Тот вел себя так, лишь когда прикинуться желает немощным да в помощи нуждающимся, а сам-то домовик еще лет сто, а то и больше проживет на свете, ежели с домом и семьей ничего не случится. Знал, а посему — почему бы не уважить чужую слабость, да по сравнению с ним не то что Даня, даж его родители крохотными детками казалися. — Да вы что, дядь Захар, вашей памяти любой позавидует, столько всего знаете да помните! — подсластил мальчонка разговор. — Помнить-то помню, да вот о запретных вещах подзабываю, — сказал домовой, как отрезал. — Глядишь, и сделаю что не так, тады… Нахохлился Захар Мстиславович снегирем на ветке в самый мороз, а Даня растерялся даж, не зная, что и сказать. Вот вроде и не сказал ничего такого-от домашний батюшко, а поди ж ты — хмурится, ну точно чего важное выдал. Так и не сумел мальчонка догадаться, что ж такое рассказано было секретное, так и продолжили в молчании на восход нарождающийся глядеть, что небушко в розовый перекрашивать начал, темень ночную разгоняя да голубизной дневной ее заменяя. Облачка редкие, по небу плывущие, брюшки свои перламутровые лучам солнышка подставляющие, ну точно на ласку напрашиваются, да того все затейливые и забавные казались, что Данька загляделся аж. Хороший день обещался настать, ласковый да теплый. Да только вот сердце сон продолжал глодать и все не отпускал никак. Дальше дни закрутились-завертелись колесом ярмарочным, а Даня все нет-нет, да и вспоминал сон этот, из головы не идущий. Вспоминал, пока не приснилось ему еще что-то странное. Проснулся Данька на пригорочке в каком-то саду странном. Поначалу даж не понял, что с садом тем не так. Травка, солнышком пригретая, воздух яблочный такой вкусный, что хоть пластами его режь да кушай, до того ароматный. А вот царапает что, покоя не дает. Тряханул головой мальчонка и пошел потихоньку меж яблонек, воздух тот вкуснющий вдыхая. Коснулся ствола одного, глядь, а он точно позолотой тонкой покрыт. И второй. И третий. А следующий точно черной патиной затянут. А яблоньки-то разные — какие повыше, какие пониже, ну точно недавно посаженные. И тишина царит. Не бывает такой тишины днем летним — завсегда пчелы да слепни жужжат, мошкара какая вьется, надоедает. Мураши бегают деловито — а нет их тут. Токо травка, ну точно как в сказах, что «муравою» зовется, и яблоньки эти странные. Дане бы испужать, ан нет — чувство, ну точно в палатах Азеля находится, а чего там бояться-то? Так и пробродил среди яблонек этих, покуда одна, молоденькая, с веточками тонкими да листиками весенними, пушисто-зелеными, не приглянулась. Около нее и прикорнул. Об одном сожалел Данька — что черта своего не увидел. Но ничего, свидятся еще. ========== Глава 43 ========== Покатилися деньки своим чередом, за утром — день, за днем — вечер, за вечером ночь, а за ней и утро вновь. Только чем теплее вечера становились, тем больше песен за околицей выводилось. Солнышко закатится, нужно пластом валиться с устатку-то да в ожидании скорого рассвета, а парни-неженатики да девки беззамужные откуда только силы берут. Наравне со всеми в полях-огородах стоят, а поди ж ты — почище соловьев заливаются. Даньке-то и невместно со старшими-то гуляти, а точно что зовет, точно Алконост-птица не может оставить веселье без своего внимания. Памятуя о голосе волшебном, не гнали мальчонку. Особливо после того, как он песни незнакомые стал выводить. Вроде и слова все здешние, и мотивы не раз уже пропетые, а как начнет — так зараз ну точно история какая волшебная плетется. Все аж замирают, заслушиваясь. А когда повторить просят, Данька и не может. Смущается, прячется, ну точно как рак в панцирь, да бормочет странное. Не говорить же всем, что не помнит, как песни эти выплетает, словно подсказывает кто да за собой ведет. И что странно-то — надо бы забояться от песнопений таких, а вот ни капельки не страшно, а даж наоборот — хорошо. Ну точно в церкви поешь, такая благодать на душу опускается. Вот и бегал Даня — песни пел. А днем не до песен. Ко всем хлопотам же еще и Стешка прибавилась. Настасья Ильинична ее не только к себе в обучение взяла, но и Даньку к этому, к обучению то есть, пристроила, повелев основы сеструхе рассказывать. Мальчонка хоть и бухтел досадливо да бычился, а все ж таки повеление наставницы выполнял. Да и не бросала его травница в деле этаком, завсегда хоть вполуха, да слушала и, ежели надобно, правила али дополняла. Иногда даже что новое рассказывала. Хоть и состоял Даня уже давно в обучении, да травницкое дело оно такое, хитрое. Это как ложки резать. Вроде бы несложная работа — взял чурбачок подходящий, да вырезал. Ан нет, не так-то все и просто. Сперва надобно чурбачок подходящий подобрать, чтобы ложка долго прослужила. Возьмешь сухой — ложку до ума не доведешь. Возьмешь только срубленный — рассохнется. Возьмешь еловый — привкус у ложки смолистый будет. Вот потому и нужен чурбачок правильный, да еще его хранить в траве живой надобно, чтобы не высох да не сгнил. Потом инструмент справный выбрать надобно. Обычным ножом тож можно выстругать, да намаешься. А вот ежели теслу взять, то и вырезать будет сподручнее. А потом — вот как резать? С ложа али с ручки? В какую сторону строгать? И, брат, тут целая наука! Потому ее не только ложкари, но пахари, плотники да наемные работники — все передавали от отца сыну. Бывало вечерами зимними всей мужской частью семьи сидят, ложки режут. А потом. Ну вот вырезал ты ложку. Черпать ей удобно, есть хорошо, а душа не лежит. А все от того, в каком настроении резал. Иль от того, что узоров на ней не выведено — для аппетиту хорошего. Вот и режут-украшают, как могут. Это только ложку сготовить — вона какая наука нужна. А с настойками целебными намного сложнее все обстоит. Травку правильную найди, во время правильное ее добудь, да не забудь поклониться хозяевам, чтобы силу из нее не вытянули, правильно высуши, правильно храни, правильно саму настоечку свари — токо послушать, уже руки опускаются, а сделать как все, а? Вот потому к хорошим травницам за много-много сел и ездили. Да причем одна от грудной жабы поможет — хорошо умеет изгонять ее, другая — от прострела, третья — деток малых тихомирит, что криком заливаются. Мало кто все-все болезни лечит, все знает. Так что повезло селению данькиному с травницами, что старой, что молодой, ой, повезло! Не просто лекарки, еще и с книжками учеными — эти так вообще ценилися. Правда, в книжках-то этих могут быть и наговоры злобные записаны, как у колдунов водится, только никто не замечал злобства колдуньего у травниц. Хорошие они были. Справные. Еще и поэтому многие желали деток своих к Настасье Ильиничне пристроить, а оно вона как вышло — с одного двора аж двоих взяла. Завидовали семье Дани, не без этого. Степашка-то по малолетству не видела, а Данька чуял. Но что ж тут делать-то, ничего не поделаешь, только учиться дальше. Вот мальчонка и учился, и чуток сам в учителя выбился. Вот так весна промелькнула, а за ней и лето минуло. Отпраздновали в этом году и неделю русальную и Ивана Купалу без происшествиев, о чем Данька боялся особо. Видать отпустила дурная полоса. А аккурат после Купалы и грамотка пришла из полиции. Сделал все следователь, как и обещал — ни Ваську ни в чем не обвинили, ни налоги новые платить не надобно. Ну точно — отпустила полоса дурная, ей же ей, отпустила. Сны Дане снились, но больше таких странных не виделось, тока как раньше — про облака белые да голоса дивные, звонкие, точно колокольчики серебряные. Непонятно, что им надобно, однако ж — не отпускают, снятся. Пару раз просыпался мальчонка с мыслями, что упустил что-то, не запомнил, да вспомнить никак не мог, что же именно. Помается-помается денек-другой, а потом отпускает. Вот так и жил до осени, пока грибы не пошли. А как пошли, позвал его е себе лесной батюшко. Да как позвал! Село данькино не у самого озера располагалось, а чуток подальше — и не затопит весною при половодье сильном, и водяного не дразнить. Не любят водные хозяева, когда рядышком с ними дома растут. Токо вот мельницам и дозволяют стоять, да и то, ежели мельник договор правильный заключит. Тогда и течение будет справное, и колеса ломаться не будут да в водорослях и осоке застревать. И мелочь всякая водяная на мельнице озоровать не будет, зерно да муку портить. Ну так вот, рассказ сейчас не об этом, о другом. Высоконький с одной стороны берег озерный, дальний от села, страсть неудобный — ни спуститься толком, ни подняться, да только вот на том берегу земляника самая вкусная вырастает. Вот и приходится за ней бегать вкругаля — поначалу по дороге к лесу, потом в овражек свернуть, а через него и дойти до места. Старики говорят, в овражке том когда-то толь ручей, толь речушка была, толь втекала в озеро, толь вытекала, вот вдоль нее тракт и вытоптали. Речушки давно нету, а овражек, вдоль дороги идущий, остался. Вот там-то и настигло Даньку приглашение. Шел он с коробом земляники домой, да потихоньку бросал в рот ягодку за ягодкой — алую, ароматную, солнцем напитанную, сладко пахнущую, и думы думал. Да до того задумался, что поначалу-то не обратил внимания на шуршание странное, с верхней дороги доносящееся. Шууурх-шууурх-шууурх — ну точно листики осенние, палые ветром гонятся. Вроде как поначалу тихонечко, а опосля все сильнее да сильнее шуршит, вроде как нагоняет. А как нагнало и пошуршало рядом, так Данька и очнулся. Оглянулся, да чуть с ойканьем не отскочил прочь, да некуда отскочить-то, в овражке узеньком. Думал мальчонка, что ко всему привычный уж, да только вот не ожидал увидать ком лиственный, разноцветный, да с глазами. Вернее, глаз-то у него и не видать было, а вот точно ощущение, что смотрит. Даня туда-сюда дернулся, а ком этот — за ним шуршит. Данька влево — и ком влево. Данька вправо — и ком за ним. Застыл мальчонка, с непонятностью на диво странное взирая, а ком этот опять как давай шуршать, и качаться — то обратно к дороге чуть откатится, то вернется. Ну вроде как зовет с собой. Пару раз так сделал, а потом взял и скатился в овражек, да так ловко, что прямо у Дани в руках очутился. Как так смог — неведомо, но вот смог. Лежит, шебуршит, а в шелесте этом точно голосок скребущийся слышится. Поначалу Данька не очень хорошо понимал, но чем дальше, тем лучше звуки в слова складывались, а те — во фразы целые. Как осознал мальчонка, что происходит, выдохнул, поправил ремень, короб за спину перекинув, и пошел на встречу с лешим, указаниям следуя. Долгонько идти пришлось, разговорился мальчонка с комом этим листвяным по дороге. Лесавка это оказалась. Когда-то, давным-давно, выглядела она как и все остальные, жила себе, не тужила, пока беда не пришла в лес — пропал куда-то лешак. Куда запропал, сам исчез аль его кто извел — неведомо то, только вот вслед за ним и остальные стали пропадать, те, кого люди нечистью лесной зовут, а заместо них темнота стала приходить неживая. Хоть и знакомо то Даньке уже было, только не перебивал он маленькую лесавку, продолжал слушать рассказ ее. Не захотелось лесавке пропадать, в окружающем лесу растворяться, и решилась она пойти прочь из леса, поискать себе другой. Только вот далеко-то пройти не смогла — притянуло ее куда-то. Оказалося, что нет у нее сейчас защиты от злых, чародейных чар, вот и попала в услужение к ведьме. Та объяснила, что ежели не будет лесавка ей служить, то бесповоротно исчезнет, вот и пришлось выбор сделать. Токо не смогла кодунья сохранить облик настоящий лесавке, слепила из листьев тельце да в нем и заперла. Умишка у лесавки не так уж много, они приказами и желаньями лешего живут, вот и не смогла толком ответить на расспросы Данькины о житье своем у ведьмы-то, только рассказала, что не одна она такая была, и другие служили: лесные духи, потерявший лес, да домашние хозяева, потерявшие дом. А потом леший очнулся и позвал, лесавка с радостью дома и очутилася. Пока мальчонка соображал, как бы половчее еще расспросить, лес суседский показался, а там уж у самой прогалинки придорожной их лешак и встретил. Оказалось, не просто так позвал, а чтобы должок отдать. Что может быть драгоценнее плакун-травы? Оказалось — пенек. Простой такой пенек с крепеньким боровичком, на нем растущем. Данька растерялся даж — зачем ему пенек-то? А лесной хозяин и объяснил, что не простой это пенек, а силу всего леса впитавший, потому столько времени и понадобилось для подарка настоящего. Ежели с пенька гриб сорвать, то тут же два вырастут. Да и сам пенек появляется там, где его хозяин, Даня то есть, пожелает. Обрадовался мальчонка — это что же получается, теперь никакой голод не страшен будет! Захотел, позвал пенек, грибы с него обобрал, с пшеном или крупой сварил, вот и каша сытная получилось, а на пеньке зараз новые вырастут? «Вырастут», — подтвердил лесной хозяин, да предупредил: «Только смотри, дважды вырастут, так что лишний раз не пользуй». Отмахнулся мальчонка опрометчиво от настойчивого остережения, поблагодарил да домой помчался радостный. Тем же вечером опробовал подарок. Забился за поленницу, позвал словами заветными пенек, тот откуда ни возьмись и появился. Сорвал Данька один грибок, а заместо него выскочили еще один боровичок да белый — крепенький, ножка почти кругленькая, шляпка коричневая, загляденье просто! Мальчонка на радостях раз пять пенек обобрал, грибы в корзинку сложил — ну вроде как с утра встал пораньше да нарвал, а пенек восвояси отправил. Вот так и повелось. Звал Даня кажное утро пенек, собирал корзинку и домой относил. А корзинка-то с каждым разом все больше и больше становилося, все больше и больше грибов в нее влезало. Маменька аж дивиться начала — как только успевается насобираться столько за час послерассветный, а Данька только молчал с гордостью. Так бы и дальше продолжалось, да только вот в один день заместо гриба съедобного поганка появилась. Скривился мальчонка, отломил ее, не подумавши, глядь — уже две немочи бледные, с воротничком кружавчатым торчат. Сорвал Даня одну — уже три торчат, как сестрички из одной грибницы. Вот тут-то Данька и испужался. Неужели испортился пенек? Да как же так может быть-от? Это ж чистосердечный подарок от целого леса. Не решился Даня больше грибы в тот день обирать, отправил пенек прочь, да как было в корзине на донышке, столько и приволок, а сам умотал прочь от расспросов да взглядов удивленных. Маялся-маялся несколько дней, а опосля не выдержал — позвал пенек волшебный с надеждой тайною, что исчезли с него поганки белые. Но нет — так и торчали, прям посреди пенька, как корона какая. Осмотрел Данька пенек — остальные грибы хорошие: и подосиновики красношляпные, и белые, и лисички рыжие, и волнушки розовые, даж парочка зеленушек есть. И что делать-то — непонятно. Надо бы попробовать отломить грибок один, да боязно, вдруг опять поганка вырастет? Измотался нерешительностью, да все ж таки сорвал поганку. Глядь, а на ее месте выросла еще одна и опенок. Вроде как и похож на поганку, а гриб вкусный. Вот тут и призадумался Данька над словами лешего. Лес — он хоть и богатый, да не бесконечный. Сколько раз приходилося искать в других местах травки, что росли на полянках заветных. Год росли, два, а на третий — и нету. Вот и обшаривали они с Настасьей Ильиничной уголки укромные поначалу вокруг, а потом и дальше уходить приходилось. Бывало, далече леший уносил их. А что бывает, ежели пожадничать, да и собрать все зараз, не оставив ни семечка, ни цветочка? Знамо что — только пустоту да поганки через год обнаружишь. Подивился Данька глупости своей да пустому бахвальству и желанию получить похвалу, поблагодарил лешего за науку да и отправил пенек восвояси, отдыхать, решив, что будет звать только в случае нужды крайней. Глядишь, к этому времени заместо поганок съедобные грибы и вернутся. ========== Глава 44. Часть первая ========== Суть да дело, а лето совсем на нет сошло, забирая с собой тепло и заботы посевные да обработные, оставляя сладкий дух Яблочного Спаса да других урожайных праздников. Да только вот не у всех урожайная пора наступает осенью. Травники да знахари всю весну да лето свои сборы ведут — нужно ведь всю силу трав, а не их плодов получить. Вот и получалося, что Данька со Стешкою все лето в лесу пропадали, маменьке почти в огороде и не помогая. Вроде и мелкая пока Степашка, а подмога от ней шла ой какая! Намаются по лесу бродити, сеструха как придет, так сразу спать падает, а Даня пытался хоть как-то помогать, не гоже родителев без помощи бросать. А опосля придумал вещь одну. Приходит на огород да с травкою разговаривает, просит не расти у них на грядках, а у околицы жити. Странно-не странно, а помогало чуток. У других как упустишь, так сразу лебеда ползет — зеленая, наглая, а у них с опозданием, вроде как сомневается, нужно ли ей это али нет. Хвощ вообще извелся, ну ровно не нравится ему в этом огороде. Чудны дела твои, господи… А яблоки — те наоборот, загляденье уродилися. В церкви, как святили на Спас, завистливых взглядов насобирали множество. Раньше-то лучше всех со священнического сада яблочки были, а теперь вот — с данькиного. А все потому, что Даня попросил. Ласку-ить не токо люди да животины любят, но и прочие живые существа тож. Так что урожай удалось собрать хороший, и не только яблок. Весь подпол набили, даж продали чуток. Вот так вот и жили. А там и осень подоспела с ее заботами, лешаки спать ушли, а тут и излом наступил, а с ним день рождения Даньки. Двенадцать лет — странный возраст. Вроде и не мальчик уже, но и не взрослый пока, даже голос не переломался да ус расти не начал. Очень ждал Даня этого момента, когда взрослость в нем проявится, да втайне опасался, что подарок Алконост-птицы пропадет. Вроде и ничего страшного, а привык Даня к нему да к песням радостным. Аккурат на день рождения, как и положено, мороз ударил, землю покрыв трескучим ледком. Так что засыпал мальчонка, полнясь ожиданиями радостными, под вой ветра в печной трубе да вкусный запах пирожков с повидлом и горящих полешек березовых. Проснулся Даня в палатах чертовых. Давненько туточки не бывал, а помнится все — ну точно как вчера в гостях находился. Погладил покрывало расшитое нитями золотыми, да так плотно, что даж пальцы чуть царапает, подхватился, да сдержал свое нетерпение. Волосы пригладил, рубаху праздничную, узорами по вороту и подолу расшитую, одернул. Специально в ней лег спать, не все же перед чертом оборванцем являться, нужно и гордость знать! Хочь и не чета его одежонка красе да богачеству окружающему, да не оборвыш и не замарашка какой. Толкнул Даня двери да и очутился в коридорчике волшебном, со зверями живыми, по стенам скачущими. Не удержался, застыл полюбоваться чуток на семейство беличье, дупло обустраивающее, да так потешно, ну словно люди ругающиеся да препирающиеся из-за ореха громадного. — Нравится? Мальчонка чуть не вздрогнул из-за голоса внезапного, со спины раздавшегося, однако же узнал сразу. Повернулся и поклонился, как положено: — Здравствовать вам! — И тебе здравствовать, суженый, — улыбнулся Азель мягко и со значением, да так, что Данька даж сомневался, все ли в порядке, все ли так понимается. — Ну так как — нравится? Не стал отпираться мальчонка: — Нравится! Еще как! Они такие забавные! А белочки тем временем запрятали орех в дупло подальше, хвосты распушили да и поскакали парочкой по веткам, из глубины проявляющимся, точно тонким искусным пером по серебру рисуемым. — Хочешь, подарю? — поинтересовался черт, а сам так внимательно глянул, ну точно острой иглой ткнул, да тут же взгляд загасил. — Кого? — непонимающе моргнул Даня. — Да хотя бы — вот его. Коснулся Азель жестом хозяйским стены, побежали от пальцев волны, точно от камня брошенного, а вслед за ними из стены птица чудная всплывать начала. Сама небольшая, ну точно курица, только шея длинная и тонкая, зато хвост — такой огромный, что раза в три больше тела, и на каждом перышке словно глаз круглый прорисован, а от него по кругу в разные стороны — реснички. Да еще и хохолок на головке торчит, ну точно барыня кокетливая себе в пучок веточку с гроздью рябиновою воткнула. Видел Данька такое на картинках, токо не понял, зачем. Правда на той картинке ягодки из каменьев драгоценных сделаны, ну точно капельки блестящие и прозрачные. Дорогущая, наверное. Тока Даня так и не понял, зачем же ее в голову втыкать было. А у птички этой хохолок вроде как из перьев торчал, но таких тонюсеньких, что аж качались под весом собственным. Странная птичка. Ну как та барыня. Да только развернула птица хвост веером, мальчонка только и ахнул да про картинки и барынь позабыл от красоты такой. Птица вся вроде серебряная быть должна, а вот нет — потихонечку перышки колышутся, да словно цвета ото всюду ловят. То синим хвост отливает, то зеленым, а то и вовсе — ночью глубокою. — Его? Мне? — пробормотал мальчонка, не решаясь коснуться то ли рисунка ожившего, искусного, то ли птицы, в стене заточенной. — А как? Ничего не ответил Азель, улыбнулся токо и вновь стены коснулся. Глядь — а птица та так важно из стены вышагнула, да прямо на руку, в бархат черною одетою, и уселася. Большая оказалась, не чета клуше, вся такая же серебряная и переливающаяся. И хвост аж до пола свисает. — Это павлин, — произнес черт да погладил птичку по голове, ну точно кутенка. А птичка глаза закрыла, жмурится, ровно страсть как нравится ей ласка такая. — А можно… — мальчонка и сам не заметил, как руки протянул к птице волшебной. — Держи. Только крепко, — предупредил Азель, аккуратно ссаживая красоту такую Даньке на руку. Не успел тот поинтересоваться, что значит «крепко», сам прочуял. Тяжеленькая оказалась птица! Руки аж задрожали, да ничего, не опустилися. — Ну так как, берешь? — весело переспросил Азель, да только в глазах веселья-то и не было. Покачал Даня головой отрицательно, птицей любуясь. — Нет, не возьму. — А что же так? — Не место ей у нас, — пояснил мальчонка, а сам решился и сторожко птичку по головке погладил. Та кивнула благосклонно: «Давай, мол, еще», и Данька с радостью продолжил. — Почему же? — тихонечко поинтересовался черт, словно опасаясь спугнуть настроение гостя званого и жданого. — Она же вона какая! — выдохнул Данька с восторгом скользя пальцами по мягким перышкам. — Не в курятнике же ей жить! Ей во дворце жить надобно. Вот как у вас. — И то верно, — улыбнулся черт, на сейчас теплее. — Пойдем-ка, суженый, чаевничать. — А павлин? — протянул мальчонка до того жалобно, что аж сам смутился. — И павлина возьмем, — со всей серьезностью отозвался черт. Павлин тот, ну точно почуяв, что речь о нем идет, важно на плечо Даньке забрался, да там и застыл изваянием, гордо вокруг посматривая. Вот так и пошли. Пытался опосля Даня вспомнить, о чем же далее разговор шел, да все никак не мог. Смутно виделся и стол праздничный, расспросы да смех помнился, даже, вроде сад тот странный яблочный. Но в том ли сне, в другом ли — неведомо. Да только вот проснулся мальчонка на следующее утро с пером павлиньим на подушке — таким же серебряным да мягким, как у черта в палатах. ========== Глава 44. Часть вторая ========== Хорошо первей сестрицы своей встал, та бы не отвязалась расспросами да любопытствами своими – да что, да как, да откель такое чудо дивное. С померанцем еще отговориться удалось, убедить все в тайне держать, даже шкурки все собрали и в печку кинули. Ох и дух от них необычный пошел! яркий, горьковато-терпкий, как от самих «яблок» заморских рыженьких, токо еще острее, хорошо догадался тишком от маменьки все сделать. А с таким перышком, какое не у каждой барыни бывает, вжисть не отвяжется! Так что встал Данька тишком, спустился тихой сапою с печки, да и в пристроечку – прятать перышко волшебное. Хоть и выглядело оно как обыкновенное птичье и на ощупь мягонькое-мягонькое, а все едино – волшебное, от черта доставшееся да от птицы колдовской, в стене живущей. И от мыслей энтих – ух, как странно становилося! Достал Даня свои богачества, разложил, а сам сидит, рассматривает их, перышко сквозь пальцы пропускает, да думу непривычную думать продолжает. Попривык он уже за годы последние и с домовыми общаться, и лесных да водных охранителей видеть и на поклон к ним ходить. Страсти разные, вроде спасения леса да изгнания щупальцы ведьминой делать. Стало подобное даж чуток привычным, и не представлял Данька себе жизни уже без всяческих волшебных дел. Токо вот – ненормально все это для селянина-то. Стока времени проводит с травницей да в церкви, что и с другими поговорить почти не о чем стало. Попытался мальчонка припомнить, когда ж в последний раз с другами своими не просто песни за околицей пел иль в крепости снежной бился – да и припомнить не смог. Жутковато от этого вдруг стало – ну точно вновь очутился в страхолюдине какой, богомерзкой да незнакомой. Да и признаваясь себе честно, как отец Онуфрий завсегда наставлял, не интересно ужо ему с другими мальчишками. Из детской поры все уже повыбрались, у некоторых даж ус пробиваться начал, так что юношами становиться начали, а опосля и мужами, и интересами зажили разными. Кто в обучение попал, как Данька, кто по стопам родительским пошел, вот и разговоры все сводиться начали к почти взрослым – посевам да урожаям, да к девчонкам. Те тоже в пору зрелости повходили, вчерашних подружек, босоногих да голопятых, потихоньку сватать уж начали, между родичами сговариваясь. А Даньке от подобного общения тоскливо на душе становилось, особенно от обсуждений женитьбы на девчонке с соседнего двора. Хочь и не коснется его свадьба подобная, а поди ж ты – воротит с души от мысли одной, и ничего не поделаешь с этим. Да и остальные разговоры пустыми и ненужными виделись. Вроде и как взрослые общаются – а все ж нет ни опыта, что с годами набирается, ни степенности, ни сказов интересных, жизненных. Насколько интереснее послушать