Йен Колдуэлл Пятое Евангелие © Е. Кисленкова, перевод, 2017 © ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2017 Издательство АЗБУКА® * * * Историческая справка Посвящается Мередит. Наконец-то Две тысячи лет назад из Святой земли вышли два брата, чтобы нести людям Евангелие. Святой Петр отправился в Рим и стал основателем западного христианства. Его брат, святой Андрей, поехал в Грецию и основал христианство восточное. На протяжении нескольких веков церковь, к созданию которой они приложили руку, оставалась единой. Но тысячу лет назад Запад и Восток разделились. Западные христиане стали католиками; их возглавил преемник святого Петра – папа римский. Восточные христиане стали православными. Возглавили их патриархи – преемники святого Андрея и других апостолов. Сегодня это две крупнейшие на земле христианские конфессии. Между ними возникла небольшая группа так называемых восточных католиков, которые стерли все различия, следуя восточно-христианским традициям, но подчиняясь папе. Действие романа происходит в 2004 году, когда папа Иоанн Павел II высказал свою последнюю волю о воссоединении католицизма и православия. Это история о двух братьях, двух католических священниках – западном и восточном. Пролог Мой сын был слишком мал, чтобы понять идею прощения. Он рос в Риме, и поэтому ему казалось, что прощение заслужить легко – людям достаточно выстроиться у кабин-конфессионалов в соборе Святого Петра и дождаться своей очереди исповедоваться. Красные лампочки на кабинах то загораются, то снова гаснут, оповещая, что сидящий внутри священник закончил беседу с одним грешником и готов принять следующего. Вряд ли совесть пачкается так же сильно, как посуда или пол, думал мой сын, раз почистить ее можно намного быстрее. Поэтому каждый раз, когда Петрос слишком долго плескался в ванной, разбрасывал по полу игрушки или приходил из школы в запачканных штанишках, он просил о прощении. Раздавал оправдания, как папа – благословения. Первая исповедь моему сыну предстояла лишь через два года, и для этого имелись веские основания. Ребенок еще не понимает, что такое грех. Что такое вина. Покаяние. Священник порой отпускает грехи так быстро, что маленькому мальчику невозможно представить, как трудно ему однажды будет простить собственных врагов. Или близких. Он не подозревает, что добрые люди не всегда могут простить даже сами себя. И что самые суровые ошибки можно ис купить, но нельзя вернуть содеянного. Надеюсь, моему сыну, в отличие от меня и моего брата, такие грехи навсегда останутся неведомы. Мне на роду было написано стать священником. Священниками служили мой дядя и старший брат Симон, и я надеялся, что однажды по моим стопам пойдет и Петрос. Не припомню времени, когда я жил за пределами ватиканских стен. Петрос также проводит здесь всю свою жизнь. Для окружающего мира существуют два Ватикана. Один – прекраснейшее место на земле: храм искусства и музей веры. Второй – закрытое общество католиков-мужчин, страна престарелых священнослужителей, которые сурово грозят всем грешникам вечными карами. Казалось бы, эти миры – неподходящее место для ребенка. Но в нашей стране всегда жило много детей – в семьях папских садовников, папских строителей, папских швейцарских гвардейцев. Когда я был ребенком, Иоанн Павел считал, что зарплата должна превышать прожиточный минимум, и поэтому платил надбавку за каждый новый рот в семье. Мы играли в прятки в его садах, в футбол с его служками, в пинбол над сакристией его базилики. Мы нехотя таскались с матерями в супермаркет и универмаг Ватикана, потом с отцами – на ватиканскую заправку и в ватиканский банк. Наша страна не больше поля для гольфа, но у нас были те же занятия, что и у большинства детей. Мы с Симоном прожили счастливое, вполне обычное детство. От прочих ватиканских мальчишек нас отличало только одно: наш отец был священником. Он относился к греческим католикам, а не к римским, поэтому носил длинную бороду и особую сутану, отправлял не мессу, а божественную литургию, и перед рукоположением ему разрешалось жениться. Он любил говорить, что мы, восточные католики, – посланцы Бога, посредники, которые помогут воссоединить католиков и православных. На самом же деле быть восточным католиком – все равно что стать беженцем на пограничном переходе между двумя враждующими сверхдержавами. Отец пытался не показывать, какое бремя на него налагало это положение. В мире живет миллиард римских католиков, а в нашей, греческой конфессии – всего несколько тысяч, так что он оказался единственным женатым священником в стране, управляемой монашествующими мужчинами. Тридцать лет остальные ватиканские священники смотрели на отца свысока, а он лишь перекладывал для них бумажки. Только в самом конце карьеры он все же получил повышение, но такое, к которому прилагаются крылья и арфа. Мать пережила его ненадолго. Рак, сказали врачи. Но что они понимали! Родители встретились в шестидесятых, в то краткое время, когда казалось, что возможно все. Они танцевали вдвоем в нашей квартире. Пережив период неодобрительных взглядов, они до конца жизни горячо молились вместе. Семья матери была римско-католической и уже больше века поставляла церкви священников, успешно взбиравшихся по ватиканской карьерной лестнице. Неудивительно, что, когда мать вышла замуж за косматого грека, семья отреклась от нее. После смерти отца мать как-то сказала мне, что ей странно чувствовать собственные руки – теперь, когда некому взять ее ладони в свои. Мы с Симоном похоронили ее рядом с отцом, позади ватиканской приходской церкви. О том времени я почти ничего не помню. Кроме того, что я день за днем прогуливал школу – вместо нее я отправлялся на кладбище, садился, обхватив колени руками, и плакал. А потом появлялся Симон и уводил меня домой. Мы были еще подростками, и нас оставили на попечение дяди, ватиканского кардинала. Лучше всего описать дядю Лучо можно так: вставная челюсть, но сердце маленького мальчика. В качестве кардинала – председателя Ватикана лучшие годы жизни Лучо потратил на сведение государственного бюджета и на то, чтобы не дать ватиканским служащим образовать профсоюз. По экономическим соображениям он не хотел финансово поощрять семьи за многодетность, и даже если бы у него было время воспитывать осиротевших сынишек сестры, он бы, наверное, отказался из принципа. Так что он не возражал, когда мы с Симоном вернулись в родительскую квартиру и решили заботиться о себе сами. Я был еще слишком мал, чтобы зарабатывать на жизнь. Симон на год прервал учебу в колледже и устроился на работу. Ни он, ни я не умели ни приготовить еду, ни зашить дырку, ни починить кран, и Симон всему научился сам. Это он будил меня в школу и давал деньги на школьные завтраки, следил, чтобы у меня была чистая одежда и горячая еда. Премудростям службы министранта я выучился только благодаря ему. Каждый католический мальчик в самые тоскливые ночи своей жизни задается вопросом: стоят ли такие существа, как мы, хотя бы той грязи, из которой Бог создал людей? Но в мою жизнь, в мою тьму Бог послал Симона. Неправильно говорить, что мы вместе пережили трудное детство. Это он пережил, а меня пронес через трудности на своем горбу. Меня так и не покинуло чувство, что долг мой чрезмерно велик и я его не выплачу никогда. Разве что – этот долг мне простят. Для брата я готов был на все, что в моих силах. Абсолютно на все. Глава 1 Дядя Симон опаздывает? – спросил Петрос. Наша экономка сестра Хелена, наверное, подумала о том же, наблюдая, как переваривается хек в кастрюле. Брат должен был приехать десять минут назад. – Ничего страшного, – сказал я. – Лучше помоги накрыть на стол. Петрос словно не слышал. Он вскарабкался на сиденье стула, встал на колени и заявил: – Мы с дядей Симоном пойдем смотреть кино, потом я в «Биопарко»[1] покажу ему слона, а потом он меня научит марсельской рулетке. Стоявшая у плиты сестра Хелена укоризненно покачала головой. Она решила, что марсельская рулетка – это нечто из области азартных игр. Петрос пришел в ужас. Воздев руку и приняв позу волшебника, творящего заклинание, он произнес: – Это же такой прием ведения мяча! Как Рональдо! Симон летел в Рим из Турции на выставку, куратором которой выступал наш общий друг, Уго Ногара. До открытия выставки оставалась почти неделя, и планировалось оно как торжественное событие. Я сам бы не добыл билет, если бы не работал с Уго. Но под крышей этого дома мы жили во вселенной пятилетнего мальчишки. Ну конечно же дядя Симон ехал домой именно для того, чтобы давать уроки футбольного мастерства. – В жизни есть занятия поважнее, чем пинать ногой мяч, – проворчала сестра Хелена. Она взяла на себя обязанность выступать в качестве голоса женской мудрости. Когда Петросу исполнилось одиннадцать месяцев, моя жена Мона оставила нас. С тех пор эта чудесная старая монахиня помогала мне в нелегком отцовском труде. Ее нам на время одолжил дядя Лучо, в чьем распоряжении была целая армия монахинь. Я с трудом представлял себе, что бы делал без Хелены, ибо мне не по карману нанять даже какую-нибудь толковую девчушку-подростка, не рассчитывающую на серьезное жалованье. К счастью, сестра Хелена так полюбила Петроса, что и сама не оставила бы его ни за что на свете. Сын скрылся у себя в комнате и вернулся с электронным будильником в руках. С непосредственностью, унаследованной от матери, Петрос поставил часы передо мной и указал пальцем на цифры. – Солнышко, наверное, поезд отца Симона опаздывает, – попыталась унять его Хелена. Поезд. А не дядя. Потому что Петросу пока невдомек, что с Симона станется забыть деньги на проезд или заболтаться с незнакомыми людьми. Мона даже отказалась назвать нашего сына Симоном, поскольку считала брата взбалмошным. И пусть он занимал самую престижную должность, на которую может рассчитывать молодой священник, – работал дипломатом в Государственном секретариате Святого престола, считался элитой католического чиновничества! – на самом деле ему требовалась гораздо более напряженная работа. Как все мужчины по материнской линии в нашей семье, Симон был римско-католическим священником, а значит, не мог жениться и заводить детей. И в отличие от прочих ватиканских священников, которым от рождения судилось сидеть за письменным столом и отращивать внушительный животик, он обладал мятущейся душой. Мона благоразумно хотела, чтобы наш сын пошел в своего надежного, неспешного, довольного жизнью отца. Так что мы с ней, выбирая сыну имя, пошли на компромисс: в Евангелиях Иисус встречает рыбака по имени Симон и дает ему имя Петр. Я достал мобильный и отправил Симону сообщение: «Ты далеко?», а Петрос тем временем осмотрел содержимое кастрюли. – Хек – это рыба! – заявил он ни с того ни с сего. По возрасту он как раз проходил стадию категоризации. А еще ненавидел рыбу. – Симону это блюдо нравится, – сказал я Петросу. – В детстве мы его часто ели. Вообще-то, в детстве была треска, а не хек. Но зарплата одинокого священника позволяет из всего рыбного рынка замахнуться лишь на хека. Да еще, как часто напоминала мне Мона, когда намечался очередной совместный обед, мой брат – на голову выше любого священника в городских стенах и поэтому ест за двоих. Сейчас Мона занимала мои мысли больше, чем обычно. Приезд брата каждый раз воскрешал мрачные воспоминания об отъезде жены. Эти два человека – магнитные полюса моей жизни; в мыслях об одном всегда незримо присутствовала тень другого. С Моной мы познакомились еще в детстве, за ватиканскими стенами, и встреча в Риме показалась обоим Божьим Провидением. Но нам пришлось ставить телегу впереди лошади: восточные священники должны жениться до рукоположения или не жениться вовсе. Хотя – оглядываясь назад – Моне не помешало бы побольше времени, чтобы подготовиться к семейной жизни. Ноша ватиканской жены нелегка. Жизнь жены священника – еще тяжелее. Мона работала на полную ставку почти до самого рождения нашего голубоглазого малыша. Петрос ел, как акула, а спал гораздо меньше ее. Мона так часто кормила ребенка, что, восполняя силы, нередко оставляла мне пустой холодильник. Выяснилось все позднее. Холодильник опустел оттого, что Мона прекратила ходить в магазин. Я не замечал, потому что жена к тому же перестала регулярно питаться. Она меньше молилась, реже пела Петросу. Где-то за три недели до первого дня рождения нашего сына она исчезла. В дальнем углу серванта я обнаружил тщательно запрятанный пузырек с таблетками. Врач службы здравоохранения Ватикана объяснил мне, что она пыталась справиться с депрессией. «Нельзя терять надежду», – сказал он. И мы с Петросом ждали, что Мона вернется. Ждали и ждали… Сейчас Петрос божится, что помнит ее. Но на самом деле эти воспоминания взялись из фотографий, которые он видел повсюду в квартире. Петрос расцвечивал их знаниями, почерпнутыми из телешоу и журнальных реклам. Он еще не заметил, что женщины у нас, в греческой церкви, не пользуются ни помадой, ни духами. К сожалению, выглядело все так, словно он попал в Римско-католическую церковь: во мне он видел одинокого, как будто связанного обетом безбрачия священника. Непростой период самоосознания ему еще предстоял. Но в молитвах мальчик постоянно упоминал маму, а мне рассказывали, что так же делал в юном возрасте Иоанн Павел, когда потерял мать. Эта мысль утешала. Наконец телефон зазвонил. Я так поспешно рванулся к трубке, что сестра Хелена улыбнулась. – Алло? Петрос с тревогой следил за мной. Я рассчитывал услышать звуки метро или, еще хуже, аэропорта. Но ошибся. Голос на другом конце был еле слышен, звучал откуда-то издалека. – Си? – спросил я. – Это ты? Кажется, он меня не услышал. Плохая связь. Наверное, Симон ближе к дому, чем я ожидал: на ватиканской территории сигнал плавал. – Алекс! – расслышал я. – Да? Он снова заговорил, но звук утонул в помехах. Мне пришло в голову, что Симон мог завернуть в Музеи Ватикана, повидаться с Уго Ногарой, который в поте лица ведет последние приготовления к своей грандиозной выставке. Петросу я бы такого никогда не сказал, но это вполне в духе моего брата: по дороге домой найти еще одну душу, нуждающуюся в утешении. – Си, – сказал я, – ты в музеях? В углу обеденного стола притих Петрос, терзаемый напряженным ожиданием. – Он с господином Ногарой? – шепотом спросил сын у Хелены. Но на другом конце что-то произошло. На меня обрушилось шипение, в котором я узнал порывы ветра. Симон стоял на улице. И по крайней мере – тут, в Риме, где сейчас бушевала буря. На мгновение звук прояснился. – Алекс, приезжай за мной. От его голоса у меня по спине побежали мурашки. – Что случилось? – спросил я. – Я в Кастель-Гандольфо. В Садах. – Что ты там делаешь?! – воскликнул я. Снова оживился ветер, но микрофон донес другой непонятный звук. Словно брат застонал. – Алекс, я прошу тебя, – сказал Симон. – Приезжай сейчас же. Я… Я у восточных ворот, под виллой. Надо, чтобы ты добрался сюда раньше полиции. Мой сын замер, глядя на меня. Бумажная салфетка соскользнула у него с колен и медленно спланировала на пол. Она походила на белую шапочку папы, которую сорвал ветер. Сестра Хелена с тревогой наблюдала за мной. – Стой там, – сказал я Симону. И отвернулся, чтобы Петрос не увидел моих глаз. Потому что в голосе брата я услышал то, чего никогда там раньше не бывало. Страх. Глава 2 Я ехал в Кастель-Гандольфо, навстречу несущейся на север буре. Дождь бесновался, капли прыгали по булыжникам мостовой, словно блохи. Когда я выбрался на шоссе, ветровое стекло звучало как барабан, в который бьют небеса. Автомобили притормаживали и съезжали на обочину. Созвездие красных огоньков на дороге таяло, и мои мысли обратились к брату. В детстве Симон запросто мог во время грозы полезть на дерево, чтобы снять бездомную кошку. Как-то раз ночью на пляже в Кампанье он на моих глазах заплыл в стаю светящихся медуз, чтобы вытащить на берег девочку, которую унесло течением. Однажды зимой – ему тогда было пятнадцать, а мне одиннадцать – я пошел к нему в сакристию собора Святого Петра, где он служил министрантом. Он обещал отвести меня в город подстричься, но когда мы выходили из базилики, через окошко в куполе, расположенное на высоте около двухсот футов, внутрь влетела птица – до нас донесся глухой звук, с которым она упала на балкон. Симону понадобилось непременно ее увидеть, и мы побежали вверх по всем этим шести миллионам ступенек и очутились перед узким мраморным выступом. Он описывал круг над главным алтарем, и от бездны нас отделял только поручень. На выступе бил крыльями голубь. Он кружился, выкашливая маленькие, темные, как чернила, пятнышки крови. Симон подобрался и взял птицу на руки. И в этот миг кто-то закричал: «Стой! Не приближайся!» Напротив, опираясь об ограждение, стоял мужчина. И смотрел на нас налитыми кровью глазами. Вдруг Симон со всех ног помчался к нему. «Синьор, нет! – кричал он. – Не надо!» Человек занес ногу над ограждением. «Синьор!» Даже если бы Бог дал Симону крылья, брат не успел бы. Человек наклонился вперед и отпустил поручень. На наших глазах он пронзал собор Святого Петра, как булавка бабочку. Снизу доносился голос гида: «…бронза украдена из Пантеона…» – а человек все падал, став уже маленьким, размером с ресницу. Наконец раздался крик, и во все стороны брызнула кровь. У меня подогнулись ноги, я сел на пол и не пошевелился до тех пор, пока не подошел Симон и не поднял меня. Всю жизнь я не мог понять, почему Бог направил птицу в то окно. Может, хотел показать Симону, как это бывает, когда что-то словно утекает сквозь пальцы. На следующий год умер отец, так что, возможно, урок нельзя было откладывать. Но последняя картинка, которая запечатлелась у меня в памяти с того дня, пока рабочие не погнали всех прочь из собора, – это Симон, неподвижно стоящий на балконе с вытянутыми вперед руками. Казалось, он пытается подбросить птицу в воздух, словно это так же просто, как поставить вазу на полку. В тот день священники переосвятили собор Святого Петра – так делается каждый раз, когда прыгает вниз очередной паломник. Но никто не в состоянии переосвятить ребенка. Две недели спустя наш регент влепил Симону оплеуху за фальшивое пение, а тот выскочил из ряда и дал регенту сдачи. Целых три дня занятий хора не было, пока мои родители пытались заставить Симона извиниться. До этого он всегда был само послушание. А теперь заявил, что лучше бросит занятия, чем извинится. Отсчет истории нашего с ним взросления я веду именно оттуда. Весь характер моего брата, насколько я его знаю, вырос именно из этого мгновения. Десятилетие жизни Симона между поступлением в колледж и началом дипломатической подготовки выдалось для Италии непростым. Бомбардировки и убийства времен нашего детства почти прекратились, но в Риме шли бурные протесты против бессильного правительства, которое увязло в собственной коррумпированности. Во время учебы в колледже Симон ходил со студентами на марши протеста. Когда обучался в семинарии, участвовал в демонстрациях солидарности с рабочими. К тому времени, когда его пригласили на дипломатическую службу, мне казалось, что дни бунтарства уже позади. Но потом, три года назад, в мае 2001 года Иоанн Павел решил отправиться в Грецию. Это была первая за тринадцать веков поездка папы римского на нашу родину, и наши соплеменники не слишком ему радовались. Почти все греки – православные, а Иоанн Павел хотел положить конец расколу между нашими церквями. Симон поехал, чтобы собственными глазами увидеть, как это произойдет. Впрочем, смысла во вражде мой брат никогда не видел. От нашего отца он унаследовал чуть ли не протестантское пренебрежение к приговору истории. Православные обвиняют католиков в жестоком обращении во всех войнах, начиная с Крестовых походов и заканчивая Второй мировой. На католиков возлагают вину за то, что те соблазнили часть православных христиан уйти от церкви предков к новой, эклектичной форме католицизма. Само существование восточных католиков оскорбляло некоторых православных, а Симон все равно не мог понять, почему его родной брат, грекокатолический священник, отказался ехать с ним в Афины. Беда прибыла в Грецию раньше Симона. Когда разнеслась весть, что Иоанн Павел собирается ступить на землю эллинов, греческие православные монастыри отзвонили панихиду. Сотни православных вышли на улицы с протестом, неся транспаранты с надписями: «Архиеретик» и «Двурогое исчадье Рима». Был объ явлен общенациональный день траура. Симон, который договорился о ночлеге в доме священника при грекокатолической церкви, где когда-то служил отец, приехав, обнаружил, что православные реакционеры исписали всю дверь аэрозольной краской. Вызывать полицию было бессмысленно. Брат наконец понял, какое безнадежное дело ему суждено защищать. В ту ночь кучка православных радикалов ворвалась в церковь и помешала литургии. Но было жестокой ошибкой с их стороны сдергивать сутану с приходского священника и топтать антиминс – освященный плат, который превращает стол в алтарь. В брате целых шесть с половиной футов росту, и его стремление защитить слабых и беззащитных только возрастало от понимания того, что он больше и сильнее всех, кто попадается на его пути. Симон едва помнил, как вытолкал православного из святого места, пытаясь спасти грекокатолического священника. Православный же заявил, что Симон швырнул его на землю. Греческая полиция утверждала, что брат сломал ему руку. Симона арестовали. Его новому работодателю – Государственному секретариату Святого престола – пришлось договариваться о немедленном возвращении своего сотрудника в Рим. Поэтому Симону не довелось воочию увидеть, как с подобными враждебными выпадами, только с гораздо большим успехом, справился Иоанн Павел. Греческие православные епископы говорили с Иоанном Павлом подчеркнуто пренебрежительно. Он не роптал. Его осыпали оскорблениями. Он не защищался. Те потребовали, чтобы он принес извинения за католические грехи многовековой давности. И Иоанн Павел, выступая от имени миллиарда живых душ и неизмеримого числа погибших католиков, извинился. Православные настолько удивились, что согласились на то, от чего до сей минуты отказывались: встать рядом с ним на молитву. Я надеялся, что поведение Иоанна Павла в Афинах благотворно повлияло на дальнейшие поступки Симона. Еще один урок, ниспосланный небесами. С тех пор Симон стал совсем другим человеком. Так я твердил себе, пока ехал из Рима на юг, в самое сердце бури. В отдалении показался Кастель-Гандольфо: длинный холм, возвышающийся над бескрайними полями для гольфа и стоянками подержанных автомобилей, которые тянулись вдоль дороги на юг от предместий Рима. Две тысячи лет назад это были места для увеселения императоров. Папы римские всего несколько веков тому назад стали проводить здесь лето, но этого оказалось достаточно, чтобы земля официально считалась продолжением нашей страны. Я объехал вокруг холма и увидел у подножия скалы машину карабинеров – итальянских полицейских из участка, находившегося по ту сторону границы. Они покуривали, ожидая, пока отбушует буря. Но там, куда направлялся я, законы Италии не имели силы. Ватиканской полиции под хлещущим дождем я не увидел, и сжавшийся в груди комок начал ослабевать. Я припарковал «фиат» в том месте, где склон холма опускается в озеро Альбано, и, прежде чем выйти на дождь, набрал номер. На пятом звонке ответил угрюмый голос: – Pronto[2]. – Гвидо Маленький? – спросил я. Тот фыркнул. – Кто это? – Алекс Андреу. Гвидо Канали, сын механика ватиканской электростанции, был моим другом детства. В стране, где зачастую единственное требование для получения места – родство с человеком на той же должности, Гвидо не смог найти себе ничего лучшего, чем ковырять лопатой навоз на папской молочной ферме здесь, на холме. Он вечно ждал каких-нибудь благотворительных раздач. И хотя наши пути с давних пор не пересекались совсем не случайно, сейчас мне самому очень была нужна помощь. – Уже просто Гвидо, – вздохнул он. – Умер мой старик в прошлом году. – Соболезную. – Стало быть, один я остался, из нас двоих. Чем обязан? – Я тут рядом, и у меня к тебе просьба. Можешь открыть мне ворота? По его удивленному голосу стало понятно: про Симона он не подозревает. И это к лучшему. Мы заключили уговор: два билета на открытие выставки – Гвидо знал, что я могу их достать через дядю Лучо. Даже последний лентяй и сноб в нашей стране хотел увидеть, что сделал мой друг Уго. Я отключился и пошел по темной тропинке вверх на холм к нашему месту встречи. Ветер усилился и дул с тем высоким свистящим звуком, который я слышал у Симона в трубке. Я удивился – и поначалу вздохнул с облегчением, – когда не увидел никаких признаков беды. Каждый раз, когда я забирал брата из полиции, он оказывался участником беспорядков. Но здесь – ни жителей, собравшихся в пикет на площади, ни ватиканских служащих, вышедших на демонстрацию с требованием повышения жалованья. Летний дворец папы в северной оконечности городка выглядел заброшенным. На его крыше поднимались два купола Ватиканской обсерватории, словно шишки, вырастающие на голове персонажей мультиков, которые смотрит по телевизору Петрос. Вокруг