сходы мужичьи да рассказы травницы иль рассуждения отца Онуфрия – и о боге, и о жизни. Даже с лесавками, поди ж ты, и то интереснее зачастую становилося! Ох и странно от этого, ох и муторно на душе! А делать-то нечего. Умения – они ж не за просто так даются, чем-то и жертвовать приходится. А Даньке черт много чего дал, и получается – забрал тож немало. Не зря Захар Мстиславович так повторять любит, что не человек уж молодой хозяин. Перебирал мальчонка перышко, а сам мучительно понять пытался – ежели не человек, то кто? Знахарь? Волхв? Так они ж люди по всем сказам выходили. Или же нет? Так и просидел, пока дом оживать не начал, а как услышались первые шумы, так убрал побыстрее Данька перо и все остальное обратно под половицу, да в дом побежал, дабы разговоров всяческих поменьше было. Не хотелось расспросов, на голову-то и душу, в разброд пустившихся. Странный подарок ему черт в этот раз подарил, ой, странный! Может и не думал вывести на мысли подобные, а вот поди ж ты. Хотя может для этого и подарил, чтобы Даня о себе призадумался, о странностях, вокруг творящихся, о месте своем в мире, да засумлевался во всем. Кто ж их, чертей знает… ========== Глава 45. Часть первая ========== Опустилась зима на землю пушистым покрывалом, приукрасила все ели да березы шапками искрящимися, приударила морозом, разрисовала окна узорами волшебными и развесила по крышам сосульки звенящие, выстудила реки да покрыла их льдом толстым да крепким. Зима – время странное. Вроде как и пора успокоения, когда солнышко встает поздно и ложится рано, а вслед за солнышком и зверями, в спячку ушедшими, и люди роздыха ищут, а вот поди ж ты. Может раньше, в те стародавние времена, про которые Захар Мстиславович сказывать любит, именно так и случалося, но ныне даже зимой дела найдутся, да и сколько! В лес сходить за дровами – это ж само самой. Починить одежонку да обувь прохудившиеся, подлатать клети да лари, до которых руки не доходили, а то и новые сделать. Живность кормить тоже надоть. А бабам – прясть, ткать, шить да вышивать, пока времечко есть. Ну и праздники праздновать. Зима – время отдохновения, завершения дел да начинаний, появления задумок на будущее и мечтаний. А еще трудов зимних, ярмарок и поездок, да попыток денежку лишнюю заработать, ежели получается. Не кажный же зависит от урожая да солнышка, есть те, кто целый год востребован. Лекарки да знахари, к примеру. Вот и Всемил, объявившийся у Настасьи Ильиничны как только снег встал, без дела не остался. Как ни косилось опщество на чернявого да заносчивого колдуна, а таки ж потянулись потихоньку к нему с просьбами – как только вызнали, что умеет он поболе травницы. Несколько недель для этого потребовалось – попривыкнуть да переступить через неприязнь, а знахарь и не торопил. Обустроился так, словно на всю зиму решил остаться, даже запасы с собой привез. Вот и пришлось примириться с ним. И не только сельчанам, Даньке – тож. Как не было приязни к тому, кого новым ухажером Настасьи Ильиничны полагали, так и не появилось, ну точно отталкивало что прочь. Даня и так, и этак пытался понять, а все не мог. Однако же – пришлось смириться. Да и видно, что наставнице гость ее нездешний радость приносил. Прям похорошела, распустилась вся, аки цветок под солнышком, даже пяток лет с себя сбросила. Бабы аж завистливо перешептываться начали и пророчить, что не зря, ой не зря лекарка аж светится – видать, понесла уже. Даньке, как цеплял разговоры подобные, плюнуть хотелось от мерзости да досады. Да и опасения за Настасью Ильиничну пробуждались наново – ну а вдруг шептун энтот что плохое ей сделает? Или, не дай боже, полюбится он знахарке не как наставник, ой, что тогда будет! Ежели по Радимиру Ярославичу, жениху своему бывшему, негодящему, убивалась, то туточки совсем нехорошо может выйти. Одним словом, беспокоился за наставницу Даня страсть как. Да не забывал забегать, как время выдавалось – и за обучением, и помогать. И так случилось, что незадолго до святок застал Данька шептуна одного. Ушла по делам Настасья Ильинична, дом оставив на учителя своего, попросив сообщать, что вернется когда – неведомо. О чем Всемил и сказал гостю нежданному. Потоптался-потоптался мальчонка на пороге, шмыгнул носом независимо, да и прошел в горницу – учиться. Вытащил из сундучка заветного книгу и пристроился с ней в уголочке – читать. Читать у Даньки по складам пока токо получалось, но зато – дюже бойко. Знакомо это дело – и псалмы у батюшки выучил из Псалтыря, и лубки рассматривал, с ярмарок привозимые. Истории там дюже интересные бывали да с картинками все. Хочь и блеклые картинки, ну чисто стиранные, зато кажный лубок пяток копеек всего стоил. Так что сбрасывались мужики, кто торговлей ведал, да и покупали несколько штучек на все село. Данька больше всего житием «Ваньки-Каина» (*) зачитывался аль «Милордом Георгом» – тама все такое странное и непонятное было, про страны заграничные, про милордов да рыцарей и баб их, что «маркграфинями» зовутся. Даня даж наизусть «Милорда Георга» выучил, и немудрено запомнить-то было, раз десять прочитавши. Вот растолкай посреди ночи и скажи: «А ну-ка, Данька, как сказ про милорда начинается?», Данька тут же начнет выводить, да не тараторя, а напевно, не торопясь, как наставница учила: «Среди самого прекраснейшего дня в один час темная туча покрыла чистое небо; облаки, как горы, ходят и волнуются, подобно черному морю, от жестокого ветра; гром, молния, град, дождь и сильная буря, соединясь вместе, во ужас всех живущих на земли приводило. Все бегали, искали своего спасения; старые воздевали руки на небо, просили богов об отпущении грехов; младые вопиют и укрываются под кровы; жены и девицы с плачем и воплями входят в храмины и затворяются; земледельцы в полях не обретали своего спасения… Младой аглинский милорд Георг, будучи в сие время со псовою охотою на поле, принужден был от страшной сей грозы искать своего спасения в лесу…» Красота же! И жуть как интересно. А вот бабам все больше сонники подавай (любят они, бабы, всяческие гадания – страсть! нет бы читать истории про удачливого вора и бывшего сыщика Ваньки Каина иль французского Картуша) да сказания про любовь. Вот и Настасью Ильиничну сказки такие просили сказывать. И лубки им такие же привозили. Так что читать для мальчонки дело знакомое, однако ж книги травницыны – не чета лубкам. Слова все важные, многие непонятные, оттого Данька поспервоначалу путался весьма. Однако ж времечко текло, а за ним и умение подтягивалось. Буковки отдельные уже не мешались друг с другом, не мельтешили, что звери, следы путающие, а вполне себе складно в слова собиралися. До того Дане нравился процесс этот превращения букв в смыслы, что самые длинные слова перечитывал по два-три раза – для удовольствия. Были в этой книге еще и другие слова, непонятные, на заморском языке под названием «латынь» написанные, но травница обещалась потом рассказать, что они значат, да как их читать надобно. Как только Даня выучится нормальные слова складывать. Вот и учился мальчонка с похвальным усердием, когда времечко оставалося на дело это дивное. Когда много слов зараз, да еще и малопонятных, выписано до точки, что по окончании предложения ставится, тогда приходилось туговато. Пока прочтешь все, позабудешь, что в начале стояло. Огорчался Данька этому, однако же – хвалила Настасья Ильнична ученика своего. Говорила, что сама тож не сразу научилась чтению, главное – понимать прочитанное да слова мудреные выучить. Поначалу не понимала, зачем ей это, ежели все рецепты наизусть помнит. Однако ж опосля осознала, пользу книгами приносимую, даж скопила денежек и еще одну книжку про травы выписала, научную. Пришлось аж в соседний город ехать, там в книжной лавке заказ сделать по специальным рукописям, что зовутся «книгопродавческая роспись» (Даньке так понравились слова энти, что попросил наставницу записать отдельно на листе бумажном, а потом перечитывал по многу раз). А потом аж несколько месяцев ждать, пока книга придет! Вот ее Даня и читал покамест, приучался и к буквам, и к словам, пока малознакомым, оттого кажущимся суровыми и значительными. Но не шло в этот раз чтение. Нет-нет, да и косился мальчонка на ведуна, а какое может быть обучение, ежели отвлекаешься постоянно? Никакого же. А ведун этот еще и вид делал, что не замечает ни взглядов, на него бросаемых, ни самого гостя. Сидел, что-то в ступке растирал. Ворожил, видать. Кинет веточку, пестиком поелозит, принюхается ну чисто гончая, даже крылья носа дрожат, и дальше давай елозить. Опосля вновь принюхается и другое что добавляет. Жутко интересно Даньке, что же такое шептарь делает, ведь сила его на другом основана, ой, на другом! А от мыслей этих нет-нет, да и вспоминался невольно сон давешний, явно неспроста приснившийся. Маялся-маялся мальчонка да и не выдержал. Однако же про сон не стал спрашивать – столько боли в нем было и страха, что даже призраком наотмашь бил. А вдруг не взаправдашний? Хоть домовой и уверял, что все как есть показалось, но червячок сомнений продолжал исподволь грызть Даньку. И что ужаснее – а вдруг действительно все в жизни шептуна именно так и случилось? И почти убили его брательника, а он сам в отместку супостатов на тот свет отправил. Мож потому и стылый и надменный нынче, ну точно не желающий никого в душу пущать, от того и огородивший ее забором высоченным, непроходимым. Не стал спрашивать о сне Даньке. Но от мыслей, в голову пришедших, пока на занятого волшбой Всемила посматривал, словно изменилось что в отношении к знахарю. Да и в нем самом, в Даньке, тож словно лед осенний паводковый тронулся, жалостью на куски раздробленный. Пусть стылым остается, авось когда и оттает. Лишь бы Настасье Ильиничне ничего не сделал такого, что и она коркой ледяной покроется. Глянул Даня с пытливым сомнением на шептуна да и в книгу обратно тут же уставился. Не должон сделать. Не сжимается сердце предчувствием нехорошим аль черным, так что вся неприязнь, им испытываемая к наставнику травницы – наносная, на своих собственных, данькиных недовериях основанная. Неправильная. Но поделать с ней ничего не получается, так что пущай пока будет. Поморгал-поморгал Данька в книгу лекарскую, поерзал да и решился. – Всемил. Неудобно было называть знахаря вот так запросто, без отчества, без всего, однако ж он всех приучил к такому чудному именованию, настояв на своем. Даж дети малые его так звали. – Можно у вас спросить? Шептарь точно только и ждал момента, как мальчонка голос подаст, тут же голову вскинул, сверкнув глазами своими темными. И точно глянул сквозь них кто, земле не принадлежащий – настолько пронзительно, прямо в душу уставился. Словно и не Всемил то был, а черт данькин – до того похоже. Мальчонке аж головой потрясти захотелось, лишь бы убрать образ этот странный. Но – моргнул знахарь, и спало наваждение, уводя за собой и мысли всяческие. – Спрашивай. Затаил Даня дыхание, но нет – не сплел Всемил пальцы, упираясь подбородком в них, как черт делал бывалыча, не глянул с веселым прищуром. Так и остался истуканом сидеть, ступку деревянную в ладонях сжимая, пальцами по узорам, искусно вырезанным, скользя в задумчивости. А Даньке даже чуток обидно стало. Успел за миг малый пожелать увидеть черта, ан нет – обознался. Да и странно было бы, если бы знахарь им оказался. Разные они. Ой, разные! Откашлялся мальчонка для солидности, волнение скрывая и степенности в речь добавляя. – Вот у вас тамыча, на спине пятно странное, на зверя похожее. Это что за зверь такой чудный? Спросил, а сам дыхание затаил, ответ ожидаючи, точно слова оброненные тайну какую открыть могут. Но ведь шептун запросто может ото всего отпереться, сказать, что ведать ничего не ведает, да и как ему рассмотреть спину свою. Однако же казалось Даньке, что ничего такого не случится, а кусочек таинства откроется. И действительно, не стал Всемил удивляться вопросу заданному, лишь вновь пестиком еще раз травы придавил. А по горнице настолько запах душистый вдруг поплыл, точно не сухие травы в ступку засыпали, а только что с лугов да лесов собранные. Земляника, мята, шалфей, тимьян – чего в нем только намешано не было! Даже васильку и мать-и-мачехе свое место нашлось. Даньке только охнуть оставалось – действительно, сказочное волшебство на глазах творилось! Даже теплее в избе стало, ну точно солнышко зимнее, в окошки заглядывающее, вдруг по-летнему припекать начало. – Полагаешь, понравится Настасье Ильиничне подарок такой? – вопросил Всемил, а сам с улыбкой теплою, так нечасто на лице появляющейся, в ступку заглянул, проверяя, все ли справно. – Еще бы! – с восторгом отозвался мальчонка, книгу к себе прижимая да чуть не подпрыгивая на скамье от избытка волнения. – А как вы… – Не могу сказать, – отозвался шептун, прикрывая сверху ступку крышечкой. Дух луговой хоть и приуменьшился, но продолжал висеть цветочным покрывалом в воздухе, лето призывая. Дане оставалось только завистливо вздохнуть и пообещать самому себе также научиться со временем делать. Или почти также, похожее и такое же замечательное и сказочное. Ну вот хоть у черта спросит хотя бы! Тот завсегда много всяких интересных разностей рассказывает, авось и тайну этого дива дивного сподобится выдать! А через эти размышления перескочили мысли на вопрос заданный, но не отвеченный. Воззрился Данька с суровостью на знахаря – мол, обещал, сказывай! Тот улыбнулся понимающе да и молвил: – Лев то. Крылатый. А большего я сказать не могу, не проси, – и добавил через мгновение пытливого молчания: – Ты ведь и сам понимаешь. Набычился Данька обидой – раньше хозяева домашние да лесные заявляли подобное, теперь вот и знахарь присоседился! Как с маленьким обращаются! Только мальчонка открыл рот, обиду свою высказать, как дверь хлопнула – воротилась Настасья Ильинична, а при ней как подобный разговор весть? Вот и пришлось зубы стиснуть да промолчать. (*) Здесь и далее упоминаются произведения Матвея Комарова, одного из самых известных русских писателей 18-19 веков, в основном из-за того, что его беллетристика была нацелена на «грамотное простонародье» и выпускалась огромными по тем временам тиражами. ========== Глава 45. Часть вторая ========== Хотел было Даня на следующий день вернуться к травнице, вновь разговор завести со Всемилом, да не получилось. Порешили собраться все ребята-девчата на гульбище веселое – с катанием с горки да по речке застывшей, с пением да беготней, и Даньку с собой тоже утянули. Позабыл на день мальчонка обо всем, как и все наорался-набегался, извалялся в снегу да изголодался. А под вечер ужо все как гуляли, так и завалились большой кумпанией в одну избу. Пока суть да дело, пока сушились, еду готовили да пироги грели, насмеялись-напелись до полного устатка. А как самовар поспел, так и за песни жалостливые принялись, про голубей да голубушек разлученных злой судьбиною, про любовь да верность до гроба, про солдат, на войну ушедших, да солдаток их дожидающихся. В избе уже темень стоит, одна печка да пара свечей свет дают, самовар пыхает, чаем да вареньем пахнет, теплынь да песни, за душу берущие, в воздухе стоят. Хорошо! Данька, понятное дело, не пел, лишь слушал. Не дозволяла ему Алконост-птица печаль славить, вот и приходилось лишь зрителем участвовать. Все уже попривыкли к ентой странности Дани, не приставали с вопросами, не дергали. Вот и сидел мальчонка, чаевничал да дню прекрасному радовался. – Дань, – вдруг тихонечко позвала Лада, хохотушка да веселушка, целый день возле мальчонки крутившаяся, – помоги глянуть, что с моей одежею. Кивнул Даня, не желая в песнь голосом вмешиваться, и потихоньку выбрался из-за стола вслед за Ладой. А ту уж девчонкой и не назовешь – весной цельных четырнадцать лет исполняется, а как исполнится, в соседнее село отдают в замужество, сговорено уже. Не девочка уже, а девушка, невеста. Нравился ей Данька, а тот в слепоте своей наивной не замечал авансов, Ладой расточаемых, вот и пошел без опаски в соседнюю комнату, где с обратной стороны печи тулупы, шубки да валенки пристроили. Тамочки даж лучина не горела, лишь луна сквозь слепое оконце неверный свет дарила. Вот и оказались полной неожиданностью губы горячие, поцелуем страстным к его губам прижавшиеся. Вскинулся Данька изумленно, не зная, что делать, а перед глазами всплыл взгляд черный, недобрый черта, впервые явившегося, и речи его, четыре года назад сказанные: «Захочешь с кем-нибудь поцеловаться не по-братски – дыхания лишишься…». А вслед за речами горло точно веревкой тонкой охватило, до того шершавой да жгучей, что аж жаром опалило все тело, точно волной речной, горячей да кипящей. Схватился мальчонка за горло в ужасе, а веревочка эта невидимая лишь крепче стягивается, да сипа, что сам вырвался вместо слов али крика, да так быстро, что через мгновение уже круги солнечные перед глазами возникли, до того яркие, что аж больно стало. Завертелись круги солнцеворотом огненным, покачнулся Даня, наступил на ворох одежный, да и упал, сознания лишившись. ========== Глава 46 ========== Очнулся Данька на мягком и теплом, да глаза открыть отчего-то побоялся. Затаился, ну точно зверек шуганый, прислушиваясь и понять пытаясь, где же находится. Тишина вокруг разливалась рекой полноводной, но не стоячей, что на уши давит, а спокойной, лаской окутывающей. Выдохнул мальчонка и приоткрыл один глаз, а тут на него осознанием произошедшего и обрушилось, да так, что подхватился с места бешено да за шею в страхе схватился. Но нет – легко дышалось и никакими неприятными ощущениями не мучило. Выдохнув еще раз, Данька сторожко огляделся по сторонам и замер. Ему бы обрадоваться иль выдохнуть спокойно – очнулся ведь в комнате уже привычной, во дворце у черта, ан нет! Словно бы наоборот сморозило вопросами разными – как тут оказался? Зачем? Что дальше делать? Искать хозяина палатей аль как? Однако ж недолго Данька мыслями мучился. Вроде и не было никого в комнате, а стоило моргнуть, как и сам черт появился. Сидит в кресле, к кровати придвинутом, подбородок рукою подпирает и смотрит на гостя нежданного так внимательно, словно рассмотреть в нем что нутряное желает. Набычился малек мальчонка, сидит, сопит, ни слова ни кажет. Да и что сказать-то? Неведомо. Расслабился вдруг черт, улыбнулся и ну точно светлее вдруг вокруг стало. Ушел холодок, в воздухе висящий искрами серебристыми, солнечным теплом повеяло. И Даньку самого словно отпустило. Струна внутри натянутая и страшно звенящая, что в напряжении держала, расслабилась и змейкой свернулась. – Ну здравствуй, суженый, не ждал я тебя так рано увидеть. Но раз так вышло… Поднялся черт с кресла, да так озорно прищурился, что Данька вслед за ним невольно разулыбался. – …то пойдем, покажу тебе кое-что. Подхватился мальчонка в возбуждении, враз позабыв обо всем – дюже ему нравились чудеса да загадки палатей чертовых. Но не сразу пошел вслед за хозяином дворца, запнулся на миг, себя разглядывая. Появлялся обычно Данька в той одежонке, в которой спать ложился, оттого чувствовал себя стесненным от вида своего бедняцкого, особенно ярко чувствующегося на фоне камзолов богатых, каменьями расшитых, мебели парчовой да посуды тонкостенной, искусно расписанной узорами разными. А туточки – ну словно подменил кто Данькину одежду. Вроде почти похожа на привычную празничную – рубаха длинная, пояском тонким подпоясанная, штаны да сапоги, только вот ткань такая мягкая, что только на самых дорогих развалах продается, шитье обережное – шелком переливчатым шито, сапоги, видимо, из того самого сафьяну, о которых в сказках сказывается про царевичей да королевичей, и цвету такого синего-синего, какового мальчонка в жизни не видывал. Вздохнул удивленно да и поспешил вслед за чертом. А тот точно нарочно возле двери задержался, за гостем своим приглядывая иль наблюдая. И от чего-то почувствовалось Даньке одобрение, что не стал так уж пристально цепляться за одежду, да и браслеты с гравировкой рунами, на подушке рядом лежащие, не взял. Хоть без них и неполон костюм получается, не по-взрослому. Были бы железные – может, и взял бы, но золотые – это ж дорого как, страсть! Отдаривать нечем будет, пусть и сон. А ежели не сон, то – особливо. Так что не взял мальчонка ничего, так пошел. А может и не было его, одобрения, может лишь почудилось оно, но забылось мимолетное чувство почти сразу, потому как сразу за дверью не коридор появился, и не комната другая. Очутился Данька в яблоневом саду, да не просто, а в том, из сна, с золотыми яблоньками. Идет вслед за чертом, глаза распахнувши, дивится. Солнышка тут нету, а все равно – светло и тепло, ну ровно со всех сторон оно светит. Трава под ногами такая мягкая и шелковистая, что ступить боязно, а как ногу убираешь, так она распрямляется тут же. Так что если поначалу Данька ступал сторожко, то опосля без опасений принялся шагать, тропинку не выискивая, а прямо по мураве зеленой. Но главное чудо – конечно, яблоньки. Почти все тоненькие, ну точно саженцы не так давно высаженные, но с кроной уже раскидистой и с яблочками, сквозь листву стеснительно проглядывающие. Другие – на обычные старые яблони похожие, и ствол такой же, и ветки, и листва, и даж яблоки также с веток свисают. Токо вот словно золотистой патиной покрыты. Те, что постарше, позолотее выглядят, а молоденькие – еще с листвой зеленою. Идет Данька, головою вертит, тишину ласковую слушает, да так хорошо на душе от всего, что шел бы и шел, хоть век вековой. Только вот чем дальше, тем больше замечать начинал мальчонка, что не все ладно с яблоньками-то в саду энтом волшебном. На некоторых виднеется паутинка черная – почти невидимая, краем глаза цепляется, а повернешь голову – вроде и нет ничего. На других даж и приглядываться не нужно – чернота энта словно бы часть яблоньки залила. А в глубине сада и вовсе полностью черные деревца стоят, но ветви упрямо держат, не сгибаются и не крючатся, как бывает с жучками поетыми иль морозами побитыми. Мало таких, но аж поежиться хочется и невольно вспоминается лес проклятый, где шептун чуть не потерялся. Однако ж Азель шагал беззаботно, точно и нет вокруг никаких больных яблонек, мальчонка рядом с ним пристроился и старался не отставать. Вроде и недолго они шли, однако ж привел черт к самому сердцу сада. Дух тут стоял самый яблочный, и деревья самые крепкие и яблочки чище всех остальных сверкали золотистыми бочками. Сорвал черт два яблока, одно Даньке протянул, а второе сам откусил. Захрустел мальчонка плодом золотым и чуть слюной не захлебнулся – до того вкусное оказалось, куда там заграничному померанцу! И рядышком не стоял по сравнению с этим яблочком наливным! И медовое оно, да не такое сладкое, что запить хочется. И крепенькое, да стараться не приходится, чтобы кусочек отгрызть. И во рту соком сахарным тает, однако ж голод утоляет ну точно горшок каши скушал в один присест. Одним словом – вкуснющее! А черт яблоко свое кусает неторопливо да на Даньку поглядывает. – Понравилось тебе яблочко? Закивал мальчонка с восторгом. Ему даж пальцы, соком измазанные, хотелось облизать, но постеснялся перед барственно-важным чертом. – А не признал, что за яблочки? – глянул Азель с многозначительной хитринкой во взгляде, срывая еще одно яблоко да подбрасывая его. Вспыхивает яблоко золотистой искоркой, сияет бочками крепкими, да так и манит. Глянь – а на его месте буквально на глазах новое вырастает! Не заметил этого Даня в прошлый-то раз, объедаясь вкуснотищею, а ноне прямо глаз отвесть не смог. На его пеньке грибы тож так быстро росли, но пенек-то тот – волшебный, лесной силой напоенный, а тут… Задохнулся Данька догадкою необыкновенною и восторгом: – Волшебные яблоки из сказки! Что Жар-Птица хитила! – Почти, – улыбнулся в ответ черт, сорванное яблочко мальчонке вручая, и продолжил с серьезностью: – Если кого этим яблочком накормишь, все хвори-болезни пройдут, потому – береги его. Пригодится. Но есть здесь и другие яблочки… Повернулся хозяин богачества волшебного, и роща перед ним словно расступилась, пропуская к черному дереву. Данька аж заробел немного, но все ж таки пошел вслед. Оказалось, на черной яблоне тоже плоды растут – такие же темные и пугающие, как и она сама. К дереву даже приближаться не желалось, не то что срывать что. Даж листик малый – и тот не хотелось. Подошел Азель близко к дереву да и провел по стволу рукой. И такой печалью от него повеяло, что аж сердце защемило у мальчонки, не ждавшего подобных чувств от черта своего. – Если этим яблоком накормить кого… – тонкие пальцы легко коснулись плода, и раздался скрип – ну точно от двери рассохшейся, ветром туда-сюда гоняемой. Никакого сравнения с хрустальными переливами от золотых яблочек! – …то умрет он. Может сперва даже и выздоровеет от хвори, от которой лечили, но опосля – непременно угаснет, и быстро. Да так, что на лекаря никто и не подумает. Стоит Данька, в подарок вцепившись и желая очутиться от темного дерева подальше, и не понимает, зачем же ему Азель это сказывает. А тот повернулся, пошел по тропочке невесть откуда взявшейся в задумчивости: – Вот так и души человеческие. Если общаться с тем, у кого чистая душа, и сам становишься лучше и чище. Если со скверной душой, и сам скверны наберешься и сгинешь, даже если и будет поначалу казаться, что лучше себя чувствуешь. Не утерпел Данька. Оглянулся на исчезающее вдали дерево (только несколько шагов прошли, а оно уже далеко-далеко, ну словно за эти шаги с версту прошли!) и поинтересовался: – Чего ж вы тогда то дерево не срубите? Черное которое. От него же только непотребства будут случаться! Глянул Азель на мальчонку весело, ну точно рассмешил он вопросом своим. – Ты думаешь, оно всегда было таким и таким навсегда останется? Смотри. Остановился черт около еще одной яблоньки, лишь слегка