настолько спокойно, что все будто вымерло. Уединенная аллея вела от дворца к папским садам. У ворот я увидел огонек сигареты, прячущейся в чьем-то темном кулаке, он крохотным эльфом порхал в темноте. – Гвидо? – Времечко ты выбрал для прогулок… – проворчала сигарета и упала в лужу, умирая. – Иди за мной. Когда глаза привыкли к темноте, я увидел, что он в точности похож на покойного Гвидо Большого: приплюснутый нос, широкая, как у жука, спина. От физического труда он возмужал. В телефонной книге Ватикана полно людей, которых мы с Симоном знали еще в детстве, но среди них мы чуть ли не единственные священники. У нас здесь кастовая система, и люди с пониманием своей значимости продолжают дело отцов и дедов, натиравших полы или ремонтировавших мебель. Но им наверняка все равно бывает тяжело смотреть, как прежние товарищи по детским играм занимают более высокое положение; вот и сейчас я услышал в голосе Гвидо знакомые нотки, когда тот, открыв металлический замок, показал на свой грузовик и произнес: – Садитесь… святой отец! Ворота поставили здесь, чтобы не пускать внутрь случайных людей, а изгороди преграждали путь их взглядам. Вокруг нашей земли с каждой стороны приютилось по итальянской деревушке, но если не знать, то отсюда этого и не разглядишь. Гребень холма, простирающийся на полмили, – личная волшебная страна папы. Его владения в Кастель-Гандольфо больше, чем весь Ватикан, но здесь никто не живет, только несколько садовников и разнорабочих да еще старый астроном-иезуит, который спит днем. Настоящие обитатели этого места – фруктовые деревья в горшках, аллеи пиний и клумбы, величина которых измеряется акрами. И мраморные статуи, что остались после языческих императоров и выставлены в садах, дабы Иоанн Павел улыбнулся, совершая летние прогулки. Отсюда, сверху, вид простирался от озера до моря. Пока мы ехали по грунтовой садовой дорожке, на глаза нам не попалось ни одной живой души. – Куда едем? – спросил Гвидо. – Просто высади меня в парке. – Вот прямо тут?! – удивленно поднял брови Гвидо. Буря неистовствовала. Снедаемый любопытством от столь необычной просьбы, Гвидо включил радиостанцию, послушать, не болтают ли чего в эфире. Но и она молчала. – У меня девушка там работает, – сказал Гвидо, оторвав от руля один палец, чтобы показать направление. – На оливковой плантации. Я не ответил. Днем я бы узнал пейзаж лучше, поскольку водил здесь экскурсии для новеньких, когда учился в семинарии. Но в темноте, под проливным дождем я различал лишь полоску шоссе перед фарами. За всю дорогу до садов нам не попалось ни грузовиков, ни полицейских машин, ни бегущих от дождя садовников с фонариками. – Как она меня бесит! – покачал головой Гвидо. – Алекс, но у нее такая попка!.. Он присвистнул. Чем глубже мы въезжали в тени, тем сильнее зрело во мне ощущение неправильности происходящего. Симон один торчит под дождем. В первый раз я подумал, что брат может быть ранен. Что произошел несчастный случай. Правда, по телефону Симон упомянул полицию, а не скорую помощь. Я прокрутил в памяти наш разговор, пытаясь отыскать какие-то детали, которые мог неверно понять. Грузовик, складываясь чуть ли не пополам, пробрался вверх по дороге через сады и выехал на край поляны. – Все, – сказал я. – Выйду здесь. – Здесь? – огляделся Гвидо. Но я уже стоял на земле. – Алекс, не забудь про наш уговор! – крикнул он мне. – Два билета на открытие! Но я был слишком занят своими мыслями, чтобы ответить. Когда Гвидо уехал, я позвонил Симону. Здесь, наверху, сигнал был слабый и не обеспечивал надежной связи. Но на мгновение я услышал звонок другого мобильника. Я пошел на звук, направив луч фонарика вперед. По склону холма была высечена огромная лестница – три монолитные террасы одна за другой спускались к далекому морю. Каждый дюйм занимали цветы, посаженные в виде кругов, вписанных в восьмиугольники, которые, в свою очередь, были вписаны в квадраты. И ни один лепесток не выбивался из ряда. Здесь, наверху, сады казались бесконечными. От этого в душе у меня нарастала дикая тревога. Еще немного, и я бы выкрикнул в пустоту имя Симона, но тут что-то начало вырисовываться перед глазами. Отсюда, с самой верхней террасы, я различил забор. Восточная граница папских владений. Перед воротами луч фонарика уткнулся во что-то темное. В черный силуэт. Ветер трепал подол моей сутаны, пока я бежал к темной фигуре. Земля была неровная, куски грязи вывернуты, и корешки травы торчали вверх, как паучьи лапы. – Симон! – крикнул я на бегу. – Ты жив? Он не ответил. Даже не пошевелился. Я пошел к нему на подкашивающихся ногах, стараясь не потерять равновесия на скользкой грязи. Расстояние между нами сокращалось. Но он по-прежнему не отвечал. Наконец я оказался рядом. Брат… Я тронул его рукой и спросил: – Ты жив? Скажи мне, что ты жив! Он лежал бледный и весь промокший. Мокрые волосы, прилипшие ко лбу, казались нарисованными, будто у куклы. Черная сутана обтягивала мускулистое тело, словно шкура у скаковой лошади. Сутана – старомодная одежда духовенства, которую некогда носили все римско-католические священники, пока их не сменили черные брюки и черные пиджаки. На неясно вырисовывающейся в темноте фигуре брата она выглядела зловеще. – Что случилось? – воскликнул я, так и не дождавшись ответа. Безжизненный, отстраненный взгляд Симона устремлялся куда-то на землю. В грязи валялось длинное черное пальто – грека, верхняя одежда римско-католического священника, названная так за сходство с грекокатолической сутаной. Она накрывала какой-то бугор. Как ни представлял я себе этот момент, о таком помыслить не мог. Бугор заканчивался парой ботинок. – Господи, – прошептал я. – Кто это? – Я мог его спасти, – глухим срывающимся голосом произнес Симон. – Си, я не понимаю. Скажи мне, что происходит?! Я не отрываясь смотрел на простые нешнурованные ботинки. На одной подошве протерлась дырка. Меня не отпускало тревожное чувство, по мыслям словно царапали ногтем. К высокому забору, отделяющему земли папы от пограничной дороги, ветром прибило какие-то бумажки. Дождь лепил их на металлическую решетку, будто клеил папье-маше. – Он звонил мне, – пробормотал Симон. – Я знал, что он в беде. Примчался сразу как смог. – Кто? Кто звал? Но смысл его слов уже медленно доходил до меня. Я уже понимал, откуда это ноющее чувство. Дырка на ботинках была мне знакома. Я отступил на шаг, внутри все напряглось. Руки сжались в кулаки. – К…как?.. – заикаясь, начал я. На дороге, идущей через сады, показались огни, они двигались в нашу сторону. Несколько пар, размером не больше пластмассовых пулек. Приблизившись, они оказались фарами патрульных машин. Ватиканские жандармы. Я опустился на колени. Руки у меня дрожали. На земле рядом с телом стоял открытый портфель. Ветер ворошил лежавшие в нем бумаги. Жандармы побежали к нам, отрывисто приказывая отойти от тела. Но я все же сделал то, что так подмывало сделать. Мне нужно было увидеть. Я потянул на себя греку Симона. Глаза покойника были широко открыты. Рот перекошен. Язык уткнулся в щеку. Лицо моего друга застыло в безжизненной гримасе. На виске виднелось черное отверстие, из которого вытекало что-то розовое. Тучи наваливались со всех сторон. На плечо мне легла рука Симона и потянула прочь от тела. Но я все не мог отвести взгляда. Карманы костюма были вывернуты. На том месте, откуда сняли наручные часы, светлела полоска белой кожи. – Отойдите, святой отец, – сказал жандарм. Я наконец отвернулся. Лицо жандарма напоминало обтянутый кожаной перчаткой кулак. По глазкам-бусинкам и белым, словно покрытым инеем, волосам я узнал инспектора Фальконе, шефа ватиканской полиции. Человека, который бежит рядом с автомобилем Иоанна Павла. – Кто из вас отец Андреу? – спросил Фальконе. – Мы оба. – Симон вышел вперед. – Вас вызвал я. Я ошарашенно смотрел на брата, силясь понять, что происходит. – Идите со спецагентом Бракко, – показал Фальконе на одного из своих офицеров. – Расскажете ему все, что видели. Симон повиновался. Он достал из кармана греки свой бумажник, телефон и паспорт, но саму греку оставил на теле покойного. – У этого человека нет родных. Мне нужно распорядиться, чтобы ему организовали подобающие похороны, – сказал он, прежде чем последовать за офицером. Фальконе прищурился. Заявление было странным, но из уст священника прозвучало вполне резонно. – Святой отец, вы знали этого человека? – спросил он. – Он был моим другом, – еле слышно ответил Симон. – Его звали Уголино Ногара. Глава 3 Полицейский отвел Симона подальше, чтобы задать вопросы с глазу на глаз, а я остался на поляне, которую жандармы огородили веревкой. Один осматривал восьмифутовый забор рядом с шоссе, пытаясь понять, как в сады проник посторонний. Другой, подняв голову, разглядывал камеру видеонаблюдения. Большинство жандармов в прошлой жизни были городскими полицейскими. Департамент полиции Рима. Они уже выяснили, что у Уго украли часы, что пропал бумажник, что вскрыт портфель. Но все равно продолжали подробно изучать место преступления, словно что-то не сходилось. В этих краях любовь к его святейшеству достигала невероятной силы. Местные жители рассказывают истории о том, как папы римские заходили к ним домой, желая убедиться, что у каждой семьи в городе есть курочка на ужин. Среди старожилов многие были названы в честь папы Пия, который защищал их во время войны. Не стены охраняли это место, а сами жители. Ограбление здесь казалось немыслимым. – Ствол! – крикнул офицер. Он стоял у входа в туннель – огромную галерею, построенную для послеобеденных прогулок какого-то римского императора. К туннелю побежали еще два жандарма, в сопровождении пары садовников, которые показывали дорогу. Кто-то закряхтел от усилия, двигая что-то тяжелое. Но неизвестная находка, увы, оказалась не оружием. – Ложная тревога! – коротко бросил жандарм. У меня содрогнулась грудь от рыданий. Я закрыл глаза, обуреваемый чувствами. Мне доводилось видеть, как люди умирают. В больнице, где работала Мона, я совершал помазания больных, читал молитвы умирающим. И все же справиться с потрясением оказалось нелегко. Прошел жандарм, фотографируя следы в грязи. Сады уже заполнились полицейскими. Но мой взгляд вернулся к Уго. Чем он был мне так дорог? Благодаря подготовленной им выставке он стал бы популярным человеком в Риме, чье имя у всех на устах. И смею утверждать, я тоже приложил руку к этой популярности, хотя теперь и посмертной. Больше всего в Уго меня подкупали его несуразности. Очки, которые он все не мог починить. Дырки в ботинках. Какая-то нескладность, которая улетучивалась, едва он начинал говорить о своем грандиозном проекте. Даже его болезненное, неизлечимое пьянство. Ничто на свете для него не имело значения, кроме выставки, ей он посвящал все свои помыслы. Он жил ради ее будущего. И пожалуй, именно поэтому мне было так тяжело. Для своей выставки Уго стал как отец. Симон вернулся в сопровождении жандарма, который его допрашивал. Во влажных глазах брата стояла пустота. Я ждал от него каких-то слов, но заговорил офицер. – Святые отцы, теперь вы можете идти. Но тут привезли мешок для перевозки трупов. Ни Симон, ни я не двинулись с места. Два жандарма положили Уго на раскрытый мешок и расправили края. Со звуком, похожим на звук рвущегося бархата, застегнули молнию. Уго уже понесли прочь, когда Симон воскликнул: – Стойте! Полицейские обернулись. Симон воздел руку и произнес: – Преклони, Господи, ухо Твое. Два жандарма опустили мешок. Все, кто стоял в пределах слышимости, – каждый полицейский, каждый садовник, люди всех сословий – потянулись к головному убору. – Смиренно молю Тебя, – продолжал Симон, – о душе раба Твоего Уголино Ногары, которого призвал Ты от мира сего, да не предашь ее во власть врага и не забудешь ее вовеки, но повелишь святым Твоим принять ее и ввести в райскую обитель. Через Христа, Господа нашего, аминь. В душе я прибавил два самых главных греческих слова, самых емких и могущественных во всех христианских молитвах. «Кирие, элейсон!» Господи, помилуй! Шляпы и форменные береты вернулись на место. Мешок снова подняли. Уго отправился отсюда прочь, неведомо куда. Под ребрами ныла зияющая пустота. Уго Ногары больше нет. Когда мы вернулись к «фиату», Симон открыл бардачок и принялся рыться внутри. – Где мои сигареты? – едва слышно спросил он. – Я их выбросил. На телефоне я увидел два непринятых звонка от сестры Хеле ны. Петрос наверняка места себе не находил. Но сигнал здесь был слишком слаб, чтобы перезвонить. Симон беспокойно потер шею. – Мы тебе еще купим, когда вернемся, – пообещал я. – Что там произошло? Он выдул воздух углом рта, словно невидимый сигаретный дымок. Я заметил, что рука у него импульсивно стиснула правое бедро. – Тебе нехорошо? – спросил я. Он покачал головой, но сел поудобнее, чтобы поменьше тревожить ногу. Потом запустил левую руку в рукав сутаны, в манжету, которую священники используют вместо карманов. Опять искал сигареты. Я повернул ключ зажигания. Когда мотор «фиата» ожил, я наклонился и поцеловал четки, которые Мона когда-то давно повесила на зеркало заднего вида. – Скоро приедем домой, – сказал я. – Когда сможешь говорить, дай мне знать. Брат кивнул, но не произнес ни слова. Постукивая пальцами по губам, он неподвижно смотрел в сторону поляны, где Уго расстался с жизнью. Если бы мы ехали в Рим на слонах через Альпы, и то добрались бы быстрее. Старый отцовский «фиат» пыхтел на последнем цилиндре, вместо изначальных двух. Сейчас у некоторых газонокосилок больше мощности. Шкала магнитолы застряла на одной точке: 105 FM, «Радио Ватикан», и сейчас оно передавало молитвы на четках. Симон взял с зеркала веревочку с бусинами и начал перебирать их. Голос по радио говорил: «Понтий Пилат, желая сделать угодное толпе, бичевал Иисуса и пре дал его на распятие». За этими словами последовали привычные молитвы – «Отче наш», десять «Аве Мария», «Слава», – и Симон погрузился в глубокие размышления. – Зачем кому-то понадобилось его грабить? – спросил я, не выдержав молчания. У Ногары мало чем можно было поживиться. Он носил дешевые наручные часы. Содержимое его бумажника с трудом покрыло бы расходы на обратный билет до Рима. – Не знаю, – ответил Симон. Единственный раз я видел Уго с пачкой наличности, когда он обменял деньги в аэропорту, прилетев из командировки. – Вы возвращались одним и тем же самолетом? – спросил я. Оба работали в Турции. – Нет, – рассеянно ответил Симон. – Он прилетел два дня назад. – Что он здесь делал? Брат бросил на меня взгляд, словно пытаясь выцедить смысл из моей болтовни. – Выставку готовил, – ответил он. – Зачем ему понадобилось идти в Сады? – Не знаю. Среди этих холмов, на итальянской территории, окружающей папские владения, расположено несколько музеев и археологических достопримечательностей. Возможно, Уго проводил там исследования или встречался с другим куратором. Но с приближением грозы все достопримечательности на открытом воздухе должны были закрыться, а Уго попросили бы найти себе убежище. – Может, шел к вилле? – предположил я. Симон кивнул. Голос по радио говорил: «И, сплетши венец из терна, возложили Ему на голову и дали Ему в правую руку трость; и, становясь пред Ним на колени, насмехались над Ним, говоря: радуйся, Царь Иудейский!» Начинался новый круг молитв, и Симон следовал за ними, оставляя на бусинах, проходящих под его большим пальцем, крупинки грязи. Педантичностью он никогда не отличался, но чист и опрятен был всегда. Грязь у него на коже понемногу высыхала, и он рассеянно глядел, как на ней образуется паутина трещинок и четки уносят прочь кусочки пыли. Как-то раз, вскоре после рождения Петроса, мы с Симоном так же сидели в машине – в тот вечер я вез его в аэропорт, он улетал к месту своего первого зарубежного назначения. Мы слушали радио, смотрели, как над головой, словно ангелы, проплывают самолеты, оставляя за собой следы. Брат был убежден, что дипломатия – богоугодное дело, что за столом переговоров умирает религиозная вражда. Когда он согласился на пост в незавидной Болгарии, где католиков меньше одного на сотню человек, дядя Лучо заламывал руки и твердил, что Симон с тем же успехом мог бы работать на лобби производителей свинины в Израиле. Но три из четырех болгар – православные хрис тиане, а со дня поездки в Афины целью брата стала работа по воссоединению двух крупнейших мировых церквей. Идеализм – один из главных недостатков Симона. В Государственном сек ретариате чиновники получали повышение по расписанию: через десять лет – до епископа, через двадцать – до архиепископа. И понятно, почему в числе ста пятидесяти кардиналов так много сотрудников секретариата. Не удается пробиться в основном тем, кому мешают благие намерения. Как предупреждал Симона дядя Лучо, махараджа должен выбирать: управлять ли ему своим народом или убирать за своим слоном. В этой метафоре под «слоном» подразумевались Мона, Петрос и я. Симону необходимо было освободиться от нас, пока чувство долга не помешало карьере. Но затем его направили в Турцию, и Бог подбросил ему нового персонажа для духовного окормления: Уго Ногару. Заблудшую овцу. Ранимую душу, бьющуюся над главным трудом своей жизни. Одним словом, я мог себе представить, что чувствовал сейчас мой брат. Муку, сравнимую с той, которую почувствовал бы я, случись что с Петросом. – Уго сейчас в лучшем мире, – напомнил я ему. Это убеждение в свое время помогло двум мальчишкам пережить смерть родителей. За гранью смерти – жизнь, за гранью страдания – покой. Но Симон был еще слишком потрясен, чтобы осознать смерть Уго. Вместо того чтобы перебирать четки, он крепко стиснул их в руке. – Что у тебя спрашивал жандарм? Под глазами у Симона залегли складки. То ли он прищуривался, вглядываясь в даль, то ли несколько лет работы в секретариате так сказываются на человеке, которому всего тридцать с небольшим. – Про мой телефон, – ответил Симон. – Зачем? – Хотел посмотреть, в какое время мне звонил Уго. – Что еще? Симон невидяще смотрел на трубку у себя в руке. – Видел ли я в садах еще кого-нибудь. – А ты видел? Симон снова блуждал где-то во тьме. – Нет, – только и сказал он. У меня в голове путались бессвязные мысли. Осенью в Кастель-Гандольфо становится тихо. Папа возвращается из летней резиденции в Ватикан, поэтому жандармы и швейцарские гвардейцы убирают с территории свои подразделения. Туристические места к вечеру пустеют, поскольку последний дневной поезд на Рим уходит часов в пять, и здешние карманники, пронырливые, как и римские, становятся агрессивнее, лишенные легкой добычи. На мгновение передо мной возникла картина: Уго под дождем, на пустынной городской площади, пойманный каким-то злодеем. – Прямо через дорогу – участок карабинеров, – сказал я. – Почему Уго не вызвал их? – Не знаю. Может, и вызвал, да те отказались переходить ватиканскую границу. А если Уго и набрал номер ватиканской экстренной службы, 112… сомневаюсь, что оттуда он смог дозвониться. – Что он сказал тебе по телефону? – спросил я. – Алекс, прошу тебя! – протестующе поднял руку Симон. – Мне нужно помолчать. Он ушел в себя, словно воспоминание о телефонном звонке оказалось для него особенно болезненным. Должно быть, звонок застал брата по дороге из аэропорта, и Симон сказал шоферу немедленно сменить маршрут. Но все равно не успел. Помню, как он принесся домой, едва я позвонил с известием, что Мона меня бросила. Как поклялся, что останется со мной столько, сколько мне потребуется, чтобы снова почувствовать себя человеком. Потребовалось шесть недель. Лучо умолял его вернуться в посольство. Вместо этого Симон помогал мне обклеивать Рим объявлениями, обзванивать родственников и друзей. Он присматривал за Петросом, пока я, исполненный эгоизма, беспорядочно кружил по городу, обходя места, где когда-то влюбился в свою жену. Когда он вернулся в Болгарию, наш почтовый ящик переполняли адресованные Петросу конверты, и в каждом лежали фотографии, которые Симон сделал в столице: у человека на улице сдувает парик; аккордеонист с обезьянкой; белка на груде орехов. Эти снимки стали обоями в комнате Петроса. А ритуал чтения писем стал для меня новым этапом в общении с сыном. Именно тогда я понял, что именно имел в виду Лучо. Пока Симон ходил и щелкал фотоаппаратом, менее достойные священники взбирались по карьерной лестнице. В конце концов я сказал ему, что мы с Петросом благополучно выкарабкались. Больше не надо писем. Пожалуйста. Городские огни полились на нас разноцветным дождем. Зрачки Симона беспрерывно двигались, вбирая картины за ветровым стеклом. Эти места он последний раз видел больше месяца назад, больше месяца не дышал римским воздухом. Сегодняшний день должен был стать днем возвращения домой. – Ты не заметил, какие-то из садовых ворот остались незаперты? – тихо спросил я. Но он меня не услышал. Дом в Ватикане, где выросли я и Симон и где жили мы с Петросом, назывался «Бельведерский дворец» – по-итальянски почти все, что угодно, можно назвать «дворцом». Наш «дворец» – кирпичная коробка, построенная сотню лет назад то гдашним папой, уставшим встречать на лестницах жен и детей своих служащих. «Бельведер» означает «красивый вид», но и виды у нас соответствующие: с одной стороны – ватиканский супермаркет, с другой – ватиканский гараж. Ведомственное жилье, чего от него ожидать. Мы жили на верхнем этаже, на одной площадке с братьями ордена госпитальеров, которые держали на первом этаже аптеку Ватикана. Из нескольких окон виднелся задний фасад папского дворца, где находились апартаменты Иоанна Павла – то был уже настоящий палаццо, без натяжки. На стоянке жандарм занимался тем, для чего Бог создал ватиканских полицейских: проверял у машин разрешение на парковку. Мы дома. – Попросить у брата Самуэля сигарет? – спросил я, когда мы поднимались по лестнице. У Симона дрожала рука. – Нет, не буди его. У меня где-то дома спрятана заначка. Второй жандарм, пробегая мимо нас по лестнице, не мог не обратить внимания на жалкий вид Симона, правда из уважения отвернулся. Я остановился и, обернувшись, поспешил окликнуть его, пока он не скрылся из виду: – Офицер, что вы здесь делаете? Жандарм уже спустился на один пролет и посмотрел на меня снизу вверх. Кадет с глазами ребенка. – Святые отцы… – выговорил он, теребя в руках форменный берет. – Произошел инцидент. – Что такое? Какой инцидент? – нахмурился Симон. Но я уже бежал вверх по ступенькам. Дверь моей квартиры была открыта. В гостиной топталось трое мужчин. На кухне валялся опрокинутый стул, а на полу – осколки тарелки. – Где Петрос? – крикнул я. – Где мой сын? Мужчины обернулись. Это оказались братья-госпитальеры из соседней квартиры, после рабочего дня в аптеке – они до сих пор не сняли белые лабораторные халаты, накинутые поверх черных одежд. Один показал в сторону спален, но ничего не сказал. Я ничего не понимал. Шкаф в прихожей опрокинулся, паркет усыпали бумаги, а с пола на меня пристально смотрела невинная и хрупкая икона младенца Христа, принадлежавшая моему отцу. Керамическая рамка разбилась при падении. Из-за двери в спальню слышались женские рыдания. Сестра Хелена! Я толкнул дверь спальни. Оба сидели там, на кровати, вжавшись друг в друга. Петрос съежился в комочек на коленях у Хелены, укрытый ее руками. Напротив них, на кровати, где в детстве спал Симон, сидел жандарм и что-то записывал. – …Пожалуй, повыше, – говорила Хелена, – но я толком не рассмотрела. Жандарм быстро глянул на Симона, который подошел и встал позади, огромный, истерзанный бурей. – Что случилось? – Я бросился к Петросу. – Тебе плохо? – Babbo![3] – Петрос вырвался из рук монахини и потянулся ко мне. У него порозовело и припухло лицо. Очутившись в моих объятиях, он тут же опять заплакал. – Хвала Небесам! – воскликнула сестра Хелена, вставая с кровати. Петрос у меня в руках дрожал. Я аккуратно ощупал его, проверяя, нет ли травм. – Он цел, – шепотом успокоила меня Хелена. – Что происходит? Она прикрыла рот рукой, морщины под глазами немного разгладились. – Какой-то мужчина, – сказала она. – Внутрь проник. – Что?! Когда? – Мы сидели на кухне. Ужинали. – Но как он оказался в помещении? – Не знаю. Мы услышали, когда он был у двери. Потом оказался внутри. Я повернулся к жандарму. – Вы поймали его? – Нет. Но мы сейчас останавливаем и проверяем всех, кто пытается пересечь границу. Я прижал Петроса к себе. Значит, офицера на парковке интересовали не разрешения. – Что было нужно этому человеку? – спросил я у полицейского. – Выясняем, – сказал жандарм. – Другие квартиры ограблены? – Насколько мы знаем – нет. Я никогда не слышал, чтобы в этом здании кого-то ограбили. В нашей ватиканской «деревне» мелких преступлений почти не случалось. Петрос уткнулся носом мне в шею и прошептал: – А я в шкафу прятался! Я погладил его по спине и спросил Хелену: – Вы не узнали его? «Деревня» – маленькая. Сестра Хелена жила в монастыре, но мы с Петросом знали почти всех в городских стенах. – Я не видела его, святой отец, – призналась Хелена. – Он так громко бил в дверь, что я подхватила Петроса со стула и убежала сюда. – Бил в дверь?! – озадаченно спросил я. – И еще кричал, и ручку дергал. Когда он оказался в квартире, мы еще бежали. Чудо, что мы успели добраться до спальни! У меня гулко стучало сердце. Я повернулся к жандарму. – То есть это не ограбление? – Мы не знаем, святой отец. – Он попытался что-то вам сделать? – спросил я у Хелены. – Мы заперли дверь спальни и спрятались в стенном шкафу. Я опустил взгляд и увидел, что сын разглядывает бледное, испачканное грязью лицо своего дяди. У них обоих были безумные и потрясенные глаза. – Петрос, – сказал я, погладив его по напряженной спине, – все хорошо. Ты в безопасности. Ничего не случится. Но они с Симоном не спускали друг с друга испуганного взгляда сверкающих голубых глаз. Во взгляде брата сквозила звериная ярость, которую он безуспешно пытался побороть. – Сестра Хелена, – шепотом повторил я, – он пытался причинить вред кому-то из вас? – Нет. На нас он не обратил внимания. Мы отсюда слышали, как он расхаживает по квартире. – Что он делал? – Судя по звуку, пошел в вашу комнату. Выкрикивал ваши имена. Я прижал Петроса к себе, заслоняя его плечом. – Какие имена? – Ваше и отца Симона. По мне побежали мурашки. Я почувствовал, как жандарм внимательно наблюдает за мной, изучая мою реакцию. – Святой отец, – сказал он, – вы можете это объяснить? – Нет, конечно! – Я повернулся к Симону. – Тебе что-нибудь приходит в голову? Брат смотрел отстраненно. – Когда это случилось? – спросил он, не ответив. В его голосе слышалась тревожная нотка. И от этого мне пришла в голову мысль, которая сперва показалась абсурдной, но мало-помалу, как чернила, разлилась в уме. Не связан ли взлом с убийством Уго? Не пришел ли сюда убийца сразу после преступления в Кастель-Гандольфо? – Это случилось всего через несколько минут после того, как ушел отец Алекс, – ответила Хелена. Кастель-Гандольфо находится в двадцати милях отсюда. Сорок пять минут на машине. Невозможно, чтобы оба преступления совершил один и тот же человек. Да и причины не находилось. Единственное, что связывало нас с Уго, – работа, которую мы проводили для его выставки. – Сколько времени ты там просидел? – Симон показал на шкаф. – Жутко долго! – с готовностью ответил благодарный Петрос. Наконец-то хоть кто-то заинтересовался его страданиями. Но взгляд Симона переместился в сторону окна. – Больше пяти минут? – спросил я, чувствуя, что именно хочет узнать мой брат. – Намного! Значит, жандарм что-то от нас скрывает. От двери квартиры до границы бежать всего минуту. Сегодня у ворот уже никого не поймают. Офицер закрыл блокнот и встал. – Сестра, внизу вас ждет машина. Не стоит вам возвращаться домой по темноте и в одиночку. – Спасибо, – ответила Хелена, – но я останусь ночевать здесь. Ради мальчика. Полицейский открыл дверь чуть пошире. – Настоятельница ожидает вашего возвращения. На лестнице вас ждет шофер, он готов проводить вас вниз. Сестра Хелена была упрямой старой монахиней, но спорить с полицией при Петросе ей не хотелось. Она поцеловала мальчика на прощание, а когда гладила его по щеке, рука, покрытая темными пятнышками, задрожала. – Я позвоню вам, – сказал я Хелене. – У меня есть еще несколько вопросов. Она кивнула, но ничего не ответила. Петрос спрятался в моих руках еще глубже и смотрел монахине вслед, пока она уходила. Он зажал в кулачках край своей спортивной футболки, которую повсюду носил. Ее красный ворот еще не просох от слез. Укачивая его на руках, я заметил, что к двери шкафа придвинут чемодан. Сестра Хелена должна была выйти из шкафа первой, чтобы позвонить жандармам. А Петроса пришлось оставить там, ради безопасности. Значит, в темном шкафу, скорчившись в три погибели, мой сын сидел один. Я почувствовал прерывистое дыхание у себя на шее и вдруг понял, что Петросу уже полчаса как пора лежать в постели. Да и судя по тому, каким тяжелым стало его тело, он безумно устал. – Хочешь попить? – шепотом спросил я. Мы пошли на кухню, и Петрос показал на осколки, валявшиеся на кафельном полу. – Это я сделал, – сказал он. – Случайно. Я поднял опрокинутый стул. Должно быть, Хелена на ходу подхватила Петроса – сорок фунтов веса. Я достал с полки апельсиновую фанту – напиток, приберегаемый для особых случаев. Сын полюбил его с тех пор, как увидел в городе, что кардинал Ратцингер пьет фанту в «Кантина тиролезе». Петрос уткнулся носом в пластмассовую чашку, а я поверх его плеча разглядывал хаос в прихожей, который тянулся до порога моей комнаты. По какой-то причине комнату Петроса беспорядок обошел стороной – это подтверждало воспоминания Хелены о прошедших событиях. – На улице буря, – сказал Петрос, показавшись над оранжевым озерцом. Я рассеянно кивнул. Может быть, он думал о человеке, который прячется за окном, о нашем незваном госте, которого так и не поймали. Жандарм закончил осмотр моей спальни и вернулся. Когда он проходил мимо комнаты Петроса, из нее вышел Симон. Жандарм о чем-то спросил его, но брат перебил: – Нет. Для одной ночи мой племянник и так уже пережил слишком много! – Babbo? – позвал Петрос. Я обернулся. Он чего-то ждал от меня. – Да? – Я говорю, у вас машина под дождем сломалась? Мне потребовалось несколько секунд, чтобы сообразить, о чем он спрашивает. Петрос интересовался, почему мы с Симоном вернулись домой так поздно. Почему он и сестра Хелена были совсем одни, когда появился этот человек. – У нас… спустило колесо. Наш «фиат» часто ломался. Петрос превратился в крупного специалиста по утечкам масла и поломкам генератора. Порой меня тревожило, что он становится ходячей энциклопедией автомобильных неполадок. – Всё! – сказал он, глядя, как дядя закрывает дверь за полицейскими. Квартира снова целиком принадлежала нам. Симон подсел к племяннику. Рядом с его внушительной фигурой Петрос успокоился и подвинулся к краю стула, как бабочка, которая греется на ветке в лучах солнца. – Завтра вернутся, – коротко сказал Симон. Я кивнул. Но то, что нам надо было решить сейчас, нельзя обсуждать в присутствии Петроса. Брат гигантской ручищей взъерошил племяннику волосы. С сутаны пылью осыпалась на пол засохшая грязь. – А машину поднимать пришлось? – поинтересовался Петрос. – Что? – Когда колесо меняли, – пояснил Петрос. Мы с Симоном переглянулись. – Я просто взял… этот… – замялся Симон и щелкнул пальцами. – Домкрат? – подсказал Петрос. Симон кивнул и быстро встал. – Слушай, Петрос, я пойду помоюсь, ладно? Потом посмотрел на меня и прибавил: – Ubi dormiemus? Латынь. Чтобы Петрос не понял. Это означало: «Где будем спать?» Значит, мы оба пришли к одному и тому же выводу. Оставаться здесь небезопасно. – Швейцарские казармы? – предложил я. Самое безопасное место в нашей стране, после апартаментов Иоанна Павла. Симон кивнул и побрел в душ, изо всех сил стараясь скрыть легкую хромоту. Когда он ушел, я велел Петросу взять свою любимую пижаму. Потом запустил поиск в компьютере и терпеливо дождался, пока старенькая машина проглядит почту, отыскивая имя Уго. На душе было неспокойно. Я тщательно вслушивался, не доносятся ли с лестницы посторонние звуки. Пара десятков сообщений. Все написаны этим летом. Последнее, двухнедельной давности, – то, которое мне нужно. Я перечитывал его, не веря глазам. Возможно, сейчас я не в лучшей форме для здравых умозаключений… Послышалось знакомое гудение в трубах, какое бывает, когда закрываются краны, и я распечатал письмо, сложил листок и спрятал в сутану. Затем пошел к Симону, в спальню, где когда-то спали мы с Моной. Тот убирал грязную сутану в мешок с бельем, на котором наша мать вышила слова: «И отделил Бог свет от тьмы» (Быт. 1: 4). Брат казался еще более взволнованным, чем раньше, да и мне было тревожно. Только сейчас я начал осознавать, что Петросу грозила реальная опасность. И что сестра Хелена, возможно, спасла ему жизнь. – Кто мог это сделать? – тихо спросил я. Симон выдвинул ящик шкафа и пошарил в дырке в поисках оставленных на крайний случай сигарет. На этом шкафу наш отец держал две пепельницы, потому что одной не хватало. Пока Иоанн Павел законодательно не запретил курение, оно было любимым национальным занятием. Но, даже найдя желаемое, Симон не повеселел. Ящик никак не вставал на место. Брат потряс его так, что закачался весь шкаф. – Мы-то им зачем?! – спросил я. Сбросив полотенце, он надел белье, а я понял, почему брат берег ногу: кожа на бедре побагровела. Мышцы были чем-то стянуты. – Не говори ничего! – сказал он, видя, что я заметил. Когда сотрудники секретариата входят в мир коктейльных приемов и званых обедов, на которых каждому кладут по три вилки, они думают, что предали дух священничества. И прибегают к старым, испытанным методам. Кто-то бичует себя. Кто-то носит власяницы или вериги. Кто-то, как Симон, затягивает власяную ткань на бедре. Все это – быстродействующие противоядия от удовольствий дипломатической службы. Но Симон мог бы поступить умнее. Отец учил нас поступать в этих случаях по-гречески: пост, молитва, сон на холодном полу. – Когда ты… – начал я. – Замолчи! – резко оборвал меня Симон. – Дай мне одеться спокойно! От нервов остались одни клочья. Пора было уходить отсюда. В дверях появился Петрос. Он принес целую гору пижам с динозаврами. – Этого хватит? – спросил сын. Симон тут же укрылся в стенном шкафу. – Пойдем, Петрос, – сказал я, подталкивая его обратно к кухне. – Подождем дядю Симона там. Глава 4 От нашего дома до казарм швейцарской гвардии по улице идти всего ничего. Посторонних сюда не допускали, но мы с Симоном провели в этих зданиях немало ночей, когда умерли родители. Рекруты разрешали нам бегать вместе с ними на тренировках, заниматься в тренажерном зале, заходить на вечеринки с фондю. Мое первое похмелье – родом из этих стен. Большинство наших старых друзей вернулись в Швейцарию в надежде на новые приключения, но остальные стали офицерами. Когда кадеты на входе звонили наверх за распоряжениями, нас немедленно приказывали пропустить. Я удивился, как молодо выглядят новые алебардисты. Похоже, они приехали сразу после окончания школы, если не считать службы в швейцарской армии. Когда-то эти люди восхищали меня больше всех в стране. Теперь они казались лишь мальчишками-переростками, младше меня на десять лет. Казармы составляли три длинных здания, отделенных друг от друга вытянутыми дворами. Новобранцы спали в корпусе, выходящем к римской границе. Здание для офицеров, к которому мы направлялись, стояло дальше всего от пограничной линии, соседствуя с папским дворцом. Мы поднялись на лифте и постучались в квартиру моего самого близкого приятеля среди гвардейцев, Лео Келлера. Открыла его жена София. – Алекс, это просто ужасно! – ахнула она. – Поверить не могу, что такое могло случиться! Входите, входите! Здесь, в казармах, новости распространяются быстро. – Можно ребеночка потрогать? – воскликнул Петрос. И не успела София ответить, положил обе ручонки на ее беременный живот. Я потянул сына назад, но будущая мать улыбнулась и положила руки поверх его ладоней. – У ребеночка икота, – сказала она. – Чувствуешь? София была миловидной женщиной, стройной, как Мона, и с той же статью. Даже волосы такие же, как у моей жены: русые, высветленные римским солнцем, отчего ее лицо, казалось, окружено рыжим ореолом – будто в завитках стальной стружки отражается огонь. София и Лео женаты уже год, но я по-прежнему ловил себя на том, что разглядываю ее, находя то, чего не видел раньше. От воспоминаний о Моне и о чувствах, которые муж испытывает к жене, я покраснел. А еще Келлеры заставили меня почувствовать одиночество, которое обычно я от самого себя довольно успешно скрывал. – Проходите, садитесь, – сказала она. – Принесу вам поесть. Но потом вдруг передумала. – Ага, понятно, не стоит. – Она смотрела через мое плечо на Симона. – Я останусь с Петросом здесь. А вы, святые отцы, выпейте чего-нибудь внизу. Что-то эдакое она увидела в его глазах. – Спасибо, София, – сказал я. Потом присел на корточки перед Петросом и сказал ему: – Я скоро вернусь и уложу тебя спать. Ведем себя хорошо, договорились? – Ну же, – тихо сказал Симон, потянув меня за сутану. – Пошли. Столовая швейцарской гвардии располагалась на первом этаже казармы. Это было тускло освещенное помещение, похожее на каземат. Неизменную мглу пробивал только свет нескольких мрачных люстр. Стены украшали росписи в натуральную величину, которые изображали эту пятисотлетнюю армию в давние времена ее расцвета. Сами росписи появились при жизни Иоанна Павла и выглядели до неловкости карикатурно. Создавая подобное в тени Сикстинской капеллы, художник, видимо, надеялся искупить грех в чистилище. Мы с Симоном прошли к пустому столику в углу и спросили чего-нибудь покрепче вина. Из-за своих габаритов Симону приходилось потрудиться, чтобы выпивка оказала на него хоть какой-то эффект. Но здесь подавали только вино, поэтому заговорил я, лишь когда первый бокал Симона опустел. – Зачем мы кому-то потребовались? Он провел пальцем по граненому стеклу толстого бокала, крепкого, как граната. – Если я узнаю, кто угрожал Петросу… – тяжелым голосом произнес брат. – Ты правда думаешь, что ограбление может быть связано с убийством Уго? – Не знаю. Он весь дрожал от напряжения. Я достал из кармана распечатанное на принтере письмо и передал брату. – Он тебе когда-нибудь нечто подобное говорил? Симону потребовалось всего несколько секунд, чтобы прочитать. После чего он подвинул листок обратно и, нахмурившись, ответил: – Нет. – Как думаешь, там что-то важное? Он откинулся назад и налил себе еще бокал. – Вряд ли. Его огромный палец опустился на страницу, указывая на дату сообщения. Две недели назад. Я перечитал слова. Дорогой Уго! Мне очень жаль это слышать. Но впредь Вам лучше просить о помощи кого-то другого. Могу порекомендовать нескольких специалистов по Священному Писанию, которые обладают более чем достаточной квалификацией, чтобы ответить на Ваши вопросы. Напишите, если будет такая необходимость. Удачи с выставкой. АлексНиже шло исходное сообщение Уго, на которое я отвечал. Последние его слова. Брат Алекс! Выяснились кое-какие факты. Это срочно. Не смог до Вас дозвониться. Пожалуйста, свяжитесь со мной немедленно, пока новость не просочилась наружу. Уго– Тебе он никогда про это ничего не говорил? – повторил я. Симон печально покачал головой. – Но поверь мне, – сказал он, – я выясню, что происходит. В его голосе прозвучала нотка типичного секретариатского чувства превосходства. Подождите здесь, пока мы спасем мир. – Кто знал, что сегодня ты ночуешь в квартире? – спросил я. – В нунциатуре все знали, что я лечу домой на открытие выставки. Нунциатура. Посольство Священного престола. – Но я не сказал им, – добавил Симон, – где именно остановлюсь. По голосу было понятно, что этот вопрос беспокоил и его. Телефонный справочник Ватикана невелик, и в нем выписаны домашние и рабочие номера большинства служащих, включая мой собственный. Но адресов там нет. – И потом, как можно добраться сюда от Кастель-Гандольфо так быстро? Симон долго не отвечал, только крутил в руках очки. Наконец он сказал: – Наверное, ты прав. Никак. И все же в голосе брата не слышалось облегчения, словно он пытался лишь успокоить меня. Далекие церковные колокола пробили десять вечера. Началась смена караула. Появились патрульные в ночной униформе – возвратившиеся с дежурства. Зал вновь наполнился народом, как приливная заводь водой. Становилось ясно, что здесь нам от сегодняшних треволнений не скрыться. На дежурстве эти люди уже слышали новость из Кастель-Гандольфо. Симон и я внезапно прославились, да еще и совершенно не ожиданным способом. Первым к нам подсел мой старый друг Лео. Мы познакомились, когда я учился на третьем курсе семинарии, весной, на похоронах. Швейцарский гвардеец убил в казарме командира, потом сам застрелился из табельного оружия. Лео в ту ночь оказался первым на месте преступления. Если я правильно помню, в то время это было единственное убийство, совершенное на ватиканской земле. Мы с Моной опекали Лео больше года, в том числе приглашали на встречи пара на пару, но девушки не видели перспектив у иностранца с невысоким жалованьем, да еще связанного клятвой не обсуждать преследующее его воспоминание. Но когда ушла Мона, не кто иной, как Лео, помог Симону привести меня в чувство. Этой весной он венчался с Софией, и меня назначили отправлять службу, тогда как кардинал Ратцингер оказал им честь, вызвавшись провести венчание. Теперь, после многих лет страданий, у нас обоих появилось по сыну. Сегодня я был рад, что он со мной. Дружба переживших кораблекрушение. Симон приподнял бокал на дюйм, приветствуя Лео. Несколько кадетов последовали за начальником к нашему столу и вскоре по очереди стали заказывать на всех пиво и вино. Звякали стаканы. После нескольких часов вынужденной неподвижности руки и рты двигались с особенным наслаждением. Здесь обычно говорили по-немецки, но иногда переходили на итальянский, дабы мы тоже могли участвовать в разговоре. Не понимая, что мы не просто друзья их командира, они принялись обсуждать друг с другом до неприличия профессиональные военные подробности. «Какого калибра был патрон?», «В лоб или в висок?», «С одного выстрела? Какая останавливающая сила у пули?». Но когда Лео объяснил, кто его гости, все переменилось. – Это вашу квартиру ограбили? – живо спросил меня один гвардеец. Я понял: скоро слухи разойдутся по всей «деревне». Прежде всего, это повредит Симону. Люди из секретариата должны избегать скандалов. – Жандармы кого-нибудь поймали? – спросил я. Сперва они не поняли, о котором из двух происшествий я спрашиваю, но Лео ответил: – Нет, ни там, ни там. – Мои соседи ничего не видели? Лео покачал головой. Но по-настоящему этих мальчишек занимало все же убийство Уго. – Я слышал, тело никому не показывают, – сказал один кадет. – Да, вроде с ним что-то не так, – прибавил второй. – То ли с руками, то ли с ногами. Они ошибались. Тело Уго я видел собственными глазами. Но прежде чем я успел вмешаться, пошли грубые шутки насчет стигматов. Симон бухнул кулаком о стол и прорычал: – Хватит! Тишина установилась мгновенно. В их мире он являл собой пример авторитетности и респектабельности: высокий, внушительный, из священников. К тому же, понял я, в свои тридцать три года, он может казаться еще и старым. – Они знают, как можно было проникнуть в сады? – спросил я. Все зачирикали, словно птицы на проводах. И согласно постановили: нет. – Значит, никто ничего не видел? – настойчиво выпытывал я. – Я кое-что видел, – наконец ответил Лео. Стол затих. – На прошлой неделе, – сказал Лео, – когда я стоял третью смену у Святой Анны, подъехал автомобиль и попросил разрешения на въезд. Святая Анна – это ворота неподалеку от казарм. Там круглосуточно стоят швейцарские гвардейцы и проверяют транспорт, приезжающий из Рима. Но в третью смену приграничные ворота закрыты. Ночью в нашу страну не разрешается въезжать никому. – Время – три ноль-ноль, – продолжал Лео, – а грузовик начинает мне мигать. Я ему машу, мол, проваливай, но тут вылезает водила. Все скривились. Не по инструкции. Шофер должен опустить стекло и предъявить удостоверение личности. – Я подхожу, – рассказывал Лео, – вице-капрал Фрай меня прикрывает. У шофера – итальянские права. И гляди-ка – разрешение на въезд! И угадайте, чья подпись на разрешении! Он подождал. Эти ребята были еще достаточно молоды, чтобы возможные варианты привели их в трепет. – А подписано оно, – драматически произнес Лео, – архиепископом Новаком! Кто-то присвистнул. Антоний Новак – самый высокопоставленный министр-священник в мире. Правая рука папы Иоанна Павла. – Я приказываю вице-капралу позвонить наверх, – продолжал Лео, – подтвердить подпись. А сам тем временем заглядываю в кузов. Он подался вперед. – А там – гроб! Простыней покрыт, и латинские слова сверху написаны. Не спрашивайте меня, что они означают. Но под простыней – большой металлический ящик. Большой – это значит большой! Все алебардисты за столом перекрестились. У каждого в этих казармах при словах о металлическом гробе возникали одни и те же мысли. Когда умирает папа, его хоронят в тройном гробу. Первый – из кипариса, последний – из дуба. А средний сделан из свинца. Здоровье Иоанна Павла вызывало серьезную тревогу. Он был слаб, уже не мог ходить, на его лице застыла маска боли. Кардинал – государственный секретарь, второе по значимости лицо при Святом престоле – нарушил кодекс молчания, сказав, что отречение возможно. Если здоровье папы не позволит ему осуществлять правление, то это лишь вопрос совести, должен ли он уйти на покой. Журналисты кружили стервятниками, а кое-кто даже предлагал деньги ватиканским жителям за любой намек на информацию. Я недоумевал, как Лео решился рассказать подобную историю перед столь несдержанной аудиторией. Но он сам ответил на этот вопрос. – И кого же я вижу на скамейке рядом с гробом? На бейдже написано: «Ногара, Уголино»! – Лео стукнул по столу костяшками пальцев. – Через минуту приходит обратный звонок. Архиепископ Новак подтверждает разрешение на въезд. Грузовик этот уезжает, и больше я не видел ни гроба, ни Ногары. А теперь кто-нибудь расскажите мне, что это все означает? Пахнуло историей о привидениях. Ходячий призрак, возникший в мрачные часы третьей смены. Люди здесь суеверны. Не успел никто ответить, как Симон встал и пробормотал что-то вроде «Меня тошнит» или, может быть, «Меня от всего этого тошнит». Не извинившись и не попрощавшись, он вышел из столовой. Я встал и пошел за ним, не чувствуя под собою ног. Рассказ Лео добавил очень важное обстоятельство к смерти Уго. Швейцарские гвардейцы не обратили на него внимания, потому что канули в лету те времена, когда любой католик с несколькими классами школы за спиной знал латынь. Но мой отец научил своих детей читать и по-гречески, и по-латыни, а потому я знал, какие слова увидел Лео на покрывале гроба. Они складывались в молитву: «Tuam Sindonem veneramur, Domine, et Tuam recolimus Passionem». В темноте Лео, должно быть, смог составить себе лишь приблизительное представление о габаритах ящика, поскольку для папы гроб был бы слишком велик. Я знал, потому что однажды уже видел такой собственными глазами. Я знал, что именно прятал Уго. Глава 5 Семьсот лет назад в маленькой французской деревушке впервые в западной истории всплыла христианская реликвия. Никто не знает, откуда она появилась и как туда попала. Но мало-помалу, как все реликвии, она очутилась в добрых руках. Ею завладела королевская семья, правившая теми землями, и со временем перенесла реликвию в свою альпийскую столицу. В Турин. Считается, что Туринская плащаница – это кусок полотна, в котором был похоронен Иисус Христос. На поверхности ткани просматривается загадочное, почти фотографической точности изображение распятого человека. Пять веков лежит она в капелле Туринского собора и тщательно оберегается, даже публике ее демонстрируют всего несколько раз за век. За половину тысячелетия всего дважды ее вывозили из города: один раз – когда королевская фамилия бежала от Наполеона, а другой – во время Второй мировой войны. Это второе путешествие привело ее в монастырь в горах близ Неаполя, где полотно скрывали. И на пути в монастырь плащаница единственный раз за всю историю прошла через Рим. Единственный раз за всю историю – до сей минуты. Большинство реликвий хранятся в специальных сосудах, называемых реликвариями. Семь лет назад, в тысяча девятьсот девяносто седьмом году пожар в Туринском соборе чуть не уни чтожил плащаницу, хотя она лежала в серебряном ковчеге. По сле этого было разработано новое хранилище: герметичная коробка из авиационного сплава, спроектированная так, чтобы за щитить драгоценное полотно почти от любого воздействия. Новый реликварий не случайно напоминает очень большой гроб. Снаружи гроб задрапирован золотой тканью, вышитой традиционной латинской молитвой о плащанице: «Tuam Sindonem veneramur, Domine, et Tuam recolimus Passionem». «Чтим, Господи, Твою Плащаницу и размышляем о Твоих Страстях». Я был уверен, без всяких сомнений, что внутри грузовика Лео увидел ящик с самым знаменитым изображением нашей религии – главным экспонатом исторической выставки, которую Уго Ногара организовал, дабы воздать почести плащанице. Я познакомился с Уго потому, что положил себе за правило знакомиться со всеми друзьями Симона. Большинство священников хорошо разбираются в людях, но мой брат часто приглашал к обеду бездомных бродяг. Он встречался с девушками, которые крали столовое серебро чаще, чем бродяги. А однажды вечером, когда он помогал монахиням раздавать бесплатный суп в ватиканской столовой, двое пьяных подрались, и один вытащил нож. Тогда Симон подошел и обхватил лезвие рукой. И не отпускал, пока не пришли жандармы. Наутро мама решила, что пора прибегнуть к медицине. Психиатр был старый иезуит, в его кабинете пахло отсыревшими книгами и ароматизированными сигаретами. На столе стояла фотография с автографом Пия XII – папы, который сказал, что Фрейд – извращенец, а иезуитам не следует курить. Мама спросила, подождать ли мне снаружи, но доктор ответил, что это лишь первичный прием и, если Симону потребуется лечение, подождать снаружи придется нам с ней обоим. И мама, заливаясь слезами, решилась