черной паутиной затронутой. Вроде и золотая они, и запах сладкий обволакивает, а уже что-то не то чувствуется, точно гнильца подкралась и вот-вот погубить собирается. Тронул черт паутинку, с веток стряхивая, и даж дышать легче и вкуснее стало. Только вот ненадолго подействовало – вновь откуда ни возьмись ниточки проявляться стали. – Вот так все и начинается. Иногда с малого и незаметного, иногда сразу полностью забирает. Но всегда есть шанс, что вернется все. – А вдруг не вернется? – Данька как представил, что скверна весь сад волшебный поразит, одну яблоньку за другой опутывая, так страшно стало, что заупрямился барашком молодым да глупым, крепко-крепко волшебное яблочко сжимая. – Оно же гниль на других перекинет и заразит! – Ты еще не понял? Мальчонка сглотнул судорожно. Взгляд черта – черный, испытующий, огнем горящий затягивал словно в водоворот или стремнину, из которой не выбраться, и конца края которой не ведать. – Не деревья это, Даня. Души. – Как – души? – очумело пробормотал Данька, силясь не то понять, не то остаться на плаву, не уйти с головой в силу громадную, ранее незаметную. – Вот так, – ответил черт как о самом обыденном. – Сама душа в человеке так и остается, но ее отражение, как в зеркале – в саду этом растет. Если срубить тут дерево – умрет человек. Если золотое яблоко сорвать, то ничего ему не сделается. А если черное – злоба больше станет. – А моя… яблоня тут есть? – прошептал оглаушенный мальчонка, не видящий ничего уже окромя взгляда, что затмевал все, точно небо ночное, по которому звезды кружатся в хороводе нездешнем. Ничего не ответил черт, улыбнулся лишь. А к хороводу, что звезды выводили, хрустальным смехом разбавляя его, осколок сна добавился – как он бродил по этому вот саду, а опосля под одной особо приглянувшейся яблонькой заснул. И зеркальце треснувшее к круговороту прибавилось, полетели с него вдруг бронзовые бабочки да пчелы, в звездный хоровод вплетаясь, во все стороны осколки зеркальные брызнули, отражая многократно и звезды, и сад, и взгляд темный, и закружилось все, завертелося с такой скоростью, что Данька вдугрядь потерял сознание. Пришел в себя Данька от жара и шепота. Жарила печь, да так, словно в нее дров по-барски накидали, сразу за несколько дней, нисколько не заботясь о сохранности до весны, когда счет начинался каждому сухому полешку. Лежа с закрытыми глазами и утопая щекой в подушке, мальчонка прислушивался к судорожному разговору, что вела маменька с Настасьей Ильиничной. Травница уверенным, хоть и тихим-тихим голосом успокаивала встревоженных родителей, поясняла, что взросление так у их сына происходит и бояться совершенно нечего. Однако же чувствовал Данька за ее уверенностью скрытые опасения. Другим людям лекарка была научена внушать хорошие мысли, а вот как саму себя отучить крутить в голове всякое – то неведомо. Заворочался Данька, нарочито посильнее шевелясь, внимание к себе привлекая. Подумал было еще и застонать, но заопасался, как бы беспокойство маменькино не вернулось усиленно. Но все равно захлопотала Лисавета Николаевна вокруг сына ну точно наседка, даж травница ее рвение не особо охолонула. Данька же чувствовал себя на удивление бодро, только слабость во всем теле странная наблюдалась. Да и неудивительно – почти три дня в горячке пролежал, ничего, кроме еды не принимая. Мальчонка только охнул, как узналось, сколько дней беспамятства прошло. Неудивительно, что маменька так волновалась, ведь не болел он сильно ни разу, все страсти стороной обходили, а уж как с чертом познакомился – так особливо. Вот и перепугалася она сильно. Осмотрела Настасья Ильинична ученика своего и велела продолжать отвары укрепляющие пить, из им же трав собранных. Заодно Степашку строго поспрашала, от чего какая травка да как заваривать нужно и велела брата лечить, с тем и ушла. Прошло несколько деньков, пока Данька оправился окончательно, и то скорее маменька пужалась, не пущала никуда, чем мальчонка себя плохо чувствовал. Зато знакомые заходили регулярно – узнать как дела, даже Лада зашла – прощения попросить. Когда на девичий крик сбежалися все, Лада прорыдала, что Даня просто вдруг упал почти замертво и все. Про поцелуй, конечно же, не сказывала никому ни словечка, ни-ни-ни! Сраму не оберешься. Но перед самим Данькой повинилась, даж вины под собой не чуя особой. Однако же – словно царапало что, предупреждало ее: не делай. Но решилась на шаг отчаянный, и теперича извиняется за него и боится, не из-за ее ли дурных мыслей и намерений случилось плохое. Утешил несчастную девицу Данька как сумел (ведь и правда – не ее вина, а черта, заклятие наложившего!), ушла Лада успокоенная. А вот сам мальчонка остался терзаться мыслями разными, разговор последний с Азелем вспоминаючи. Но Лада оказалась не самым нежданным посетителем. Ровно через пять деньков распахнулась почти без стука дверь в комнату, и на пороге возник Всемил. – Пойдем, прогуляемся. Поговорить следует. Комментарий к Глава 46 В связи со странными вещами, творящимися на ФикБуке, я сняла с “Ряженого” предупреждение “Элементы слэша” (чтобы из-за жалобщиков не потерять ни самого “Ряженого”, ни комментарии, которые меня поддерживают и вдохновляют). Но! “Ряженый” изначально задумывался как слэш, им и останется, только вся романтика будет в отдельном сиквеле. Спасибо, что, несмотря на огромные перерывы в написании, продолжаете читать и комментировать :) ========== Глава 47 ========== Поскрипывает снег под ногами, морозец за нос щиплет – мол, не ходи, не гуляй, ворочайся обратно в избу! Нечего тебе тут делать, судьбу искушать! А вдруг метель подымется да закружит-заснежит, уведет куда не следоват? Иль волки, чей вой переливчатый слышится издалече, набегут? А вдруг лед под ногами треснет, в полынью провалишься да сгинешь, и никакой водяной не спасет? Брел Данька рядышком со Всемилом по дорожке между высоченными сугробами протоптанной, с удивлением мысли странные, дурные отгоняючи. Словно не его это мысли, чужие, словно действительно кто заплутать желает, да не в лесу – в самом Даньке, в душе евойной. Запуржить-заметелить, с дорожки правильной согнать. И до того странно все это, что и не заметил мальчонка, как добрались они до жилья Настасьи Ильиничны. А двор при доме от снега расчищенный, все деревья заботливо дерюжками обернуты, чтобы зайцы не поглодали за зиму, покосившийся было дровяной сарайчик поправленный. Сразу видать – объявился хозяин в доме. Хочь и трудно ожидать подобной мастеровитости да рачительности от тонкокостного шептаря, а поди ж ты. Вздохнул Данька вновь от своей неумной неприязни к наставнику Настасьи Ильиничны, а все ж таки никуда она не подевалася. Не повел Всемил мальчонку в дом, в травяной сарайчик направился. Тот хочь и не отапливался, все ж не так холодно там, да и от соломы, на чердаке да по углам наваленной, прелый дух теплый идет, почти весенний. А как нашептал что Всемил над пучком соломы, веночком согнутым, так и вовсе тепло разлилось по пристройке, аж расстегнуть тулуп захотелось. – А в доме так сделать можно? – не выдержал Данька, шарф с шеи разматывая. – Можно, – кивнул Всемил, аккуратно подсвечник веночек пристраивая. Тот аж желтым солнечным светится, переливается аки блик на речной глади, так и кажется: моргнешь – и исчезнет он. – А что ж не делаете? – пристроился мальчонка привычно на табурет, сидит, на веночек во все глаза глазеет. – Это ж сколько экономии на дровах выйдет! И не угоришь, если вдруг с трубой что случится. Или вот – ежели морозы вдарили, из дому не выйти, так ведь завсегда согреться без опаски можно будет. Расшалилась фантазия Данькина, понеслась вскачь, ну точно сани по сугробам, гляди, как бы не сломались. А у самого глаза энтузиазмом горят, уже прикидывает, как можно помочь сельчанам в зиму бедовую. – Ох, Даня, Даня, – вздохнул да покачал головой Всемил, на другой табурет опускаясь. И не поймешь – вроде как и одобрение в голосе чуется, и осуждение, да все печалью да завистью сверху припорошено. Аж смутительно отчего-то мальчонке стало. Словно что хорошее сделал, но не подумавши перед этим. – За волшбу каждую платить надобно. Вот ты с наставницей людей лечишь через травки. Ищешь их в положенное время, рвешь по правильному да с молитвой или наговором, потом сушишь, отвары и настойки делаешь. Так? Кивнул неуверенно Данька – все так, но от чего слова шептуна сомнения странные вызывают? – Силу лечебную травки откуда берут? Не успел мальчонка задуматься, как бы половчее ответить, как Всемил продолжил, даж слегка обида осталась. Вот черт – тот всегда давал поразмыслить. И не вспомнилось Даньке даже, как буквально надыча бычился, что никто ответы прямые не дает, все только обещаниями кормят. – От природы. От лешаков и прочих, кто за лесом смотрит и с ним крепко связан. Я же каждый раз частичку себя отдаю. – А как же птица Гамаюн? – брякнул Данька, не задумавшись. Крепко, ой крепко въелось в него подсмотренное лечение Настасьи Ильиничны, как живое перед глазами вставало. Глянул странно на него шептун, точно не должен мальчонка знать такого, от чего нутряные опасения еще большим цветом расцвели. – Откуда знаешь? Пришлось Дане повиниться – и как запрет нарушил, и как подсматривал, хотел было заикнуться и про Алконост-птицу, да горло тут же предупреждением свело – привычным уже, каковое появлялось завсегда, когда не следовало говорить запретное, и оттого не страшным. Можно выдохнуть и продолжать сказ. Выслушал его Всемил, и вновь в странности остался. И не понять – доволен знахарь услышанным али не очень, однако ж в спокойствие пришел. – Знахарь потому и величается «знахарем» или «ведуном», что знает, к кому в какой момент обратиться. О помощи попросить или одолжении. Но расплата всегда идет через него. Помолчал шептун чуток, взгляд отведя. Поправил пальцами тонкими веночек-ярко солнышко, жарящий любой печи почище, но не обжигающий. – Через меня. Как наставница твоя выучится, и она платить будет. – Черту? – ахнул Данька, в волнении пальцы сжимая. – Ох, Даня, Даня, чистая душа, – усмехнулся внезапно Всемил, враз растеряв свою ледяную мрачность. – Да какому ж черту-то? Ему колдуны, колдуньи и ведьмы поклоняются, душу отдают и на веки вечные себя проклинают. Сам же видел, небось, уже, что они из себя представляют. Видел? Потупился Данька, невольно плечами передернув, в пол уставясь да пережитое вспоминая. И тетку Аксинью, от дара черного, насильно врученного, избавившуюся. И несчастную Велину, из-за любви в кабалу себя и душу отдавшую и лишь муки на этом свете и том получившую. И страшную древнюю ведьму Марью, что сама черта звала и с радостью ему отдалась. Не похож, ой не похож шептарь на них, ну ни капельки! Как ни всматривался в него Даня, не видел той черноты, изнутри подъедающей, как в ведьмах. И в Настасье Ильиничне тож не видел, иначе бы костьми лег, а не позволил наставнице учиться делу знахарскому. Он бы… Он бы черту своему пожаловался, вот! А Всемил сидит, пытливо так смотрит. – И тот, с кем ты встречаешься во снах – тоже ведь не черт, правда? – Откуда вы… – вскинулся Данька, соколом встрепенувшись и глаза в изумлении распахнув. Чтобы кто-то, да о его тайне страшной ведал?! Ну ладно Захар Мстиславович – домовому ход в сны есть, оттуда и ведомо. И нечисти лесной да прочей – видно, что черт его в суженые прибрал. Видать, и знахарям тоже видно?! И добавил почти жалобно: – Правда не черт?.. Давно уж Даня догадывался, что страшный нечистик, через зеркало пришедший и его заместо сестры забравший в полон странный, не черт. Икон-креста не боится, с тем страшным, волосатым, что копытами раздвоенными топал, желая мальчонкину душу забрать, когда тот по жалости клубочек ведьмовской тетки Аксиньи взял, спорил и отстоял. Да и дела у него совершенно другие – природе помогать больше, чем за людские души совращать. И рассказы домового про дела древние вспоминались, и много всего прочего. Однако же, догадываться – это одно, а знать доподлинно – как камень с сердца снять. – Не черт, – кивнул шептарь, подтверждаючи. – А кто же? – хриплым шепотом поинтересовался Данька, желая загадку разрешить иль хоть краешек от нее приподнять. А самого то в жар, то в холод бросает от волнения и все вокруг таким странным чуется. Кажется, взгляни иль руку протяни – коснуться, и все-все тайны природные раскроются, ну точно на ладони будут, бери их и рассматривай. – Не могу этого тебе сказать пока, – с сожалением покачал головой Всемил. – Нельзя пока. Но если сам догадаешься… И замолк многозначительно, словно подначивая мальчонку на что. А тот лишь губы поджал от огорчения. Мысли кружатся, мельтешат, ну точно птицы непоседливые в стае, все никак успокоиться не могут, выстроиться хоть в клин, хоть в линию – для понимания. Но хочь мысли и мельтешат, а вопросы остались, да сколько еще их! Грех не поспрашать, может еще что выведается. – А вы тоже… знались? Замкнулся было Всемил, но сказавши «аз» и «буки» говори. – Я тоже… знался, – вымолвил словно сквозь силу, а Даньку горечью и печалью, что в голосе таились, резануло наново. – Только вот не выдержал, испытания не прошел, потому знахарем и остался. – А стали бы?.. Этим… Суженым? – порозовел смущением мальчонка. Фыркнул смешливо знахарь, ну точно кот, что шутку услышал презабавную, но прямо так и не ответил, вновь загадками заговорил. – Суженым-то суженым, да не таким, как тебе представляется. Как поймешь, с кем знакомство свел и беседы ведешь – узнаешь. Или он тебе сам скажет – как время придет. – А что, там это… Ну… Хозяюшкой не нужно будет стать? – через смущение вытолкнул Данька, все еще ушами пламенея да руки в волнении сжимая. Чуялось – была бы возможность, рассмеялся бы Всемил, а так чувства мальчишки хоть как, но берег, не позволяя излишнему веселью наружу выплескиваться. – Хозяюшкой – нет. Для другого ты судьбой назначенный стал. И если справишься – быть тебе не просто знахарем, а поболе. – А если я не захочу? – скорее из упрямства, чем из каких других чувств поинтересовался Данька. Хотел он, ой как хотел. Не представлял себе уже другой жизни – без общения с хозяевами домашними, лесными да озерными, без странных происшествий, что в жизни случалось, без мира того, что открывается на разломе года да на Ивана Купала, и в который можно погрузиться, цветочек Ивана-да-Марьи сжав, и без многого другого. Но основное – без помощи людям. Ведь во все страшные истории ввязывался исключительно ради этого, за свое благо не радея. Правда, ежели бы самому мальчонке об этом сказали прямо, удивился бы безмерно, потому как – ни разу не задумывался, что же его толкает да по пути странному ведет. Глянул с насмешкой Всемил, ну точно на ребенка малого. – Правда не захочешь? Значит, останешься жить там, – и, не сдержавшись, фыркнул: – Хозяюшкой. Вскинулся Данька, с которого все смущение разом слетело, петушком драчливым, кулаки сжавши. И не понять, почему – а обидно! Словно девчонкой обозвали. И ответить как – тоже не понятно, но – надо. – Не сумлевайтесь – выдержу! И получше вас стану, вот! Ох, не туда хотел повернуть разговор Всемил, не туда, да не о том сказать, но как не умел с людьми общаться, так и не научился. Да делать-от нечего – куда дышло, туда и вышло. – Становись, – кивнул шептун со всей серьезностью. – Только помни: золотые яблоки только с золотой яблоньки сорвать можно. Чистой. У мальчонки аж кулаки разжались сами собой. – А вы… Там и ваша яблоня есть? – Есть, – криво усмехнулся Всемил. – Только не золотая уже. Потому и пришел поговорить. Предупредить и предостеречь на будущее. Пока твои помыслы чисты. Смотри, чтобы так и оставались. Данька в ответ только и смог кивнуть. ========== Глава 48 ========== И в этот раз остался Данька на святки один в избе. Умотала к подружкам Стешка, степенно ушли Петр Матвеич да Лисавета Николаевна, забрав гостинцы наготовленные да велев присматривать за избою. Больше за ради того, чтобы сын при деле остался, чем из беспокойства. Привыкли уж, что ни уголек из печи нечаянный не выскочит, ни водой талой порог не подмоет, ни снег яблони иль крышу над хлевом не поломает. Как заговоренное хозяйство от случаев таких стало с некоторых пор. Ежели не обращать внимания, то и не заметишь, а как запридумаешься — сразу мысли в голову разные лезут. Попривыкли, конечно, ужо, что у Даньки все с домовыми да дворовыми ладится, а все равно ж удивление нет-нет, да проявится. Откель у сына способности такие? Да видать не только у сына, раз и Степаниду травница тож приважила. Полагала Лисавета Николаевна — могло что от бабки ее передаться. Не любили в семье ее поминать. К концу жизни совсем с ума сошла, все о сокровищах несметных грезила да жалела, что не ухватила свой шанс. И Степку постоянно с пути сбивала да подбивала не упустить его, сказками дурными голову девчонке дурила. Потому ограждала Лисавета Тимофеевна дочь как могла. А теперича, когда сын да дочь по одной дорожке пошли, сомнения нет-нет, да и возникали. А может зря ограждала? Мож чего умного иль полезного было в речах старческих? А опосля вспоминались они полностью, и выдыхала Лисавета Тимофеевна — нет, все правильно сделала. Нече слушать про неизвестно откуда свалившиеся жемчуга да каменья. За просто так ничто не дается, за все платить надобно, и неизвестно чем заплатила бы дочка любимая. Так что пусть себе учится, ума да опыта набирается, даже не «авось», а точно пригодится. Вот выучится, станет травницей уважаемой, тогда и богатство появится. Вот ежели бы еще муж справный попался, вот как с Петром Матвеичем ей самой свезло, тогда б вообще все прекрасно станет. Вот и раздумывала вечерами да ночами темными Лисавета Тимофеевна, молясь богу о хорошей судьбе для кровиночек своих. Не догадывался о мыслях маменьки Данька, его другое мучило и терзало — звать ли в гости черта в эти святки или нет? Столько всего узнано, но еще больше покрыто завесой таинственной. Вроде как краешек приподняли, показали да поманили, а дальше — ни-ни! Ни ходи, рано тебе еще. Даже с месяц назад Даня обижался на такое, а ныне раздумья тревожные одолевали. Вроде и жуть как интересно, и боязливость проклюнулась. Смог Всемил внушить мысли разные, но такие ли, как желал, когда предостережения сказывал, умалчивая о главном? Ох, не такие, да делать нечего. Раздумывал-раздумывал Данька, машинально в избе прибираясь, а как очнулся, глядь — на столе уж и зеркальце стоит, и свечи воском пахнут, и самовар бочками полированными блестит да жаром пышет, и блюдо с пирогами завлекает ароматами печеными, да плошка с вареньем земляничным, горкою наваленным, притулилась рядышком. И когда успел все сделать? Потряс головой мальчонка, точно дурной сон прогоняя, да и уселся за стол, подперев щеку кулаком — полночи ждать. Раз уж все равно все заготовлено точно само собой, мож так и следует? А за окошком луна серебрится огромная, звездами мерцающими окруженная. Сугробы блестят таинственно, ну точно дорожки-обманки светлячковые, что на Ивана Купала к цветку папоротника заманивают, а выводят к бочагам да в болото искальщиков кладов незадачливых. Кружат дорожки от дома к дому, то к смеху девичьему выводят, то к разговорам степенным, то к пляскам удалым иль пьяненьким. Кому что любо в святки, тот тем и занимается. А гадания — они удел в девичий, людей, веселья желающих, да отчаявшихся. Не был Данька ни первым, ни вторым, ни третьим, однако ж сидел и ждал, узоры, морозцем на окнах выведенные, пальцем по столу вырисовывая. И думать уж не желалось, и гадать, что речи услышанные значат — тоже. Так бы и сидеть дальше, пока весна не наступит да к лесу не выведет — на поклон к хозяевам лесным и за травами первым. Мявкнул коротко Бандит, хозяина под руку толкая: просыпайся, мол, чего тут застыл статуей недвижимой, ну точно льдом замороженный. Встрепенулся мальчонка — и верно ведь, чуть не заснул! Как морок кто набросил усыпляющий да подчиняющий. Недобрый, нехороший, веселье высасывающий да мысли тоскливые вкладывающий. Поежился мальчонка от взгляда недоброго, точно спину сверлящего, и порешил на всякий случай дом еще раз обойти. Хоть и не пустил бы чужака Захар Мстиславович иль предупредил хозяина, а все ж охватило беспокойство Даню. Василиски не появляются, значится, нет беды черной поблизости, от которой хранить надобно. Однако ж — откель взгляд? Чего желает? Не понять. Заглянул Данька во все углы, даж на печку — нету никого. И Бандит рядышком бродит, как привязанный, помуркивает вопреки привычке своей обычной молчание блюсти, головой своей лобастой в ноги тычется. Вроде как порядок везде. И в сенях, и в подполе, а взгляд никуда не девается. Сел Данька напротив зеркальца волшебного, задумался глубоко, аж до морщин на лбу да и дунул решительно, свечи затушив. И тут же тяжесть недобрая и взгляд исчезли, точно и не бывало их вовсе. Ох и перепугался тут мальчонка! Это что ж такое получается — из зеркальца пришел бы не его черт, который и не черт вовсе, а кто другой? Кто чуть ли не ненавистью зрил? Как же так получается? И не узнать ведь правду-от, теперича. Разве что черт еще раз сприсниться, вот туточки и можно будет расспросить. Убрал все приготовления Даня да и решил на улицу выйти — прогуляться, голову проветрить от мыслей всяческих. Да и морок вдруг развеится? А на улице-то хорошо! Хоть мороз нос да щеки и пощипывает, до розовости, в шарф кутаться заставляя, однако ж — хорошо! Свежевыпавший снежок тихонечко скрипит под ногами, волшебством искрящимся из-под валенок вспархивая, веселье из изб доносится, собаки ему подвывают да лают, спокойствие внушая. На посту, мол, и никого чужого иль дурного вокруг не чуется. Так и не поняв, что ж ему причудилось, вернулся мальчонка домой, отогрелся чаем с пирогами, да спать завалился на печь. Ничегошеньки ему в эту ночь не приснилось — ни хорошего, ни дурного, от чего даже чуток обидно было. Попривык ужо Данька к разговорам святочным, без него тоска в душу забралась. Иль продолжил морок действовать? Морок-не морок, а жизнь завертелась и дальше покатилася. Вспоминал Даня временами тоску странную, да успокаивал себя тем, что травница иль Всемил заметили бы, если бы кто чужой что на душу навел. Пусть и не занимать Даньке веры да силы, опыта у них поболе будет, у шептаря — особенно. Но нет, молчали что наставница, что учитель ейный, так что и беспокоиться не о чем. Так и усмирял себя Даня, пока весна не грянула. Разлилась весна ручейками говорливыми да реками полноводными, побежала бурунчиками по лужам, распустилась почками зелеными за цыплячьими «сережками» березовыми. Повылазили скоренько травки да кусты зазаленились, наверстывая спячку зимнюю, а за ними вслед и деревья, однако ж — не спеша, поступью неторопливою, медлительною да величавою. Негоже им, гигантам торопиться с важным делом просыпу весеннего, это ж дело такое — важное, сил требующее. А в Даньку словно кто сил новых влил, чистых да искрящихся. Везде поспевал — и с учебою, и в лес разведать, что с местами заветными творится да нарвать травки молоденькой, и с помощью по хозяйству. Стешка как придет, с ног валится, а мальчонка еще с отцом долгонько сидит — хозяйство к посевной готовит. Вот так и пробегал до самой поздней весны, лишь изредка черта и разговоры об ем вспоминая, пока не начали приходить сны странные. Снился Даньке дом странный, огромный, старый, вроде как заброшенный, посреди леса стоящий. Самое странное — точно знал мальчонка, что сруб этот, весь мхом заросший, в их лесу в землю врос. Однако ж — не могло этого быть. Давно все пригодные для человека тропочки вдоль и поперек схожены, даже секретные, лесавками приоткрываемые, разведаны. Нету нигде ни поляны такой круглой, словно специально лес под нее вырубили, ни дома двухэтажного с крышей покатою, черепицей потрескавшейся выложенной. С каждым сном подходил Даня к дому все ближе и ближе. Не хотел, но — подходил. Страшил его этот дом и манил одновременно, как тайна загадочная, неразгаданная. Да и непонятно, чем страшил: дом как дом, с окошками почти господскими, перекрестьем решеток деревянных забранными, а злобность от него истекала сильная, поганая будто веками копящаяся. Но чем ближе подбирался мальчонка к жилью, тем омерзительнее становилось — и от ощущений, и от запаха мертвечинного, в воздухе разносящегося. Точно убили в нем множество народу, да так и бросили, не похоронив по-христиански, оставив на потребу зверью. Да и то не смогло попировать-поживиться, сквозь двери крепко закрытые, вот и тухли трупы, отправляя все вокруг вонью несусветною. Под такие сны все лето мимо прошло картинкой блеклою. Пробовала Настасья Ильинична разговорить ученика своего, да тот только отнекивался. Степашка тоже пыталась, но и ее брат оставил в неведении. Не желалось ему вспоминать страхолюдину мерзкую эту по солнышку, да и отступали страхи все, стоило вдохнуть поглубже дух травяной да ягодный, подставить лицо под ветер ласковый да в реке искупаться. От служб церковных, особливо по великим праздникам, сны эти словно затаивались, чтобы потом вернуться с силой удвоенной терзать. Может, Всемилу бы Даня и доверился, сродство странное после зимнего разговора ощущая, да только тот ушел, как только дороги встали после весенней распутицы. По-простому ушел, на своих двоих, а не шептарскими тропами. Обещал вернуться к осени, дабы обучение знахарки продолжить, но к желтым листьям так и не появился. Видать, дела какие задержали. Не одних же сельчан данькиных лечить, по миру много где сила ведовская требуется, не находишься. Вот и чах потихоньку Данька. Воспрянет опосля праздников или травки пособирает, а потом опять сновидение проклятущее появится, все силы вытянет. И нет от него ни спасу, ни сладу. Долгонько копилось все в мальчонке, да и вылилось в решимость разобраться раз и навсегда мороком наведенным, не с добром пришедшим. Как