спросить, существует ли медицинский термин для болезни Симона. Поскольку во всех журналах употреблялся термин «инстинкт смерти». Иезуит задал Симону несколько вопросов, потом попросил его руку и взглянул на то место, где большой палец соединяется с ладонью. Наконец он сказал матери: – Синьора, вам знаком человек по имени Максимилиан Кольбе? – Это доктор? – Он был священником в Освенциме. Нацисты морили его голодом шестнадцать дней, а потом отравили. Кольбе сам вызвался на казнь вместо абсолютно незнакомого человека, чтобы спасти тому жизнь. Вы имеете в виду, что вот такого рода поведение вас огорчает? – Да, святой отец! Именно так! Есть ли в вашей профессии название для людей вроде Кольбе? И когда иезуит кивнул, на лице моей матери появилась полная надежды улыбка, потому что если у чего-то есть название, то, может быть, существует и способ лечения. – В моей профессии, синьора, – ответил врач, – мы называем их мучениками. А Максимилиана Кольбе мы называем святым покровителем нашего века. Инстинкт смерти – не то же самое, что желание умереть. Крепитесь. Просто ваш сын – необыкновенно добрый христианин. Год спустя мама избежала своего величайшего страха: пережить Симона. И последнее, что она сказала мне перед смертью, помимо: «Я люблю тебя», – было: «Прошу тебя, Алекс, приглядывай за братом!» К тому времени, когда Симон закончил семинарию, присматривать за мной уже не было нужды. Ему предложили стать ватиканским дипломатом – приглашение, которое во всем мире из четырехсот тысяч католических священников получают всего десять человек в год. Это означало возможность пройти обучение в самом элитном церковном учреждении за пределами ватиканских стен – Понтификальной академии. Шесть из восьми пап до Иоанна Павла были ватиканскими дипломатами, и четверо – выпускниками академии, так что, не считая Сикстинской капеллы во время конклава, именно в этом месте вероятнее всего мог появиться будущий папа. Если бы Симон остался на дипломатической службе, пределом было бы только небо. Все, что от него требовалось, – постараться не разбазаривать фамильное серебро. И тем не менее мой брат сделал неожиданный выбор. В администрации Святого престола – два десятка департаментов, и выбери Симон работу в любом другом, он бы почти наверняка остался дома. Ему были бы рады в старом любимом доме нашего отца – Папском совете по содействию христианскому единству. Или, например, можно было сделать благородный жест и пойти в Конгрегацию по делам восточных церквей, защищающую права восточных католиков. Дяде Лучо, как и большинству ватиканских кардиналов, поручали сразу несколько дел за пределами основной сферы деятельности, и ему не составило бы труда что-нибудь подыскать: Конгрегация по делам духовенства или Конгрегация по канонизации святых, где в его силах было бы помочь Симону двигаться по карьерной лестнице. И из всех причин, по которым брат мог бы отвергнуть должность в секретариате, самой важной была наша семейная история отношений с его руководителем, вторым человеком в Ватикане, кардиналом – государственным секретарем Доменико Бойя. Бойя вступил в должность в то время, когда в Восточной Европе начал рушиться коммунизм. По ту сторону «железного занавеса» после многих лет насильственно насаждаемого атеизма возрождалась православная церковь, но когда Иоанн Павел попытался протянуть ей оливковую ветвь, то вдруг обнаружил, что на пути у него стоит его новый госсекретарь. Православной церкви, которая откололась от католицизма тысячу лет назад, отчасти из-за расхождений в понимании роли папской власти, кардинал Бойя не доверял. Православные считали папу, как и девятерых патриархов, возглавляющих их церковь, иерархом, достойным особых почестей, первым среди равных – но не лицом, облеченным высшей властью и обладающим непогрешимостью. Это Бойе казалось опасным радикализмом. Так началась негласная борьба – второй по уровню полномочий человек в Ватикане пытался оградить папу от его же добрых намерений. Его преосвященство начал кампанию дипломатических выпадов против православных, которая могла отбросить наши отношения на много лет назад. Одним из самых горячих его сторонников выступал помощник Бойи, американский священник по имени Майкл Блэк, который был некогда протеже моего отца. В глазах Симона, ни один орган власти не воплощал в себе враждебность идеалам нашего отца больше, чем секретариат. И все же, вместо того чтобы отвергнуть приглашение, Симон воспринял его как знак. Бог желал, чтобы он продолжил работу отца по объединению церквей. А секретариат оказался тем местом, где Он хотел эту работу осуществить. В академии, пока остальные изучали испанский, английский или португальский, Симон штудировал языки православных славянских народов. Он отказался от Вашингтона, чтобы поехать в Софию, столицу православной Болгарии. Там он выжидал, пока откроется какая-нибудь позиция в Анкаре – в той же нунциатуре работал Майкл Блэк. Я знал, что Симон подхватил гаснущий факел отца, но что он намеревался с этим факелом делать, не ведал, по-моему, даже он сам. А потом, за неделю до того, как я впервые встретился с Уго, позвонил дядя Лучо. – Александр, ты знаешь, что твой брат не ходит на работу? Я не знал. Лучо поцокал языком. – Он получил выговор за отсутствие без уважительной причины. И поскольку со мной он говорить об этом не станет, я был бы очень благодарен, если бы ты выяснил, почему подобное произошло. Отговорками Симона оказались офисные интриги: на него донес Майкл Блэк, из желания досадить. Но неделю спустя мой брат неожиданно объявился в Риме. – Я здесь с другом, – сказал он. – Что за друг? – Его зовут Уго. Мы познакомились в Турции. Приходи к нему сегодня вечером, поужинаем вместе. Он хотел бы с тобой познакомиться. Никогда еще я не бывал в такой квартире, как та, где жил Уголино Ногара. Большинство семей, работающих у папы, снимают вокруг Рима квартиры, принадлежащие церкви. Моим родителям, при поддержке Лучо, посчастливилось получить квартиру внутри ватиканских стен, в «гетто» папских работников. Но сейчас моим глазам открылась жизнь другой части сотрудников. Квартира Ногары располагалась внутри папского дворца, в том углу, где Ватиканские музеи встречаются с Ватиканской библиотекой. Когда Симон открыл нам дверь, Петро с радостно бросился в объятия дяде, а мой взгляд потерялся в обширных пространствах у него за спиной. Стены не украшали фрески, потолки – не отделаны золотом, но от одного края до другого квартира была настолько велика, что ее разделили на небольшие комнаты ширмами, как некогда делали кардиналы на конклавах. Западная стена выходила во двор, где в тихом кафе попивали кофе ученые из Ватиканской библиотеки. На юге в просветах между кронами деревьев виднелись крыши, словно выстраивая тропинку к куполу собора Святого Петра. – Ага! Вы, должно быть, отец Алекс и Петрос! – послышался из глубины квартиры могучий голос. – Проходите, проходите! К нам стремительно вышел человек с распростертыми объятиями. Едва завидев его, Петрос поспешил укрыться позади меня. Уголино Ногара обладал размерами некрупного медведя, и кожа его так загорела на солнце, что сама чуть не светилась. Очки скрепляла толстая веревка. В руке Уго держал бокал, расплескивая вино, и первое, что он сказал, поцеловав меня в обе щеки, было: – Принесу вам выпить! Многозначительное начало. Симон осторожно взял Петроса за руку и увел, пообещав подарок из Турции. Я оказался с нашим хозяином один на один. – Доктор Ногара, вы работаете с моим братом в нунциатуре? – спросил я, пока он разливал вино. – О нет! – Он засмеялся и указал на здание, замыкавшее двор с другой стороны. – Я работаю в музеях. Только что съездил в Турцию – за последними штрихами к моей выставке. – К вашей выставке? – Той, что открывается в августе. Он подмигнул так, словно Симон мне уже все рассказал. Но в то время еще никто ничего про нее не знал. Еще не ходили слухи ни о торжественном открытии, ни о приеме в Сикстинской капелле. – Тогда как вы познакомились? – спросил я. Ногара ослабил узел галстука. – Несколько турок обнаружили в пустыне бедолагу, потерявшего сознание от теплового удара. – Он снял очки и показал веревочный узел. – Валялся лицом вниз. – Они нашли ватиканский паспорт Уго, – отозвался Симон, возвращаясь к нам, – и позвонили мне в нунциатуру. Мне пришлось проехать четыреста миль, пока я отыскал его. Он был в городе под названием Урфа. Петрос, определив, что разговор идет взрослый, опустился в углу на пол, рассеянно листая комикс об Аттиле-гунне, который Симон привез ему из Анкары. – Отец Алекс, вообразите! – просветлел Ногара. – Я в мусульманской пустыне, а ваш брат, да хранит его Господь, приехал ко мне в больницу в сутане, с корзиной еды и бутылкой бароло! – Я не знал, что при тепловом ударе алкоголь – самое страшное. – Симон не улыбался. – Правда, кое-кому это прекрасно известно. – А я не мог ему об этом сообщить, – сказал мне Ногара, ухмыльнувшись, – потому что после нескольких стаканчиков бароло вырубился. Брат, хмурясь, водил пальцем по краю бокала, а меня терзала одна мысль, объясняющая происходящее. Ногара был куратором выставки, а значит, у него имелись причины искать дружбы с Симоном. Начальник моего брата – директор музеев, в свою очередь, подчинялся дяде Лучо. Выход на Лучо объяснял, как Ногара очутился в таких апартаментах. – Что же вы делали там, в пустыне, когда здесь у вас такое замечательное жилье? – спросил я. – Мы с Петросом за подобную квартиру бы убили. Чем внимательнее я присматривался, тем более странным казалось мне это жилище. Кухню составляли мини-холодильник, плита с двумя конфорками и бутылка с водой. Через комнату тянулась бельевая веревка, но ни раковины, ни стиральной машины я не увидел. Все казалось импровизированным, словно он только что въехал. Складывалось ощущение, что дружба с Симоном приносила дивиденды быстрее, чем Ногара рассчитывал. – Открою вам один секрет, – сказал Уго. – Меня тут поселили из-за моей выставки. И она же – причина, по какой я попросил вашего брата пригласить сегодня вас. Зажужжал таймер, и Ногара повернулся к плите, на которой готовилась еда. Я глянул на Симона, но он старался не встречаться со мной глазами. – Так вот, – сказал Ногара, и на его лице появилось хитрое выражение, – позвольте мне описать место действия. – Он поднял деревянную ложку, как дирижерскую палочку. – Попрошу вас представить себе самую популярную выставку в мире. В прошлом году такой выставкой стал показ коллекции работ Леонардо в Нью-Йорке. В среднем, семь тысяч посетителей в день. Семь тысяч! Каждые двадцать четыре часа по залам проходило население небольшого городка. Ногара выдержал театральную паузу. – Теперь, святые отцы, вообразите себе нечто большее. Намного большее. Поскольку моя выставка побьет этот результат вдвое. – Каким образом? – Обнародовав кое-что новое о самом знаменитом изображении в мире. Изображении настолько известном, что оно привлекает больше внимания, чем Леонардо и Микеланджело, вместе взятые. Изображении, которое вызывает больший интерес, чем целые музеи. Я говорю об изображении на Туринской плащанице. Я был рад, что Петрос не видит моего лица. – Да, я знаю, какие мысли сейчас роятся в вашей голове, – сказал Ногара. – Мы провели радиоуглеродный анализ плащаницы. Исследования показали, что это подделка. Я знал это лучше, чем он себе представлял. – И все-таки даже сейчас, – продолжал Ногара, – когда мы выставляем плащаницу, она притягивает миллионы паломников. На недавней выставке она собрала два миллиона человек за восемь недель. Восемь недель! И все лишь для того, чтобы увидеть реликвию, ценность которой, предположительно, опровергнута. Смотрите сами: плащаница привлекает в пять раз больше посетителей, чем самая популярная музейная выставка в мире. Представьте себе, сколько людей придет, когда я докажу, что радиоуглеродная датировка Туринской плащаницы оказалась ошибочной. – Доктор, вы смеетесь надо мной? – запинаясь, произнес я. – Ничуть. Моя выставка покажет, что плащаница – настоящее погребальное полотно Иисуса Христа! Я повернулся к Симону, ожидая, что он скажет. Но он промолчал, и последовать его примеру было бы неприлично. Результаты радиоуглеродной датировки потрясли нашу церковь и сломили моего отца, который возлагал большие надежды на научное подтверждение подлинности плащаницы как на объединяющую идею для католиков и православных. Всю свою профессиональную жизнь отец потратил на поиск друзей «с той стороны», и перед объявлением вердикта радиоуглеродного анализа он и его помощник Майкл Блэк упрашивали, уговаривали, умоляли православных священников по всей Италии поехать вместе с ними на конференцию в Турин. Рискуя навлечь на себя неудовольствие своего иерарха, некоторые священники откликнулись. Это стало бы краеугольным камнем истории, если бы не обернулось катастрофой. Радиоуглеродный анализ датировал льняное полотно Средними веками. – Доктор, – сказал я, – шестнадцать лет назад людям уже разбили сердце. Прошу вас, не заставляйте их снова через все это пройти. Но Уго не растерялся. Он, не говоря ни слова, подал нам еду, потом сполоснул руки водой из бутылки и сказал: – Пожалуйста, ешьте. Я вернусь через минуту. Важно, чтобы вы сами увидели. Он ушел за ширму, а я прошептал Симону: – Ты зачем меня сюда привел? Чтобы это слушать? – Да. – Симон, он пьян! Брат кивнул. – Он отключился в пустыне не от теплового удара. – Тогда что я здесь делаю? – Ему нужна твоя помощь. Я провел рукой по бороде. – Знаю одного священника из Трастевере[4], который ведет программу «Двенадцать шагов»[5]. – Проблема – вот здесь. – Симон постучал себя по голове. – Уго боится, что не успеет подготовить выставку. – Как ты можешь ему помочь? Ты действительно хочешь заново пережить все, что тогда случилось с отцом? Когда объявлялись результаты исследования, каждый телевизор страны показывал пресс-конференцию. В тот вечер из всех звуков в Ватикане остались лишь голоса играющих в садах детей, потому что нашим родителям надо было побыть одним. Переживания ранили моего отца слишком глубоко, он от них так и не оправился. Майкл Блэк его покинул. Телефонные звонки от старых друзей – от друзей-православных – сошли на нет. Сердечный удар настиг отца два месяца спустя. – Послушай меня, – прошептал я. – Это – не твоя забота. Симон прищурился. – Мой рейс на Анкару вылетает через четыре часа. Его рейс на Урфу – только на следующей неделе. Мне нужно, чтобы ты последил за ним до его отъезда. Я ждал. Во взгляде брата сквозило что-то еще. – Уго хочет попросить тебя об одолжении, – сказал Симон. – Если не захочешь этого делать для него, тогда я прошу, чтобы ты сделал это для меня. По коридору к нам приближалась тень Ногары. Она остановилась, когда самого доктора еще не было видно, и, как актер, готовящийся к выходу на сцену, Ногара перекрестился. В левой руке он держал что-то длинное и тонкое. – Вот увидишь, – прошептал Симон, – когда Уго расскажет тебе, что он отыскал, ты тоже в него поверишь. Ногара вернулся с отрезом ткани. Он развернул его, повесив на бельевую веревку, и исполненным почтения тоном произнес: – Уверен, что в представлении это не нуждается. Я застыл. Передо мной было изображение, которое многие годы пролежало нетронутым в моей памяти: два силуэта цвета ржавчины, соединенные вместе головами, один – человек спереди, другой – сзади. Поверх силуэтов виднелись пятна крови: вокруг головы, от тернового венца; на спине, от бичевания; и под ребром, от удара копьем в бок. – Репродукция Святой плащаницы в масштабе один к одному, – сказал Ногара, подняв руку, но не дотрагиваясь до полотна. – Четырнадцать футов в длину, четыре фута в ширину. Изображение вызывало у меня странное беспокойство. Древняя традиция восточных христиан, как православных, так и католиков, состоит в том, что иконы – это портреты святых и апостолов, которые веками аккуратно копируются один с другого. Царицей всех этих изображений поистине являлась Святая плащаница, образ, лежащий в сердце нашей веры. Кроме того, плащаница – величайшая наша реликвия. В Библии сказано, что кости Елисея воскресили человека из мертвых и что недужные исцелялись, прикоснувшись к одеждам Иисуса, и поэтому по сей день каждый католический алтарь и каждый православный антиминс[6] хранят внутри реликвию. Почти ни одна из них не может похвастаться тем, что касалась Господа, и лишь плащаница может считаться его автопортретом. Еще никогда не лишали статуса настолько важный священный предмет. Но и после углеродной датировки церковь не переносила плащаницу в музей, хотя и прятать ее подальше тоже не стала. Кардинал Турина сказал, что теперь неправильно называть плащаницу реликвией, но приказа убрать полотно из собора не отдал. После радиоуглеродного анализа Иоанн Павел не ездил к плащанице десять лет. Но когда все же приехал, то назвал плащаницу даром Бога и призвал ученых продолжать ее изу чение. С тех пор плащаница так и осталась в наших сердцах – в моем сердце. Нам нечего было противопоставить радиоуг леродному анализу. Но мы верили, что еще не услышали последнего слова, и пока это слово не сказано, мы не оставим беззащитных и не покинем всеми покинутых. Моя тревога усилилась, когда я увидел, что теперь и Петрос обратил внимание на полотно. Я никогда не говорил с ним о плащанице. Не стоило вываливать на ребенка всю сложность моих чувств по отношению к ней. – Первое, что вы должны знать, – начал Ногара, – то, как плащаница закрывала тело Иисуса. Ее не положили сверху, как простыню. Ее положили под тело, потом – сверху, идя сплошной лентой. Вот почему вы видим изображение спереди и изображение сзади. Но остановиться я хочу вот на этих отметинах. – Он указал на отверстия в форме тыквы, все они складывались в некую схему, совпадающую со складками полотна. – Они прожжены. – Кто их прожег? – спросил Петрос. – Начался пожар, – сказал Уго. – В тысяча пятьсот тридцать втором году плащаница хранилась в реликварии из серебра. Огонь растопил его часть. Капля расплавленного серебра упала на плащаницу, прожигая каждый слой сложенной ткани. Поврежденные участки полотна должны были восстановить монахини-клариссинки. И тут я подхожу к основной моей мысли. Ногара вытащил с полки какой-то специализированный журнал и протянул мне. На обложке стояло: «Thermochimica Acta». – В январе, – продолжил он, – в этом научном журнале опубликует статью американский химик из национальной лаборатории в Лос-Аламосе. Один приятель из Понтификальной академии наук прислал мне сигнальный экземпляр. Взгляните сами. Я пролистал страницы. С тем же успехом они могли быть написаны на китайском. «Энтальпия растворения глицина». «Термический анализ полиэстеров, содержащих силикон или германий в основной цепи». – Пролистните в конец, – сказал Ногара. – Последняя статья перед указателем. Вот она: «Радиоуглеродные исследования образца с Туринской плащаницы». Она содержала картинки, напоминающие червей на стекле микроскопа, и графики, которые мне понять не под силу. Но в начале текста стояли два предложения, чей общий смысл я уловил: Результаты пиролитического и масс-спектрометрического анализов, в сочетании с микроскопическими и микрохимическими наблюдениями, доказывают, что образец, подвергнутый радиоуглеродному анализу, не является частью оригинального полотна Туринской плащаницы. Таким образом, данные радиоуглеродного анализа недействительны для определения подлинного возраста полотна. – Проба не являлась частью плащаницы? – воскликнул я. – Как это возможно? – Мы не поняли, какую огромную работу проделали клариссинки, – вздохнул Ногара. – Думали, они пришили заплатки на дырки. Но не знали – не разглядели, – что они, помимо этого, вплели нити в саму плащаницу, чтобы укрепить ее. Эти нити оказались видны только под микроскопом. И по незнанию, мы проводили анализ ткани, в которой оригинальный лен перемежался с реставрационными нитями. Этот американский химик первым обнаружил ошибку. Один его коллега рассказал мне, что некоторые части образца даже не были льняными. Монахини чинили ткань хлопком. По комнате растекся холодок. В глазах Ногары горело едва сдерживаемое ликование. – Ал, – прошептал Симон, – вот! Вот оно наконец! Я провел пальцем по журналу. – Выставка будет посвящена результатам этих научных исследований? – спросил я. Уго позволил себе улыбнуться. – Эти исследования – только начало. Если плащаница действительно датируется тридцать третьим годом нашей эры, что тогда происходило с ней в следующую тысячу лет? Я много месяцев закапывался все глубже и глубже в историю плащаницы, пытаясь разрешить величайшую тайну ее прошлого: где она скрывалась тринадцать веков, пока внезапно не возникла во Франции? И у меня есть очень хорошие новости… Если вы не возражаете прервать ужин, я бы хотел, чтобы вы все кое-куда со мной пошли. Он достал из ящика увесистую связку ключей от целой батареи засовов и цепочек на входной двери. Потом сунул в карман полиэтиленовый пакет из холодильника. – Куда пойдем? – спросил Петрос. – Тебе понравится! – подмигнул ему Уго. Когда мы, пройдя вслед за Ногарой по дворцовым залам, вышли к задним дверям собора Святого Петра, уже опускалась темнота. Санпьетрини, смотрители базилики, понемногу сгоняли туристов к выходам. Но Уго они узнали и нас четверых оставили в покое. Неважно, сколько раз я входил в эту церковь, – у меня всегда пробегала по телу дрожь. Когда я был ребенком, отец сказал мне: «Собор Святого Петра такой высокий, что внутри могли бы стоять друг на друге, хвост к голове, три кита, словно циркачи на моноцикле, и еще бы осталось место, чтобы верхний надел на голову Колизей, как корону». На полу были отмечены размеры других знаменитых соборов и выгравированы золотыми буквами, будто могильные камни маленьких рыбок на брюхе Левиафана. Место, созданное человеческими руками, но не человеческих масштабов. Уго подвел нас к алтарю под куполом Микеланджело и обвел рукой четыре угла вокруг нас. В каждом стоял мраморный столб. – Вы знаете, что внутри этих колонн? Я кивнул. Колонны – каждая величиной примерно с парижскую Триумфальную арку – представляли собой сооружения из прочного бетона и камня, воздвигнутые для поддержки огромного купола. Внутри поднимался к закрытой лоджии узкий проход, где мог поместиться один человек. По особым случаям каноники собора выставляли для всеобщего обозрения необыкновенное содержимое лоджий. Реликвии. Пятьсот лет назад, когда папы эпохи Возрождения вознамерились поставить величайшую церковь в человеческой истории, они расположили четыре самых чтимых артефакта христианства в реликварии внутри этих колонн. Затем создали четыре статуи, тридцати футов высотой, обозначающие, что лежит в каждой колонне. – Святой Андрей, – сказал Уго, указывая на первую колонну. – Брат святого Петра. Первозванный из апостолов. В эту колонну был положен его череп. Уго повернулся. Теперь его палец указывал на статую женщины, несущей гигантский крест. – Святая Елена, – сказал он. – Мать Константина, первого христианского императора. Она посещала Иерусалим и вернулась с Животворящим крестом. Дерево от креста папы поместили в эту колонну. Третья статуя изображала женщину, бросившуюся вперед с раскинутыми руками. Она держала изображение, пожалуй, самой загадочной реликвии базилики. – Святая Вероника, – сказал Уго. – Женщина, которая отерла лицо Иисусу, когда он нес крест на Голгофу. На ее плате мистическим образом остался отпечаток его лица. В эту колонну поместили плат. Наконец, он повернулся к четвертой статуе. – Святой Лонгин. Солдат, который ранил распятого Иисуса копьем в бок. В этой колонне хранится копье Лонгина. Ногара повернулся к нам. – Как вы, возможно, знаете, лишь три из этих реликвий по-прежнему на своих местах. В качестве жеста доброй воли голову святого Андрея мы подарили православной церкви. Но голова, так или иначе, все равно изначально здесь не хранилась. Реликвии этой базилики могли бы рассказать самую важную историю в христианстве. – Голос Ногары задрожал. – Животворящий крест, плат и копье – все это реликвии, связанные со смертью Господа. Но в четвертой колонне должна находиться реликвия, связанная с Его воскресением. Иоанн Павел, получив в подарок плащаницу, собирался переместить ее сюда. Но радиоуглеродный анализ вызвал целую бурю сомнений, и в такой обстановке перевезти плащаницу из Турина стало невозможным. Теперь мы наконец это исправим. Моя выставка приведет плащаницу домой. Он понизил голос, так что нам с Симоном пришлось наклониться, чтобы расслышать. – Я нашел древние тексты, описывающие образ, который хранился в городе под названием Эдесса много веков до того, как плащаница появилась во Франции. Сейчас это турецкий город Урфа, именно там ваш брат спас меня и отвез в больницу. Я проследил историю пребывания нашей плащаницы в том месте вплоть до четырехсотых годов нашей эры. Теперь я хочу сделать больше: финал моей выставки докажет, что этот так называемый Эдесский убрус доставлен из Иерусалима руками самих апостолов. И к этой части моей работы я планирую привлечь и вас, отец Алекс. Прежде чем продолжить, он вынул из кармана пластиковый пакет, который захватил с собой из квартиры. Из пакета он извлек нечто странное: пластмассовую ложку, напоминающую барабанную палочку. Потом наклонился, оказавшись на одном уровне с Петросом, и сказал: – Петрос, мне надо немножко поговорить с твоим отцом с глазу на глаз, поэтому я для тебя кое-что захватил. Кончик ложки покрывало нечто светлое и комковатое. – Это что такое? – спросил Петрос. – Сало. И в этой базилике оно приобретает магические свойства. – Уго подвел Петроса к открытому месту близ алтаря. – Держи вот так и делай вид, что ты статуя. Не шевели ни одним мускулом. Мгновение спустя из-под купола слетел голубь. Он спланировал на кусок сала и начал клевать. Петрос так изумился, что чуть не выронил ложку. – Теперь иди, куда тебе захочется, – прошептал ему Уго. – Выведи своего нового друга на прогулку. Я заметил, что птицы здесь совсем ручные. Петрос был в восторге. С голубем, сидевшим всего в нескольких дюймах от его руки, он начал перемещаться по пустому нефу, так осторожно, словно держал в руке свечу. Все мы на время замолчали, наблюдая за ним. Затем Уго снова повернулся ко мне. – Как уже было сказано, я надеялся доказать, что из Иерусалима в Эдессу плащаницу привезли апостолы. Разумеется, отыскать тому доказательство нелегко, но я верю, что наконец напал на след. Дело в том, что Эдесса – одна из столиц раннего христианства, и в середине сотых годов нашей эры там было написано одно Евангелие. Это Евангелие стало называться Диатессарон, что, как вы наверняка знаете, по-гречески означает «сделанный из четырех»: оно представляет собой соединение четырех канонических Евангелий в единый текст. Поскольку в то самое время, когда писалось сие Евангелие, плащаница должна была находиться в Эдессе, я полагаю, что автор мог упомянуть о реликвии. Я собрался перебить его, но Уго поднял руку. – Трудность доказательства состоит в том, что Диатессарон чрезвычайно редкая книга. Единственные уцелевшие копии – это переводы на другие языки, сделанные несколько веков спустя. Все оригинальные копии уничтожили сами епископы Эдессы, сделав выбор в пользу четырех отдельных Евангелий. По крайней мере, так гласит история. Но недавно я убедился, что, похоже, все совсем не так. – Вы нашли рукопись Диатессарона?! – вырвалось у меня. – На каком языке? – Это двуязычная книга. С одной стороны сирийский, с другой – древнегреческий. – Значит, оригинальный текст!.. – потрясенно выговорил я. Диатессарон был написан на одном из этих языков и так быстро переведен на второй, что сегодня никто не знает, какой вариант появился первым. – К сожалению, – продолжил Уго, – что на одном, что на другом языке я читаю плохо. Однако отец Симон говорил, что вы на одном из них бегло читаете. И я хотел поинтересоваться, не захотите ли вы мне помочь… – Разумеется! У вас есть изображения? – Увы, книгу не… не так легко сфотографировать. Я обнаружил ее в таком месте, где мне не положено находиться, так что принести ее вам, святой отец, я не могу. И мне придется привести вас к ней. – Не понимаю. Уго смутился. – Единственный человек, которому я все рассказал, – это отец Симон. Если все вскроется, я потеряю работу. Ваш брат убеждал меня, что вы умеете хранить секреты, – это так? За одну возможность взглянуть на книгу я пообещал бы Уго что угодно. После окончания семинарии я всю жизнь преподавал Евангелие, и первый постулат моей науки состоит в том, что полный текст Евангелий миру дали несколько древних рукописей. Жизнеописание Иисуса Христа, в том виде, в котором оно известно современным христианам, – сплав нескольких очень древних текстов, слегка отличающихся друг от друга и соединенных в единую версию современными учеными. Исправления в нее продолжают вносить даже сейчас, по мере возникновения новых открытий. Диатессарон был сконструирован путем такого же слияния более старых текстов и мог показать Евангелия в том виде, в котором они существовали в сотых годах нашей эры, задолго до самых ранних из дошедших на сегодня до нас рукописей. Он мог добавить новые факты к тому, что мы знаем о жизни Иисуса, и поставить под сомнение некоторые из тех, что казались нам непреложными. – Я готов полететь в Турцию уже на следующей неделе, – сказал я. – Если надо, могу раньше. Сердце замирало у меня в груди. Сейчас июнь; вести уроки мне придется не раньше осени. На счете хватит денег, чтобы купить два билета на самолет. Остановиться мы с Петросом можем у Симона. – Боюсь, вы меня не поняли, – нахмурился Уго. – Я не прошу вас ехать со мной в Турцию. Книга – здесь, святой отец! Глава 6 Я вышел вслед за Симоном из столовой и стал подниматься к Лео, а в голове у меня крутилась единственная мысль: плащаница – здесь! Погребальное полотно Христа – в этих городских стенах! Может быть – уже спрятано под замок в колонне собора Святого Петра. Может быть, новость скоро станет всеобщим достоянием. Появление плащаницы придавало выставке Уго новое звучание. Бумаги, предъявленные водителем грузовика, подписал архиепископ Новак, а значит, о перевозке реликвии распорядился сам Иоанн Павел. Вот уже шестнадцать лет, со времен проведения радиоуглеродного анализа, церковь не делала по поводу плащаницы никаких официальных заявлений. И вдруг все стремительно начало меняться. Я на время забыл о смерти Уго и взломе квартиры, позволив мыслям течь в новом русле. Не пытался ли Уго в своем письме сказать мне, что он смог привезти сюда плащаницу, но столкнулся с непредвиденными трудностями? «Выяснились кое-какие факты. Это срочно». Христианские реликвии способны всколыхнуть самые сокровенные чувства. В прошлом году на Рождество мы с Петросом смотрели по телевизору сюжет о крупной ссоре между священниками и монахами Вифлеема, всего лишь из-за разногласия в вопросе, кому с какой стороны базилики Рождества Христова разрешено подметать мусор. В начале этого года в по мещении, где проходила международная конференция по плащанице, пришлось поставить вооруженного охранника, а священник – хранитель реликвии спешно ретировался из конференц-зала из-за бурной реакции на предложение слегка почистить поверхность полотна. А что было бы, выйди слух о перевозке плащаницы наружу? Большинство жителей Турина наверняка пришли бы в восторг, узнав о планах Уго установить подлинность реликвии и воздать ей подобающие почести, но горстка несогласных могла бы отреагировать иначе… На моей памяти нападение в Кастель-Гандольфо случилось всего один раз, и вызвали его причудливые религиозные галлюцинации: психически больной человек едва не набросился на Иоанна Павла в Садах Ватикана, после попытался удрать по шоссе в сторону Рима и отбивался от итальянской полиции топором. В карманах сумасшедшего обнаружили записи бессвязных рассуждений о соперничестве с богами. Приезд плащаницы мог спровоцировать нечто подобное, и мне оставалось благодарить Бога, что Петрос и Хелена не пострадали. Чтобы не отставать от Симона, пришлось бежать трусцой. Мне хотелось узнать его соображения, но брат уже исчез. Когда я зашел в квартиру, на пороге детской появилась София и сказала: – Он пошел наверх. И показала на крышу. Самое уединенное место в здании. Я двинулся следом за Симоном, но София тронула меня за руку и прошептала: – Петрос тебя зовет. Я свернул в детскую. Мой сын сидел на нашей временной кровати. Свет был приглушен, на полу валялись книги и плюшевые звери из рядом стоявшего манежа. Петрос тяжело дышал, казалось, он запыхался после изнурительного бега. – Что случилось? – спросил я. Воздух вокруг него был влажным и теплым. Петрос протянул ко мне руки. – Плохой сон приснился? – спросил я. В возрасте Петроса начинаются ночные кошмары и хождение во сне. Симон в свое время страдал и от того и от другого. Я усадил сжавшегося от страха малыша себе на колени и погладил по голове. – А давай еще раз почитаем про Тотти? – прошептал он, словно в бреду. Тотти. Атакующий полузащитник «Ромы». – Конечно, – ответил я. Петрос наклонился и пошарил на темном полу в поисках книжки. Но с моих колен постарался не слезать. Один раз я его уже оставил. – Петрос, все кончилось, – пообещал я, целуя его влажный затылок. – Бояться нечего. Здесь ты в безопасности. Я остался с ним, пока он снова не заснул, желая убедиться, что все в порядке. Когда я выскользнул из детской, Лео уже вернулся домой, и София разогревала ему еду. На кухне я заметил, как Лео, наклонившись за поцелуем, погладил ей живот. Не дожидаясь приглашения поужинать, я извинился и пошел на крышу – искать Симона. Его волосы бешено развевались на ветру. Лицо осунулось. Он неподвижно глядел вниз, на огни Рима – так, вероятно, смотрит на море вдова моряка. – Как ты? – спросил я. Он неуверенной рукой похлопал себя по карманам в поисках отложенной на крайний случай пачки сигарет. – Не могу понять, что мне теперь делать, – пробормотал он, не глядя на меня. – И я. – Он мертв. – Знаю. – Сегодня днем я ему звонил. Поговорили про выставку. Не верю, что он погиб. – Знаю. Голос Симона стал еще тише. – Я сидел рядом с его телом и пытался разбудить. У меня в груди заныло. – Уго вложил всю душу в эту выставку, – продолжал брат. – Все ей отдал. Он зажег сигарету. Его лицо исказилось мучительной гримасой отвращения. – Почему надо было позволить ему умереть за неделю до открытия? На самом пороге? – Это – дело рук человеческих, – сказал я. Чтобы напомнить, куда стоит направить его гнев. – И зачем понадобилось вызывать туда меня? – продолжал он, не слушая. – Стоп. Все это – не твоя вина. Симон выпустил в темноту длинный дымок. – Моя. Я обязан был его спасти. – Тебе повезло, что тебя там не было. То же самое могло случиться и с тобой. Брат с горечью посмотрел на небо, потом уставился вниз, на пустырь, где мы в детстве играли. Кто-нибудь из семей гвардейцев всегда вытаскивал на террасу надувной бассейн. Сейчас от него осталось лишь мокрое пятно. – Ты думаешь, это связано с плащаницей? – спросил я, понизив голос. – С ее перевозкой из Турина? Из ноздрей Симона выползли два щупальца дыма. Невозможно было понять, размышляет ли он над моим предположением. – Никто не знал, что ее перевезли сюда, – категорично заявил он. – Известия трудно скрыть. Люди многое слышат. Так же, как мы сейчас услышали историю от Лео. Потребовалась целая бригада рабочих, чтобы погрузить новый реликварий плащаницы в грузовик. Священники – чтобы открыть часовню. Затем еще несколько рабочих и еще несколько священников – чтобы разгрузить машину. Если хотя бы один из них упомянул новость в разговоре с женой, с другом, с соседом… – В ту ночь Уго сидел в грузовике, – сказал я. – Всякий, кого задействовали в перевозке, его видел. Может быть, поэтому его преследовали. – Но ни тебя, ни меня не видели. Зачем преследовать нас? – Так что же, по-твоему, произошло? Симон стряхнул с сигареты пепел, глядя, как уголек, кувыркаясь, полетел в темноту. – Уго ограбили. Я не знаю, что произошло в квартире, но здесь нечто другое. И все же в голосе у него звучало едва заметное сомнение. Зазвонил мой мобильный. Я глянул на экран. – Дядя. Ответить? Симон кивнул. – Александр? – спросил на другом конце глубокий, неспешный голос. Кажется, дядя Лучо недоумевает всегда, когда люди сами отвечают по своему телефону. Он не может понять, почему у всех остальных нет священников-секретарей. – Да, – сказал я. – Где ты сейчас? Симон и Петрос – в безопасности? Он наверняка уже знал о взломе. – У нас все хорошо. Спасибо, что спросил. – Мне говорили, что сегодня вечером вы оба были в Кастель-Гандольфо. – Да. – Ты, должно быть, очень огорчен. Я распорядился, чтобы для вас троих на сегодня приготовили гостевые комнаты, так что скажи, где вы, и я пришлю машину. Я замялся. Симон уже качал головой и шептал: – Нет. Этого мы делать не будем. – Спасибо, – сказал я, – но мы сейчас у одного нашего друга, в казармах швейцарской гвардии. Ответа не последовало, лишь знакомое молчание, провозвестник недовольства моего дяди. – Тогда я хочу видеть вас завтра у себя во дворце, – сказал он наконец. – С утра. Обсудить ситуацию. – Когда именно? – В восемь. И Симону тоже передай. Рассчитываю увидеть и его. – Мы придем. – Рад слышать. Спокойной ночи, Александр! Трубка бесцеремонно отключилась. Я повернулся к Симону. – Он хочет встретиться с нами в восемь. Новость не произвела никакого впечатления. – Так что, наверное, надо поспать. – Ты иди. А я буду спать здесь, – вдруг заявил Симон. Здесь. На открытом воздухе. Под окнами папы. – Да ладно тебе, – сказал я. – Пойдем внутрь. Но все было безнадежно. Не спать на кровати – обычная практика самоистязания среди священников, и она, по крайней мере, здоровее, чем затягивание веревки на бедре. Наконец я сдался и сказал, что приду за ним утром. Ему необходимо побыть одному. А я решил сегодня вечером помолиться за брата. Когда я вернулся, Лео и София уже ушли спать, тем самым дав понять, что отдали квартиру в мое распоряжение. А я надеялся узнать у Лео, о чем говорили в столовой после нашего ухода… Что ж, придется обождать с расспросами до завтра. На моем старом добром друге – раскладном диване, ветеране былых попоек – лежали сложенные простыни. Давняя географическая карта пятен на нем исчезла, пав жертвой женской руки. За дальней дверью в спальню я различал слабые звуки, которые вряд ли были звуками любви – для этого мои друзья слишком деликатны. Впрочем, как большинство священников, я не ручаюсь за человеческую природу. Когда я снова заглянул в детскую, Петрос лежал, закопавшись в простыни. Его греческий крестик, который он почему-то решил снять с шеи, выскользнул из раскрывшейся ладошки на пол. Я подобрал его и положил в дорожную сумку, потом встал на колени у окна. Там лежала Библия, греческая, я упаковал ее с собой, когда мы уходили из дома, – та самая Библия, по которой мы с Петросом учились складывать слова. Сжав ее в руках, я попытался унять чувства. Обуздать страх, таящийся во тьме, и ярость, разгоравшуюся от мысли, что Петросу грозит опасность в нашем собственном доме. Гнев издавна живет в греческой душе. Это первое слово нашей литературы[7]. Но надо было успокоиться. То, что я собирался сделать, я уже сотни раз делал для Моны. «Господи, как я молюсь о прощении собственных грехов, так молюсь и о прощении их грехов. Как молю Тебя простить мне, так и я прощаю им. Как они грешники, так и я грешен. Кирие элейсон! Кирие элейсон!» Я повторил эти слова дважды в попытке сосредоточиться на них, но мысли мои путались. Я понимал, что если швейцарские гвардейцы выставили у казарм дополнительных часовых, на то были веские причины. И не зря Лучо вызывает нас к себе. Говоря Петросу, что мы в безопасности, я даже не надеялся. Я откровенно лгал. Глаза привыкли к темноте, и я стал разглядывать зверей, которых София нарисовала на стенах детской. На двери висела вешалка с детской одеждой, сшитой хозяйкой дома. Еще болезненнее, чем обычно, я почувствовал отсутствие Моны. Ее семья по-прежнему жила в городе. Несколько двоюродных братьев и дядьев – по большей части водопроводчиков, которые гоняли не приглянувшихся им молодых людей куском трубы. Если бы я попросил у них защиты, они бы, наверное, посменно присматривали за Петросом и за мной. Но я бы скорее уехал из города вместе с сыном, чем стал им обязанным. В темноте я расстегнул сутану и сложил на стул. Потом улегся рядом с сыном и попытался придумать, чем мне назавтра его занять. Как стереть из его памяти воспоминание о сегодняшнем вечере. Я на ощупь погладил Петроса по плечу, не зная, на самом ли деле он спит, и мне вдруг захотелось, чтобы он отозвался. С тех пор как ушла жена, число моих одиноких ночей не убывало. Лишь притупилась боль, и это тоже было печально. Мне не хватало Моны. Я ждал, когда придет сон. Ждал и ждал… Кажется, ждал уже целую жизнь. Евангелия говорят, что Иисус готовил своих последователей ко второму пришествию, рассказывая притчи. Он сравнивал себя с хозяином, который оставил свой надел и отправился на свадьбу. Мы, его слуги, не знаем, когда вернется хозяин. И поэтому должны ждать его у дверей и не гасить ламп. «Блаженны рабы те, которых господин, придя, найдет бодрствующими». И если мне придется ждать возвращения жены всю жизнь – это не дольше, чем пришлось ждать любому христианину за последние две тысячи лет. Но в такие ночи, как эта, ожидание отдавалось болью, громко стучащей в бесконечной пустоте. Мона была робкой, застенчивой и таинственной. Ее стеснительность перекликалась с моими поисками себя. Кто я такой и зачем пришел в этот мир, когда у родителей уже был Симон? В детстве я, старший на два года, мало обращал на нее внимание. Правда, и она была слишком скромной, чтобы ее замечали. Возможно, сказывалось и то, что девочка росла в стенах Ватикана. На фотографиях в квартире ее родителей можно проследить, как задорный круглолицый ребенок постепенно превращался во все более привлекательную девчушку. В десять она совершенно невзрачна: темные взъерошенные волосы, водянистые зеленые глаза, толстые щеки. К тринадцати все переменилось: уже вполне отчетливо видно, что в один прекрасный день из нее получится что-то необыкновенное. К пятнадцати, как раз когда я готовился ехать в колледж, метаморфоза началась. И Мона это осознавала: следующие три года стали временем новых причесок и экспериментов с косметикой. Казалось, она одним глазком заглянула через стену в Рим и увидела, как выглядит современная женщина. Фотографии ее родителей были тщательно обрезаны, но сама Мона однажды отметила, что на некоторых все же видны глубокие вырезы и короткие юбки. Она рассказала мне о тайных вылазках в Рим с целью купить туфли на высоком каблуке и украшения – вылазках, во время которых она обнаружила, что одобрительный свист ад ресован, оказывается, вовсе не другим женщинам. Я часто спрашивал себя, не было ли в ее жизни психологической травмы, о которой она мне не рассказывала? Сохранилась только одна фотография Моны со времен ее учебы на медсестру. Она там очень худа, с ввалившимися глазами. Мона объясняла мне, что после вольницы старших классов работа упала на нее тяжелым бременем. Я всегда воспринимал это как просьбу не проявлять излишнего любопытства. Я был не первым ее мужчиной, но все равно наша брачная ночь оказалась ужасной. Я недооценил, насколько психологически тяжело заниматься любовью с будущим священником. Привыкнув к обществу мужчин, я никогда не стыдился наготы и мог расхаживать по дому полураздетым. Мне казалось, я развею ореол таинственности одеяния священника, если покажу, что под ним скрывается обычный человек. И тем не менее прошла почти неделя, прежде чем мы консумировали брак. После нескольких дней фальстартов я испугался, что наша любовь будет механической и пронизанной страхом. Этого не случилось. Устав обороняться, Мона отдалась страсти. Она искусывала мои губы до крови. Соседи избегали смотреть мне в глаза, оскорбленные звуками, доносившимися с верхнего этажа. Мы с Моной с нетерпением ждали новой ночной встречи. В мире строгой дисциплины мы радовались жизни и чувствовали себя свободными. Мир строгой дисциплины. Вот о чем мне следовало беспокоиться. Некоторые наши соседи с недоверием относились к женатому священнику, вне зависимости от того, чем мы занимались в постели. Мона остро чувствовала их неодобрение. Каждое общественное событие добавляло новых проблем. Собрания священников предназначены для того, чтобы одинокие, соблюдающие целибат мужчины отдыхали в обществе других таких же мужчин. Священники вместе пьют и едят, играют в футбол и курят сигары, посещают музеи и археологические раскопки. Привести красивую женщину в компанию священнослужителей – жестокая оплошность. Но, отказываясь от приглашений лишь потому, что женат, рискуешь однажды перестать получать приглашения. Мы с Моной сошлись на том, что я должен ходить на некоторые мероприятия, просто чтобы меня не вычеркнули из списков. Я предлагал ей в это время навещать друзей в Риме или наведываться в гости к другим ватиканским женам. Но через некоторое время узнал, что все вечера она проводила одна. Несправедливо было бы в чем-либо обвинять культуру нашей страны. Мы могли бы жить за пределами этих стен, в принадлежащей церкви римской квартире. Разумеется, ни я, ни Мона не питали иллюзий о жизни в Ватикане. Но между нами было одно огромное различие, и я обнаружил его лишь после того, как мы поженились. А именно: мои родители умерли, а ее – притворялись, что живы. Синьор и синьора Фальчери жили на соседней улице, в квартире неподалеку от казарм жандармов. Они одобряли наш брак и не устраивали скандала, когда Мона перешла из римско-католической церкви в грекокатолическую. Но лишь когда началась наша семейная жизнь и прекратились взаимные расшаркивания, я узнал, какой ужасный человек моя теща. Отец Моны работал радиотехником на Радио Ватикана. Он совершил ошибку, женившись на женщине, которую не уважал. Синьора Фальчери неплохо готовила и отличалась своеобразным чувством юмора, и я не сразу начал понимать, когда оно ее подводит. Лишь впоследствии Мона рассказала, что отец был родом из большой семьи и хотел много детей. Мать чуть не умерла, рожая Мону, и врачи обнаружили у нее дефект матки, еще одна беременность могла стать фатальной. Теперь они навещали нас по отдельности. Мону не слишком радовали встречи с отцом. Но после визитов драгоценной матушки она оказывалась совершенно разбитой. Греку не нужно объяснять, что трагедия начинается в семье. Я знал, Мона боится стать такой же, как мать. Когда она была беременна Петросом, первые два триместра прошли мирно, и мы решили, что заклятие снято. А потом в третьем триместре мы дважды чуть не потеряли ребенка. Врачи уверяли, что беременность длится уже долго, а значит, Петрос будет жить. И тут тело Моны принялось отвергать плод. В конце концов ее пришлось спешно доставить в родильную палату, поскольку пуповина начала душить плод. Когда наш сын наконец родился, акушер назвал его Геркулесом – ребенок выжил, несмотря на петлю, которая, как змея, дважды обмоталась ему вокруг шеи. Потом Мона плакала и говорила, что чуть не убила собственного сына. В следующие месяцы женщина, на которой я женился, словно исчезла. Я чаще видел, как теща кормит Петроса из бутылочки, а не как Мона дает ему грудь. Синьора Фальчери помогала Моне, пока я был на работе, и до сего дня я не могу видеть лицо этой женщины без мыслей о том, как она мучила мою жену. Мона сидела на диване, пытаясь отыскать крупицы счастья в безумии, творившемся у нее в мозгу, а мать тем временем, как будто делясь заботливым советом, доказывала ей, что наши нынешние трудности – ничто в сравнении с грядущими. Что мы не должны себя обманывать. Что грусть – это цветок. Я перекопал целые библиотеки в поисках источника пословицы «Грусть – это цветок» – и нигде не нашлось ученого толкования, прояснявшего ее смысл. Полагаю, она имела в виду, что изменившийся характер Моны обладает мрачной прелестью, которую мы должны научиться принимать. И еще, что это свойство будет только расти. Мне становилось не по себе при мысли о том, сколько дней я позволял матери и дочери вместе сидеть на диване перед телевизором. Эта кошмарная женщина видела, как ее собственный ребенок медленно умирает, и все равно продолжала убивать дочь. Петрос больше не встречается с бабушкой и дедушкой. Он спрашивал: почему? Я лгал ему и обещал себе, что однажды все объясню. Когда весть о том, что Мона нас оставила, разнеслась во все углы, семьи нашей церкви взяли нас под свою опеку. Они готовили нам еду. Составили расписание, по которому сидели с Петросом, чтобы я мог вернуться к работе. В конце концов сест ра Хелена многие обязанности взяла на себя, но даже сейчас ни один священник в нашей церкви не получает на Рождество более щедрых подарков, чем я, и даже самым прожженным пиратам стало бы неловко при виде трофеев, которые доставались Петросу на именины. Я всегда чувствовал подспудную жалость и безысходность в этой доброте, как будто греческий юноша, женясь на римской девушке, идет на определенный риск и моя нынешняя жизнь стала естественным следствием моего опрометчивого шага. Но это не мешало прихожанам помогать нам без задней мысли. Все христиане верят, что главное дело человеческой жизни – отдавать долг за старые грехи. Эти добрые люди поддерживали меня до того дня, пока я не смог взвалить весь свой долг на себя. Однажды мне в голову пришла фантазия, которую, казалось, я всегда буду с собой нести. Я представил, что произойдет, если вернется жена. Я бы предложил ей снова работать в больнице. Сам целый день сидел бы с Петросом, пока она не оказалась бы готова познакомиться с ним поближе. Тогда она бы обнаружила, что наш сын – не зловещее предзнаменование, не воплощение ее неудач. Это развитой мальчик, сознательный и добросердечный. Учителя его хвалят. Его часто приглашают на дни рождения. У него мой нос и глаза Симона, но густые темные волосы Моны, ее круглое лицо, ее радостная улыбка. Однажды он будет благодарен за то, что лицом больше пошел в мать, чем в отца. В моих мечтах Мона обнаруживала, при помощи сына, что на самом деле окончательно не уходила. Мы бы заново выстроили то, что у нас когда-то было, поскольку