возник перед ним дом энтот страшный в сне новом, двинулся Данька шагом решительным к нему. Да не просто пошел, а подготовленным. Монетку странную, чертом подаренную перед сном не просто в кулаке зажал, а тряпицей примотал, как в проклятом лесу делал, ножичек свой верный в карман положил, соли мешочек и цветок иван-да-марьи. Вдруг пригодится. Но не пустили его к дому. Трава жухлая, словно живая, за ноги цеплялась, колючками в кожу впиваясь. Земля кротовинами да ямами обращалась, что ни шагнешь — в ловушку угодишь. Даже ветер внезапно поднявшийся — и тот поперек затеи вставал, назад рукою сильною отпихивая. Как измаялся Данька бороться супротив природы взбунтовавшейся, повернул обратно. Однако же через несколько шагов не выдержал, обернулся быстро, успев краем глаза ухватить силуэт в окне мелькнувший. Ох, не заброшенный дом оказался, ей же ей, не заброшенный! Только вот не осталося больше в Даньке страха перед странным этим сном, весь перевелся в упрямства да желание разобраться с порчей. Даже взгляд чужой, что спину сверлил ужо не скрываясь, и тот не внушил ужаса. Хоть и страсть походил на тот, недобрый, что в святки чуялся. Прекратились сны поганые, вздохнул чуток мальчонка посвободнее, выдохнул да успокоился. Силы телесные стали возвращаться, особливо от яблок. Пристрастился к ним Данька, ну что твой медведь к меду. Постоянно таскал с собой пару штук желтобоких, с родительского сада собранных. В этом году опять у них яблоки лучше всех народились, даж за веточками на саженцы приходили. Петр Матвеич почти никому не отказывал, давал, не обращая внимания на шепотки дурные, старушечьи, что дескать сам, своими руками урожай будущий из дома отдает и не видать больше таких обвешанных яблоками деревьев. Понятно, что из зависти злобной шептали, так что не стоит обращать на нее внимание, как говорит отец Онуфрий — поощрять. Особливо с учетом, что по-правильному-от раздавал, в обмен на монетку мелкую или отрез полотенечный, добром за доброе дело, иначе не заплодоносят новые яблоньки, сгинут и все. Вот такие вот дела. Снизошло спокойствие на Даньку, пока в один день не смело его враз ветром поганым: Степашка пропала. ========== Глава 49 ========== Ушла Степашка с утра пораньше в лес грибов набрать, обещалась не дальше поляны уходить, да и не впервой одна ходила, чай, не маленькая уже! А тут вдруг сгинула, ну точно языком корова слизала. Захолонуло у Даньки сердце тревогою мрачною, и вспомнился взгляд тяжелый, что с начала года его преследовал. Как во снах являлся – из дома странного, чужого. Вдруг его рук дело? Степашку, понятно, всем селом искали, бродили по лесу, выкликивали. Травница с учеником не отставали, только – по своему. И с хозяевами лесными и их подручными поговорили – те только руками разводили. Данька и с водяным пообщался, хочь и не любил тот появляться да историю давнюю припоминать. Нигде нет Степки. Как под землю провалилася. Или еще куда подальше. Два дня так бегали, маменька совсем от беспокойства сплохело, даж отец Онуфрий приходил – вразумлять, что не следовает терять веры да руки опускать, а все равно ж. Страшно до ужаса, до жилочек вовнутри трясущихся, когда дите родное вот так пропадает. Да еще никто и помочь не может, даж те, на кого надеялись. Вякнула-было тетка Фекла, что точно виноват колдун пришлый, да приструнили ее свои же, языком чесучие – с полгода прошло, как тот сгинул, как забрать-то мог? Никак! Однако ж – запала Даньке идея про колдуна. Ведь ежели никаких вестей и нету, то как не колдовству черному быть? Он-то, в отличие от селян, сам, своими глазами видел до чего оно может довести, что сделать с людями бедными. Вот и зацепился за идею дурную, что как семечко плодородное дало свои всходы. И как настала ночь глубокая, выбрался потихоньку в пристроечку да достал зеркальце заветное. В прошлый раз из него взгляд недобный щурился, вот и сейчас – вдруг вновь заглянуть в него сподобится? Вдруг узнается что про сеструху непутевую. Присел Даня на чурбачок с собой притащенный, держит зеркальце двумя руками, всматривается, а у самого зуб на зуб не попадает. Не тепло уж ночами, ой не тепло, поутру в лесу уже встретить можно изморозь, тонкими узорами зиму будущую привечающую. Да и страх нет-нет, а внутри появляется. Понимал все ж мальчонка, что опыта у него – кот наплакал, а что делать-то? Вот и вглядывался в отражение свое и свечи, от сквозняка, что под дверь проникал, дергающейся. Смотрел-смотрел, пока в сон клонить не стало. Глядь – а потолок в отражении начал расти ввысь иль наоборот снижаться – и не поймешь толком. А опосля зеркальце-то волнами пошло, бурунчиками покрылось, ну что твоя река осенняя от ветра злого, холод несущего. То прояснится – и прямо стропила над головушкой бедовой, то вновь тенетами серебристыми затянет, а то опять – на миг разъяснится и балки, мхом заросшие кажет. Так и смотрел Данька, дивился, что за сон такой странный, пока на плечо василиск не выскочил, да яркий такой, ну что алый папоротень-цвет, шипит, огненными каплями плюется. А как одна из капель в шею ужалила, так и понял мальчонка – не сон то, а всамделишно происходит. Да токо вот не успел ничего поделать – как провалился в темноту странную, что зеркальце вдруг явило. Даж вскрикнуть не успел. Очнулся мальчонка на странной поляне из сна, пожухшей травой заросшею. По ночному времени виделось все вокруг как картинка черно-серая, а от луны огромной, прям посередине неба висящей, все до нереальной, ненастоящей четкости высветлялось. Ну точно как на картинках, тушью нарисованных в книге наставницы. Поднялся Данька, одернул тулупчик, потоптался, оглядываясь, да ногой кротовину, прям на пути вылезшую поддел. С шелестом рассыпалась она землею мелкою, точно засухой до камешков крохотных спрессованною, и вновь над поляной разлилась тишина плотная, в которой ни звука не слышалось. Даже шелеста листьев или трав. И с чего бы им шелестеть, ежели ветра нету, воздух ни капелюшечки не двигается, как неживой стоит, даж запахов нету. Поежился Даня, да делать нечего – пошагал к дому, что точно посеред полянки возвышался. Быстренько добрался – не хватал его никто за ноги, наоборот, ну чисто в спину подталкивал, быстрее, мол, ждут тебя там, не дождутся. С каждым шагом обретал дом черты реальные. Вот ужо и трещинки в камнях виднеются, и каждую ворсинку мха, что по всем стенам расползся, разглядеть можно, и дверь рассохшуюся, на один полосах железных держащуюся. Только тронул Данька ее, как она сама, точно живая отворилася. Ожидал мальчонка, что выпрыгнет на него что из двери-то, даж приготовился, ан нет: так и осталась дверь распахнутой, еле слышно поскрипывая и приглашая заглянуть вовнутрь. Сторожко-сторожко просочился Данька за порог, настороженно оглядываясь да нож в кармане сжимая. Не простой тот нож, заговоренный от всякой нечисти поганой, в трех огнях прокаленный да на двух водах настоянный. Не было больше у Дани оружия, разве что монетка да цветы волшебные, однако ж надеялся, что хватит этого, чтобы сестру спасти, вырвать из лап колдуна. Кому как не ему может такой странный дом принадлежать? Обошел аккуратно мальчонка весь первый этаж, комната за комнатой, но никого не нашел, только лишь свои следы, в пыли оставленные, видел. Даж духом упал немного – вдруг ошибся?! Однако ж – нет, не ошибся. Поднялся Данька сторожко на чердак, а там одна огроменная комната, точнехонько посредь которой на кровати Степашка сладко спит. Кулачок под голову подложила, посапывает, как ни в чем ни бывало, улыбается, видать – хорошие сны блажатся. Кинулся к сестре Даня, да ровно в стену какую уперся, идет, а ни шажок ближе не пущает. Из сил выбился, умаялся, а сеструха непутевая все также далече. Да и не непутевая она вовсе, все по привычке мальчонка так сестру кликал, как за науку травницкую принялась, так за ум взялась. А в передрягу попала, получается, из-за него, Даньки! Но недолго корил себя мальчонка, раздал вдруг из-за спины голос вкрадчивый, мягкий, но до того неприятный, что аж ознобом по спине прошелся. – Не достать тебе самому сестру. Не получится. Подпрыгнул на месте Даня, обернулся зайцем порскнутым, глядь – а за спиной и нет никого! Голос же бесплотный издеваться продолжает: – Не по силам, не по умениям. Не тягаться тебе со мной. Набычился мальчонка, ножик посильнее сжал и вопросил с упрямостью: – Отпусти Степашку. Не виноватая она ни в чем! – А ты – виноват? – рассмеялся обидно голос. – Да если и виноват, мне-то что до этого за дело? Сам виноват, сам и разбирайся. Однако… Замолк дух, лишь прошелестел по полу сквозняк невидимый, да мышь деловито пробежала, словно и нет туточки Даньки, не стоит столпом, по сторонам озираясь. Пробежала, да прям до кровати, точно и нету никакой стены невидимой, и принялась возле ножки витой нагло умываться. – …есть у тебя кое-что. Если принесешь мне это – так и быть, отдам тебе сестру. – Живую и здоровую? – настороженно поинтересовался мальчонка. Знамо дело, колдуну обмануть человека честного – что на воду подуть. Даж сказки да сказы слушать не надобно, чтобы знать об этом. Ухмыльнулся дух развязно: – Живую и здоровую. Зачем она мне понадобится может? Мелкая такая. Сжал со злости кулаки Данька, вспоминаючи истории разные про детей ведьмами да колдунами загубленных, ради колдовства черного на тот свет отправленных. Но не сказал ничего, лишь гнев усмирил свой и страх братский. – Что я должен принести? Рассмеялся колдун меленько да так странно, что как живой вдруг представился: как бороденка черная, жиденькая трясется, как руки сухонькие потираются да лоб залысинами блестит. Даня даж от удивления моргнул, морок прогоняючи, да еще больше застыл изумлением: мышь, что рядом с кроватью нагло глазками поблескивала, пропала, медленно в воздухе истаивая. Была – да исчезла, только хвостик махнул из ниоткуда. Сглотнул Данька по-быстрому да на всякий случай в угол уставился. Видал колдун странность энту, знал о ней – неведомо, но ежели не знал, то лучше и не показывать. – Принеси мне горшочек с водицею. Да не простой, а тот, что у тебя запрятан от других подальше. Как принесешь – отдам тебе сестру. А не принесешь – уж не обессудь, не вернется она домой. Родители, наверное, убиваться будут, да? Себя корить и честить. Или травницу, что послала девицу малую одну в лес, как думаешь? А там недолго и греха дойти, если все вдруг мыслью этой озаботятся, да? Но не слушал Данька издевательства колдуна, брови насупив смотрел не знамо на что, пока вдруг не осенило догадкою – в развесистой паутине в углу паук появился. Большой, деловитый такой. Появился, да и принялся сеть подновлять. А то уж старая совсем стала, давно не чиненная, провисла да клочья пошла. Токо – откель пауку вдруг взяться, а? Глянул мальчонка в другой угол, а там во мху белый цветок ветреницы проклюнулся. Странное что-то с домом творится началось, а важное, нет ли – неведомо. Но чутье нутряное шептало, что не след колдуну знать об этом. – Принесу! – уверенно рубанул Данька, переминаясь с ноги на ногу, озираясь по сторонам да желая убраться побыстрее из места этого странного. – Вот и чудненько! – обрадовался голос, дребезжа радостью меленькой, точно бабский. Словно не чаял так быстро уговорить гостя своего званого на подобное. – Завтра в полночь в зеркальце посмотри – опять здесь очутишься. Отдашь мне горшок – получишь сестру. А пока – ступай. – Куда? – невольно огорошился мальчонка. – На полянку ступай, – со снисходительностью, как неразумному, пояснил колдун. – Оттуда домой и вернешься. Только помни – если слово кому скажешь, не видеть тебе сестры больше! Попятился Даня, провожая спящую Степашку взглядом, пока о лестницу не запнулся. Чуть не свалился, но бог миловал, удалось ухватиться за перила. Ссыпался сухим горохом по лестнице и побежал к дверям скрипучим. Нырнул – и в пристроечку вывалился, больно коленом о полешко ударившись. И здесь обманул, злодей проклятый! Ох и тяжко дался Даньке следующий день! И ночью уснуть не смог, и по теплому солнышку, как нарочно радостно вызолотившему все листву, маялся, прячась от всех подальше. И не скажешь ведь ничего никому! Застращал колдун-от, запугал совсем – до дрожи. Не за себя боялся мальчонка – за сеструху свою да маменьку с тятенькой. Что с ними будет, ежели она домой не вернется? Ох и страшно, ох и ужасно. Даж в церковь зайти – помолиться, и то не смог. Сидел в церковном саду на скамеечке, как некогда Настасья Ильинична, да деревья с небушком рассматривал, ну точно силясь найти какие подсказки там. И досиделся – незнамо как, возник рядом с ним Николашка, домовой отца Онуфрия. Да так тихонько подсел, что Даня не заметил даж, лишь по прошествии времени обнаружил соседа странного. Сидит, в душегрею черную безузорную закутанный, руками лапоточки свои обнимает, тож на сад пялится. Растерялся Данька от неожиданности. Нелюдимый Николашка-то, от всех прячется, даж со своими редко когда общается, а тут – натути, появился вдруг. – Здравствуй, Николашка. Случилось что? – И вам здравствовать, молодой хозяин, – поерзал домовой на скамеечке, точно от неудобства, но с места не тронулся. – У меня-то ничего не случилося, а вот у вас горе, вижу я. Поджал мальчонка губы – об их горе все село знало, и напоминать о нем не слишком хорошо было. Прям горечью хинной окатило, аж до сердца. Но не просто так завел домовик разговор, ой не просто! – Вот, – протянул Николашка ладонь, широкую, как у всех домовых, но не заскорузлую, как у старых, поживших да повидавших многое, а мозолистую. А на ладони той – желудь. Взял аккуратно мальчонка дар, повертел со всех сторон. Чуется, что не простой он, да понять, в чем именно, не можется. – Спасибо, Николашка. А что это? Ссутулился домовик, завздыхал, ну точно хозяйка над убежавшей квашней, прикидывающая, как от напасти избавиться, всех накормить да тумаков не получить, но все ж таки выдавил. Не всю правду домовик рассказал Захару Мстиславовичу про лечение, что творил Всемил. Николашка, когда прибирался в комнате опосля всего, нашел в уголке желудь. Желудь как желудь, крепенький, гладенький, со шляпкой ребристой, точно только с дуба свалился. Только вот – не водилось в саду церковном дубов-то. Да и некому было желудь притащить в комнату из лесу. Так что прибрал его Николашка на всякий случай, никому не сказавши. А сейчас ну точно что толкнуло изнутри – отдай, тебе не пригодится, а вот другому… Изложил все это путано да стеснительно домовой, опасаясь, что откажется молодой хозяин от дара странного, но тот лишь повнимательнее глянул на желудь, в кулаке его сжал покрепче да поблагодарил. Не приходят просто так подарки подобные, от которых теплом пахнуло да ветром ласковым, ой, не приходят! Как полночь приблизилась, выскользнул Данька из дому и заперся в пристроечке. Добыл из-под пола горшочек аккуратно запечатанный и обнял как драгоценность великую, ценностью в жизнь человеческую, да и задумался в зеркальце глядючи. Царапало что-то мальчонку, все никак отпустить не желало, а понять, что за мысль наружу просится – не получалося. И так, и этак пытался Даня понять, припоминал сны свои да ночью в доме происходившее, мышь с пауком появившиеся да рассказ про птицу Гамаюн из Ирия желудь принесшую для исцеления наставницы. Но не сходились думы в одно, лишь измаялся сильнее. Так и мучился, пока не покрылось рябью гладь зеркальная, да не провалился сквозь нее в черноту странную. Очнулся Данька на той же полянке с травою серою, оглянулся внимательно – ничегошеньки не изменилось. Все стоит, не шелохнется, лишь серебрится под светом полной луны. Огромная она туточки, раза в два больше, чем обычно и холодная-прехолодная. Передернул плечами мальчонка и поспешил к дому, уже знаючи, куда идти следует. Забрался потихоньку на чердак, опасаясь, что Степка куда-то исчезла. Но нет – так и продолжала спать, подложив кулачок под щеку и улыбаясь. Сжал посильнее горшочек Даня, невольно подумав, что отлежала, поди, сестра руку себе уже, да и на щеке след останется. Глупошная мысль, за которой страх прятался, да которая отвлекала от него. – Пришел, значит… – задумчивый шелест неприятного голоса почти заставил мальчонку подпрыгнуть и судорожно заозираться по сторонам, выискивая колдуна. – Пришел, – голос дал позорного петуха, но волноваться следовало не о том. – Принес? – продолжил допытываться дух. Удивился Данька – неужто не видит колдун проклятый происходящее в комнате? – Принес. – Ну тогда ставь под слуховым окошком да отходи подальше, – приказал повелительно голос, точно не сомневаясь в покорности гостя званого. – Нет, – мотнул головой Данька, – сначала пусть Степашка очнется. Откель я знаю, что вы не обманите? Рассмеялся тоненько, противно колдун, захихикал, иглами ледяными, больно жалящими, рассыпаясь. – Ишь, какой смелый выискался. А если я заставлю ее умереть? Заворочалась беспокойно девочка на постели мягкой, заметалась, точно в бреду, сквозь мгновенно накативший жар тоненько вскрикивая да маменьку зовя. – Тогда… Тогда я горшочек разобью! – отчаянно вскинулся Данька, еще крепче сжимая в руках выкуп затребованный. А колдун бесплотный лишь пуще залился, чуть ли не подлаивая от смеха, ну точно и страшны ему угрозы данькины, точно для смеха похитил и сестру его, и самого заставил прийти. – Ой, насмешил! Ну ладно, так и быть, сейчас очнется. И верно – вынырнула из болезни наколдованной Степашка, лежит, вся мокрая, что мышь под метлой, дышит тяжело-тяжело, лишь глазами по сторонам неосмысленно шарится, ища за что зацепиться. – Степка! – кинулся мальчонка к сеструхе, брякнул на постель горшочек и обнял потерю родную. – С тобой все хорошо? Улыбнулась вяло девочка, не понимая, где находится и что происходит. – А мамка где? Не успел Данька ответить. – Убедился? – неприятным тоном осведомился колдун. – Тогда – ставь горшочек, куда я сказал. – Нет! – вновь заупрямился мальчонка, отпуская сестру и кулаки сжимая, точно готовясь в драку полезть, а сам судорожно зашарил по сторонам взглядом, выискивая живность какую. Неужели не получится?! В прошлый же раз посредь мертвого, ненастоящего дома появилось живое, и мох расти начал. – Вот сначала выйдем из дома, тогда и отдам! Вновь захихикал-заквохтал колдун: – Да куда вы от меня денетесь? Выход только я могу показать! – и вдруг проявилось железо каленое в речах, как меч из ножен вытащенный – пока не полностью, лишь чтобы припугнуть: – Так что прекрати балаган разводить и делай, как я сказал! Зажмурился Данька изо всех сил и зашептал-запел: – Помоги! Помоги Гамаюн-птица! Прошу голосом, сестрой твоей, Аконост-птицей даденным. Не должен я тебя просить, но желудь твой не зря оставлен, помоги, отплачу я, как пожелаешь, только помоги мне сестру мою спасти! Даже если я здеся останусь, помоги! Христом богом молю! – Что?.. – заволновался вдруг колдун невидимый и через миг гневный вопль весь дом сотряс, даж стены заходили как при обвале: – Нет! Распахнул мальчонка глаза по-быстрому и радостно ахнул. С грозным шелестом сквозь пол пробивался дуб – огромный, сучковатый, раскидывал ветки свои зеленые по сторонам, становясь с каждым мгновением все больше и сильнее, и вслед за ним истаивал морок колдовской, на дом наведенный. Сквозь темноту мрачную появлялись стены обычные, из дерева давно прогнившего сделанные, балки да стропила угрожающе потрескивать начали, особливо, когда крона дуба потолок подпирать стала. – Бежим! – сдернул мальчонка сеструху с постели, сундуком деревянным оказавшимся, да и помчался вниз со всех ног, пока лестница под ногами трухой не рассыпалась. Остановились они, тяжело дыша, только у кромочки леса самого, разглядывая, как разваливается дом под напором дуба призрачного. Как пробился он сквозь крышу да до самого неба вознесся, так и разрушились окончательно чары колдовские, и спал морок наведенный. Обернулся дом избушкой заброшенной, что охотники зимою использовали, а опосля оставили, когда зверь в другое место ушел. Огромная поляна с кротовинами обернулась проплешиной в лесу, лишь для крохотной избушки и годной. Даже луна ужалась да в желтизну ушла, как и положено светилу ночному. А как достиг дуб неба, раздалося с макушки пение радостное (Даньку аж по сердцу резануло – его он, оказывается, во снах слышал!) и все исчезло, оставляя детей в самом обычном лесу. Для других-то он, поди, и мог показаться страшным, но для Даньку – уже что дом родной. Выдохнул мальчонка, и такая усталость навалилась, что хоть ложись прямо тут и спи. Но – нельзя. Нужно о сеструхе позаботиться, отвести ее домой. И опосля колдуна найти, чтобы больше на людей добрых капканы не ставил. – Степ… – повернулся Даня к сестре, да язык так и присох к горлу – допивала та последние капли из горшочка с силой ведьминскою. ========== Глава 50 ========== На утро проснулся Данька с тяжелой головой, насилу смог с печи сползти да за стол усесться. Неудивительно после ночных приключениев-то! Хотелось, прям до жути закрыть глаза и потрясти головой изо всех сил, сон дурной прогоняя. Однако ж все случившееся не было сном, и до сих пор ясно и четко вставало перед глазами: и как он в ужасе тряс сестру, как Степашка плакала, что просто хотела пить, тряпица словно сама собой соскочила, а горшочке, незнамо зачем прихваченном, заплескалась вода. Как потом обнимал шмыгающую носом в плечо сеструху, сжимающую в кулачке насильно врученную плакун-траву, с ужасом ожидая, что вот-вот случится нечто, что не поправить, не исправить никак не получится. Сколько так простояли – неведомо, токо замерзать начали. Испуганная Степашка ничего даж не говорила, только меленько подрагивать начала, да и руки заледенели. Очнулся тогда Даня от страха своего, вытащил из кармана клубочек заветный – тот и довел быстро до дому. Степка на него раскрывши рот пялилась, пришлось взять с нее обещание никому-никому не говорить и пообещать показать другие волшебные сокровища. Сеструха даж не обиделась, что от нее подобное скрывали, но Данька полагал, что еще вспомнит обо всем и попытается дуться. А пока оба настолько уставшие были, что молча до села дошли, взявшись за руки. Только договорились, что не будет Стешка про дом колдовской говорить, только про то, как сон сморил и скажет. А более – ниче. Маменька с папенькой всполошилися, конечно, заобнимали-защупали, даж за Настасьей Ильнишной сбегали – чтобы нашедшуюся дочь глянула, но Данька уже не видел этого – отговорился усталостью и на печи заснул мгновенно. Непривычно пусто было в избе, даж Бандит – и тот куда-то убег. Тишина, тепло, пирогами свежими пахнет да березовыми полешками, в печи тлеющими. Налил себе Даня кое-как чаю и призадумался, что же делать. От родителей да остальных отговорится – мол, заплутал леший Степашку, да не по злобе, а недоразумению, в следующий раз не случится такого. Но с самой сеструхой непутевою что сотворить? Просто ждать – мочи нету, а травница, даж если ей рассказать, ничем не поможет. Токмо ведун сможет сказать что определенное, а нет никого сейчас в округе, кто помог бы. Вздохнул Данька и отпил еще глоток чая ароматного, липовым цветом приправленного. Ведун – иль Азель. Даже мысленно старался он боле не называть его «чертом». Раз не нечистик, то и не следует так говорит. Так что токо «Азель» либо «он». Ведь когда думаешь, понимаешь прекрасно о ком именно, ни с чем не спутаешь. Только как с ними поговорить-то? Всемил с весны появляется, а черт… Подпер Даня кулаком щеку и задумался. Почитай, год почти прошел, как они последний раз во сне свидились. И с тех пор – молчок. Ни разговоров неспешных странных, ни приветов аль еще чего, через других передаваемых. Невольно страх сердце сжимает – а что если потерял Данька чистоту эту, вот и не желает его больше видеть Азель? Или случилось что? Хотя – что может случиться с тем, кто в мире странном, волшебном живет, в замке заговоренном, да чертей не боится? Ничего, наверное? Но энти мысли маятные затмевались беспокойством за сеструху. Вроде все в порядке с ней – ни черноты с гнильцой, что у всех ведьм чуялась, не видать, ни василиски не появляются, сама с утречка поднялась да убежала куда. К наставнице, видать. Ну и ему надоть – еще раз глянуть на Степку и рядышком быть. На всякий случай. Так и порешил. Тянулся день точно дорога без конца и края. Хоть и просидели они со Степашкой все время у травницы, хоть и пыталась наставница занимать чем полезным – а все равно. Все, как в тумане прошлось, ничего не запомнилось. Токо как сеструху отварами разными поили – вроде как от простуды и для спокойствия, да видел Даня, как Настасья Ильинична особые травки туда подкладывает, которыми сглаз изгоняют, да молитвы шепчет. И Степка все понимала. Хоть и малая, а не дура, вот и глотала послушно да все кулачок на груди сжимала, где цвет плакун-травы висел, рядом с крестиком пристроенный. А ночью очнулся Даня в палатах знакомых, на кровати богато убранной. Оглянулся, себе не веря, разглядел и узоры серебряные, по стенам текущие да картинки разные показывающие, и убранство, золотом шитое, вдохнул запах почти позабытый, тонким запахом благовоний сладковатых напитанный, и словно камень с сердца рухнул. Подхватился, хотел было побежать, но остановился, придал себе степенности, да так и пошел, волнение радостное усмиряя и сдерживая невольные опасения, что не ждут его, что самозванцем пришел. Однако же – ждали. И стол оказался уставлен разными пирогами да яствами, и самовар желтобокий радостно попыхивал трубою, и самое главное – Азель за столом сидящей да с пытливой веселинкой на гостя смотрящий. Словно не было всех этих месяцев молчаливых, сомнений полных. Поклонился Данька да и замялся, не зная, что дальше делать. А черт глянул этак весело, фырнул, словно насмешило его что, и улыбнулся: – Ну здравствуй, суженый. Что стоишь, как неродной? Садись, чаевничать сейчас