основание, заложенное совместно, никуда не исчезло. Но я уверенно избавился от этой фантазии, словно сбросил старую кожу. И к своему удивлению, обнаружил, что могу существовать и без мечты. Лишь одна ее часть упрямо не желала исчезать. Я хотел, чтобы Петрос понял: мамина любовь – не мое измышление. Я хотел, чтобы он знал: у него есть корни, которые идут не только от меня. От Моны ему передалось глубокое понимание трудных истин, любовь к шуткам и загадкам, трогательная любовь к животным. Мать понравилась бы ему. Я лишь хотел, чтобы они друг у друга были. Что бы ни случилось с Моной, мне думалось, она сожалеет о том, какой была наша совместная жизнь, а может, о решении прекратить ее. Меня бы сожаление такой силы сломило, но я ничего подобного не испытывал. Каждый раз, когда я оглядывался назад, Петрос показывал мне путь вперед. Я находился лишь на середине путешествия, которое начал с женой. И каждую ночь благодарил Бога за сына. Глава 7 Когда я проснулся, рядом со мной было пусто. Петрос исчез. Я на ощупь выбрался в прихожую и увидел на кухне Лео и Софию, при моем появлении они подняли головы от тарелок. Лео махнул в сторону балкона, где сгорбилась похожая на кузнечика маленькая фигурка. Петрос сидел на корточках, наклонившись, и что-то раскрашивал цветным карандашом. – Открытку Симону рисует, – пояснил Лео. Я улыбнулся. – Отведу его на крышу. – Отца Симона там нет, – шепотом сказала София. Выражение лица Лео сказало все остальное. Они не знали, куда ушел Симон. Я набрал номер брата, и он ответил после четвертого гудка. – Ты где? – спросил я. – В квартире. – С тобой все в порядке? – Не мог заснуть. Вернусь – поведу вас с Петросом завтракать. Лео и София наблюдали за мной. София, должно быть, занималась Петросом с тех пор, как он проснулся. Бедная женщина даже не успела снять халат. – Нет, – сказал я Симону. – Не ходи никуда. Мы сами к тебе придем. При свете дня показалось странным, что в квартире почти ничего не изменилось. Следы разорения не исчезли вместе с тьмой. Петрос маленькой ручонкой крепко сжимал мою ладонь, перешагивая игрушки, словно ядовитые грибы. Впрочем, из кухни исчезли все разбитые тарелки и рассыпанная еда, а окна стояли открытыми. За столом сидел Симон и делал вид, что не курит. Петрос бросился от меня к Симону и вручил сделанную собственными руками открытку. На ней изображались четыре человечка из палочек, держащиеся за руки: Мона, я, Петрос и Симон. Однако при ближайшем рассмотрении оказалось, что на Моне – сутана. У меня упало сердце. Это была не Мона, а сестра Хелена. Симон посадил Петроса на колено и крепко обнял. Похвалив открытку, он прижался губами к буйным зарослям волос. – Я люблю тебя, – прошептал Симон. – Мы с твоим папочкой сделаем так, чтобы с тобой ничего не случилось. Раковина была пуста, а все тарелки – вымыты. Губку словно выжимали досуха промышленным насосом. Удивительно, что Симон сумел остановиться и не убрал всю квартиру. – Когда сестра Хелена приходит за грязным бельем? – спросил он. Я слишком погрузился в свои мысли и не ответил. На фоне чистой кухни остатки хаоса выглядели еще более впечатляющими. – Я Земля, я Земля, вызываю Алекса! – позвал Симон. – Петрос, – сказал я, – прежде чем мы пойдем завтракать, сходи, пожалуйста, помой руки. Сын осторожно двинулся по коридору. – Что-то не так? – спросил Симон. Разумеется, он тоже заметил. Я показал на места, где остался самый большой беспорядок: тумбочка у двери; книжные полки; столик, где стоял телефон. Симон пожал плечами. – Он что-то искал, – сказал я. – Открыл все дверцы. За исключением этих. Восточные христиане устраивают в доме особый уголок, где лежит Евангелие, а вокруг выставлены иконы. В нашей квартире «красный угол» скромный – всего лишь старинный шкафчик, перед которым молились я и Петрос. Но при ограблении шкафчик не тронули. – Он наверняка знал, что это такое, – сказал я. В святом углу хранятся только освященные предметы. Грабитель понимал, что туда ему нет смысла соваться. Вряд ли кто из итальянских светских людей столько знает о наших ритуалах. Теперь вчерашние мысли о душевнобольном грабителе, вдохновляемом религиозным безумием, не казались правдоподобными. Пока сын умывался, я быстро прошел по следам незнакомца. Сестра Хелена слышала, как он звал Симона из коридора рядом с комнатой Петроса. Коридор в одну сторону уходил к ванной, а в другую – к моей спальне. Ванная осталась нетронутой, как и комната Петроса. В затылке закололо, словно от легкого удара током. Похоже, грабитель стремился в комнату хозяина квартиры. В моей спальне тоже был порядок. Если в ящиках тумбочки и рылись, Симон убрал все следы вчера вечером, одевшись после душа. Но когда я присмотрелся повнимательнее, то увидел, что одну полку трогали: ту, где я держал путеводители по странам, в которые получал назначение Симон. Том, посвященный Турции, валялся на полу. На нижней полке появилось пустое место. Что-то исчезло. – Алли, – позвал из прихожей Симон. – Подойди-ка сюда на секундочку. Книги по плащанице! Они пропали, вместе с моими рукописными записями результатов исследований, которые я проводил для Уго. Сердце лихорадочно застучало. Мои первые интуитивные догадки оказались правильны. Ограбление и убийство Уго наверняка связаны. Все это имело отношение к выставке Уго. – Алекс! – повторил Симон, уже громче. Когда я в оцепенении вернулся в прихожую, он показал на пол. Взгляд у него стал еще более настороженным. – Все утро на него гляжу, – тихо сказал он. – Но только сейчас щелкнуло. – Симон, – выговорил я, – тот, кто здесь был, знает, что мы помогали Уго организовывать выставку. Но Симон слишком увлекся находкой, чтобы осознать мои слова. – Ничего не пропало? – спросил он, стиснув зубы. Я встал на колени рядом с ним, среди перевернутых игрушек и телефонных книг. Симон показывал на мой ежедневник, тот раскрылся на вчерашней странице. Понял я это, лишь перелистнув страницу. Сегодняшний и завтрашний листки кто-то вырвал. Я застыл. Во мне, словно кипящая смола, забурлила мысль, которую пытался донести Симон. – Что было на тех страницах? – спросил он. Всё. Срез нашей жизни. На следующей неделе начинался осенний семестр, и я записал расписание занятий, которые веду. И все наши планы с Симоном тоже были там. Я проговорил то, что брат уже понял без меня: – Он продолжает нас искать! Брат набирал номер на своем телефоне. – Забронирую для вас с Петросом комнату в «Казе»[8]. «Каза». Наш ватиканский отель. Очень тихий, совершенно неприметный. Становилось ясно: отныне нам с Петросом небезопасно оставаться в собственном доме. Симон разговаривал с портье, когда послышался резкий стук в дверь. Тотчас Петрос в ужасе выбежал из ванной и обхватил сзади мои ноги. С трудом шагнув к двери, я повернул ручку. На пороге стоял вчерашний жандарм. – Офицер, поймали кого-нибудь? – с нетерпением спросил я. – К сожалению, нет, святой отец. Мне нужно еще кое-что записать. Я пригласил его внутрь, но он предпочел остаться у входа и, наклонившись, принялся изучать дверной косяк. Петрос прижался к моим ногам. Ему хотелось, чтобы полицейский ушел. Или – уйти самому. Коп поднял глаза. – Святой отец, ваша монахиня сказала, что, когда этот человек проник сюда, дверь была заперта. – Все правильно. Я всегда запираю дверь, когда ухожу из квартиры. – Даже прошлым вечером? – Два раза проверил, прежде чем ехать в Кастель-Гандольфо. Он внимательно разглядывал косяк. Провел пальцем вверх и вниз по дереву. Потрогал ручку. Мне потребовалось еще несколько секунд, чтобы понять. Ни на двери, ни на косяке повреждений не было! – Мне нужно сделать несколько фотографий, – сказал он. – Позвоню вам позже, надо будет кое-что обсудить. Петрос отказался оставаться в квартире с полицейским, поэтому час до встречи с дядей Лучо мы провели на улице. Держась хорошо знакомых дорожек, мы сходили в папские сады, к фонтанам, которые мы с Симоном с детства называли по-своему. Фонтан дохлой лягушки. Фонтан непонятно откуда взявшегося угря. Фонтан имени той ночи, когда Катерина Фиори перебрала и пошла танцевать. Наконец мы очутились на маленькой детской площадке рядом с ватиканским теннисным кортом, и там Петрос попросил дядю встать за качелями и раскачать их повыше. Взлетая ввысь, он крикнул: – Симон! Ты знаешь, почему листья меняют цвет? Это хлорофилл! В последнее время – его излюбленная тема. Симон вглядывался в даль. Когда он понял, что молчит в ответ на заданный ему вопрос, спросил: – Почему же не все деревья меняют цвет? Он никогда не был сильным студентом, но после четырех лет в колледже, и четырех лет в семинарии, и еще трех лет в академии он превратился в живую рекламу неизменной в нашей церкви одержимости учебой. Иоанн Павел имел докторскую степень по теологии и по философии. В Петросе мы так же поощряли стремление изучать все и вся. – Потому, что хлорофилл просто остается у них в листьях! – выкрикнул Петрос. Мы с Симоном переглянулись и решили, что это сойдет за правильный ответ. – А знаешь, о чем я сейчас читаю? – спросил Симон. – Про тигров? – выкрикнул Петрос. – Помнишь доктора Ногару? Я послал Симону наэлектризованный взгляд, но брат не обратил на меня внимания. – Он мне птичек кормить разрешал, – ответил Петрос. На едва заметное мгновение Симон улыбнулся. – Давным-давно неподалеку от города, где встретились я и доктор Ногара, жил святой по имени Симеон Столпник. Он сидел на вершине столба почти сорок лет, не спускаясь. Даже умер наверху. Показалось, что голос брата шел откуда-то издалека, словно его завораживала идея побега от мира – возможность уйти в затворничество внутри себя, будучи монахом, вместо того чтобы принять мир, будучи священником. – А как же он ходил писать? – тут же поинтересовался Петрос. Вечный, неизменный вопрос. Симон рассмеялся. – Петрос, – сказал я, стараясь напустить на себя серьезный вид, – не повтори этого в школе. Он качнулся еще выше, усмехаясь. Едва ли не самым большим удовольствием для него было развеселить дядю. Мало-помалу час пробежал. Никого из знакомых мы не встретили, новостей не услышали. Мы смотрели вниз с ватиканских стен и ясно понимали, что этим утром никто в Риме не обращает внимания на события нашей жизни. Когда мы уже подошли к ступеням у входа во дворец Лучо, позвонила сестра Хелена и сказала, что сегодня вечером с Петросом посидеть не сможет. И, чуть не плача, поспешила закончить разговор. Отключившись, я подумал, что она что-то недоговаривала. А может, не отдавала себе отчета в собственном промахе, пока вчера вечером не пришла домой. Иногда она брала Петроса с собой в гости, когда навещала соседей по дому, и иногда при этом оставляла дверь незапертой. Дворец губернатора Ватикана – молодое, по местным меркам, здание. Младше Иоанна Павла. Его построили в тысяча девятьсот двадцать девятом году, когда Италия согласилась учредить независимое государство Ватикан. Первоначально дворец предназначался для семинарии, но папа, нуждаясь в национальном правительстве, превратил его в административное здание. Сегодня здесь повсюду сновали ватиканские чиновники, готовили выпуск марок с картинами Микеланджело. Мы звали это здание Губернаторским дворцом, в память о днях, когда нашим городом управлял мирянин, но губернаторов больше не существовало. Новый глава исполнительной власти носил белый католический воротничок-колоратку. Лучо проживал в частных апартаментах на верхнем этаже со священником-секретарем доном Диего, который и открыл нам дверь. – Входите, святые отцы, – сказал он. – И ты, сын мой. Он наклонился поздороваться с Петросом, – главным образом, чтобы не встречаться глазами с Симоном. Они были ровесниками – два священника, быстро продвигавшихся по карьерной лестнице, и Диего считал, что Симон – его конкурент. За спиной у Диего в воздухе разливалась суровая классическая музыка. Лучо был талантливым пианистом, пока не подступил артрит. Дядя хранил у себя вставленную в рамку газетную статью, описывающую, как в молодости он на концерте исполнял Моцарта. Теперь пианино простаивало без дела, а фоном играла музыка мрачных русских и мрачных скандинавов. Исполнявшееся сейчас произведение Грига звучало как лейтмотив кальвинизма. Диего провел нас в кабинет. Окна его выходили не на собор Святого Петра, а на север, отчего в комнате было промозгло. Предшественником Лучо был простой и откровенный американский архиепископ, у которого на полу лежала медвежья шкура, а по телевизору крутились вестерны. В таком кабинете Петросу бы понравилось. Но вкус моего дяди склонялся к восточным коврам и стульям на львиных лапах, поскольку их можно было бесплатно взять с ватиканского склада, где каждый раз, когда умирал очередной прелат, скапливалась гора барочной мебели. – Простите меня, – сказал Лучо, воздевая руки, – что не могу встать и встретить вас. Это было его традиционное приветствие с тех пор, как в прошлом году у него случился небольшой инсульт. После него Лучо перестал носить красную кардинальскую шапочку и отделанную красным кардинальскую мантию, потому что иногда терял равновесие, а его пальцы не справлялись с пуговицами и с поясом. Вместо этого он облачался в свободно сидящий костюм, и каждое утро монахиня надевала ему на шею нагрудный крест. Мы с Симоном пожали его протянутую руку, и брату, как всегда, досталось чуть более долгое рукопожатие, чем мне. Но самое долгое, однако, дядя приберег для Петроса. – Подойди сюда, мой мальчик! – сказал Лучо, с нетерпением стуча по столу. Удар парализовал у Лучо часть лица, но он усердно занимался реабилитацией, чтобы не пугать Петроса. Пока они обнимались, я бросил взгляд на лежащие на столе бумаги, надеясь увидеть полицейские рапорты об Уго или о проникновении в нашу квартиру. Но обнаружил только отчеты по бюджету, которые требовались Лучо как воздух. Он был мэром маленького городка, которому всегда необходимо обновлять оборудование и строить новые парковки; министром культуры при величайшей в мире коллекции искусства Античности и Возрождения; работодателем для более чем тысячи работников, пользующихся бесплатным здравоохранением, магазинами беспошлинной торговли и дотациями на питание, не платя ни гроша подоходного налога; и посредником в хрупких отношениях со светским Римом, которому наша окруженная Вечным городом страна обязана энергоснабжением, поставками нефти и вывозом мусора. Каждый раз, размышляя о том, что Лучо недостаточно внимания уделяет мне и Симону, я напоминал себе, что дяде надо успевать выполнять обещание, данное им Иоанну Павлу. – Хочешь пить? – спросил Лучо у Петроса, с усилием заставив двигаться обе стороны рта. – У нас есть апельсиновый сок. Петрос просветлел. Он спрыгнул с колен моего дяди и бросился следом за Диего на кухню. – Полагаю, – прибавил дядя, понизив голос, – прошлой ночью больше не случилось никаких происшествий? Вопрос прозвучал скорее как формула вежливости. В этой стране ничего не происходит без ведома кардинала – председателя Ватикана. – Нет, – ответил я. – Больше ничего. Но тут вмешался Симон. – У жандармов ничего нет, – с нажимом поправил он. – А Петрос и Алекс тем временем даже переночевать не могут под крышей собственного дома. Его тон меня удивил. Лучо посмотрел на него долгим укоризненным взглядом. – Александр и Петрос могут оставаться под этой крышей. И ты ошибаешься: двадцать пять минут назад мне позвонили жандармы и сообщили, что подозреваемого, возможно, зарегистрировала одна из камер видеонаблюдения. – Дядя, это прекрасная новость! – обрадовался я. – Сколько еще пройдет времени, прежде чем у них появится что-то конкретное? – проворчал Симон. – Не сомневаюсь, они работают насколько возможно быстро, – ответил Лучо. – А пока, что обо всем этом можете рассказать вы? Я глянул на Симона. – Сегодня утром мы нашли в квартире кое-какие свидетельства, которые позволяют заключить, что эти два… происшествия… связаны между собой. Лучо поправил лежащую на столе ручку. – Ту же самую возможность изучают и жандармы. Это, безусловно, тревожный факт. Вы рассказали им о том, что обнаружили? – Еще нет. – Я попрошу их еще раз с вами связаться. Лучо повернулся к Симону. – Есть ли что-нибудь еще, о чем мне следует знать? Брат покачал головой. – Например, для начала, что ты делал в Кастель-Гандольфо? – нахмурился Лучо. – Мне позвонил Уго и попросил о помощи. – Как ты туда добрался? – Попросил шофера из гаража. Лучо поцокал языком. Гараж подчинялся ему, и простым священникам не разрешалось просить машину, а репутация племянников начальника должна оставаться безупречной. – Дядя, – сказал я, – ты слышал, чтобы кто-нибудь пробрался через ворота Кастель-Гандольфо? Или сюда? – Конечно нет. – Как можно узнать номер нашей квартиры? – Я собирался задать вам тот же самый вопрос. Через открытую дверь я видел, что Диего подал Петросу апельсиновый сок в хрустальном бокале. Петрос съежился, вспоминая, как в прошлом году он один такой уже разбил. Монахини полчаса ползали на коленях, собирая осколки. Я осуждающе посмотрел на Диего – мог бы и запомнить. – Ладно, – сказал Лучо, – есть еще один вопрос, который я хотел обсудить. К сожалению, в содержание выставки Ногары необходимо внести изменения. – Что?! – вскричал Симон. – Симон, мой куратор уехал. Я не могу монтировать выставку без него. В некоторых залах вообще непонятно, что вешать. Брат вскочил и чуть ли не в истерике воскликнул: – Ты не можешь этого сделать! Он же свою жизнь за это отдал! Я урезонил Симона, тихо сказав, что после событий прошлой ночи изменить или отложить выставку – возможно, не самая плохая идея. Лучо постучал костлявым пальцем по бюджетному листу. – У меня роздано четыреста приглашений на открытие. О том, чтобы отложить, не может быть и речи. И на данный момент, поскольку Ногара не закончил оформление нескольких залов, речь идет не столько об изменении экспозиции, сколько о расположении экспонатов. Поэтому я бы хотел обсудить с вами – особенно с тобой, Александр, – возможность сделать логическим центром выставки не плащаницу, а рукопись. Мы с Симоном вытаращили глаза. – Ты хочешь сказать, Диатессарон? – спросил я. – Нет, – отрезал Симон. – Ни в коем случае. Лучо проигнорировал его. Впервые в жизни в расчет принималось только мое мнение. – Как это возможно? – спросил я. – Реставраторы закончили работать с книгой, – сказал Лучо. – Люди хотят ее видеть. Мы помещаем книгу в витрину и показываем им. Подробности решишь сам. – Дядя, десять залов одним манускриптом не заполнить. Лучо фыркнул. – Если снять переплет – заполним. Каждую страницу можно выставить отдельно. Мы ведь уже сделали несколько больших фоторепродукций на стены. Столько страниц в книге? Пятьдесят? Сто? – Дядя, возможно, это старейший цельный переплет Евангелия из всех до сих пор обнаруженных. Лучо махнул рукой, будто отгоняя муху. – Мастера из лаборатории отдела рукописей знают, как справиться с такой задачей. Они сделают все, что нам нужно. Не успел я возразить, как Симон хлопнул рукой по столу Лучо. – Нет, – твердо сказал он. Все вокруг застыло. Я взглядом велел Симону сесть. Лучо поднял густую изогнутую бровь. – Дядя, – сказал Симон, пробегая рукой по волосам, – прости меня. Я… у меня горе. Но если тебе нужна помощь, чтобы закончить организацию выставки, я расскажу то, что тебе нужно знать. Уго мне все объяснил. – Все? – Дядя, для меня это очень важно! Было время, когда непредсказуемые вспышки гнева портили репутацию Симона в глазах дяди. «Это греческая черта, – повторял Лучо, – а не римская». Но теперь он говорил, что она делает Симона непохожим на остальных, и характер поможет ему достичь таких высот, до которых не добирался да же сам дядя. – Понятно, – сказал Лучо. – Рад слышать. Тогда тебе придется руководить остальными кураторами, поскольку нам в ближайшие пять дней нужно многое сделать. – Дядя, – вклинился я, – ты понимаешь, что Симон и я сейчас столкнулись с некоторыми личными проблемами? Он передвинул на столе бумаги. – Понимаю. И я приказал коммандеру Фальконе направить офицера на охрану тебя и Петроса, в качестве меры предосторожности. Он повернулся к Симону. – Что касается тебя: будешь ночевать здесь, под этой крышей, пока работа по выставке не закончится. Договорились? Симон охотнее бы согласился ночевать на перекрестке у вокзала Термини. Но такова была цена этой необычной просьбы. Зато Симон продемонстрировал Лучо, у кого на руках козыри. Брат кивнул, и Лучо дважды стукнул по столу костяшками пальцев. Мы закончили. Дон Диего вернулся, чтобы проводить нас к лифту. – Послать кого-нибудь за вашими сумками? – язвительно спросил у Симона Диего. Ближайшие пять ночей им предстояло делить друг с другом апартаменты. Страж и заключенный. Но в глубине глаз Симона промелькнула успокоенность. Облегчение. Он не собирался глотать наживку. Металлическая дверь отъехала в сторону, и Петрос вбежал внутрь – ему не терпелось нажать на кнопку лифта. Не успел Диего подыскать еще один способ уколоть Си мона, как мы уже спускались. Глава 8 Вскоре после обеда в квартире Уго я помог ему проникнуть в Ватиканскую библиотеку и взглянуть на Диатессарон. – Приходите ко мне в четыре тридцать, – сказал он. – И прихватите пару перчаток. В условленное время я ждал у дверей его квартиры. Уго объявился через четверть часа. В руках он держал два пластиковых пакета из «Анноны», супермаркета в Ватикане. В одном пакете безошибочно угадывались очертания бутылки с алкоголем. – Нервы успокоить, – пояснил он, подмигнув. Но лоб у него был влажным, а глаза – тревожными. Едва мы вошли, он принялся рюмка за рюмкой поглощать граппу «Юлия». – Скажите мне вот что, – начал он. – Вы знаете, куда идти там внизу? «Там внизу» – это в библиотеке под его квартирой. – Откуда? – раздраженно ответил я. У меня сложилось впечатление, что он все это уже проделывал и я просто пойду за ним следом. Да ведь только для прохода через главную дверь нашей библиотеки требуется подать заявление с рекомендациями официальных ученых! Чтобы увидеть книгу, необходимо заполнить бумаги. Чтобы ее вынес ли в зал, нужен сотрудник библиотеки, поскольку ни одному читателю не разрешается входить в книгохранилище. – Если мы уже знаем, где хранится манускрипт, почему нельзя просто снять его с полки и почитать? – спросил я. Во втором пакете из супермаркета обнаружилась целая коллекция разнообразной экипировки. Два карманных фонарика, походный фонарь, упаковка медицинских перчаток, буханка хлеба, пакетик кедровых орехов, тапочки, блокнот и какой-то диск размером с детскую теннисную ракетку. Все это он принялся укладывать в спортивную сумку. – Конечно же, мы можем снять ее с полки, – сказал он. – Это-то не проблема. Он глянул на часы. – А теперь поживее, отец Алекс. Нам надо поторопиться. – С этим мы мимо охраны не пройдем, – указал я на сумку. – Пусть это вас не тревожит, – усмехнулся он. – На втором этаже проходит труба парового отопления. Ею уже много лет не пользуются. Я непонимающе уставился на него. Уго хохотнул и стиснул мне руку. – Шучу, шучу! Перестаньте переживать и пойдем. У него был друг «на той стороне». Старый французский священник, чей кабинет ютился в заброшенном углу здания. Библиотека закрывалась через десять минут, но Уго жил так близко, что до друга мы добрались за две. Перед кабинетом Уго остановил меня и сказал: – Постойте тут. Он вошел один, но дверь за собой закрыл неплотно. – Уголино, – услышал я тревожный голос с французским акцентом, – они про тебя узнали! – Сомнительно, – ответил Уго. – Сегодня охрана ходила по кабинетам и предупреждала нас, чтобы мы сообщали обо всех посторонних. Уго не ответил. – Священник, который приходил с ними, знал твое имя, – продолжал голос. Уго кашлянул. – Новую систему еще тестируют? – Да. – Значит, дверь по-прежнему открыта? – Открыта. Но одному тебе вниз уже ходить не стоит. – Согласен. – Уго подошел к двери и впустил меня. – Знакомьтесь, отец Александр Андреу. Сегодня он пойдет вместе со мной. Француз оказался пожилым благообразным священником. Торчащая, как ершик, борода почти скрыла удивленно разинутый при моем появлении рот. – Но, Уголино… – начал он. Уго забрал с вешалки шляпу и зонт своего друга. – Ты зря сотрясаешь воздух. А они заметят, если ты не уйдешь в обычное время. Завтра поговорим. Священник опустил жалюзи на застекленной двери кабинета. – Это неразумно. В этих залах каждый звук разносится дале ко. А раз с тобой… он, вы наверняка будете разговаривать. И привлекать внимание. Но Уго лишь подтолкнул священника к выходу. Часы над дверью показывали двенадцать минут шестого. Ученые в читальных залах уже убрали блокноты и ноутбуки. Сейчас они пойдут к столу библиотекаря за ключами от ящичков камеры хранения и через несколько минут покинут библиотеку. После этого станет сложно объяснить, почему мы с Уго здесь околачиваемся. – О чем он вас предостерегал? – спросил я, когда Уго закрыл дверь. Он выглянул через планки жалюзи. – Так, ничего. – Тогда почему выглядываете в коридор? – Сокрушаюсь, что ваш дядя не нанял еще нескольких кураторш, похожих на синьорину де Сантис из соседнего кабинета! Я прислонился к стене. Уго последовал моему примеру, доставая из сумки буханку хлеба. – Как вы понимаете, о том, что сегодня увидите, никому рассказывать нельзя. Даже вашим ученикам, – невесело улыбнулся он. Под дверью угасала полоска света, льющегося из коридора. – Я это делаю не для моих учеников, – сказал я. – Отец Симон рассказывал, что отец учил вас обоих читать Новый Завет на греческом. Я кивнул. – И вы оказались прилежным учеником, а он отставал. – В семинарии Евангелия были моей любимой темой. Любого преподавателя Евангелия – даже того, кто учит министрантов в предсеминарии, как я, – переполняет восторг от осознания того, что наше понимание Библии несовершенно. Что более старые, лучше сохранившиеся, более полные списки Евангелий еще ждут своего открытия. Сегодня мне выпадала возможность подержать в руках один такой список, пока его не заперли под замок вместе с остальными. Уго протер очки носовым платком и пристально посмотрел на меня удивительно светлыми глазами. – А вы сказали отцу Симону, что мы делаем сегодня вечером? – Нет. Я уже пару дней никак не могу с ним связаться. – И я не могу, – вздохнул он. – Ваш брат порой исчезает. Приятно слышать, что это не связано со мной лично. Он глянул на часы и встал. – Прежде чем мы пойдем, вам нужно кое-что узнать. Нам нельзя оставлять следов, потому что меня, похоже, кто-то преследует. – Кто? – спросил я, припомнив его разговор с французским священником. – Не знаю. Но надеюсь, после сегодняшнего вечера новых возможностей ему не представится. Уго снял ботинки и переоделся в тапочки из спортивной сумки. – Просто следуйте за мной. Идем вниз. В залах было темно, но Уго знал дорогу. Что удивительно – для человека его габаритов он двигался беззвучно, даже когда мы вошли в первый гигантский коридор книгохранилища. Я ожидал увидеть старые деревянные шкафы, высоко вздымающиеся к украшенным фресками аркам. Вместо этого мы оказались в низких технических туннелях, длинных, как океанские лайнеры, и опутанных венами электропроводки. Мои ботинки стучали по холодным металлическим настилам, и эхо разносилось по коридорам. Мне пришлось пригибаться, чтобы не биться головой о лампочки в проволочной сетке. Уго двигался проворно, словно выпивка лишь помогла ему размяться. Теперь стальные стеллажи шли со всех сторон – слева и справа, вверху и внизу – ярус за ярусом, соединенные между собой площадками, к которым поднимались узкие лестницы. Уго полагался на свет прихваченного им фонарика – лампочки на потолке включались по таймеру. Мы шли и шли. Наконец коридор вывел нас к лифту. – Куда он идет? – спросил я. Мой голос, как и предупреждал французский священник, отскакивал от мраморных полов, прорезая мягкую тишину. – На самый низ, – прошептал Уго. Двери закрылись за нами, и в кабине сразу стало темно. Луч фонарика Уго устремился к пульту. Не успел я прочитать надписи, как Уго уже отправил нас в путь. Лифт начал неспешный спуск. Когда двери вновь открылись, мы увидели кремового цвета стены и флуоресцентный свет. Здесь не было полок, только иногда попадались на глаза распятие или икона, висящие на стенах вперемешку с пожарными датчиками и коробами аварийного освещения. Повсюду витал незнакомый, химический запах нового. – Мы под землей? – шепотом спросил я. Уго кивнул и повел меня вперед, бормоча: – Сейчас посмотрим, прав ли он. Завернув за угол, мы подошли к огромной двери, целиком отлитой из стали. Рядом на стене был вмонтирован пульт. Но вместо того чтобы ввести пароль, Уго сунул пальцы за край двери и потянул, отклонившись назад. Стальная плита тихо отворилась. За ней лежала тьма. – Превосходно! – вполголоса проговорил Уго. Потом обернулся и сказал мне: – Не трогайте ничего, пока я не объясню, почему эту дверь оставили незапертой. Он сунул руку внутрь и повернул таймер, управляющий включением лампочек. Когда они зажглись, у меня подкосились ноги. Двадцать лет назад Иоанн Павел начал новый проект. У Ватиканской библиотеки кончились площади хранения, и поэтому в небольшом дворике к северу от книгохранилища, где в войну сотрудники выращивали овощи и где дядя Лучо теперь держал кафе, чтобы выжать денег из приходящих в библиотеку ученых, Иоанн Павел вырыл яму. В нее залил фундамент бомбоустойчивого бетонного убежища, предназначенного для самых ценных коллекций. И сегодня ученые, попивая кофе в кафе Лучо, стоят на тонком слое дерна, который скрывает защищенную стальной плитой крипту с сокровищами Иоанна Павла. Ребенком я воображал себе это место. В моих фантазиях оно представлялось просторным, как банковское хранилище. Помещение, которое открылось сейчас передо мной, оказалось размером с небольшой аэродром. Основной проход был в половину длины футбольного поля, а в боковых легко бы разместились туристические автобусы. – Вы видите перед собой величайшую в мире коллекцию манускриптов, – прошептал Уго. На земле существует два вида книг. Со времен Гуттенберга печатные книги размножались миллионами, их конвейером производили машины, вытесняя более древнюю разновидность книг – рукописи. Неграмотный бизнесмен эпохи Возрождения с печатным прессом мог отштамповать десять книг быстрее, чем бригада образованных монахов выпишет от руки одну-единственную страницу рукописи. Если учесть, как мало было изготовлено манускриптов и какому обращению они подвергались в течение веков, чудо, что хоть какие-то из них уцелели. Но с тех пор как изобрели книги, им сопутствовал могущественный друг: христианская церковь, которая их делала, и папа в Риме, который их собирал. Из всех великих библиотек в истории человечества до наших дней уцелела лишь одна. И по милости Божией в ее сердце я сейчас вступал. – Возьмите. – Уго протянул мне второй фонарик. – По таймеру свет будет гореть всего двадцать минут. Теперь давайте покажу, что нас ожидает. Он выставил у себя на электронных часах обратный отсчет, запустил его, потом достал из сумки таинственный плоский предмет. Теперь я смог разглядеть его получше: монитор, соединенный с металлическим диском, похожим на спираль нагревателя духовки. Уго включил аппарат, и по экрану побежали красные буквы. – Здесь устанавливают новую систему учета, – пояснил он, – чтобы не приходилось каждый год на месяц закрывать библиотеку на ручную инвентаризацию. Вы знаете, что это? Прибор походил на помесь телевизионной антенны и сушилки для полотенец. – Это сканер радиочастотных меток, – сказал Уго. – В переплетах манускриптов установлены ярлычки, а сканер может дистанционно считать зараз пятьдесят ярлычков. Он провел меня мимо первого стеллажа, демонстрируя, как работает устройство. Строки текста бежали вниз по экрану быстрее, чем я успевал их прочесть. Шифры. Названия. Авторы. – Даже с этой волшебной палочкой, – сказал он, – мне потребовалось две недели, прежде чем я понял, что манускрипт должен находиться здесь, внизу. Две недели – и немного удачи. Уго кивнул на белую пластмассовую коробку, установленную на потолке. – Там – стационарные сканеры. По какой-то причине они нарушают работу системы безопасности, поэтому стальная дверь должна оставаться открытой, пока дефект не устранят. Он перевел взгляд на меня. – Для нас это хорошая новость. А плохая – в том, что из-за этой техники стальная дверь больше нас не защищает. В мой первый визит в подвал я совершил ошибку – перенес книгу через проход на другую полку. Сканеры засекли ее движение. Через пять минут здесь была охрана. – И что вы сделали? – Спрятался и молился. К счастью, охрана решила, что просто сломалась система. С того дня я следую двум правилам. Первое: читаю на месте. И второе: надеваю вот это. Он достал из сумки пару латексных перчаток. – Чтобы не оставлять отпечатков? – спросил я. – Не тех, о которых вы подумали, – сверкнул он глазами. – А сейчас следуйте за мной. По мере того как мы двигались вдоль стеллажей, Уго становился сосредоточеннее. Поставив сумку в конце прохода, он выкопал из нее банку со спиртовыми тампонами, протер руки и лишь после этого надел перчатки. – Это он? – спросил я, видя, что пульт начал фиксировать массив книг на древнесирийском – языке Эдессы периода Диатессарона. Языке, ближайшем к арамейскому Иисуса. Но Уго покачал головой и пошел глубже по проходу. – Вот! – сказал он. На экране появилась странная запись. Вместо шифра значилось латинское слово «CORRUPTAE». «Повреждено». – Эта полка – недоработка реставрационной мастерской, – сказал Уго и обвел рукой стеллаж, в котором полок было больше сотни. – Там, похоже, даже не знают, что он здесь. – Как вы нашли нужный манускрипт? Уго не умел читать по-гречески, а люди со знанием древнесирийского встречались и того реже. – Отец Алекс, я приходил сюда каждую ночь после возвращения из Турции. Спал только днем. То, что вы здесь видите, стало моей жизнью. Я вот настолько, – он сложил пальцы щепоткой, – от доказательства, что плащаница во втором веке находилась в Эдессе. Если бы потребовалось, я бы вручную просмотрел каждый манускрипт в этом дворце. Он усмехнулся. – К счастью, все манускрипты на этой полке по-прежнему имеют индексы старой системы учета – написанные на превосходной латыни. Прищурившись, он вгляделся в полки и провел пальцем по воздуху, в волоске от корешков. Добравшись до нужной книги, Уго склонил голову и оглянулся на ближайший настенный сканер, оценивая его чувствительность к движению. И наконец сказал: – Наденьте перчатки. Трепет, охвативший меня после этих слов, был сильнее, чем я ожидал. – Прежде чем надену, можно дотронуться до него? – попросил я. – Всего на секунду. Я очень осторожно. Вместо ответа Уго отработанным движением вынул том с полки, открыл позолоченную кожаную обложку – и оттуда выскользнуло что-то покореженное и неприятное на вид. Не больше футляра для колье, со ржавыми царапинами, сеткой покрывшими черную помятую поверхность. Не снимая оригинального переплета, библиотекари надели на книгу обложку папской библиотеки. – Вам нужно кое-что узнать, – сказал Уго, – прежде чем дотронетесь до него. То, до чего я докопался только после того, как обнаружил книгу. Триста лет назад папа отправил целую армию священников на поиски самых древних манускриптов в мире. Один священник наткнулся на библиотеку в пустынях Нитрийского Египта, в монастыре сирийцев, где в девятом веке нашей эры один аббат собрал коллекцию текстов. Даже во времена аббата эти тексты были очень старыми. Сегодня это самые древние из существующих и известных нам книг. Внутри каждой аббат напечатал предостережение: «Тот, кто увезет книги из монастыря, будет проклят Богом». Священник, которого звали Ассемани, не обратил внимания на предостережение, и на обратном пути в Рим его лодка перевернулась на Ниле. Один монах утонул. Ассемани заплатил людям, чтобы они достали со дна манускрипты, но книги повредила вода, и их пришлось реставрировать, и это одна из причин, по которой книга оказалась на забытой полке. Вторая причина – в том, что двоюродный брат Ассемани, попытавшийся составить каталог манускриптов, умер, не закончив работы. Дело продолжил третий Ассемани, и в его доме рядом с библиотекой случился пожар. Сгорел весь каталог, и никто его так и не закончил. Вот почему не существует списка этих манускриптов, и, судя по всему, никто не знает, что они здесь. – Уго, – сказал я, – почему вы мне это рассказываете? – Потому что я хотя и считаю себя выше суеверий и расцениваю находку как удачу, вашу судьбу вы вправе выбирать сами. – Не смешите меня! Я преподавал Евангелие по современным методам. Методам научного, рационального прочтения Библии. Поэтому не колебался ни секунды. Уго переложил древний том так, чтобы он лежал на ладони одной его руки, а вторую продемонстрировал мне. Там, где книга соприкасалась с перчаткой, латекс стал ржаво-коричневым. – Обложка оставляет почти не стираемые пятна, – сказал он. – Мне потребовалось несколько дней, чтобы соскрести их с кожи. Пожалуйста, наденьте перчатки. Он дождался, пока я исполнил указание, затем бережно, как врач, что положил Петроса мне в руки, передал текст. Раньше я никогда не видел, чтобы книги делались подобным образом. Как доисторическое существо, найденное на дне моря, она лишь слабо напоминала своих современных сородичей. Обложка книги была сделана из листа кожи, висевшего, будто клапан сумки, предназначался он для того, чтобы оборачиваться вокруг страниц несколько раз, для сохранности. С него свисал кожаный хвостик, похожий на пояс, который петлей обхватывал книгу и удерживал ее закрытой. Я развязал ремешок, осторожно, словно разбирая волоски на голове младенца. Внутри страницы были серыми и мягкими. Текучие буквы – выписаны длинными гладкими штрихами, без скругленных концов: сирийский! Рядом с ними прямо на странице красовался латинский шифр, вписанный давно умершим ватиканским библиотекарем. «Ранее – Книга VIII из Нитрийской сирийской коллекции». А дальше, очень отчетливо: «Евангельская гармония Татиана (Диатессарон)». По мне пробежала дрожь. У меня в руках лежало творение, созданное одним из столпов раннего христианства. Каноническое жизнеописание Иисуса из Назарета в одной книге. Матфей, Марк, Лука и Иоанн, соединенные вместе в виде обобщенного Евангелия древней сирийской церкви. Здесь, внизу, не было никаких звуков, кроме назойливого гудения из воздуховода на потолке, продуваемого далекими механическими легкими. Но в ушах у меня громко стучала кровь. – Крашеный сафьян, основа из папируса, – нервно и еле слышно сказал Уго. – Страницы – из пергамента. Каким-то неизвестным мне инструментом он перевернул первую страницу. Я ахнул. Внутри все так размыла вода, что текст не читался. Но на следующей странице пятна уменьшились. А на третьей уже получалось разобрать буквы. – Вы правы, – прошептал я. – Это двуязычная книга. На странице было две колонки: левая – на сирийском, правая – на греческом. И на этот раз, когда Уго перевернул лист, над текстом словно рассеялся туман повреждений, скрывавших смысл. Там, заглавными буками без пробелов, была написана строчка по-гречески, в которой я узнал слова: – «Был глагол Божий к Иоанну, сыну Захарии», – сказал я. – Это Лука. Уго глянул на меня, потом снова на страницу. Его глаза тоже загорелись. – Но посмотрите на следующую строку! – воскликнул я. – «Он объявил, и не отрекся, и объявил, что я не Христос». Этот стих есть только в Евангелии от Иоанна. Уго порылся в карманах, но не нашел искомого. Он ринулся обратно к сумке и, отдуваясь, вытащил блокнот. – Отец Алекс, – сказал Уго, – вот список. Это упоминания плащаницы, которые нам необходимо проверить. Первое – Матфей 27: 59. Параллельные стихи – Марк… Но не успел я тщательно просмотреть страницы, он нахмурился и застыл. Потом уставился на сканер. – Что случилось? Уго склонил голову и прислушался. Где-то вдалеке слышался тихий-тихий звук. Но Уго покачал головой и сказал: – Это воздух. Продолжайте. Я удивлялся, как он может ограничиваться коротким списком стихов – и вообще темой плащаницы, – когда перед нами лежало целое Евангелие. Я бы остался здесь на месяц, на год, пока не выучился бы сирийскому настолько, чтобы прочитать обе колонки, каждое слово. Но лицо Уго стало сосредоточенным и напряженным. Исчезли все следы добродушной веселости. – Читайте, святой отец, – сказал он. – Прошу вас. В списке было восемь стихов. Я знал их наизусть. Каждое Евангелие – от Матфея, Марка, Луки и Иоанна – говорит, что мертвое тело Иисуса после распятия завернули в льняную ткань. Два Евангелия – от Луки и Иоанна – также упоминают, что апостолы вернулись после Воскресения и увидели в пустой гробнице одно лишь полотно. Но Диатессарон, соединяя Евангелия в единую историю, выделил из всех этих упоминаний всего два момента: похороны и вскрытие гробницы. – Уго, есть проблема, – сказал я, найдя первую цитату. – Здесь слишком много гнили. Не могу понять некоторые слова. Мутные черные пятна испещрили страницу, отчего слова стали неразборчивы. Я читал о манускриптах, уничтоженных плесенью, но сам такого никогда не видел. Уго собрался с духом. Потом, стараясь, насколько возможно, сохранять спокойствие, произнес: – Хорошо, соскребите ее. Я изумленно уставился на него. – Не могу. Это повредит страницу! Уго потянулся к книге. – Тогда покажите мне слово, я сам это сделаю. Я отодвинул от него манускрипт. Уго закипал от гнева. – Святой отец, вы знаете, насколько важно это слово. – Какое? Он прикрыл глаза и взял себя в руки. – Три Евангелия говорят, что Иисуса похоронили в льняном полотне. Единственное число. Но Иоанн говорит: «обвили пеленами». Множественное. – Не понимаю. – Единственное число означает, что у нас похоронный саван, – принялся втолковывать он, недоумевая, что здесь может быть непонятного. – Множественное число означает, что у нас нечто иное. Если Иоанн прав, то все это – крупная ошибка, правильно? Человек, который написал Диатессарон, должен был выбирать. И если он на самом деле видел плащаницу в Эдессе, он бы выбрал «полотно», единственное число. Этот внезапный напор меня напугал. – По вашим словам, мы шли сюда доказать, что плащаница была в Эдессе, когда писался Диатессарон. Он потряс в воздухе листочком со стихами из Библии. – Восемь упоминаний плащаницы. Восемь! Четыре у Марка, Матфея и Луки. Четыре у Иоанна. – Он указал на манускрипт. – Парню, который написал эту книгу… – Татиану. – …пришлось принимать решение. Он не мог использовать оба слова сразу, и какое он выбрал? Здесь-то и начинается самая битва, святой отец. Так что давайте это слово добудем. Но как бы я ни щурился, гниль оставалась непроницаема. – Проверю другую ссылку, – предложил я. – О пустой гробнице. Но и там слово скрылось за черными пятнами. Уго достал из нагрудного кармана пластмассовую коробочку. – Я принес ватные тампоны и растворитель. Сначала попробуем слюной. Может оказаться, что достаточно и ферментов. Я положил ему руку на плечо. – Стойте! Не делайте этого! – Святой отец, я привел вас сюда не для того… – Пожалуйста, расскажите кардиналу-библиотекарю о вашей находке. Реставраторы все сделают как надо, а мы рискуем ее повредить. – Кардиналу-библиотекарю?! – вскипел он. – Вы же сказали, что я могу вам доверять! Вы дали мне слово! – Уго, стоит испортить страницы – и у вас ничего не будет. И ни у кого не будет. Никогда. – Я пришел сюда не для того, чтобы выслушивать лекции. Отец Симон сказал, что у вас есть опыт работы с… Я поднял манускрипт высоко в воздух. – Стойте! – крикнул он. – Вы сигнализацию запустите! Когда книга вернулась на уровень моих глаз, я сказал: – Посветите фонариком под углом. Может быть, разгляжу нажим пера. Он недоуменно посмотрел на меня, потом похлопал себя по карманам и извлек из одного маленькую лупу. – Ну хорошо. Вот, возьмите. Сто лет назад утерянная книга Архимеда обнаружилась в греческом православном монастыре, где она скрывалась на самом видном месте. Средневековый монах стер трактат, со-скребя чернила с пергамента, и вместо него написал на чистых страницах литургический текст. Но при правильном освещении, под нужным углом, оказалось возможно увидеть старые вмятины, следы первого пера. – Стоп, – сказал я. – Держите луч так. – Что вы видите? Я сморгнул и вгляделся еще раз. – Что там? – повторил он. – Уго… – Говорите же! Прошу вас! – Это не гниль. – А что же тогда? Я прищурился. – Это мазки, сделанные кистью. – Что?! – Эти пятна – краска! Кто-то уже находил книгу. Ее подвергли цензуре. Пятна обнаруживались везде. Они сглатывали слова, фразы, целые стихи. Текст под ними прочесть было невозможно. – Говорите, кто-то добрался до книги раньше нас? – пробормотал потрясенный Уго. – И не сейчас. Краска выглядит очень старой. Я внимательно просмотрел текст, пытаясь понять, что вижу. – Кто это сделал? – спросил Уго. Я закрыл глаза. Эти евангельские стихи я знал наизусть. Если соединить воедино свидетельства всех четырех Евангелий, то получится: Иосиф пошел и снял тело Иисуса. Пришел также и Никодим, приходивший прежде к Иисусу ночью, и принес состав из смирны и алоя, литр около ста. Итак, они взяли Тело Иисуса и обвили его чистой льняной плащаницей/пеленами. На том месте, где Он распят, был сад, и в саду гробница новая, высеченная в скале, в которой еще никто не был положен. Там положили Иисуса ради пятницы Иудейской, потому что гроб был близко, и, привалив большой камень к двери гроба, удалились. Вымаранные части касались погребальных благовоний, плащаницы, человека по имени Никодим и – что самое странное – слова «иудейский». Оставалось неизвестным, в единственном или во множественном числе стояло слово, обозначающее ткань для погребения: три из четырех Евангелий используют греческое слово «синдон», означающее «пелена» или «плащаница»; оставшееся использует слово «отония», что значит «полотна», множественное число. Я смог придумать лишь одно объяснение, которое связало бы вымаранные слова. Чтобы удостовериться, я проверил оставшуюся часть колонки. – Уго, – прошептал я, – у вас есть предположения, сколько лет может быть этому манускрипту? – Четвертый или пятый век, по моим оценкам, – сказал он. Я покачал головой. – Думаю, старше. По его лицу пробежала нервная улыбка. – Насколько? Я попытался унять дрожь в руках. – Никодим упоминается только в Евангелии от Иоанна. И погребальные благовония – тоже. И слово «иудейский» вот тут, в последнем предложении. Все, что вырезал цензор, – из Евангелия от Иоанна. – О чем это нам говорит? – Была такая секта христиан, называвшихся алогами. Они отвергали Евангелие от Иоанна. Думаю, это они подвергли цензуре манускрипт. – Это хорошо или плохо? – Алоги жили в конце сотых лет нашей эры. Сотых! Этот манускрипт – возможно, самое древнее полное Евангелие в мире. Уго выглядел подавленным. – Значит, слово, которое они вымарали, должно быть «пеленами». Иоанн использует именно это слово. – И вдруг до него дошло, что я сказал. – Прошу прощения, повторите? – Я сказал, возможно, это самое древнее… Только когда он меня перебил, я осознал всю глубину его одержимости. – Нет. Раньше. Вы сказали, эти люди отвергали Евангелие от Иоанна. Почему? – Потому что алоги знали об отличии Евангелия от Иоанна от остальных Евангелий. Оно более теологично. Менее исторично. – Что значит «менее исторично»? – Уго, это сложно, но… – Иоанн пишет: «пеленами», а остальные три Евангелия пишут: «плащаницей». Вы говорите, что Иоанну нельзя доверять? – Уго, нам придется рассказать об этой книге кардиналу-библиотекарю. Она не может тайно оставаться здесь, в подвале. – Ответьте мне! Если Иоанн не заслуживает доверия, все евангельские свидетельства о плащанице меняют смысл. Правильно? – Может быть, но не все так просто, – замялся я. – Есть определенные правила. Чтобы научиться читать Евангелия, нужна подготовка. – Отлично. Тогда научите меня этим правилам. Я поднял руку, пытаясь его успокоить. – Скажите мне, что манускрипт будет в безопасности. – Святой отец, конечно он будет в безопасности! – вздохнул Уго. – Но книгу нашел я! И нужна она мне! И я не могу просто так взять и отдать ее неврастеникам-библиотекарям, трясущимся над каждым переплетом. Вы знаете, что они попросту… Он вдруг умолк, склонил голову в сторону стальной двери и в тревоге посмотрел на нее. – Что там? – прошептал я. Но Уго словно оцепенел. Двигались только глаза, они посмотрели вниз на часы, потом уставились в дальний конец прохода. Наконец я различил слабое механическое жужжание. Мотор, гудящий на чуть более низкой ноте, чем гул далекого вентилятора. Лифт. – Я задел сигнализацию?! – встревожился я. Но он только таращился на часы, словно те его обманывали. – Как будем выбираться? – спросил я. – Второй выход есть? – Не двигайтесь. Я всматривался в пустые пространства между полками. Мгновение спустя глаза уловили движение около двери. Уго шагнул назад. «Куда вы?» – одними губами спросил я. Он молча сложил все в сумку и повесил ее на плечо, не спуская глаз с входной двери. Через секунду под сводами раздался голос: – Доктор Ногара, выходите! Рука Уго, державшая сумку, сжалась. Он присел на колени и показал на настенный сканер, напоминая мне, чтобы я не двигался. А сам начал неслышно отползать. – Я не причиню вам вреда, – сказал голос. – Меня направил сюда Государственный секретариат. Мне нужно знать, что вы здесь делаете. Звук голоса приближался. Уго поднял вверх три пальца, но я не понял сигнала. Закрыв манускрипт, я приготовился поставить его обратно на полку. – Мы знаем, что вы работали в Турции, – продолжал голос, уже в нескольких стеллажах от нас. – Знаем, что вам помогал отец Андреу. Я несколько раз проследил за ним до аэропорта Эсенбога. Он числится нашим официальным сотрудником, так что мы имеем право знать о его перемещениях. У Уго от страха широко раскрылись глаза. Отчаянно жестикулируя, он показывал мне, чтобы я не ставил книгу на полку. Он снова поднял руку, но на сей раз показал всего два пальца. Уже можно было различить силуэт. Он пересек коридор у входа, махнув тенью от сутаны. Я шагнул к стальной двери, но Уго замахал мне, останавливая. Глянув на часы, он выставил вверх один палец. Страх пересилил меня. Я не стал больше ждать, поставил Диатессарон на полку и направился к двери. Завидев, что я двинулся с места, Уго повернул назад и рванулся к Диатессарону. – Книга! – стиснув зубы, выдавил он. – Книга! Звук эхом разнесся под