будем. Выдохнул Даня окончательно – нет, не сон это, что со страху за сестру приснился, по-настоящему все, и не гонят, сладится все, значит! С мыслями этими и с радостью на стул барский, с ножками и спинкой затейливо гнутыми, и опустился. Тогда только и заметил, что одежа его изменилась, праздничной стала. Рубаха белая, узорами алыми по горлу да подолу вышитая, штаны да сапоги сафьяновые синие – ну ровно все в точь, как в прошлый раз было. И даже уже дивиться сил нет. А Азель на него поглядывал, хозяйскую роль исполняя: чай наливая, аж до ночной темноты черный, водой горячей разбавляя да гостю вручая. А как вручил, утвердил руки на столе, переплел пальцы и глянул на Даньку с прищуром. Вырос, возмужал тот, все больше обликом меняясь да приближаясь к нужному. Фигура из подростковой, угловатой в мужскую постепенно переливалась, как металл под ударами молота правильную форму принимает. Не мальчик уже – юноша. А голос все такой же звонкий и силой радостной наполненный, точно берег кто от ломкости взросления. Волосы из соломы в белизну уходить принялись, а глаза в синеву, что радовало и давало надежду на будущее. – Вижу я, много вопросов накопилось у тебя. Задавай с главного. Сжал Даня чашку фарфора до того тонкого, что чуть не ожегся, и выдохнул: – Что с сестрой моей случилося? Всем вопросам вопрос, главный и самый значительный, от которого душа болит. Все остальные за ним прячутся, опосля выйдут на свет, как этот решится. Помолчал в задумчивости Азель, слова выбирая да взвешивая, а у самого точно огонь в глубине глаз черных горит, желтым пламенем переливается. Испугался бы раньше Данька дива такого, однако ж вырос уже, почти чертова дюжина лет сладилась, да и повидал за последние года столько, сколько не всякому взрослому мужику доведется, так что только заворожился чуток необычностью. – Ведуньей теперь сестра твоя станет, если выдюжит. Опешил Данька, оторопел, головой воздух боднул. – Как – ведуньей?! Вздохнул Азель глубоко да поудобнее устроился – объяснять случившееся. – Видишь ли, Даня, ведьма, чью силу в горшочке ты схоронил, от черта ее получила. Но они не могут взять колдовскую силу из ниоткуда, вот и берут ее из мира, только искажают, проклинают, делают черной – под стать душе проклятой. Потому ведьма и умерла, когда ты ее силу очистил. А теперь эта сила досталась сестре твоей. Сможет с ней сдюжить – ведуньей станет. Не сможет… Замолчал Азель, вдугрядь выбирая, перебирая слова точно камешки в отвале в надежде найти даже не змеевик, а малахит драгоценный. – Не сможет – найдутся те, кто забрать пожелают. – Как колдун? – осипшим голосом поинтересовался Даня, уже не чуя, остыла чашка или все также продолжает руки обжигать. – Не совсем, – тонко улыбнулся черт. – Колдун желал себе забрать силу ведьминскую, темную, не догадываясь, что очистилась она. Зрил, что убил ты ведьму, а силу взять то ли не смог, то ли побоялся, вот и решил получить сам. И даже если бы получил, не смог бы воспользоваться. – Значит, зазря он Степашку похищал и заимку заколдовывал? – Данька даже растерялся от неожиданности. – Выходит – зря. Так что колдунов, силы жаждущих, Степаниде можно не опасаться. И если не сладит с даром новым – станет прежнею. И все. Выдохнул Даня и на радостях чая хлебнул так рьяно, что чуть не закашлялся. Даж покраснел чуток – вот сраму-то было бы, скатерть забрызгать нечаянно. – А теперь что? – поинтересовался и тишком на пальцы подул: слегка ожег-таки, впредь на будущее наука будет. – Теперь Всемил будет двух будущих ведуний обучать. Точно обухом новость по голове ударила, в еще большую растерянность и непонятливость вогнав. И Настасья Ильинична, и Степка, и обе не просто лекарки – ведуньи станут, науку тайную постигая. Хоть и радостно, что все обошлось, но и червоточинка зависти проклюнулась. Вроде и дадено самому Даньке много чего, однако ж его никто обучать не собирается, только травкам да делу лекарскому. Чуток даж горько стало от этого, вот и поторопился со следующим вопросом, горечь неправильную, ненужную убрать подальше. – А колдун? Что с ним? Надо же поймать, чтобы не вредил боле? – Верно, – кивнул Азель, не сводя с паренька взгляда огненного. – Через неделю Всемил объявится, вот и разберетесь с колдуном. – Мы? – поразился Даня. – Вдвоем? Но я ж… – Вы, – подтвердил черт, не давай возможности отступить назад или что другое выбрать. – Может не только вдвоем. – Ух ты ж! Ох, не зря Данька каждую встречу ждал с нетерпением – не только помощь от не-черта получал, но и столько всего, что жизнь меняло, узнавал, что только диву даваться оставалось. Вот и сейчас всхолонулась надежда увидеть еще кого-нибудь, умениями одаренного, посмотреть, познакомиться, узнать что новое, что поможет разгадать загадку зеркальца и пришедшего через него почти пять лет назад. Всего или целых – это смотря с какой стороны глянуть. Но жизнь у Дани другой обернулась, не той, что с рождения пророчили и что не слишком прельщала своей одинаковостью. – Вот так, – вновь улыбнулся Азель. – И не огорчайся, что без науки остаешься. Не пришло пока твое время. Смутился Даня – точно раскрытую книгу его читали, мысли некрасивые и неправильные выведывая и разъяснения давая. И благодарен вроде бы, и не слишком приятно подобное. Особенно когда таким понимающим взглядом смотрят, ну точно в душу. – А когда… ну… придет? – словно нехотя поинтересовался Даня, чашку наполовину опорожненную вертя и глядя на бурунчики – лишь бы в глаза не смотреть. – Через год придет. Следовало бы добавить «если ничего не случиться», но не следовало еще больше пугать или раздумьями смущать, наоборот, уверенности в себе и в силах своих добавить. Вот и промолчал Азель, надеясь, что за следующий год ничего в плохую сторону не изменится. Да и приятно смотреть было, как обрадовался и засиял Данька. – Вот тогда и поймешь, почему пока в травниках ходишь. – А можно мне ну… – запнулся Даня стеснением, не желая навязывать свое общество. – Приходить иногда? – Приходи, как пожелаешь. Только дверь не закрывай сомнениями своими – не сможешь ни прийти, ни я тебе помочь, если потребуется. ========== Глава 51. Часть первая ========== Ох и ждал Данька в этот раз обещанного появления Всемила! Как никогда ранее не ждал, позабыв про неприязнь свою, страхи и сомнения. Все застило обещанное Азелем. Да и беспокойство за Степашку улеглось, не мешалось боле, лишь изредка проскальзывало во взглядах на сестру бросаемых да в желании не оставлять ее одну надолго. Не дай бог куда еще ввяжется, непутевая! Хоть и было сказано, что не потребуется боле она колдуну, но все ж хотелось присматривать. Ведь если оставить одну… Да и сама Степка не противилась вечному пригляду, таскалась за братом точно хвостик, как бывалыча малая делала, а повзрослев – подзабыла. Токо у Настасьи Ильиничны без сомнений и страхов оставалась без брата. В доме у наставницы отпускал узелок тугой, внутренности крутящий, моглось выдыхаться и дышать с удовольствием. Особливо когда травница ступку деревянную, узорами странными изрезанную, открывала для запаху и духу летнего. Враз уходили от него и мысли дурные, и страхи весомые. Вот так и жили. Да еще пришлось Даньке обещание выполнить – богачества свои показать. Долго думал, все ли сеструхе показывать да разъяснять, а опосля решился-таки. Раз уж станет ведуньей, пущай сразу привыкает к странностям всяким. Однако ж не привел Степку к схрону своему. Вытащил все подарки, что от лесных хозяев получил да от Азеля, и в укромном месте показал да рассказал что и как работает. Только зеркальце в схроне оставил – на всякий случай. Вдруг колдун проклятый через него узрит Степашку или его самого? Не желалось этого ну ни капельки. Стешка от каждой вещи невиданной пищала, что пигалица мелкая, да все порывалась испробовать. Приходилось Дане осаживать прыгающую вокруг сеструху, вразумлять да наставлять, объяснять, что не гоже только из желания глупого требовать сказочного волшебства, что во всем мера да необходимость требуется. Не слушала, ох, не слушала его Степашка, половину, а то и больше мимо ушей пропускала, заставляя Даньку вздыхать сожалениями, что решился на рассказы да показы. Хоть и видела Стешка колдуна, однако ж не успела проникнуться разумением, лишь забоялася до дрожи. А из такого состояния как в правильное понимание выйти? Да никак. Страхот – он разум туманит да думать мешает. Вот и маялся опосля Данька мыслями о зряшности затеи своей. Но что сделано – то сделано, не переделать, не изменить, лишь поправить можно последствия, ежели не те будут. Вот так и дожили до возвращения Всемила. Настасья Ильинична тож его ожидала, а как увидела на пороге гостя желанного, так и зарделась вся внезапно, точно маков цвет, даж поприветствовала не первая, а в ответ. Данька аж глазам своим не сразу поверил. Видать, зацепил ведун не только разум женский, но душу, а оттого вновь тревоги всколыхнулися, что костер, в который поленцев подбросили. Но все ж таки встретил шептаря как полагается, честь по чести. А тот, как сундук тяжеленный занесли с подводы наемной в дом, затребовал сразу к себе Степашку, словно знал что и про нее, и про приключение случившееся. Ох, не зря черт сказал про времечко точное! Стешка примчалась на зов, обо всем позабыв, даж о страхах своих. Ну как же, узнает, наконец, чему ведун этот странный обучает травницу в тайне ото всех! Однако не тут-то было. Перво-наперво усадил Всемил девочку на табурет в центре комнаты, да принялся вокруг нее посолонь круги выводить. Неторопливо, степенно, ну точно барин на прогулке либо люд честной, на ярмарке себя показать желающий, и шептать чего себе под нос. Пытался Данька, в углу притулившийся, разобрать, да ни словечка не услышалось. Вроде как даже фразы знакомые, а точно на чужом языке выводились, угорском, а то и вовсе каком южном, и не ближних соседей, а дальних, про которых Георгий Тимофеевич сказки занятные выводить любит, службу свою вспоминаючи. Понятно-понятно, а стоит моргнуть – и все пропадает, в абракадабру аль головоломку складывается. И странно это до жути – в прошлый раз же, когда подсматривал, все заклятье расслышал, даж запомнил. Покосился Даня на травницу, в другом углу на лавке притулившуюся, а та сидит, насупившись, да губы кусает. Видать, тож не понимает. Успокоился Данька и перестал вслушиваться. А как перестал, так чудеса начались – перед глазами ну точно картины подниматься начали, неизвестно откуда берущиеся. Сады богатые, все в деревьях, на которых померанцы растут, а на ветвях птицы сидят, как та, что Азель показывал, да только не белые, а радужные. Вроде сидит клуша синяя, а чуть шевельнется, боком повернется, глядь – уже зеленая! А хвост такой, что не в сказке сказать, ни пером описать! Огоньками разноцветными переливается, искрами золотистыми на солнце вспыхивает. А царит над всеми птицами золотая, да поет так дивно, что заслушаться можно. Вот она вокруг Стешки и летает – заместо ведуна. А девчушка, видать, не замечает ее – порядочно времени просидела уж, подустала, ерзать начала да по сторонам глазами лупать, вместо того, чтобы сидеть смирнехонько. Вот как начала Степка ерзать, так птица эта золотая устроилась на плече Всемила, незнакомо откуда взявшегося, курлыкнула ему на ухо что и взлетела вверх, прям сквозь полоток, да и исчезла. Данька от восхищения еле дух перевел, а Всемил опустился тяжеленько так за стол, враз осунувшись, и пальцы устало сплел. Настасья Ильинична, опытом наученная, тут же кинулась к самовару, тепло хранящему, налила чаю, бухнула меда грешичного туда побольше (по избе такой сладкий летний дух пошел, что на минутку показалось, что на солнечный луг все враз вернулись) да и подсунула ведуну. Улыбнулся тот устало и принялся потихоньку чай липовый мелко глотать. Попыталась было Стешка с вопросами подлезть, да цыкнула на нее травница – не время мол, не пора еще, и вручила тож чашку, большую, маками алыми расписанную, да бублик мягкий, густо маком присыпанный. Даньке тож дала, да и себя не обделила. Вот так и просидели в тишине с полчаса, пока ведун в силы не вернулся. Глянул Всемил глазами своими темными на девочку, ну точно в душу заглянул. Даже Данька поежился, а Степашка – тем более, чуть калачиком не сжалась под взглядом тяжелым. – Нет в тебе скверны, девица. Выдохнул Данька, враз повеселев. Хоть и верил он «черту» своему, а червоточинка оставалась, подгрызала изнутри ну точно червь ствол древесный. Вроде бы и не отнимает сил много, а подтачивает, силы да соки пьет. Нахмурился ведун, глядя на веселье неуместное, и принялся живописать и про ответственность великую, и про умения, коими овладеть требуется, и про судьбу новую. Но Даня не вслушивался особо в речи наставительные. Пущай сеструху стращает, мож хоть за ум как следует возьмется да не будет нос свой любопытный, конопатый, совать куда не следует. Пообещал строго Всемил с завтрашнего дня взяться за обучение да и отпустил впечатленную донельзя Степашку. Та аж чуток пришибленная ушла, вспоминая сказанное ей да перебирая, ну точно бусины красные, праздничные, на веревку нанизанные. А как дверь за девочкой закрылася, подобрался ожиданием Даня. Вот сейчас должно начаться обещанное «чертом»! Однако ж поначалу пришлось рассказать и про сны свои, как оказалось – наведенные, и про дом, и про колдуна проклятого, и описать все-все, произошедшее в доме том и опосля. Настасья Ильинична слушала сказ с переживаниями. То бледнея, то пальцы переплетая и сжимая до белости, то чуть не ахая, про требования колдуна услышавши и как дом миражный под ногами разваливался. Всемил же просто хмурился, точно запоминал слово в слово, переспрашивал и уточнял, пару раз даж губы неодобрительно поджал, но не с осуждением, это Данька чуял точно. А как Даня дорассказал все да выдохнул, задумался на минуту ведун, чашку пустую в руках крутя, и приказал, точно десятник, знающий, что солдатики его за ним и в огонь и в воду ринутся: – Приходи за два часа до рассвета, пойдем на заимку ту смотреть. Как раз к рассвету туда и доберемся. Только смотри мне – выспись как следует, все силы понадобятся. Данька только и смог молча кивнуть, в который раз замечая, как за чертами тонкими другое лицо проглядывает. Блажится, нет ли – неведомо. ========== Глава 51. Часть вторая ========== Ох и темен, ох и неприветлив лес ночной осенний! То ветками древесными так и норовит ударить, то словно нарочно кочки да корни под ноги подталкивает, то воем звериным, жалобным, голодным пугает. Однако же шел Данька к заимочке уверенно и твердо. Вроде как и не запомнил дорогу, клубочком показанную, а точно тянуло что обратно, а лес-заступник не пускал, теребил за полы тулупа, за шапку хватал – одумайся, мол, не туда идешь добрый молодец, не к добру, ой, не к добру дороженька приведет! Прямо как в сказке, когда богатырь, наставления на камне прочитавши, поворачивает в сторону, где буйну голову сложит. Токо вот вокруг не сказка росла-прорастала сквозь буреломы да валежники, а всамделишное все. Вывел Даня колдуна прямиком к месту нужному, аж сам удивился, как быстро дошли – не успел еще рассвет небо высветлить, так что подождать было надобно. Велел Всемил не сходить с места, а сам пошел обходить прогалину небольшую вокруг, так же как в избе посолонь бредя, токо молча. И Данька также молча за ним наблюдал, как и Настасья Ильинична, которую шептун с собой прихватил, в шугай, зайцем подбитый, кутавшаяся. А более никого с ними и не было – не появился еще один знахарь обещанный, оттого и чувствовал Даня неуверенность, изнутри тревожащую. Хоть и самую капельку, но все ж таки. Доверял он Всемилу в этом деле, но подмога точно бы не помешала. И когда холод уже не только нос и уши щипать начал, а на небе просветление чудиться начало, воротился Всемил, стал перед Данькой и серьезно так на него глянул, как на равного. – Думал я, что сам справлюсь, однако закрылся колдун накрепко, не открыть мне к нему дорогу. Волшба, тобой сотворенная, все смешала и спутала. Так что придется тебе, Даниил, открывать путь к колдуну. Ступай вон туда, – уткнулся палец тонкий в место странное, неприметное, – и начинай. Опешил Данька от слов таких до невозможности, а что сказать в ответ – и неведомо. Я не умею? Не знаю? Не смогу? Так что только одно выдавил: – Как же я это сделаю-то? Глянул ведун строго, брови нахмуривши: – Также как прежде делал. Не колдун тебя затягивал, ты сам приходил. Так что и сила в тебе есть, и умение. Вздохнул Данька поглубже, кивнул и направился к месту указанному. Встал там, глаза прикрыл, припоминаючи, что же было на полянке во сне. А у самого руки аж подрагивают от напряжения да ногти до боли в ладони впиваются. – Расслабься и пожелай… Кто сказал – Всемил иль из более далеких мест прилетел шелест незримый, от которого монетка, уже привычно к ладони тряпицей прикрученная, теплом нагрелась? А как отвлекся Даня на мысли эти, так перед глазами все и выстроилось. Ой, не спроста выбрал шептарь место! Даня как глаза открыл, так прямо на дверь дома того и уставился. Только вот того, да не того. Сразу отличия видны – то дерево чуть рассохшееся трещинами идет, то камень крошится по-настоящему, до крошки белой, даж удивительно, как перепутать можно-от! Как задурманенный, шагнул Даня вперед, да наделать глупостей не успел – остановила его рука крепкая, в плечо вцепившаяся. Сморгнул Данька морок наведенный, да только вот дом никуда не делся, так и остался стоять на месте своем. А перед ним, ну точно по волшебству, Всемил появился. Да в каком виде! Ведун и в обычное время вызывал, бывалыча, холодок между лопатками даже у знакомых людей, но ни в какое сравнение опасение не шло с ныне увиденным! Словно вырос он, став на несколько пядей выше любого человека, на запястьях рук поднятых блеснули камнями да когтями полированными амулеты, ветер поднявшийся трепал волосы да полы рубахи длинные, но с места не мог сдвинуть. Сам Даня от первого порыва чуть кубарем не укатился, упал на землю, вцепился в траву жесткую, да так и смотрел на волшбу творимую. Сколь трепал ураган, невесть откуда в лесу взявшийся, Всемила – неведомо, однако ж сумел шептарь руки в стороны развести. А как развел, хлопнул громко и словно сиянием нутряным осветился, да не лунным, прохладным, а солнечным, ярким до того, что глазам больно стало. Зажмурился Данька да заморгал опосля, слезы смаргивая, а как просмотрелся да с колен поднялся, так увидел картину странную. Стоял знахарь, вытянувшись струной, лопнуть грозящей, да не один, а положа руку на плечо Настасьи Ильиничны. Та тож рядышком второй струной звенела, напев выводила, точно сказку плела, и пассами себе помогала. Присмотрелся Данька оглаушенный и совсем застыл, увиденное впитывая да запоминая. Взмахнет травница одной рукой – точно уток сквозь полотно пустит, а за рукой ейной ниточка зеленая, призрачная вьется. Взмахнет другой – основу тканую правит. Не видел бы Даня мир, где хозяева обитают, не заметил бы ничего. А так, раскрывши рот, стоял да наблюдал, как вокруг дома полотно прозрачное появляется, с травами да деревьями, цветами да птицами. И хочь не похоже оно на стену серебряную во дворце Азеля, а чудится – оно и есть, только словно бы отражение чего большого, массивного, в твердь земную вросшего, в бликах водных. Иль зайчиках солнечных – которые вроде и есть, а вроде и нет их. Выдохнула в последний раз Настасья Ильинична, руками взмахнула, ну точно как Всемил делал, и чуть не рухнула устало, благо шептарь рядом стоял, подхватить успел. А как травница выдохнула, так дома и не стало. Не успел моргнуть Данька, как проросли сквозь него уже не призрачные, а самые настоящие деревья, разрушили стены да перекрытия ветвями мощными, опутали корнями и в объятиях мощных сжали, стерши до песка. Был дом крепкий, каменный – и нет его, даж воспоминания не остались, окромя железных петель да крючков на ветвях украшениями диковинными развешанные. – Вот и все, можно идти домой, – устало проронил Всемил, ученицу свою бережно обнимая. А та уткнулась в плечо мужское и чувствуется – хорошо ей, словно бы нашла, наконец, ту поддержку, что всю жизнь искала. Хоть и сильная Настасья Ильинична, а всю силу и жизнь свою на помощь другим тратила, взамен не только благодарности, но и шепотки за спиной и наветы получая. Не всяк мужик сдюжит взгляды косые терпеть и яд ласковых речей при встрече, что кукишами защитными за спиной оборачиваются. А травница дюжила. И предательство жениха бывшего – тож. Но вечно дюжить не получится – какая-никакая, а надобна опора. Вот, кажется, и нашла. Глянул Даня попристальнее на ведуна, по-мужски, как брат сестру защищающий. Тот, кажись, и не против опорой стать – вона как обымает ласково и отпускать не желает. Подавил невольный вздох Данька и вопросил грубовато, не нарочно, получилось так, толь смущение скрывая, толь еще что: – А колдун что? Нешто за просто так сюда шли, лишь бы дом порушить. – Колдун тоже все. Не потревожит боле, – кривовато улыбнулся Всемил – непривычно ему подобное, да не с радости улыбнулся, а с брезгливости по отношению к прогнившему насквозь человечку, словно выдохнул после работы неприятной. – Можешь сам глянуть, ежели желается. Прошептал пару слов, с руки что неведомое сдул, и расступились деревья, тропинку открывая к сердцу дома. Двинул по ней Даня сторожко. Хочь и доверял он шептуну, но на всякий случай поглядывал и под ноги по сторонам. И не увидел, как мелькнуло в черном стылом взгляде, что теплился лишь возле Настасьи Ильиничны, одобрение и понимание. И не зря-от в гляделки с тропинкой игрался! Чуть не споткнулся о череп расколотый, от старости пожелтевший. Лежит, провалами темными следит, так и ждется, что зубами щелкать начнет. Поежился Данька, шагнул вперед, обходя его старательно, и словно глаза открылись. Вся земля повсюду черепами усыпана, токо незаметно их сквозь зелень проросшую, корни да кустарник. Но если присмотреться – то там сквозь глазницы тоненький ствол пророс, то тут под корнями прячется, глазеет. Даж зайцем дать деру захотелось. Однако ж поежился Даня и пошел упрямо по тропинке, уже стараясь не пялиться по сторонам понапрасну. Быстренько дошел – до скелета белого, временем пока не выжелтевшего. Видимо, колдун со смехом козлиным, Степашку похитивший и над ним издевавшийся, и столько народу загубивший. Превозмог себя Даня, присел перед скелетом, всмотрелся как в попытке разглядеть, как при жизни он выглядел. И, нежданно-негаданно, получилось. Начало проступать лицо, морщина изборожденное, рассыпался вокруг смех бисером, заскакал стеклом по поддону железному… Не помнил Данька, как из могильника, в который дом обратился, выбрался, как очутился, тяжело дышащим, перед рощей, над могильником тем выросшей и похоронившей и души, безвинно загубленные, и колдуна проклятого. Как дорожку затворил – тож не помнил. Очнулся лишь когда роща пожелтела и часть листвы сбросила, перестав отличаться от деревьев окружающих, и принялась растворяться, оставляя перед глазами лишь заимочку полуразрушенную. Так что как выдернул всех обратно в лес родной, знакомый, тож не слышал. Лишь тогда разлепил губы пересохшие. – Почему – так? И сказать толком как именно, все перебивают черепа перед глазами встающие. Не токо взрослые, но и маленькие, и совсем крохотные. – Собаке – собачья смерть, – неожиданно четко отозвался Всемил, чеканя слова. – Бывает, творят черное колдовство от безысходности, бывает – даже в радости, но душа мается. Таких еще можно спасти. Но этот – напрочь сгнил, до глубины, ничего человеческого не осталось, лишь жажда мучить, убивать, властью своей упиваться и силу набирать. Не найдет теперь его душа ни покоя, ни успокоения, никогда не дойдет до Забыть-реки, вечно гонимая призраками голодными. Как тварь бешеная, веки-вечная проживающая муки, что при жизни причиняла. Не только за то, что людей убивал и силы лишал, за то, что души уничтожал. Притих Даня, слушая слова страшные. Вроде и правильно все говорит Всемил, и нет прощения подобному, а все ж таки – царапает что, как иголка, в одежде застрявшая и тело кровавящая. Правильно и одновременно неправильно – как такое может быть? – Только бог судить может, кому какое наказание нести, – негромко проговорил Данька, невольно крестик с подвеской-подарком Азеля сжимая в кулаке. – Я и не сужу, – так же твердо ответил Всемил. – Я – наказываю. И после этих слов все стало на свои места, как загадка решилась, над которой долго пришлось биться. Замер пораженно Даня, пытаясь мысль-птицу за хвост ухватить, да не успел – залилось все белым маревом перед глазами, но не колдовским, а обычным самым. Не одной Настасье Ильиничне роздых после ведовства требовался. ========== Глава 52 ========== Дни тянулись за днями точно козы на веревочке, неторопливо бредущие за еле идущим по пыльной дороге стариком-пастухом. Дорога пылит, клюка почти беззвучно оставляет круглые следы в пыли, колокольчики на шеях вразнобой позвякивают, нагоняя дремоту и усыпляя. А сам Данька словно стал маленьким и брел вслед за дедком и его козами, глотая пыль и толком не видя ни дороги перед собой, ни полей-лесов по сторонам. Ежели во сне происходило бы подобное, можно встать, умыться водой колодезной, сбросить хмарь дурную да и побежать по делам. Но вот ежели по-настоящему, когда не спишь, то и делать-то что непонятно. Ни умыться, ни делами какими заняться — не помогает. А дело все в мыслях, не дурных, но по кругу, что те козы на веревочке, бродящие. Постоянно Даня раздумывал и над разговором с Азелем, и о колдуне, черном пречерном, жизни его и участи, и о силе ведовской, такой разной у Всемила и Настасьи Ильиничны. И сеструхе своей, смешной в своем щенячьем желании побыстрее выучиться, и от страха пережитого за которую до сих пор горло перехватывало. Не рассказали они ей ни о путешествии своем к колдуну, ни о том, как завершилось все, ни о том, что видели. Хоть и взрослая уже девица стала, целых двенадцать весен встретила уже, а все ж не для нее пока такие «сказки». Лишь уверил Всемил, что все кончено. Верила Степашка учителю своему новому безоговорочно, вот и успокоилась враз, вновь егозой знакомой становясь. А еще думал Данька о шепотках новых, что по деревне поползли. Настасью Ильиничну уж давно народная молва записала в бобыльки, вот и не трепали ужо особо, что приезжает к ней лекарь и зиму живет. Так, только по привычке косточки перемывать всем сельчанам. И пока шептаря не было, никто не косился, что Степка бегает ремеслу обучаться, разве от зависти. А вот когда Всемил вернулся, да еще Степанида целыми днями пропадать стала у травницы, завертелся клубок змеиный, заполоскал ядом шепотков. Даня иногда думал, что настоящий клубок змей, в коий они на лешев день собираются в ямины под корнями деревьев, вокруг своего царя свиваясь, и тот лучше. Честнее. Не подходишь — не цапнут. Разозлятся токо если палкой потыкать, помешать иль руки там сунуть. А с людскими толками что делать? Что им сеструха сделала такого, что гадости стали про нее да Всемила сказывать? Мало им шипения про травницу, так еще девку малую приплетать стали. Знал Данька, кто за слухами стоит, кто так их семью и Настасью Ильиничну не любит. Даж хотел сходить поговорить, объяснить все толком, да понял сразу, что не выйдет ничего. Лишь новые поводы для сплетен даст: вот, мол, пришел грех сестры прикрывать, чай и не сам не лыком шит, не зря тож у лекарки дни проводит. А махнуть рукой ни совесть, ни думы, ни опасения не помогали. Если бы Всемил перебрался куда еще от травницы — все едино не помогло бы. Пока раздумывал да кулаки сердито сжимал, пришла помощь, откель и не ждали. Как-то в вечер один, уже после ухода леса в сон зимний, когда снег уже начал настом на землю ложиться, постучалась к ним в избу тетка Фекла. Да еще так заискивающе — и поклонилась, и маменьку чуть не облобзала, а сама глазами по избе шарит, будто высматривает чего или кого. Насторожился Данька — видать задумала что главная сплетница, хочет выглядеть что или повод для новых безобразий найти? Затаился в углу, ступку сжавши, где порошок от кашля толок, и выжидать принялся. Тем временем тетка Фекла пристроилась на скамье, да давай выспрашивать что и как в семье данькиной происходит, нет ли новостей каких иль еще чего. Отвечала Лисавета Николаевна односложно, была б ее воля — выставила бы врушу наружу без всяких слов, да приходилось терпеть, и не только из-за языка поганого. Родней она приходилось старосте. Тот хоть и не любил Феклу, однако ж своих никогда в обиду не давал и слабину в этом деле не выказывал, чем тетка Фекла и пользовалась. Был бы Петр Матвеич дома, может парой слов и отправил за дверь, а Лисавета Николаевна не обладала умением подобным. Наговорилась тетка Фекла, да видно было, что не за этим пришла. Все в угол глазами стреляла, а как новостями поделилась, так поманила Даньку выйти с ней в сени. Мол, просьба у нее есть личная. Переглянулись тревожно Лисавета Николаевна с сыном, да делать нечего, отпустить пришлось. Чай не в лес, в сени всего лишь. А как дверь затворилась, повалилась тетка Фекла в ноги Даньке да запричитала шепотом, богом моля помочь избавиться от напасти. Испужался парень, поднял ее, усадил на лавочку да попросил рассказать, что произошло. Вывалила все, как на духу, тетка Фекла. При маменьке не стала, гордость ложная не давала оскоромиться, а Дане — пришлось рассказать. Откель ни возьмись, завелась в доме кикиморка и принялась безобразничать. Что только не делали — и хлебом с солью пытались задобрить, и ножами железными огораживались, и молитвы читали, даже батюшку попросили избу повторно освятить, ничего не помогло. Продолжала пакостить мелкая злыдня. Прясть и вышивать невозможно стало, все нитки рвала да путала, вся посуда глиняная с утра битая, хочь вообще новую не приноси, котелки по избе летают, об стены стучат, да еще скребется постоянно. Стоит только успокоиться, как тут же — шкряб-шкряб-шкряб из-под пола. Да еще в тишине полной, что после разгрома случается, аж до жути пробирает. Подивился Данька — не ведут себя так кикиморки обычно. Они, конечно, шебутные, но домовой их в строгости держит, не позволяет распускаться излишне. Разве что сам хозяевам насолить желает. — От меня-то что вы хотите, тетя Фекла. — Помоги, кормилец! — взвыла женщина, вновь рухнув на колени да хватая Даню за руки. Разом слетели все улыбочки да ухмылочки и обнажились усталость да страх, что прежде под привычной личиной прятались. Под платком сползшим волосы сбившиеся в колтун, глаза красные с недосыпу, под ними тени глубокие залегли, а руки что птичьи лапки высохшие — цепкие да слабые, точно у ребенка. — Полно вам, тетя Фекла, вставайте, — попытался Данька поднять гостью, а у самого сердце жалостью захолонуло. Хоть и распускала сплетни она про Степашку, и впору бы позлорадствовать, а все ж таки — жалко стало. Невеселая жизнь, несладкая у тетки Феклы была. Из таких как раз ведьмы и случаются, как сам парень видел ужо. Ведьмы не случилось, но по-другому на людях отыгрывалась тетка Фекла, губя судьбы. Однако ж души пока ни одной не загубила — не виднелось черноты совсем уж поганой. — Не встану, не встану, кормилец, — зашептала судорожно тетка Фекла, перебирая своими лапками по руке данькиной, ну точно паук растерянный, в паутине дыру обнаруживший. — Помоги мне. Пока не согласишься — не встану! Вздохнул Данька. Что делать-то? Вот самое время даж не попросить, а приказать тетке Фекле прекратить сплетничать в обмен на помощь. И ведь согласится, согласится придержать язык свой — вона как измучена. Но не лежала душа к такой «плате» за помощь, как есть — вся сопротивлялася. — Вставайте, тетя Фекла, пойдемте, посмотрим, что у вас творится. Подхватилась радостно тетка, чуть не притопывая от нетерпения, пока Даня в полушубок облачался, себя коря за мягкосердие. Или — так и следует? По законам божьим — прощать тех, кто зло сотворил? Ох, непонятно, аж душу щемит. Вот в таких раздумьях и дошли до дома тетки Феклы. Повелел ей Данька оставаться пока на улице, а сам в горницу двинулся. Вошел, сел на стуле посредь комнаты, шапку да одежу верхнюю рядом на полу пристроил и приготовился ждать. Домовой тут под стать хозяйке — сварливый, вот и приходилось выжидать, прежде чем пообщаться. Однако ж не появился он. Первой выглянула из-за печи кикиморка — робко и заискивающе, глазами огромными да влажными блестя чисто антрацитом. Подумал Даня невольно, что вот ежели тетку Феклу уменьшить раза в три да сделать серокожей и еще тощее, вылитая кикиморка получится. Странно так — и домовой характером в нее, и кикиморка внешностью. Однако ж раздумывать было некогда. — Здравствуй, — поприветствовал Даня кикиморку сурово, сразу с намеком, что не просто поболтать пришел, а за делом. — И вам здравия, молодой хозяин, — прошелестела кикиморка, выбираясь из-за печи и усаживаясь на пол напротив и колени охватывая. Принарядилась, видать, к приходу его — волосы во все стороны торчат как пучки пакли (кикиморки полагали, что красивее так), платок белый, кокетливый, с бахромой да кисточками заместо сарафана подвязала. Ох и разоряться будет тетка Фекла, когда его пропажу обнаружит! Однако ж, ежели последняя пропажа будет, то выдохнет с облегчением. — Как тебя зовут? — поинтересовался Данька. Эту кикиморку он впервые видел, видать, приблудная, а свое имя не называл — привык ужо, что вся нечисть его знает откель-то. — Гришаня. Удивился парень имени такому странному. — Кто ж тебя так назвал? Развела тонкими руками-веточками кикиморка. — Не знаю, молодой хозяин. Всегда кликали меня так — Гришаня, как себя помню. — Гришаня, значит, — всмотрелся Даня в кикиморку засмущавшуюся вниманием. Молоденькая, видать, не обвыкла среди людей. — Скажи мне Гришаня, для чего безобразишь? Людей покоя лишаешь. — Но как же, молодой хозяин, — растерянно захлопала глазами кикиморка. — Чтобы вам помочь! — Мне помочь? — оглаушенно переспросил Данька. — Ну дык, так и есть, да, — неизвестно откель взявшийся домовой степенно пристроился рядом с кикиморкой. — Мы тут как рассудили, посовещавшись. Ежели молоко скисать начнет иль каша там через край прыгать — это ж, видать, за колдовство счесть могут. А вот еще ли все по-нашенски сделать, то туточки никаких претензиев и не будет. Гордо выговоренное «притензиев» намекало, что домовой ученый и вес имеет среди местных. Изумился Даня и за расспросы принялся. Оказалось, видели местные хозяева, как он мучается и хоть и не должны вмешиваться в дела людские, лишь оберегать и охранять, решили помочь. У всех, кто сказки некрасивые сказывал, шалопаить начали, а особенно — у тетки Феклы. — Чтобы, значитсо, вот так и дошлоть, что нехорошо наших забижать, — гордо закончил рассказ домовой, бороду поглаживая. Ох, и что делать! То ли плакать, то ль смеяться, то ль благодарить за услугу хозяев, решивших постоять за род свой да тех, кого к нему причислили. Поблагодарил-таки Даня домового да кикиморку его за заботу. Поговорили они долгонько и договорились, что не будет Гришаня так сильно безобразничать, но если тетка Фекла за свое примется, то тут уж домашним хозяев вновь воля наступает. Пожелают они вступиться — пусть вступятся. Чувствовал Данька, что нельзя лишать хозяев свободы воли, хоть уже и мог приказать ничего не делать. Но это также было бы неправильным, как и просить плату с тетки Феклы. Заодно Даня домового с кикиморкой со свадьбой поздравил. Почти все домашние хозяева бобылями были, в одиночку управлялись с хозяйством, редко кто находил себе жену, а тут такое радостное случилось событие. Вышел парень на улицу, запрокинул голову и глотанул свежий морозный воздух, аж на зубах хрустящий. На черном бархате неба месяц рогулькой блестит, звезды мерцают, собаки брешут. Совсем ночь наступила. Кинулась к нему тетка Фекла, стиснула рукав руками оцепеневшими, вгляделась со страхом и сомнением в лицо спокойное. — Не будет кикиморка больше озоровать пока. Выдохнула радостно тетка Фекла, продолжая цепляться за рука и не заметив оговорки специальной. — Чем отплатить, кормилец? — Чем сможете, тетя Фекла. Глянула с сомнением женщина, ответ выискивая. Знала она, что Даня никогда плату за свои труды не назначает, но все ж ожидала чего-то. Видать, чуяла вину свою. Или нет — не знал этого Данька. Да и не хотел знать. — Я тогда завтра к вам зайду, — решила Фекла, отпуская рукав полушубка. Кивнул ей Даня и домой отправился, подумав, что решила, видать, проверить, действительно ли кикиморка больше не потревожит. А как только коснулся головой подушки, как в сон провалился, прямо в палаты азелевы. Даж глаза не успел закрыть толком, как тут же открыл на кровати знакомой, богато убранной. Обрадовался Данька, да и всю муть дней последних как рукой сняло. Не стал ни стены волшебные, картинками живыми изукрашенные, разглядывать, ни новые чудеса искать, прямиком к трапезной двинулся, дивясь, как так быстро вновь сумел в гостях оказаться. Встретил его «черт» улыбкою: — Ну здравствуй, суженый. Садись, праздновать будем. — Что праздновать-то? — поинтересовался Данька, на стул резной опускаясь да стол оглядывая. Не чай-пироги его в этот раз украшали, а блюда побогаче. Посредь стола возвышался цельный поросенок жареный, с яблоком в зубах, вокруг блюда стояли с птицами, а на ножках у них зачем-то смешные бумажки надеты. Между птицами — тарелочки поменьше с разносолами разными да мешанинами непонятными. А уж пахнет как! Даж сытому слюну голодную лишь остается глотать, а уж если не поевши — тем более. Видать, удивился Азель вопросу такому, потому как брови поднял да улыбнулся весело. — День рождения твой. Чертова дюжина лет исполняется. Или забыл? Охнул Данька потрясенно — ей же ей, забыл! Погрузился в думы свои, да так, что чуть про мир настоящий позабыл, даж про праздник, что с таким нетерпением каждый год ждал. — Так вы ж меня опосля его в гости приглашаете? — поинтересовался робко, свой конфуз переживая. — Передумал, решил первым поздравить, — весело фыркнул Азель, наблюдая за смущением парнишки. — Все-таки суженый, надо первым уважить. А то непорядок получается — после всех приходить. Не выдержал Данька, засмеялся вслед за «чертом» своим, враз смущение свое смехом смывая, оставляя радость и пузырящееся счастье. Не помнил на утро Даня, о чем они с Азелем в этот раз разговаривали и где гуляли. Запомнил лишь счастье, ласковое, как солнышко, и разноцветное, как радуга, да как Азель на прощание что-то в руку вложил и пальцы сжал, не дав толком рассмотреть, затянув взглядом своим черным, колдовским, в пучину самого обычного сна. Так что первым делом Данька как проснулся, тихарясь, дабы никто не увидел, руку из-под подушки вытащил да пальцы, крепко сжатые, аж до белости, разжал. И только после этого тихонечко выдохнул, поняв, что все это время не дышал от интереса возбужденного. Поблескивал на ладони белой костью клык, резьбой тонкой изукрашенный да наверху золотым колечком перехваченный, чтобы было как на шнур подвесить. Вытащил Даня из-за пазухи крестик, рядом с которым амулетом висел коготь черный, да и засмотрелся — до того красиво рядышком коготь да клык смотрелись. Видать, с одного зверя взятые. Заворочался кто из домашних на ложе своем, заскрипел досками, очнулся Данька, побыстрее нацепил туда же подарок новый и убрал от греха подальше, лишь только успев подумать, что лег клык рядышком с когтем как влитой, точно так и следовало. ========== Глава 53 ========== Словно очнулось время после сна этого, иль от подарка, Азелем даренного, да и потекло своим чередом, день за днем, как стежок шелком красным по рубахе праздничной. Дела обычные да травницкие никуда не делися, но словно силы новые, неведомые, появились. Спорилось все в руках Данькиных, словно огонек волшебный в ладонях горел, умелости добавляя. И не только спорилось. Перед взглядом все настолько яснилось, словно воздух зимним днем, когда сугробы разноцветными огоньками вспыхивают от солнца яркого, что хотелось не просто говорить — песнь выводить. Вспоминалась Алконост-птица со своей песнью радостной, и пытался Даня выводить вслед за ней напевы странные, неземные, из юдоли небесной, да не все получалося. И то сказать — незачем в миру слышать песни небесные, они ж для особых случаев дадены. Вона как когда Настасью Ильиничну Всемил выхаживал, иль когда колдуна к Забыть-реке спровадили. От того и пытался петь юноша в одиночестве да не слышит когда никто. Токо в лесу и отпускал себя в полную мощь, благо нечисть почти вся зимовать ушла, под стать медведям. Вот через это чуть беда не приключилась. Вступила зима в права свои, запружила да завьюжила, навалила снега по крыши самые да и успокоилось. Разогнала тучи, солнце, месяц да звезды выпустила. Выдохнули все опосля бури трехдневной да и пошли дороги расчищать — сперва между домами, а опосля и к лесу. Очутился Данька среди тех, кто прогалину предлесную расчищал. Вырос парень, в плечах раздался да крепкий стал — вот и взяли на работу нелегкую, да для опщества нужную. Ввечеру все расходиться принялись, а Даня остался, решил в лес заглянуть, проверить, как что там после бурана творится. Не следовало идтить прям перед закатом, а ровно манило что. Вот и шагнул, не задумываясь, за кромку, да и потянулся дальше, как на веревочке. Идет, даж не идет, а дорожку прокладывает, чуть не до тулова проваливаясь. А ровно сил никаких и не требуется — как по ровному шагает, да так легко, что напевать стал. А через песнь еще далее ушел в шагания без мыслей, совсем уж легко получалось. Очнулся на поляне какой да и завертел головой в попытках понять, где очутился. Ох и трудно зимой-от сделать это! Летом-то нет-нет, да и мелькнет что знакомое иль ориентир какой, да и лесных хозяев поспрашать можно, как ранее делал. Последний год уж не требовалось, сам чуял, куда идти надо. А зимой — по-другому все, ну ровно иной лес становится, незнакомый, недружелюбный чуток. Точно действительно незнакомец, что брови хмурит, рассматривая явившемуся к нему. А все дело в чем? В том, что спят лешаки с подручными, а лес без охраны сторожится да с подозрением поглядывает. И зверье такое остается. Потоптался Данька, глянул на месяц серебристый, что на небе как пришпиленный висел, да и решил обратно по следам выбираться своим. С причудой, что в сердцевину леса завела, опосля разберется, если захочет, сейчас же главное — ноги унести, до дома добраться. А морозец все больше потрескивает, за нос хватает намеками — пора, мол, бежать, а не стоять столбом-столбнем. Да не успел парень с поляны убраться. Чудо-расчудесное увидал — пробежал по снегу ледок, ну точно по глади озера, и шустро так, за миг от кромки леса до валенок добрался да и сковал пленом ледяным. Оббежал и дальше потек, кусты в панцирь ледяной одевая. Даж красные ягоды рябинки — и те в прозрачном плену очутились, каждая в своем. Прыгнула невесть откель взявшаяся белка на ветку, качнулись грозди, друг о друга ударясь, да с нежным стеклянным переливом, как бокальчики хрустальные. Вроде и красиво, да тревожно. Вот под этот перелив и ступил на поляну мужичок. Странный мужичок такой — росточку невеликого, в шубу лохматую, серую укутанный, из-под шапки, на лоб надвинутой, брови седые кустистые торчат, а ноги-то, ноги — голые! Все пальцы видны — по-старчески скрюченные, кривоватые. Пошел мужичок по льду аки по половику, толстому да теплому, пальцами шевеля да в колотушку постукивая, какой волков при загоне отгоняют. Испугался Данька, догадавшись, кто его видеть пожелал, стоит ни жив, ни мертв. А мужичок все ближе подходит, тишину зимнюю, как шлейф за собой волоча, лишь монотонное «тук-тук» колотушки слышится. Как подошел совсем близко, уставился глазами своими совиными да и сказал баском солидным: — Ты, стало быть, молодой хозяин будешь. Сказал, а сам смотрит так пристально, ну словно диковину какую рассматривает, как птицу райскую из заморских краев привезенную. — Я, дедушко, — отозвался Даня, пар ртом выдыхая. А слова ой тяжко уж даются! На щеках словно корочка ледяная потрескалась, и мороз под полушубок влез, тело змеей холодной обвивая. — Давненько я вас не видывал, давненько, — закряхтел мужичок, сам задумчиво так своей колотушкой продолжая постукивать. Тук-тук. Тук-тук. И с каждым ударом мороз все крепчает, уже не просто нос пощипывает да костлявыми пальцами в варежки да валенки пробирается, а холодом до онемения обнимает. Ох, если бы не мороз, встрепенулось бы Данькино любопытство до небес, разгорелось огнем огненным, засыпал бы вопросами пришедшего, догадки свои подтверждая иль опровергая. Ан нет — колотун злой мешал сосредоточиться, ад все мысли на одно сбивал. — Видать, время пришло, раз встретились, — попытался улыбнуться юноша. — И то верно, — довольно крякнул мужичок, колотушкой о березку ударяя. Хоть и трясло Даню, но застыл в удивлении — покрылась враз березонька узорами расписными, ну точно оконце в ночь зимнюю. — В коей век послушаю, сердце потешу, авось и полегшает. — Что послушаете, дедушко? — еле выговорил Данька, с трудом челюсти разжимая. — Как — что? — удивился мужичок, ну ровно на бусурманском наречии что услышал. — Песнь твою. Ох и хорошо ты выводил, заслушаешься! Только далеко от меня, только сейчас и удалось в гости зазвать. Охохонюшки, вот кто, оказывается, тропку неведомую проложил, в гости зазывая! Если уж лесной хозяин может голову заморочить, в чащобу заводя, то хозяин всех морозов — тем более! — Аль не тепло тебе, красный молодец? — с хитрецой вопросил мужичок, на Даню поглядывая. Улыбнулся сквозь боль юноша: — Тепло, дедушко, тепло, миленький. А как сказал — так сам поразился. Куда только отступил мороз лютый, жадно в тело взрызавшийся, оставил лишь прохладу терпимую, ну точно с печи остывшей поутру в одном исподнем спускаешься да бегом за валенками бежишь, ноги морозя. Не успел подивиться Данька, как от амулетов, на груди висящих, и вовсе жар пошел, тело наполняя. Не стал он спрашивать, что за песнь желал услышать дедушко, что в голову взбрелось, то и разлилось по лесу, в хрустальные льдинки одетому, подхватилось радостным перезвоном ледяным, да рисовать принялось. Птиц огненных, из костра, что брызгами шальными, золотыми да алыми, во все стороны стреляет, вылетающих да в огонь через время возвращающихся. Солнце желтое да небо белое. Реку тинную, зеленую да бурую, и пескариков колючих в ней, в берега тыкающихся. Водомерок, по глади водной скользящих, да бабочек порхающих. Долгонько пел Данька, а как последняя райская птица в костер нырнула, сказку с собой забирая, так и выдохся. Горло саднит, губы пересохли, но от груди такое тепло да сила идут, что силушка никуда не делась. Только пить вот хочется так, что снег горстями зачерпывать хочется. Облизнул Даня губы и по сторонам взглядом порскнул — может какую льдинку подобрать и заместо воды в рот сунуть? На самом-то морозе такое делать не стоит, но ныне почти тепло стоит. Порскнул, да и застыл, рот раскрывши, от дива дивного. Сидит дедушко, рукой лицо подпирает, а прям перед ним — прогалина черная, а на ей — подснежник проклюнулся. Стоит, головкой белой качает, точно от ветра какого. А дедушко умильно так на цветок взирает и колотушкой своей не стучит. — Ох и порадовал ты, молодой хозяин, ох и порадовал, — забасил мужичок, пальцами заскорузлыми подснежник гладя. А тот словно собачонка ластится и нисколечки не мерзнет. — Приходи еще ко мне — петь. А взамен — обойду стороной твое село, не буду лютовать в эту зиму. Сказал, а сам глянул пронзительно так из-под бровей кустистых. Да и не седые они, а инеем припорошенные, как и усы с бородою. Кивнул Данька почтительно: — Приду, дедушко. Только ночью не зовите — ночью спать надобно, а дела делать — днем. Расхохотался басовито мужичок, чуть не бия себя ладонями по коленям: — Рассмешил старика. Смелый да умный, может и выйдет из тебя толк да свезет кому. А пока, на-ко, — махнул он рукой, и как по волшебству между деревьев дорожка ледяная заискрилась, — путь прямиком к селу твоему. Быстро доскользишь, если падать не будешь. И давай опять басовито смеяться, чему — неизвестно. Но не слушал уже Даня. Как свободу дали, так побыстрее выбрался из сугроба да на дорожку вступил. Заскользили валенки, точно коньками подбитые, сами понесли, да с каждым мигом все быстрее и быстрее, да так, что ветер в ушах засвистел. Старался Данька, как мог, а все ж таки пару раз сверзился, тогда и понял, из снега выбираючись, над чем дедушко смеялся. Да и пусть смеется, раз весело. А то так ведь для веселья и заморозить мог… Ночью, греясь на печке и разглядывая коготь черный да клык белый, раздумывал Даня над словами, вслед сказанными. Видать, не только чистоту помыслов хранить надо да доброе сердце иметь. Недостаточно их. Ум да смелость иметь надобно. А их у него хватит? И не догадывался, думами мучимый, что одно из первых испытаний это было — страх свой преодолеть, за людей вступившись и их спасая. И не просто голову сложить, а докумекать, как и что надобно сделать. Но то ведь со стороны видно, а ежели изнутри себя смотреть — как поймешь? Да почти никак. Только размышлениями иль если кто значимый скажет. Только вот кто может мысли подобные тем, что Даню терзали, развеять? Никто. Азель разве что, да ему не с руки подобное делать. Вот и приходилось самому Даньке до всего доходить. ========== Глава 54 ========== Вот так и покатились деньки дальше, словно сани по снегу утоптанному, по бороздам, полозьями оставленными. Хорошо катятся, точно на тройке справной, орловскими рысаками запряженной да государевыми бубенчиками, перед звоном которых все расступаются, украшенной, а нет от этого радости на данькиной душе. Все маята какая дурная, ну точно сны бесовские вернулись. Да только не сны то, а реальность самая настоящая, в сны ж наоборот, отдохновение приносят. Смотрит Даня вокруг – а душа не радуется. С каждым днем все словно все более чужим становится. Продолжал он любить и маменьку с папенькой, и сеструху свою, и за наставницей присматривал, но ровно что значимое исчезло, в сны перешло. Вот тамочки, во снах волшебных, среди облаков и голосов ангельских, что колокольчиками чистыми звенят, сердце разжималось, плечи расправлялись да дышалось свободно и радостно. Вроде ничего особенного, а чуялось – дома он. По-настоящему. Помогла ли наука домовиков да кикиморок аль змеиные языки подуспокоились, найдя себе новые сплетни да косточки для перемывания, но шепотки про Степку на нет сошли. Ежели и вспоминали да судачили, то с усмешкою, пусть и неприятною, да ужо безобидную. Как девицу, что на чужого жениха вздыхает, да такое-ить сплошь и рядом, как перед замужеством не повздыхать-то? Да и Всемила уже не просто полюбовником Настасьи Ильиничны кликали, а женихом – вроде как уважили. Одно дело – мужик на сезон приходящий, все понимают женские надобности, но как не пройтись гребнем частым по поведению распутному, а другое – жених. Пусть и второй ужо, да и у старухи – странно и завидно, когда молодухи не могут себе приличного кого найти, но злобствования попритихли. И приняли знахаря – на третью-то зиму пора, да и польза от него неоспоримая опществу. Так что без колебаний Степка бегала к знахарке за двойным обучением – и знахарству, и ведовству. Женихов пока попридерживали. Решила Лисавета Николаевна, что сперва нужно выучиться дочери, а потом уж и за свадебку. По этому поводу тож пошипели завистницы – ить не токо из соседнего села засылали сватов, но и по дальним слава пошла. Всякому хочется себе хорошую травницу заиметь, что не токо простуды да вывихи лечит, но и много чего другого умеет. Хочь сама Степанида ишо не проявила себя, но глядючи на наставницу ой как много выводов сделать можно! Вот начали ездить. Однако ж Петру Матвеичу никто не глянулся, да и Лисавета Николаевна мечту лелеяла дочери лучшей доли сыскать. Вот и отказ поставили мягонький. А Степка и рада была – как увидела волшбу, что научиться творить может, так все желание найти семью хорошую, чтоб муж не бил и защищал, и пропало. Какой муж, когда ведуньей стать можно! Вот так до середки зимы и докатилось, до святок самих. Пожелала в энтот раз Степашка с братом остаться, памятуя о случившемся пять лет и накрепко связанным с нынешними сказками, да отговорился Даня – отправил уговорами да обещаниями сестру прочь, к подружкам. Пущай там им баек нарассказывает, авторитет свой поднимет. Ей и так страсть как завидовали, а святки – самое время байки плести. И гадает пусть на зеркальце обыкновенном, нече ей в азелево засматриваться. Мала еще. Вот такими мыслями подкрепляемый и выдворил сеструху прочь. Ох и крепки крещенские морозы, ох и сильны! Пока от избы до избы добежишь, щеки да нос отморозишь, ресницы да волосы инеем покроются, ну прям в помощники Морозу нанимайся. Но все ж лучше, чем слякоть, ибо истину в народе глаголят: ясные святки – полны амбары. То так земля-матушка благодарит и Ярило-батюшку за тепло, и Мороза-дедушко за одеяло снежное, пуховое. Хоть и обещал Мороз не лютовать, а на Крещение – ну никак нельзя обойти село стороной! Слушал Данька скрипы избяные, что дерево издает когда дедушко своей колотушкой углы охаживает, да вглядывался в темень за оконцем – а ну как мелькнет знакомая фигура, тогда и поздороваться, и поклониться можно, уважить. Токо некогда Морозу политесы разводить да в людском обличии показываться. Когда работы нету – завсегда можно, а в ночи такие всю землю облететь надобно, все окошки узорами расписать да всеми избами поскрипеть, какие уж тут раскланивания. Послушал-послушал Даня, трески да скрипы, да и отправился за сундучком с сокровищами своими. Хочь и мог уже во снах являться в палаты черта, а хотелось и к себе зазвать – тоже и чаем угостить, и пирогами уважить. Вернулся Данька из пристроечки замерзший весь, да так, что зуб на зуб попадает, и кинулся сразу к печке – руки голые греть. Приложился к камню нагретому, так хорошо стало, что чуть не задремал. Однако ж встрепенулся вскорости – Бандит решил вдруг поластиться, в ногу толкая башкой лобастой, тем и разбудил. А в избе хорошо – тепло, сдобою пахнет, темнота углями тлеющими разгоняется, в красном углу полотенце белеет. Страсть, как вставать с лавки не желается, так и манит забраться на печь да и уснуть там, в одеяло завернувшись. Пересилил-таки себя Даня. Поднялся, в самовар щепочек для растопки накидал, блюда все на стол выставил да свечи с блюдцем расставил. Вытащил зеркальце – и сердце захолонуло. Целехонько то! Ни скола, ни трещинки, ни намека малейшего. Завертел Данька зеркало во все стороны – вдруг не заметил, и в самый первый раз не видно было под крылом бабочкиным. Это уж опосля рассмотрел как следоват, нашел разрыв, через который черт появился. Или ж подменил кто зеркальце заветное, волшебное? Но нет – точно оно, вона и бабочка приметная, крылышки с тонким узором расправившая, и божья коровка, упрямо по листику гравированному ползущая, и все травки-муравки прорисованные на месте. А трещинки – нету! Как ни крутил, что ни делал Даня, ничего изменить не смог. Спрятал на место сундучок, и спать с тяжелым сердцем отправился, исподволь надежду на встречу да разъяснения лелея. И не зря. Не успел головою подушки коснуться, как тут же очнулся в комнате, что, почитай, уж своей полагал. Такой знакомой до последней трещинки на потолке и такой разной каждый раз. Не мог Данька точно сообразить, чем разнится от визита к визиту, однако ж сердцем чуялось – меняется. Как стены волшебные со зверями живыми в коридоре. Вроде и одинакие, серебром узорчатым залитые, а стоит глянуть – живут обитатели волшебные жизнью своей, неведомой. И, видать, не токо когда глазеешь на них, иначе бы птенчики да медвежата с бельчатами не появлялися. Вот и комната его – тож словно жила и менялась, только вот не так явно. То чуток постель поудобнее вдруг стала, то на сундуке узорчатом книга с буквицами появилась. Откель – неведомо, но до того буквицы красивые, алые да золотые, тонким пером выведенные да с рисунками, некоторые аж до нескромности доходящие, что оторваться прям нет возможности. Если бы не книга про травы, что Настасья Ильинична берегла, так бы и листал вечно. Или вот, к примеру, вещи, на кровати появляющиеся. В день рождения праздничные браслеты на подушке лежали, золотые да такие богатые, что не решился тронуть их Данька. Надысь вот – ножичек, с рукоятью полосочками кожи обмотанными, небольшой да до того справный, что руки сами к нему тянулись взять да за голенище сапога спрятать. Много чего происходило, но главное – точно человечьим духом пропитывалась. Прям как в сказке, где баба Яга царевича искала да гундосила: «Чую, чую русским духом пахнет!». Раньше-то Даня полагал, что Яга вынюхивала гостя незваного как Бандит мышей в подполе, ан нет – не запахи ловила, а дух, душу вычуять пыталась. Поделился думами такими Данька с Азелем, а тот не высмеял, не пожурил за странность мысли, но поддержал и, как показалось Дане, даж обрадовался. Как и ощущениям странным, комнатой рожденными. Вот и в этот раз по-новому встретил дворец Даню. Вроде и обычное все, и знакомое, а ровно настоящее солнышко, не рисунок, посредь потолка расплющилось, лучи во все стороны раскинуло. Светится чуток, так, что глазам смотреть не больно, и греет – ну прям как взаправду. Подивился Данька чуду сему волшебному, и токо опосля заметил зеркальце, на подушке соседней лежащее. Схватился он за зеркальце то, и словно водой колодезной облили – точь в точь оно как дома оставленное, в сундуке заветном. И узоры те самые, и листики, цветочки, бабочки – один в один. Сам ведь только рассматривал пристально, трещину найти пытаясь, ничто от взгляда пытливого не ускользнуло. Оно. То самое. Сжал с волнением Данька покрепче зеркальце за ручку, да и отправился разыскивать Азеля – выяснить, что случилось и что дальше делать. Не пришлось долго искать хозяина замка, встретил он Даньку в зале обеденной. Не видел еще юноша своего «черта» в такой задумчивости странной – не печальной, не грустной, размышляющей. Да только заметил Азель гостя, сразу стряхнул с себя думы и улыбнулся, как только он умел, загадочно да затягивающе: – Здравствуй, суженый. Не серчай и не расстраивайся, что не удалось в этот раз у тебя свидеться. Причина к тому есть, и причина добрая. Обрадовался Даня словам таким, и напряжение, что колом в груди стояло, отпустило, выдохнуть спокойно дало да поздороваться как следует. А Азель тем временем, как хозяин гостеприимный, и чай, уж поджидающий в самоваре пыхтящем, налил, и пироги с пирожками крохотными, сладкими да рассыпчатыми, по столу расставил вперемежку с плошками с вареньями странными, что только у него водились. Не сам стол накрывал, вестимо, а как и положено в сказке – волшебством. Все чашечки, тарелочки да блюдца неизвестно откель появлялись, и сколько раз ни видывал Данька чудо подобное – кажный раз удивлялся до восторга детского. Видел хозяин покоев восторг этот да посмеивался – ласково да по-доброму, ни смущения, ни злости не добавляя, лишь радости. Как стал ломиться стол от яств всяческих, усадил Азель гостя дорогого и сам напротив устроился, по обычаю своему обнимая чашку тонкостенную, цветами странными да золотом расписанную, пальцами тонкими да в сотрапезника пытливо вглядываясь. Ранее робел Даня от взглядов подобных, что не в лицо смотрят, а глубже, да смущался, но потом попривык, даже интересно стало – что видит «черт» взглядами такими? Ужель, как баба Яга, душу рассматривает? Иль что другое? Как бы то ни было, не смущался более, то ли уверенность, то ли силу в себе выпестовав, потому вопросы задавать начал. И про свое зеркальце, и тутошнее, и про странности происходящие, с замиранием сердца ответ ожидая – вдруг не пора для ответов еще? Выслушал «черт» юношу да и вопросил: – А сам ты как думаешь? Вздохнул только Даня да потупился, плечами пожав. Не успел он еще охолонуть от страха едкого, ни одной мысли светлой в голове не появилося. Переплел Азель пальцы и подбородком о них оперся, готовясь к разговору долгому. – Зеркальце твое, Даня, как и сам знаешь, не простое. Я через него себе суженую выбираю и потом за ней присматриваю, а как приходит время – забираю, чтобы стала женой моей. Зачесался тут же язык у юноши вновь поспрашать – что же будет с ним самим, если не женою, то кем станет, да прикусил его вовремя и продолжил слушать со вниманием. – Редко кто подходит и до невестиной поры остается подходящей, но мне хватало до поры до времени. Пока не случилось так, что очень уж долго я один оставался. Выплетал Азель рассказ свой неторопливо да со значением, точно каждое слово свой вес имеет и свое место, нарушать которое не след, и взглядом горящим в рассказ утягивал. И видел Данька, как наяву, как бродил одиноким «черт» по дворцу своему да как запустение пядь за пядью охватывало палаты богатые. Как становились они точно пылью да пеплом запорошенные. Как гасли солнце да звезды, потолок украшавшие, и даже свечи не могли разогнать туман серый, облаком в воздухе висящий, с каждым годом становившемся все плотнее. И не в грозовое облако это обращалось, что прольется дождем полезным и злаками напоит, а в испарения болотные, ядовитые, жизни и рассудка лишающие. Даж страшнее, чем на берегу Забыть-реки, где древний волхв заблудился и себя потерял, и блуждал, пока Данька его не вывел. И не поежиться, и не сбросить хмарь эту, ибо не сон, а самая, что ни на есть, настоящесть, только не Данькина – Азеля. – И тогда я захотел во чтобы то ни стало найти себе суженую. Послушалось меня зеркальце – разломилось, открывая проход мне к той, что заглянет в него да пожелает узнать, кто же станет ей мужем. Только пришлось мне пожертвовать своим зеркальцем, своей возможностью наблюдать за моей женой будущей. Исчезло оно, чтобы выходом служить к суженой. Сомкнулись пальцы тонкие на рукояти узорчатой. Глянул Азель задумчиво в зеркальце, отпуская из плена воспоминания юношу, и улыбнулся. – А теперь ты мне его вернул. Значит, верно судьба дорожку выстроила и ничто уж помешать не в силах. Резанул взгляд черта кинжалами острыми, по сердцу прямо. – Только ты сам. – Я? – пробормотал Данька, от чего-то страх испытывая великий. – Только ты, – отложил Азель зеркальце и продолжил, как ни в чем не бывало. – Если откажешься – не приду за тобой. Только – от всего отказаться придется, от всех даров, а не только от участи назначенной. Сказал – и как по больному ударил. Сколько Даня раздумывал ужо об этом, даж пытался представить свою жизнь без волшбы, и уже – никак не мог. Чужим себя чувствовал даже в доме родном, а здесь, в палатах у не-черта – дома, точно не было места лучше и правильнее. – Нет, – затряс головой Даня, – не откажусь. Никогда. – Вот и славно, – теплом улыбнулся Азель, становясь похожим на себя обычного и придвигая к гостю пирог. – Попробуй, ты такого еще не ел. – А что это? – с любопытством протянул Данька, рассматривая оранжевую начинку, стекающую крупными, сладкими даже на вид каплями. – Пробуй, пробуй, – с ласковой усмешкой кивнул Азель. – Потом скажу… С каждым словом, с каждой минутой, с каждым смехом стирался из памяти силуэт, одиноко шагающий по серому, туманному дворцу, да не стерся окончательно. Приходил он к Дане опосля во снах, заставляя подскакивать, хватая воздух пересушенными губами, и с желанием поскорее избавиться от неизбывной тоски, иглой острою пронзающей сердце. Слава богу, нечасто сны подобные приходили. А там и весна подоспела. ========== Глава 55 ========== Легко в этот году дался Великий Пост. Сдержал слово свое дедушко Мороз – обошел село стороной, лишь изредка своей колотушкой постукивал, словно грозил чуток – вот мол, как выйду, как распишу все узорами ледовыми, берегитесь! И оберегались, дары подносили, а Даня в лес ходил – пел. Один раз даж подснежников с собой принес, но не домой (не объяснить подобное чудо маменьке с папенькой), а к травнице. Поохали там, полюбовались Настасья Ильинична со Степашкою, да в спаленке спрятали – от греха подальше. Один Всемил в стороне сидел да хмурился, видать, думу думал какую. Волновался раньше Данька от настроения такого ведуна, а опосля встречи с Азелем на Святках – ну ни капельки. Ежели пожелает что сказать – сам скажет, а допытывать шептуна Даня не собирался. Вот так и прошла зима. Рыбка подо льдом хорошо ловилась, Даня понемногу грибы с пня, лешем подаренного, собирал. Свежие, понятное дело, никому не покажешь, но ежели время подгадать, жареху сделать да в кашу ее вбухать – никто не догадается. Даж носил такую кашу больным, каких с Настасьей Ильиничной пользовали. Настои да травки, особливо правильно собранные и заговоренные – хорошо, но теплой каши с грибами волшебными не заменят. А те силы придадут, выздороветь помогут, проверено. Как закончился Великий Пост, так радоваться надобно – и весны наступлению, и праздникам, что разгонят зимнюю тяжесть душевную, ан нет. Зацепило вновь душу крючочками стальными рыбацкими, потянуло в стороны разные, маятой душевной оделяя. Даж на Пасху светлую, во время хода крестного, когда все мысли ввысь устремляются и стремления далеки от земных, не оставляло странное чувство это, в ожидание превращаясь. А на Красную горку произошло нечто совсем невиданное и нежданное – Всемил посватался к Настасье Ильиничне. Все честь по чести сделал – и предложение, и свата привел. Даньку. Ох и нежданным оказалось для Дани предложение то! Не поверил сперва услышанному и принялся выспрашивать да выпытывать у шептаря – действительно ли хочет жениться, да почему и зачем хочет. Ну ровно действительно брат старший, о сестре пекущийся. Вот ежели бы к Стешке кто посватался, точно также бы себя повел. Видно было, что не по нутру Всемилу расспросы, да делать нечего – скрипел зубами да отвечал, пущай и сквозь силу, но отвечал, с подробностями. Видать, думал, что позвать Даньку сватом достаточно окажется, а тот вишь как – озаботился. В конце концов Даня выдохнул то, что мучило его давненько, а все спросить не решался: – А разве вы, ведуны то исть, могете жениться-то? Удивился безмерно Всемил вопросу, даж морщинка от думанья вечного между бровями разгладилась. – Можем, конечно. Что ж мы – не люди, что ли? Не колдуны и не нечисть ведь, чтобы невенчанными жить. Хотел было Данька ляпнуть, что нечисть тоже женится. Домовые вот на кикиморках, да язык прикусил – невместно как-то было бы. Ну точно продолжаешь сравнивать ведуна с нечистиками. Так что собрались на следующий день и пошли свататься. Видать, Настасья Ильинична тоже в недогадках была и не ждала сватовства. Зарделась вся, как маков цвет, смутилась, ну точно девица на выданье, и взгляд долу опустила. Зато Степашка, нонче от наставницы ни на шаг не отходящая, завизжала, как зайцем укушенная, и радостно им же поскакала по избе, за двоих восторг выказывая. Данька с трудом ее отловил, в дверях ужо, когда сеструха собиралась всем-всем рассказать про новость радостную. Отловил да строгим шепотом внушение сделал, пока травница с силами собиралась. Видать, настолько ее оглаушило предложение замужества, что все мысли разбежались да язык к гортани прилип. Успокоилась Степка, приструнилась, да на лавку чинно уселась. Тут и Настасья Ильинична отмерла и взгляд сияющий подняла. Согласилась. Данька бы удивился, ежели бы по-другому вышло. И не потому, что травница, почитай перестарок-перестарком, последняя возможность обзавестись мужем справным. Помнил, как льнула Настасья Ильнична к шептуну, когда с колдуном разобрались. Да и тот обнимал ее бережно да с ласкою. И все ж нежданным такой поворот оказался. Слишком уж нелюдим да мрачен Всемил почти завсегда бывал, в Данькиной голове никак его образ с семьей не вязался. А вот, поди ж ты. Свадьбу справили скромную. Пусть Даня и удержал сеструху, не растрепала та о скорой женитьбе всем и каждому, да еще как умела с детства – с интереснейшими подробностями выдуманными, но упустить такое событие опщество никак не могло. Ни скромность (всего-то семья учеников ее да старостина – никак нельзя без старосты, уважить надыть), ни скоропалительность. Никто ж не знал, что Всемил готовился долго, у кумушек враз языки развязались, да все разговоры об одном: видать, грех прикрывает, и скоро грех этот виден будет, а как лекарка нос драла, как ходоков к ней отваживала, а сама-то, сама! Послушал-послушал Данька погань этакую, да лишь плюнул и забыл. Знал ужо, что за ядовитые змеи – эти шепотки. Попробуешь побороть – еще больше в них измажешься. Но туточки сами завять должны, когда очевидно станет, что никакого греха не было. А Настасья Ильинична и не замечала их. Летала счастливая, с глазами сияющими, но о делах и обязательствах (ни-ни!) не забывала. Продолжала вкладывать в головы Даньки и Степаниды знания свои и в лес водить. Тут ведь как: упустишь день – упустишь травку. Иль шишечку какую весеннюю. Иль вовремя не разведаешь, где новая делянка лечебная лешим засеяна. Делов – множество. Да и по хозяйству – тож. Вот и крутились всю весну да лето, аккурат до Ярилина дня. До Ивана Купала то бишь. По обычаю своему, уже устоявшемуся, справили Настасья Ильинична с учениками своими вместе с деревенскими праздник. Только Даня в этом году особо хоронился от подарков всяческих, особливо – от венка, не дай боже кто подарит, мало ли как обернется дело для дарительницы. Так что вышел только к вечеру к опществу, да днем еще чучелко Ярилы проверил, на всякий случай, дабы инцидентов никаких не случилося. Мало ли какая ведьма еще пожелает силу свою проверить иль селу навредить. Но все в порядке оказалось, и обряды все как следоват прошли. А как костры запалили, зажгли травница с учениками по лампадке и в лес отправились – за травами, что только в эту ночь добыть можно. Всемил в доме остался, даже на празднике не появился, сказавши, нечего, мол, народ смущать. Хочь и попривыкли к ведуну, а все ж полностью своим пока не стал, даже после женитьбы. Не стала настаивать Настасья Ильинична, отправились втроем. Шли не торопясь, по тропочкам, волшбой наполненным, еле заметным, по стронам внимательно глядючи – не пропустить бы подсказки со стороны леса и лешего. Степашке иванокупальский лес в диковинку, с каждым шагом все ближе жмется к травнице, даж за руку ее взяла, как матушку в детстве, а Настасья Ильинична ее то теплом своим, то голосом успокаивает, то на одно внимание обратит, то на другое – чтобы запоминала, не просто так шла. Даньке же подобное слушать скучно, вот и задумался о своем, нога за ногу, и поотстал. Поначалу – маленько, прям за сеструхой шел, да с каждым шагом все далече и далече. Очнулся Даня только когда один остался. Оглянулся по сторонам, лампадку поднявши – никого. Ни следочка. Даж голосов женских не слыхать. Удивился безмерно – как так? Как такое случилося? Но не испужался. Купальская ночь – она хочь и ведьминская, да в лесу травникам бояться нечего. Своя стихия, родная, защитит от злыдней, да и леший поможет. Даж если наставница со Стешкой и заплутают, все едино к утру выйдут. Токо вот как он сам туточки очутился? – Здоровья да счастья тебе, молодой хозяин. Обернулся Данька на голос девичий странный, одномоментно и звонкий, и глухой, да еще больше удивился – неточки никого, кто ж тогда здравия желал? Но когда смех услышал, догадался лампадку повыше поднять. Да и то, не сразу разглядел деву обнаженную, на ветвях старого дуба сидящую. Не смущался уже срамоты такой Даня, чай, не маленький, так что не стал глаз отводить, лишь спросил с любопытством: – Ты русалка? Не было в деве черноты, как в ведьмах, а кто ж еще могет в такую ночь разгуливать по лесу без одежи и остаться без единой царапинки? Токо русалка иль еще какая нечисть. – Мавка я, молодой хозяин, – ответила та, улыбнувшись, и улеглась на ветке поудобнее. Была бы человеком – упала бы, а так – лежит, ногами беспечно бултыхает, ну точно и не нужна ей опора никакая. Глянул Даня сочувственно. Мавка – та же русалка, токо получались они не из утопших девок, а из деток малых, матерью придушенных, иль утонувших в Русальную неделю. Оттого считалось, что мавки – самые страшные из русалок. Русалок ить разжалобить можно, а мавки – всем мстят за жизнь свою непрожитую. Но Даньке завсегда их было жальче всех. Как ребенком померли, так ребенком и остались, хоть и тело взрослое, красивое. Вот и балуют как дети, что вообще не ведают про добро и зло, а не мстят, как все думают. – А чего ты одна тут сидишь? Почему с другими русалками хороводы не водишь, не кумишься? Фыркнула в ответ мавка: – Ой, что я там не видела. Скучно мне с ними, молодой хозяин, дай, думаю, погуляю, может найду кого поиграть. С людьми играть весело. А сама смотрит глазюками огромными, зелеными, да венок, из которого осока да камышины торчат, на голове поправляет. – Ты смотри, не шибко шали, – нахмурился Данька. После Ивана Купала бывалыча одного-двух мужиков не досчитывались. Кто по пьяни в болото забредет, кто в речке потопнет. Правда, иногда возвращались через день-другой, как под кустами с пьяни очухивались да вспоминали, где живут. Относились к этому философски. Однако нечисть распускать не след, потому и сделал Даня внушение русалке. Вздохнула та, чуток печально, и подперла ладошкой подбородок. – Да особо и не пошалишь. Дядька наказывать стал строго за шалости. Говорит, когда, мол, молодой хозяин уедет, тогда не такие строгости будут. Изумился Данька на откровения такие и во все глаза уставился на русалку, от удовольствия жмурящуюся. Как есть ребенок, наверняка выболтала то, о чем молчать должна была. – Я не насовсем уеду, я присматривать буду, – пообещал твердо Даня. – Раз я хозяин, то присматривать должен. – Правда? – распахнула глаза мавка расстроенно и заморгала часто-часто, ну точно плакать готовилась, однако ж тут же повеселела. – Ну и пусть, пройдет немного годиков, все забудется, тогда и пошалить можно будет. А может и пораньше дядька разрешит. Вдруг ему слуги понадобятся. Или в карты проиграет кого. Пока русалка предавалась мечтаниям, Данька только головой покачал – ну как есть дите. А раз дите и язык за зубами не держит, может попытать счастья с вопросами? – А почему вы так хозяев боитесь? Спросил, и дыхание затаил, опасаясь ответ спугнуть. – Мы? – удивилась русалка, глазами захлопала. – Мы их не боимся, мы их почитаем и оберегаем. – Всех-всех? – уточнил Даня. – А почему? – Всех-всех-всех, – закивала мавка. – Без хозяев и нас не будет. Так дядька говорит, а он знааает. Он на свете уже так долго живет, что все-все знает. Говорят, дед его деда сам Алатырь-камень видел и Горюч-реку. Как они появились, так и дед его деда появился. А это так давно было, что никто и не упомнит. Вот, – гордо закончила русалка, чуть язык не показав, как Стешка в детстве делала. – А почему же вас без хозяев-то не будет? – попытался выведать Данька, да мавка только лишь плечами пожала беззаботно: – А не знаю. Так дядька говорит, а раз говорит – значит, так и есть. Давай лучше поиграем, молодой хозяин. Глядь – и не лежит она уже на ветке, а сидит, ноги свесив и накренившись, ну точно спрыгивать собравшись. – А разве можно тебе с хозяевами играть? Нахмурилась русалка, лоб наморщила, видать, думу думает. Опустился Данька на пенек, удачно среди мха вылезший, и устроился на нем поудобнее. – Ты мне лучше расскажи еще что-нибудь. – О чем? – тут же с готовностью встрепенулась мавка радостью и улыбнулась. А зубки-то у ней остренькие, ну точно у щуки, видать правду говорят, что от поцелуя мавки не уйти живым. – Много вас, мавок, у дядьки Антипа? Зашептала что-то русалка, мучительно припоминая, а опосля отмахнулась: – Ой, не знаю! Я да Николаиха, да еще две, а недавно еще одна приблудилась, а до этого две пропали, а опосля еще одна нашла. Это сколько будет? – Шесть? – неуверенно предположил Даня, выслушав странные подсчеты. – Не знаю, молодой хозяин, – широко улыбнулась мавка. – Как есть – сказала, а счету не обучена совсем. А вот рыбок – рыбок у нас много. Завсегда много было. Только когда дядька в карты или кости косяки проигрывает, тогда беда настает. Тогда кушать нечего становится, разве что козу в воду утащищь. А разве одной козой сыты все будут? Вот и голодаем, пока дядька все не вернет. Некоторых даже в рыб обращает, чтобы ртов поменьше было. Прокормить легче. Да и обменять при случае можно… Долгонько слушал Данька болтовню русалки, почитай – до рассвета. А как появились первые робкие лучи, отправил мавку домой, в реку, а сам в задумчивости к травнице пошел, благо места мгновенно знакомыми обернулись. Шел и думал над словами, русалкой выболтанными. От чего, интересно, без хозяев нечисти-то не будет? Она ж сама по себе. Или ж нет? И Захар Мстиславович тож странное что-то поминал мельком, тайны разводил. Ох и интересно, а спросить – некого. ========== Глава 56 ========== Потянулись-побежали денечки, один за другим, один за другим. И чем дальше бежали, тем больше маята настигала Даньку. Бывалыча застывал прям посередь разговора, а самому чудилось-блажилось разное. То Алконост-птица, радость поющая, то заместо людев – яблоньки из сада волшебного, и завсегда разные, от чистоты помыслов да деяний зависящие, то вдруг облака белые с голосами райскими, что до того только во снах приходившие. Беспокоились за Даню и наставница, и матушка с батюшкой, и сеструха. Один Всемил смотрел понимающе, с грустинкой легкой, но не за Даньку та грусть была, это чувствовалось, а за прошлое, что не вернуть, не переделать. Хоть и обрел счастье Всемил, а позабыть тайну волшебную, чей краешек ему приоткрыли, не смог, через всю жизнь сожаление красной нитью протянулось. Вот так и дожил Данька до Лешева дня. И точно толкнуло его что в этот день – иди, мол, в лес, надобно. Так и побежал от знания этого, чуть в одной рубахе на улицу не выскочил, да задержала его в сенях Степашка, заставила надеть кожух, шапку да валенки. Измаялся Даня, пока одевался, но от того лишь еще шибче припустил. Пуст и тих лес в Лешев день, никто из людей не смеет нарушать его покой, все знают, что леший лютует, не желая на зиму засыпать, и ежели весной иль летом откупиться можно чем, то в Лешев день в лес соваться – ох и дорого обойдется желание это! Однако ж Данька шел без страха, даж на шуршание змей в листве, что к царю своему стремились, особо внимания не обращал, лишь бы не наступить. Змеи – они ить неразумны, не то что лесавки иль ауки, наступишь – и укусить могут. Так что шагал сторожко и не торопясь, по тропочке, да лешака высматривал по сторонам. Чем ближе к зиме, тем боле он на дерево старое, корявое да кряжистое походил, и тем сложнее в человека обращался. Так что следовало глаз востро держать, и слух – тоже. Как заскрипело, заворчало в чащобе, так сразу туда и свернул. Не пришлось долго идти Дане. Как свернул, так почти сразу на полянку, усыпанную листвой прелой, трухлявой, и вышел. А посередь поляны лешего углядел. Почти одеревенел лесной батюшко ужо, лишь глаза живые из глазниц-дупел посверкивают, да руки-ветки скрипят. Потоптался у кромочки леса Данька, разглядывая лешака, да и подошел поближе, поклонился. Звал же. Раскрыл глаза леший, качнулся да и обнял юношу, ветками оплетая. – Хорошо, что пришел, молодой хозяин. Попрощаться хочу, напутствие тебе дать от сердца леса. Испужался Данька, но не действий лешака, а слов его, затараторил, заторопился вопросами: – Беда что ль какая случилось с лесом? Иль с вами? Помочь чем надобно? Заухал гулко лешак, засмеялся, ветками заскрипел своими. – Нет никакой беды, молодой хозяин. Чую я – не свидимся с тобой боле. Запомни крепко-накрепко мудрость лесную: ежели ветку какую гниль побьет, надобно эту ветку срезать, чтобы древо жило, не сомневаться и не бояться. Упустишь момент – погубишь все дерево, а то и лес. Но и в обратку не делай: ежели только ветка с гнильцой, руби ее, а не все древо. Слушал внимательно Данька наставления лесного батюшки, а сам недоумевал, зачем тот сказ об этом ведет. Все рачительные хозяева ж об этом знают и соблюдают правила озвученные. Однако ж – не закончил леший речь свою на том. – Мудрость сия от предков завещана, и не только для леса важна. Для ваших дел, хозяйских, тож завсегда ее пользовать нужно. Говорил лешак, а голос с каждым словом все более гулким становился, ну точно у человека, что со сном борется и обороть его не может. И ветки раскачиваться начали, ну точно в колыбели младенца укачивают. – Душой добрый ты, молодой хозяин, таким и оставайся, однако ж – пусть рука не дрогнет, когда время придет… Моргнул Данька, глядь – стоит ровно на том месте, откуда с тропочки шагнул в лес, точно и не сходил никуда, не разговаривал с засыпающим лесничим. Лишь ветер в макушках сосен шелестит: – Запомни мудрость лесную, новый хозяин… Вздохнул Даня и поклонился благодарственно, приложив ладонь к груди: – Не забуду, батюшко, спасибо за науку. А у самого сердце так и бухает: что ж случится-то, что с лешим не свидится боле? Аль заблажилось тому, во сне что привиделось, вот и позвал зазря? Ох и странно, ох, непонятно… Однако ж недолго глодала Даньку непонятность эта. Аккурат на изломе осени, в четырнадцатый день его рождения, все и разрешилось. Проснулся Даня с легким сердцем и радостной улыбкой, словно не было последних маятных месяцев. Как ни старался встать раньше всех, однако ж маменька успела подняться и даж тесто замесить. Погнала она сразу именинника за водой, а опосля дров наколоть и дровяной сарайчик в порядок привесть. Работа спорилась бодро под песню на устах, так что вскоре Данька убежал к Настасье Ильиничне – травницкими делами заниматься. Много нужно успеть, пока зима окончательно не вступила в права, ни денечка терять нельзя. Да и хорошо у Настасьи Ильиничны – тепло по родному, травами сушеными да настойками лекарскими пахнет, ужо привычно так, что не представляется жизни без энтого. Так что бывать в домике знахарки на отшибе – радость одна, что работать, что учиться. Зависть к знаниям, что Всемил передавал травнице и Степашке, поугасла, лишь уверенность осталась – будет и в его жизни подобное, хочь и иное. Вот и не стремился боле ускорить то, что не надобно, принимая жизнь в ее течении. Задержался юноша у наставницы, домой отправился, как вечереть стало. Возвращался Данька не торопясь, с наслаждением вдыхая воздух морозистый да хрустко ступая по снегу свежевыпавшему, пока тонким слоем землю устилающему. Ну точно дева в сорочке исподней, что поверх нее рубашку да сарафан натянет, поддевку да кожух наденет. Вот так и земля вскорости будет слой за слоем одеваться в одеяло пуховое, снежное, чтобы под ним продремать до самой весны. Но как увидел перед воротами своими обоз из саней богатых, так сердце сразу забухало-заколотилось отчего-то, но не страхом, а ожиданием, пророчеством лешака подстегнутого. Постоял-постоял у дворов дальних, мысли тихомиря, да и пошел степенно, как и положено почти мужчине. Но чем ближе подходил, тем больше волнение возвращалось, особливо как увидел настоящие собольи покрывала на санях да возниц нерусских. Походили те на цыганку странную с глазами жгучими, что о беде предупреждала, что не цыганка вовсе была, а как опознал Георгий Тимофеевич – дева бусурманская из-под города Бухара. Косились возницы те странные по сторонам недобро, желающих поглазеть одним свои видом отгоняя. Да и чувствовалось, что сабли в ножнах узорчатых не просто так висят. Привычны к рубке, хочь и на козлах сидят. С такими никакой охраны не требуется, сами всех разбойников порубят, ежели нужда будет. И на Даньку они тож косились, однако ж ничего не сказали, пропустили к избе родной. Задержался Даня на пороге, за ручку двери в дом взявшись, и точно в первый раз оглядел двор свой. И баньку, к дому приткнувшуюся, из которой банник выглядывал, носом в крохотное окошко уткнувшись, и птичник, и сарай, где коровенка с лошадкою жили, и сарайчик дровяной. Цыкнул на всякий случай на Гриньку-дворового, непонятно с чего прям посередь почти бела дня из овинника высунувшегося да по поземке кругами катающегося, отправляя его с глаз долой – не даже боже кто увидит. И только тогда в избу вошел. А как вышел из сеней, так к нему сразу матушка кинулась, а у самой в глазах радость и горе одномоментно видятся. – Сынок! А мы тебя уж заждались, уж хотела к Настасье Ильиничне бежать за тобой! Тут тебя спрашивают… Хотят… Вот, Азарий Богданович, хотят тебя работать пригласить, лекарем… Стоял Данька ни жив, ни мертв, столп столпом, приобнявши матушку, и во все глаза глядя на барина, за столом сидящего с чашкой чая. На Азеля. Улыбнулся тот тонко, как всегда во снах делал, и понеслось время вскачь, ну точно кто коня галопом пустил, да со свистом, да так, что поля-луга по бокам в одну картину слились, и не различить, где что. Помнил Данька, как маменьку с папенькой обнимал, как со Степашкой прощался, как у той слезы на глазах стояли. Помнил, как Азель одним взглядом Всемила удержал и от поклона, и от прочих изъявлений почтения, как опосля с ним о чем-то наедине шептался, пока Настасья Ильинична стол второпях накрывала. Помнил, как вспыхнула травница, когда деток ей, перестарку, пообещали, здоровых и крепких. Девочку, коей науку передать предстояло, да двух мальчишек. Помнил, как ведун губы кусал, и не понять с какими чувствами. Да еще при взгляде на него да Азеля, рядом стоящего, недоумение накатило – и как можно было спутать их? Разные ж совсем. Одного не помнил Данька – сколько вихрь этот длился. Охладился чуток только когда ветер морозный по щекам ударил, опосля выезда обоза из села. Но стоило глянуть на Азеля – и вновь словно морок опустился, застя все собою. Очнулся Даня во дворце, на кровати в привычной по снам комнате. Точно разом спал весь дурман, оставив голову ясною, а тело – бодростью полное. Поднял Данька голову и на взгляд черта своего, темный, огнем горящий наткнулся. – Ну здравствуй, суженый. Добро пожаловать домой. ========== Глава 57 ========== Раскинулось небо голубое над головой все в тучках белых, пушистых, да не привольно, от края до края, а словно из колодца на него смотришь. И солнышко видно, и небушко, а все ж – не хватает его, как ни старайся представлять, что просто на лугу лежишь и сквозь прищур смотришь. Ужо почитай больше четырех лет Данька у Азеля жил, учился чудесам всяким да волшбе. Но как ни увлекала учеба да дворец сказочный, где чудес не счесть и комнаты нескончаемы, за жизнь не обойти, а томилось сердце желанием побывать у родных. Обнять маменьку, папеньку да сеструху свою, узнать, как дела у них не токо через зеркальце волшебное. Сходить в гости к наставнице и шептарю, поговорить с домовыми да дворовыми, лешака проведать и с кикиморками ягоды пособирать. Не отпускали дела земные. Да и не должны были. Человеком родился – человеком останется. Как тоска забирала совсем, уходил Данька в сад с яблоньками, забирался в самое сердце да на небо смотрел, вспоминаючи. Первые дни ходил Даня по дворцу, рот раскрывши, не веря, что все взаправду, а не сон. Трогал руками стены волшебные, следил за зверями да птицами, в них живущими. Разыскал павлинов да других птиц райских, сад яблоневый и множество иных странных и чудесных мест. Библиотеку громадную, всю книгами заставленную, да не на простой бумаге, что за пяток копеек продается, а на белой-белой, картинками разными украшенными и в кожу переплетенными. Дорогущими! Слышал Даня о подобных местах от Настасьи Ильиничны, да никак не мог поверить в существование этакого богачества. А тут вишь – настолько громадная эта библиотека оказалась, что не хватило и дня, чтобы ее обойти. Потерялся даж, заблудившись среди шкафов высоченных. Азеля звать пришлось. Азель чудом каким слышал зов, обращенный к нему, а когда Данька, запинаясь, спросил, не читает ли мысли, улыбнулся и уверил, что ничего такого не делает. А вот ежели что понадобится иль беда какая настигнет – обязательно услышит и появится. Но пусть суженый не беспокоится – нет здесь никаких напастей и беда может случиться лишь из-за собственной Даньки неосторожности. Вот тогда-то парень и осмелился спросить про суженого. Терзали его мысли разные издавна, а как очутился во дворце, так и вовсе из головы не выходили. Забрали ж его суженым, и дальше что будет-то? Выслушал Азель сбивчивый лепет, что Даня из себя выдавливал в попытке мысль свою пояснить, да и потрепал его по вихрам. Хоть и вымахал Данька ростом почти с черноокого барина, да тот его словно малого погладил, а в глазах – смешинки веселые светятся. Набычился юноша – ну как же ж, обидно-таки, вопрос сурьезный задает, а в ответ – лишь веселость. Заметил Азель настроение испортившееся уже не гостя дорогого, а суженого, поманил за собой: – Идем, покажу тебе кое-что. Направился прочь куда-то, по дорожке ковровой, что сама собой под ноги ложилася. Делать нечего – Данька за ним вслед. Глядь, а комната будто исчезла куда, вокруг словно небо расстилается, облаками под ногами пружинит, голубым глаза слепит, колокольчиками звенит, и все так знакомо-знакомо, ну точно раз сто уж был тут. Охнул Данька да чуть не споткнулся – и ведь верно, бывал. Во снах бывал, уж не раз и не два, множество. И облака энти помнит, и смех серебристый. Выходит – на самом деле место райское существует, взаправду? Выдохнул Даня и поспешил дальше за Азелем. А тот уж успел уйти далече, и как успел – неясно. Насилу догнал, да и то – потому как застыл Азель на краю облака. Глянул Данька под ноги, землю увидеть ожидаючи, а там… И рад бы отшатнуться от видения странного, да притягивает оно неведомо как, глаз не оторвать, так и хочется шагнуть, да прямо вниз. Насилу за Азеля уцепился, а как схватился, так успокоение наступило, даж выдыхать не пришлось, а вслед и любопытство заместо него пришло. – Что это? – Это полотно великое, что Мокошь прядет от века извечного до края мира, – ответствовал Азель и руку протянул, указывая. – Вон там – видишь? Глянул Данька, куда ему показали, всмотрелся, и понимание пришло великое, словно в воду холодную кунули. Не ткет полотно Мокошь, а прядет. Ткань, что бабы делают, она из нитей состоит, часто-часто друг с другом переплетенных и прижатых друг к другу. Оттого как ткань соткана, такой и останется. А полотно жизни и судьбы прямо на глазах менялось, одна ниточка с другой слеталась, а опосля расплеталась, да к иным тянулась. Но не все так себя вели. Бывали и накрепко сплетенные, не разорвать. А ежели вдаль глянуть, докуда взгляд дотянется, то там все ровно да гладко шло. Ну точно вода из речки в миску перелитая – стоит, не шелохнется. Проследил Азель за взглядом Данькиным. – Там те, кто уже умер. А здесь – живые. – Но как же, – забормотал Даня. – Ведь что на судьбе написано, то сбудется. Каку судьбу бог положил, таку и терпи. А сам все на полотно живое смотрит, оторваться не может. Покачал головой Азель. – Судьба – изменчива. Основа задана, но уток по ней ходит по-разному. И как именно пойдет – от человека зависит. Не оттолкнул бы ты сестру свою от зеркальца – стала бы она мне судьбой назначенной, суженой моей. Но ты выбор сделал, судьбу изменил, стал мне судьбой назначенным. Позабыли вы древние обычаи, «суженый», судьбой назначенный, только для жениха и мужа будущего оставили. Но есть и другие способы судьбы связать. Замолк Азель, отрешенно разглядывая полотно Мокоши. Глянул на него Данька, все никак в себя не пришедший от зрелища ему открывшегося, и спросил с неловкостью (вдруг опять какую глупость сморозит, а не желалось этого): – Это как ну… побратимом стать, например? – И не только побратимом, – улыбнулся Азель, стряхивая с себя задумчивость невместную, и тут же рукой провел, провал меж облаков закрывая. – Можно не только связать, но и разделить судьбу. Ты свою со мной разделил, согласившись пойти в обучение. Не согласился бы, когда я за тобой приехал – перестал бы быть моим суженым. Закружилась у Даньки голова чуток – то ли от узнанного, то ли красоты неземной тверди облачной, где и дышалось, и виделось по-особенному, и спросил хрипловато: – Зачем вам разделять со мной судьбу? – Видишь ли, Даня, – молвил Азель раздумчиво и неторопливо. – Вы, люди, позабыли не только слов значение. Почти позабыли охранителей домашних и природных. И богов старых. А если в богов не верят, они уходят, засыпают, оставляя землю свою на других или на разграбление, к пустоте ведущее. А за пустотой приходит мор, все живое убивающий. – Так вы… – охнул парень, не в силах боле ни слова вымолвить. – Бог. Вздохнул Данька, из воспоминаний вынырнув да на живот переворачиваясь. Прям перед носом травинка качалась, бежала по ней торопливо божья коровка, шустро лапками перебирая. Дунул шутливо юноша, замерла божья коровка, притворившись, словно и нет туточки ее. Не сразу, ой не сразу появились в саду мураши да коровки божьи, пчелы да бабочки. Только опосля как год его жизни во дворце прошел, начал сад оживать, а вслед за ним и все остальное. Стала темень да заброшенность из палат уходить, да все новые и новые двери открываться стали. Тронул сторожко пальцем Даня божье создание и вновь припомнилось, что дальше приключилось. Потряс головой Данька, не в силах уместить в голове слова странные, и сжал ее пальцами. – Но бог ведь… Иисус… Триедин… Коснулся Азель легко да ласково суженого своего, успокаивая да мысли в порядок приводя. – Когда пришла вера в Христа, старые боги не ушли. Он пришел для вас, для людей, для души вашей, чтобы стремилась она ввысь. Мы же живем для всего мира, для природы. Без нас не будет солнца и дождей. Лесов, полей и трав. Вслед за нами уйдут хозяева домашние, лесные и речные, забрав с собой всех своих подручных. Без нас не будет урожая. Не будет колоситься пшеница и рожь, не будет приплода у скота и зверей лесных. Сжал Азель рукою твердою Даньку за плечо, заставляя прямо в глаза посмотерь. – Мы не враги вашей вере нынешней. Но и забывать про нас не следует. Как вы выживете без всего, что мы бережем и охраняем? – Кто вы?.. Ты?.. – желая узнать, кто ж на самом деле его суженый, прошептал Данька так оглаушенный, что язык еле ворочался. Отпустил его Азель и отступил на шаг, ну точно крылья расправляя, что вот-вот за спиной появятся. – Симаргл. Распахнулись крылья огромные птичьи, да не над человеком, а надо львом огромным с головою орлиною. Ойкнул парень, дернулся прочь, да обо что-то запнулся. Так на спину и упал, благо на облако белое да мягкое, ничего не отшиб себе и не повредил. А через миг рядом с ним ужо Азель стоял, с любопытством горячим улыбаясь. – Поверил? Закивал Даня часто-часто, сухость в горле сглатывая и восторгом, невесть откуда взявшимся, полнясь. – А почему ж тады Азель? – Разве же я мог назваться своим именем? – усмехнулся в ответ бог. – Азель – «аз есмь». Аз есмь птица вещая, знания от мира богов в земной мир передающая, под крылом моим все ведуны, знахари и предсказатели ходят, всех в меру их знаний, намерений и душевной благости одариваю. Как Алатырь, «бел-горюч»-камень в миру явился, так и я с ним. А со мной вместе птицы райские Гамаюн, Алконост да Сирин. Усмехнулся Данька и поймал на палец ожившую божью коровку. Ох и смешно теперича вспоминать те времена. А тогда – что только на ум не приходило! Поначалу даж легенда о Диве, победу иль поражение предсказывавшего, вспомнилась, сказываемая как-то напевным голосом травницы: «Див – птица-укальница, серая, как баран, шерсть на ней, как войлок, глаза – как у кошки, ноги мохнатые, как у зверя; птица она вещая – села на шелом – ожидай беду. Сидит на сухом древе и кличет, свищет по-звериному; с носа искры падают; из ушей дым валит». Не стерпел тогда Даня, пристал к Азелю с вопросами и про искры, и про дым, и про прочее, до смеха того доведя. Да и после много всякого делал на голову дурную, пока не поумнел. А как поумнел, то и расспросы иные стали – про цыганку ярмарочную да про шептаря. И вышло странное: не блажился Даньке взгляд азелев, ой, не блажился! Не мог Азель ступить на землю, но взамен этого мог видеть дела мирские глазами ведунов, да говорить устами дев персидских, культ его хранящих. И ежели где нужно было непременно побывать, туда и отправлял верных ему учеников и служителей. Долгонько ходил Даня под впечатлением от рассказа этого, все представить пытался: как это – видеть глазами чужими, да волю свою устами чужими передавать. И каково это – знать, что не только ты видишь все вокруг, но и существо высшее, иное. Или чуять его намерения, выполнять его желания и рассказывать волю его. Ох и странно выходило, ох и муторно! Но и к этому знанию попривык. Расправила божья коровка крылья, да и взлетела деловито, точкою красною в крапинку черную обернувшись. Проводил ее взглядом юноша, гадая, сможет ли вылететь в мир земной из мира волшебного. Сам он пока не мог. Но Азель обещал – как только обучение к концу подойдет, так сможет. Еще с полгода подождать. До лета. ========== Эпилог ========== – Н-но, убогая! – сидящий на передке телеги дедок тряханул вожжами, подгоняя старую лошадь плестись быстрее. – Ышь, каку цацу из себя строить, совсем стыд потеряла. Мотнула головой лошадка, то ли возмущаясь наветом и поклепом, то ли слепней отгоняя, но трусить покорно продолжила. Дедок же сунул в рот трубку с едким табачком и лениво оглянулся по сторонам. Лето в этом году пришло жаркое, горячее, однако ж и дождями баловало. Самое подходящее лето для урожая хорошего, богатого, такого, что и на зиму останется, и расторговаться можно, денежку лишнюю в карман положить иль прикупить чего, в хозяйстве полезного. – Здоров будь, отец, не подвезешь? Вздрогнул дедок от гласа нежданного, чуть трубку не упустил, да заозирался заполошно. Глядь – а рядом с телегой по дороге разъезженной шагает парень молодой, до того светловолосый, что аж белым кажется. Шагает, а сам умудряется посматривать глазищами голубыми, что с небом цветом спорят, да улыбку в губах прятать. А улыбка до того располагающа, что хочется сразу поверить и помочь. Токо вот – откель он взялся-то, парень этот? Настолько в грезы приятственные ушел иль солнцем голову напекло, что не заметил, как попутчик появился? Тряхнул головой возница, мысли из головы изгоняя, и подвинулся: – Садись, милок, от чего ж не подвезти. Токо я туточки недалече еду, вон тама за пригорком село будет – туда и еду. – Ничего, отец, мне туда и надобно, – улыбнулся Данька, легко запрыгивая на телегу и устраиваясь рядышком с Георгием Тимофеевичем. Не признал отставной солдат его, да и немудрено – столько лет прошло, да и изменился Даня сильно, сам того не сознавая. – А что, отец, хорошо живете-то? – Да не жалуемси. Год на год не приходится, но не голодаем. – А волки зимой не лютуют? – Да не, сынок, спокойно у нас по зиме-то. Слышно, как воют, отчего ж не слышать-то, а к нам не лезуть. И летом тож спокойно. Мы ж все честь по чести делаем, лешака уважаем и водяного не обходим дарами. Говорил Георгий Тимофеевич и даж не замечал, что рассказывает то, что не всякому знакомому выболтаешь. Не любила-ить церковь-то всяких якшаний с нечистью. Вот как донес бы этот парень куда надо, поналетели бы чернорясочники отца Онуфрия трясти, никому этого не надобно. А говорил – и не задумывался. – Говорят, у вас травница хорошая? – Иии, паря! У нас не просто травница, лекарка! И не одна она – муж ейный почище нее лекарем будет, к нему, слышь, из самой Твери лечиться приезжали! – Георгий Тимофеевич напыжился от гордости. – Токо если ты к ней приехал, то не возьмет она тебя – дочку недавно родила, пока над ней трясется, никого не берет. Ну рази кто совсем плох. Ты если к ней, то мужу ее поклонись, глядишь, и возьмет. Он строгий на энтот счет, суровый, лекарь же знатный. Даж в Москву звали, а он ни в какую – здесь, говорит, останусь. Но иногда уезжает, да. – Да нет, отец, не к лекарке я. Но слыхал про нее, слыхал. Думал – врут люди, а получается – нет. Подбоченился старый солдат, деревяшкой-протезом по телеге постукивая от избытка чувств: – А то! У нас даж еще одна травница есть, до того справная, что всякие хвори обычные лечит, как орешки щелкает. Куда ее только не переманивали замуж, и она – ни в какую. Только как обучение закончит, тогда, грит, и уедет. Так что если зубы иль чирий мучает – к ней тож попробуй заглянуть. Обморожения тоже умеет. Справная, хорошая девка такая. И скромная, так что не вздумай обижать – всем селом встанем. Хоть и не походил попутчик на того, кто обидеть могет, а предупредить – надобно. Даж если язык еле повернулся, точно противясь стращать. – Не бойся, отец, не обижу, – уверил Даня. – А скажи-ка мне про старосту. Выдохнул Георгий Тимофеевич, пососал трубочку, да и за рассказ принялся. Вот так, за расспросами и рассказами, и добрались до села. И только когда телега остановилась возле трактира, окликнул солдат, точно очнувшись, попутчика: – Эй, сынок, а ты кто будешь-то? Обернулся Данька и улыбнулся светло-светло, точно солнышко вокруг него засияло. – Я-то? Я, отец, дивий человек. Погладил Даня лошадку старую ласково, а у ней тут же струпья с крупа отвалились, шкура гладкая да бархатистая стала, а грива волнами пошла, как у молоденькой. Охнул Георгий Тимофеевич, не в силах с места двинуться и сказать что. – Спасибо тебе, отец, что подвез, – поклонился Данька. Ничего ответить солдат не сумел, лишь рот разевал-закрывал. Верно, верно балакают, что дивьи люди, красы немеряной, невесть откуда берущиеся и невесть куда исчезающие, на чудеса способны! Как и этот, беловолосый, что лошадке молодость вернул. А еще гуторят, что они и будущее рассказать способны, как и птица Див! Пока приходил в себя Георгий Тимофеевич, пока с духом собирался спросить – что же ждет их, дивьего человека и след простыл. Видать, исчез также таинственно, как и появился. Перекрестился Георгий Тимофеевич, на всякий случай, да вожжами тряхнул: – Н-но! Теперь бы побыстрее домой, да потом в трактир – о чуде сказать. И ведь теперича не высмеют! Вот оно, доказательство, лошадка молоденькая супротив старой клячи евойной! А Данька шагал по селу родному, присматриваясь к домам, кивая знакомым домовым да дворовым, что почуяли появление хозяина да на улицы скопом выкатились. Благо люди-то их не видят, пока сами охранители не пожелают. Вот и вышли – приветствовать да втихую разглядывать во все глаза. Редко, ой редко кто из хозяев спускается в земной мир! Да и дивих людей давненько не видывали. Даж Захар Мстиславович, с самого младенчества Даньку знающий, и тот в почтительность впал перед новым хозяином, бороду чуть не по всему тулупчику разложив. Остался бы Даня прежним, застеснялся бы иль засмущался, иль печально ему стало бы от такого. Но изменилась что внутри, превратив обычного человека и ведуна в дивьего человека. Поклонился Данька домовому, заговорил ласково, тот и оттаял, почти собой стал. Все доложил – и про папеньку, и про маменьку, и про сеструху, и даж про Бандита. Тот уж старый стал, на лапу припадать начал, но дом от мышей охранял справно. Поблагодарил Даня домового и толкнул дверь. Сени – такие знакомые и незнакомые. Новая кадушка появилась. Косяк да притвор обновили. Улыбнулся юноша подмеченным изменениям и открыл дверь в избу. Обернулась на скрип девушка – красивая да статная. Ни за что не признать, кабы бы не волосы русые, конопушки на носу да глаза серые, что распахнулись при виде гостя нежданного. – Данька! Конец See more books in http://www.e-reading-lib.com