сводами. Силуэт обернулся. В этот миг сработал таймер на часах Уго. Все лампочки мгновенно погасли. В помещении стало темно. – Бегите! – крикнул в пространство Уго. Я помчался через тьму, ориентируясь на полоску аварийного освещения под стальной дверью. Позади меня что-то задвигалось. Я услышал стук шагов, потом пронзительный механический визг. Сигнализация. – Уходите! – крикнул Уго. – Она у меня! Я метнулся в коридор и побежал к лифту. Пока я лихорадочно давил кнопку, появился Уго с Диатессароном в руках. – Поторопитесь! – крикнул Уго. – Он идет! Двери открылись, и мы устремились внутрь. Те несколько секунд, пока они снова не закрылись, я смотрел наружу, замерев от потрясения, и ждал, что появится незнакомец. Но под сводами было тихо. Никто не вышел. Пока кабина лифта поднималась, Уго с закрытыми глазами бережно держал книгу на руках. – Кто это был? – спросил я. – Понятия не имею. – Надо рассказать моему дяде. Но наверху нас ждали жандармы. Меня и Уго взяли под стражу. Через час нас приехал освобождать дон Диего. – Что-что вы обнаружили внизу? – переспросил дядя Лучо, когда мы вернулись в его дворец. По зрелом размышлении, ответ Уго, возможно, спас его шкуру. – Ваше преосвященство, – сказал он, возлагая манускрипт на стол Лучо, – я обнаружил пятое Евангелие. И собираюсь использовать его для аутентификации Туринской плащаницы. Никогда не видел, чтобы дядя так быстро позабыл о своем гневе. – Рассказывайте, – велел он. Только потом мы присоединили к общей картине второе неожиданное событие той ночи: жандармы не нашли в крипте еще одного человека. – Кто это был? – спрашивал я потом Уго. – Если б я знал, – ответил он. – Я не видел его лица. – Но голос! Он не был вам знаком? – Странное дело, – нахмурился Уго. – Раз уж вы спросили: на самом деле то же самое я хотел спросить у вас! Глава 9 Возвращаясь на лифте с верхнего этажа, где находилась квартира Лучо, я не мог отделаться от мысли о священнике в подвале библиотеки. Удивительно, почему дядя не мог закончить выставку Уго без помощи Симона. Удивительно, почему Уго хотел держать финал в секрете. Наверняка он что-то не хотел показывать никому. Петрос потянул меня за сутану. – Когда Симон вернется? – жалобно спросил он. – Не знаю. Сейчас он должен помогать prozio[9] Лучо. А нам надо заселиться в «Казу». – Зачем? Я наклонился, чтобы взглянуть в его глаза. – Петрос, нам нельзя домой. – Из-за полиции? – Просто несколько дней все будет немножко по-другому. Договорились? «По-другому». Он знал это слово. Благовидная замена слову «хуже». «Каза Санта Мария» – единственная гостиница Ватикана. Там его святейшество размещает официальных гостей, в ней останавливаются епископы во время визитов к папе, которые им предписано совершать каждые пять лет. Она же и дом для священников секретариата, разъезжающих по делам. Если бы у Симона не было семьи в городе, он жил бы здесь. В своей простоте здание приближается к амишскому[10] стилю, с шестью рядами одинаковых окон и сотней с лишним комнат внутри, каждая чуть побольше монастырской кельи. По одну сторону окна выходят на Ватиканскую заправочную станцию. Из окон с другой стороны постояльцы могут разглядывать взмывающую вверх пограничную стену, которая проходит на расстоянии вытянутой руки от отеля. Так же выглядят все строительные проекты Иоанна Павла. Единственные элементы роскоши, заботящие папу, которому в оккупированной нацистами Польше приходилось копать известняк, – это четыре стены и крыша. Монахиня за стойкой администратора с извиняющимся видом сообщила, что они пока не могут предоставить нам номер, поскольку часть гостиницы, отведенную специально для нас, еще убирают. Похоже, она не слышала, что мода на отдельные гетто для религиозных меньшинств закончилась, еще когда Иоанн Павел работал в каменоломне. Я объяснил, что нам подойдет любой свободный номер. Она оценила взглядом мою сутану и бороду и ответила: – Святой отец, вы очень хорошо говорите по-итальянски! Я потащил Петроса на улицу, прежде чем успел сказать что-нибудь такое, о чем впоследствии пожалел бы. – А теперь куда мы идем? – спросил сын. – Можно нам чего-нибудь поесть? Я так и не накормил его нормальным завтраком. Разве что София его чем-то угостила, еще у Лео… – Скоро, – пообещал я ему. – Но сначала нам нужно сделать кое-что очень важное. Я не приходил в квартиру Уго уже несколько недель. Когда мы молча встали перед дверью, Петрос посмотрел на меня, удивляясь, почему не стучим. Он не видел того, что увидел я. На двери были следы лома. Кто-то пытался влезть в квартиру, но Уго добавил к основному еще и пару висячих замков. В отличие от двери нашей квартиры, эта не поддалась. Я отпер ее ключами, которые отдал мне Уго, чтобы я присматривал за квартирой, пока он в Турции. Петрос помчался внутрь, и я бросился его догонять, но внутри никого не было. Квартира выглядела так же, как в мой последний визит. – Доктор Ногара? – протяжно позвал Петрос. – Его здесь нет, – сказал я. – Мы просто ищем одну вещь, которая ему принадлежит. Будет еще время объяснить. Петроса я попросил посидеть в гостиной, пока не вернусь. Неизвестно, какие эмоции на меня здесь нахлынут. Скромное ложе, где спал Уго Ногара, отгораживали восточные ширмы. Импровизированную спальню наполняла особая грусть, которая свойственна этой стране. Священников призывают не накапливать материальных благ, так что клирик даже самых изысканных привычек обычно живет в безликой комнате со взятой напрокат мебелью. У римско-католических священников дело обстоит еще хуже. Стен не оживят одинокие фотографии, без жен и детей. На полу не валяются резиновые игрушки и башмачки размером с кулак. Шкафы стоят словно полуголодные, из них не выпирают ни разноцветные курточки, ни миниатюрные зонтики. Вместо этого католические священники хранят вырезки из газет и открытки с известными местами, которые они посещали как туристы или как паломники во время положенных им недель отпуска. С Уго как мирянином дело должно было обстоять иначе. Но, глядя на его комнату, никто бы об этом не догадался. В мусорном ведре скопились бутылки из-под граппы «Юлия». На фотографиях не было и следа простых человеческих радостей, одни монументы из Эдессы, и без Уго на переднем плане. Единственный признак, что здесь некогда обитала живая, энергичная душа, – книги, горой наваленные на столе, от которого отодвинули стул. Казалось, что увлеченный работой Уго отошел на секунду открыть дверь и вот-вот вернется. Под столом я различил скругленные края железного сейфа. Но прежде чем наклониться к нему, я закрыл глаза и почувствовал, как меня тянет знакомое чувство. Такое же ощущение жизни, тепло неоконченного дела оставил после себя отец. Открыв глаза, я увидел пробковую доску, которую Уго повесил на стену. На доску же приколол составленную им схему. Она напоминала кадуцей: две змеевидные линии, переплетенные одна вокруг другой. Одна была подписана «Добрый пастырь», вторая – «Агнец Божий». Около каждой петли приводились евангельские цитаты. Эти слова потрясли меня, они словно пробили во мне пустоту. Первый раз, когда Иисус появляется в Евангелии от Иоанна, Он называется Агнцем Божиим. Ни одно другое Евангелие так не называет Иисуса, но смысл выражения очевиден. Во времена Моисея, в конце Десяти казней египетских, Бог защитил иудеев от Ангела смерти, велев им заколоть агнца и помазать его кровью каждую дверь, которую ангел должен был миновать. Позже Бог спасал свой народ при помощи нового Агнца: Иисуса. Своей смертью Иисус спас нас в духовной жиз ни. Здесь Иоанн добавляет вторую метафору. Его Иисус говорит: «Я есмь пастырь добрый: добрый пастырь полагает жизнь свою за овец». Пастух упомянут и в других Евангелиях, как символическая фигура, которому в радость спасение потерянных овец, но у Иоанна Добрый пастырь другой. Он спасает свое стадо, умирая. Жуткая схема. Леденящая душу. Агнец и Пастух встречаются в смерти. Умирает один человек, чтобы остальные могли жить. Мне показалось зловещим предзнаменованием, что эта мысль занимала Уго как раз перед смертью. Вспомнилось электронное письмо, которое он мне послал. Уго просил о помощи, а я не протянул ему руку. Я слышал, как Петрос на кухне роется в холодильнике в поисках еды, но не нашел в себе сил велеть ему прекратить. Много лет назад Мона вернулась домой и рассказала, что в гериатрической палате умер старик. Она страшно страдала и почему-то винила себя. Неправильно прописанное лекарство. Неудачное вмешательство. Но ни один человек во время смены моей жены не умер оттого, что просил ее о помощи, а она отказала. Я опустился в кресло Уго. И вдруг услышал крик. Петрос! – Что случилось? – Я рванулся на кухню. Сына не было. – Петрос! – заорал я. – Ты где? Из-за дальней ширмы высунулась голова. – Смотри! – воскликнул Петрос. Я обессиленно опустился рядом с ним, не зная, что думать. За ширмой скрывалось большое западное окно, выходящее на биб лиотечный дворик. Петрос стоял у окна, держа кусок сала из холодильника. – На что смотреть? – спросил я. Он показал на пол. Там клевала принесенное Петросом сало маленькая птичка. Скворец. – Взял и внутрь залетел! – торжествующе сказал Петрос. Но он лгал. Ручка на раме была повернута. Окно он открывал сам. – Закрой, – сурово сказал я, чувствуя близость чего-то ужасного, которого едва удалось избежать. – Никогда больше так не делай! До каменного двора – тридцать футов вниз. Меня трясло от этой мысли. – Я не открывал! – сердито возразил Петрос. И, привстав на цыпочки, поднял руку, чтобы доказать. До ручки он не дотягивался на несколько дюймов. Тут я заметил, что под ногами сына лежат осколки стекла. Окно около ручки оказалось разбито. – Это птичка сделала? – спросил я. Но ответ уже знал и сам. – Нет, – сердито сказал Петрос. – Уже было разбито. Передняя дверь не поддалась, когда ее взламывали. Значит, кто-то проник в квартиру через окно. Я снова глянул на виднеющийся внизу дворик. Тридцать футов. Не представляю, как это можно сделать. – Стой, где стоишь, – велел я Петросу. – И ничего не трогай! Вернувшись в комнату, я понял. Не Уго оставил беспорядок на этом столе. И стул отодвинут не просто так. Присев, я увидел на железном сейфе следы взлома. Правда, против такого сейфа ни у одного лома не было шансов. Он весил как человек и прикручивался к полу. Шифром служил стих из Библии, которым Иисус провозглашал институт папства: первое Евангелие, шестнадцатая глава, восемнадцатый стих. «Ты – Петр, и на сем камне Я создам Церковь Мою, и врата ада не одолеют ее». Механизм поизносился, но по-прежнему работал мягко, а петли поворачивались без звука. Уго купил сейф, чтобы сохранить в безопасности манускрипты для своей выставки, и он хозяина не подвел. Внутри все было знакомо. Два месяца назад Уго застрял в Турции и велел мне запереть в сейф манускрипты, которые ему пока не нужны. Остатки, всякая малозначительная мелочь. Но сейчас в коллекции появилась новая драгоценность – дешевый блокнот с обложкой из искусственной кожи, который Уго повсюду носил с собой. Я подумал, а не его ли искал взломщик: дневник с результатами исследований? Когда я открыл блокнот, оттуда выскользнула фотография. Я посмотрел на нее, и все внутри сжалось. Человек на фото лежал на мозаичном полу. Судя по всему, он был мертв. Священник. Римский католик средних лет, с тонкими темными волосами и прозрачным зеленым глазом. Ему сломали нос. На месте левого глаза вздулся черный бугор с прорезью, как у копилки. Нижнюю челюсть заливала кровь. Своим телом он прижимал табличку, словно его швырнули на нее сверху. Надпись на табличке была на незнакомом мне языке. «PRELUARE BAGAJE». Только слабый проблеск жизни в зеленом глазу позволял утверждать, что человек не умер, просто сильно избит. На обратной стороне фотографии кто-то написал: «Смотри, кому доверяешь». Мне стало дурно. Воздух загудел. – Петрос! – крикнул я. Потом положил фото обратно в дневник и снял с пробковой доски схему, которую составил Уго. – Петрос, мы уходим! Я закрыл сейф. Запер. Но дневник отправился ко мне в сутану. Сюда мы больше не вернемся. Петрос ждал за ширмой. – Babbo, что случилось? – спросил он, продолжая сжимать в руке сало. Я взял его на руки и понес к двери. Про фотографию рассказывать не стал. Не стал говорить, что узнал окровавленного священника. На лестнице какой-то незнакомец разговаривал с жандармом. Услышав звук запираемого замка квартиры Уго, он поднял глаза, но мы уже бежали вниз по другой лестнице. Старые крылья дворца сплошь пронизаны потайными проходами. – Что мы делаем? – спросил Петрос. Он был еще слишком мал, чтобы знать эти черные ходы, но понимал: происходит что-то неладное. – Скоро выберемся на улицу, – пообещал я. Винтовая лестница была узкой и неосвещенной. В темноте ко мне вернулся образ священника, перепачканного кровью. Я много лет не видел его лица. Майкл Блэк, бывший помощник моего отца. Еще один человек из секретариата. Петрос пробормотал что-то неразборчивое, но я слишком погрузился в мысли, чтобы попросить его повторить. Значит, Уго – не первая жертва. Остался ли Майкл в живых? Петрос нетерпеливо стукнул меня в грудь. – Ну что еще? – спросил я. – Я говорю, зачем дядя за нами идет? Я похолодел. В тесном цилиндре лестничной клетки слышались шаги. Глава 10 Я пошел быстрее, но и шаги ускорились. С ребенком на руках скорости не прибавишь. Петрос крепко обхватил меня за шею, вжавшись в плечо. Из мрака возникла фигура. Силуэт человека, почти такого же высокого, как Симон. Одет он был по-светски. – Кто вы? – спросил я, отступив назад. В темноте глаза неизвестного сверкали двумя серебряными звездами. – Святой отец, – резким голосом сказал он, – что вы здесь делаете? Его лицо было мне совершенно незнакомо. – Почему вы преследуете нас? – спросил я. – Потому что у меня приказ. Я сделал еще шаг назад. Всего десять футов, и мы окажемся в людном месте. Незнакомец развел руки и уперся в стены лестничного колодца. – Отец Андреу? – спросил он. Петрос съежился. Я не ответил. Незнакомец полез в карман, и я попятился. Но потом увидел, что на предмете, который он достал, изображены две металлические лавровые ветви вокруг желто-белого флага Ватикана. Служебный жетон! – Я ваша охрана, – сказал незнакомец. – Как давно вы за нами идете? – спросил я. – С тех пор, как вы покинули «Казу». – Почему вы не в форме? – Таков приказ, исходящий от его преосвященства. Интересно, Лучо так распорядился ради Петроса? Чтобы меньше его пугать? – Назовите ваше имя, – попросил я. – Агент Мартелли. – Агент Мартелли, в следующий раз, когда будете за нами следить, наденьте форму. – Слушаюсь, святой отец, – ухмыльнулся он. – Ночью тоже вы нас охраняете? – В ту смену будет работать кто-то другой, святой отец. – Кто? – Я не знаю его имени. – Передайте ему, чтобы он тоже надел форму. – Да, святой отец. Человек ждал, и казалось, будто я тяну время, чтобы не отвечать на его вопрос: почему мы оказались в квартире Уго? Но в этих стенах священники не отчитываются перед полицейскими. Мы с Петросом повернулись и стали спускаться к свету. В «Казе» мы остановились в люксе на четвертом этаже. Петрос, который раньше никогда не жил в гостинице, спросил: «А где все остальное?» Ни кухни, ни гостиной, ни игрушек. Мальчики из нашего дома рассказывали ему, что гостиницы – настоящий рай. Но это же не рай. Тут же нет телевизора. Над узкой металлической кроватью висело простое распятие. Паркетный пол, отполированный, как ботинки секретариатского священника, отражал безликие белые стены. Помимо тумбочки у кровати и вешалки, которая больше годилась для одеяния римско-католического священника, чем для любой традиционной одежды, в комнате имелся только радиатор под окном. Правда, окно выходило на маленький внутренний дворик этого здания причудливых очертаний, и под ним стояли керамические ящики для цветов и дерево в кадке, с затейливыми ветвями и острыми листьями, напоминающими зеленые рождественские звезды. В воздухе пахло лавандой. – Кто этот дядя? – спросил Петрос и вспрыгнул на кровать в ботинках – опробовать единственную подушку. – Полицейский, – ответил я. – Он следит, чтобы мы были в безопасности. Не имело смысла дальше скрывать: сопровождать нас станут круглые сутки. – А здесь нам безопасно? – спросил Петрос, обшаривая внутренности тумбочки. – В соседнем доме – полицейский участок. Агент Мартелли сторожит в холле. И здесь все стараются получше заботиться о постояльцах. Мы в полной безопасности! Он нахмурился, увидев в верхнем ящике Библию. То была Вульгата, перевод четвертого века, который римские католики считают эталонным. Написанная на латыни, она предназначалась для людей всех наций, так же как и эта гостиница. Но Петрос вздохнул. Он знал, что евангелисты писали по-гречески, на первом международном языке. Вклад нашего народа всегда недооценивали. – Позвоню Лео и попрошу принести нам еды, – сказал я; здесь можно побыть в уединении, в отличие от обеденного зала, а вместе с Лео веселее. – Что будешь? – Пиццу «Маргарита» от Иво, – сказал Петрос. – Он не продает навынос. – Тогда все равно, – пожал плечами Петрос. Оставив его изучать Библию, которую он не мог прочитать, я пошел к небольшому рабочему столу в соседней комнате. Поговорил с Лео, после чего собрался с духом и следующий звонок сделал Симону. – Алекс? – удивился брат. – Что случилось с Майклом Блэком? – в лоб спросил я. – Чего?! – В кабинете Уго я нашел фотографию. Он еще жив? – Да. Конечно. – Что они с ним сделали? – Алекс, не надо было туда ходить. Тебе необходимо оставаться в безопасности. – На обратной стороне фотографии написано предостережение. Зачем кто-то отправил Уго предостережение? Из-за выставки? – Не знаю. – Он тебе никогда об этом не говорил? – Нет. – Симон, я думаю, вчера ночью его не грабили. Мне кажется, все взаимосвязано. То, что произошло с Майклом; то, что произошло с Уго; то, что произошло у нас в квартире. Почему ты не сказал, что на Майкла нападали? На этот раз его молчание затянулось. – Вчера вечером в столовой, – продолжил я, – когда я показал тебе мейл от Уго, ты сказал, он вряд ли имел в виду что-то важное. – Там и не было ничего важного. – Сим, Уго был в беде. Он боялся. – Причина, по которой я не сказал тебе о Майкле, – неохотно начал Симон, – состоит в том, что я связан присягой о неразглашении. А то, что случилось в квартире… Я вчера всю ночь напролет думал, но так и не понял. Поэтому прошу тебя, держись от этого подальше. Мне не хочется, чтобы ты ввязывался в такие дела. Глаза ломило от давления. Я бессознательно теребил бороду. – Ты знал, что он в беде? – Алекс, перестань. Я еле удержался, чтобы не накричать, и дал отбой. Присяга… Он ничего не сказал из-за присяги! Разозленный, я набрал главный номер нунциатуры в Турции. Звонок дорогой, но я недолго. Мне ответила монахиня у коммутатора, и я спросил Майкла Блэка. – Он в отъезде, – сказала она. – Я звоню из Ватикана по важному делу. Не могли бы вы дать его мобильный телефон? Она без колебаний продиктовала мне цифры. Прежде чем позвонить, я попытался привести в порядок мысли. С последнего разговора с Майклом прошло более десяти лет, и между нами образовалось целое кладбище зарытых топоров войны. Он отвернулся от моего отца после скандала с радиоуглеродной датировкой плащаницы. Еще он донес, что Симон уехал, не взяв на работе отпуска. И все же было время, когда я знал его лучше, чем любого другого священника, за исключением отца. Когда я доверял ему больше, чем всем остальным. Именно о таком Майкле я старался думать, набирая номер. – Pronto! – ответили на другом конце. – Это Майкл? – А кто говорит? – Алекс Андреу. Молчание было таким долгим, что я испугался, как бы на этом все не закончилось. – Майкл, – сказал я, – мне надо с вами кое о чем поговорить. Лично, если возможно. Где вы находитесь? – Это не ваше дело. Его голос почти не изменился. Сухой, резкий и нетерпеливый. Но растянутый американский акцент, который когда-то сильно выделялся, сгладили десятилетия практики, отчего стало легче услышать защитную реакцию, спрятанную за грубыми словами. Услышать, как он мучительно пытается сообразить, зачем я звоню. Я рассказал о фотографии, но он не ответил. – Прошу вас, – сказал я, – мне необходимо знать, кто на вас напал. – Не. Ваше. Дело. Тогда я наконец сообщил ему, что убит человек. – Какой еще человек? Говорить об Уго оказалось неожиданно тяжело. Я попытался быть краток – сказал, что он был ватиканским куратором, готовил выставку, которая скоро откроется. Майкл наверняка услышал, как в моем голосе растет взволнованность. Он ждал. – Он был моим другом, – сказал я. На какое-то мгновение Майкл смягчился. – Кто бы это ни сделал, – сказал он, – от души надеюсь, что его поймают. – И снова в его голос вернулась резкость. – Но я не собираюсь рассказывать о случившемся со мной. Вам придется расспросить кого-то другого. Я не вполне понял, содержится ли в словах намек. – Я уже спросил у брата, – сообщил я Майклу. – Симон связан присягой не рассказывать об этом. Майкл насмешливо фыркнул. Видимо, между ними до сих пор сохранилась вражда. Или, может, это остатки более старых разладов. Например, воспоминания о том, как он расстался с моим отцом. – Прошу вас, – повторил я. – Мне не важно, что случилось до того… – Вам не важно? – заорал он. – Мне сломали глазницу! Мне пришлось восстанавливать нос! – Я хотел сказать, не важно, что произошло между вами и Симоном. Или моим отцом. Я только хочу знать, кто это сделал. – Вы невозможный народ! Я как будто с вашим отцом разговариваю. Вы, греки, – вечные жертвы. Это он разрушил мою карьеру! «Вы, народ. Вы, греки». Я еле удержался от гневной отповеди. – Прошу вас, скажите мне, что произошло. Он тяжело дышал в трубку. – Не могу. Я тоже связан присягой. Внутри меня что-то щелкнуло. – Мой пятилетний сын не может спать в своей постели из-за того, что вы принесли присягу! Присяги. Лучшие друзья чиновника. Что делает кабинетный епископ, желая скрыть свои ошибки? Приводит священников-подчиненных к присяге, заставляя соблюдать секретность. – Знаете что? – сказал я. – Забудьте. Хорошего отпуска. Я уже положил палец на кнопку, чтобы закончить разговор, когда Майкл закричал: – Ты, урод, да меня мой нунций уже замордовал, за то что я не могу ответить на его вопросы! Только тебя еще не хватало! Если хотите знать, что произошло, пойдите и спросите у его святейшества! – У его святейшества? – осекся я. – Да. Это он приказал. Майкл огорошил меня. Так вот почему Симон мне ничего не рассказал. Есть присяга и присяга. Но меня грызло неприятное чувство. Какие могут быть причины у Иоанна Павла замалчивать подобные события?! – Майкл, я… Но не успел я договорить, как телефон замолчал. Через мгновение в дверь постучали. На пороге стоял Лео с корзиной еды. – Что это там за тип? – тихо спросил с порога, кивнув в сторону агента Мартелли, который ошивался на площадке в нескольких футах от двери. – Группа личной охраны, приставленная к нам моим дядюшкой. Лео хотел отпустить какое-то пренебрежительное замечание (швейцарская гвардия и жандармы – старые соперники), но придержал язык. Вместо этого он вытащил из корзины глиняное блюдо и сказал: – От жены. Я думал, он прихватит еду снизу, из ресторана, а София сама приготовила нам обед. – Как держится маленький Пи? – спросил Лео. – Боится. – До сих пор? Я думал, дети быстро восстанавливаются. Да, отцовство сулило ему еще много сюрпризов. Я принес еду Петросу в спальню и обнаружил, что сын заснул. Осенние дни были теплыми, но я все же натянул на него одеяло и закрыл деревянные ставни. В комнате воцарился полумрак, почти темнота. – Пошли, – прошептал Лео, протягивая мне тарелку. – Там поговорим. Но только мы сели, как затрезвонил мой мобильный. На том конце раздался знакомый грубый голос. – Алекс, это опять Майкл. Я размышлял о том, что вы сказали. Его голос звучал по-другому. Более нервно. – Я не знал, что у вас ребенок, – продолжал он. – Есть вещи, которые вам нужно услышать. – Расскажите. – Идите к телефону-автомату за городскими стенами, около вокзала. – Мы в безопасности. Это мой мобильный. В нашей стране царит неистовый страх, что телефонные линии прослушиваются. Некоторые люди из секретариата вообще не пользуются телефонами – только назначают по ним личные встречи. – Я не доверяю вашим представлениям о безопасности, – сказал Майкл. – Идите к будке на виа делла Стационе Ватикана. Она стоит около рекламного щита рядом с заправкой. Позвоню вам туда через двадцать минут. Место, которое он описывал, находилось сразу за «Казой». Я мог там оказаться не через двадцать, а через пять минут. Повернувшись к Лео, я беззвучно спросил: «Можешь немного побыть с Петросом?» Он кивнул, и я ответил в трубку: – Отлично, буду ждать. Заправка оказалась развалюхой с разрисованными граффити стенами и металлическими решетками в оконных проемах. На рекламном щите женщина с грудями, как два футбольных мяча, рекламировала телефонные услуги. Мусорный бак глазел на нее с другой стороны улицы из-под полуприкрытых век. Отсюда я мог разглядеть над ватиканской стеной задний фасад «Казы» и возвышающийся над ним купол собора Святого Петра. Но мой взгляд остановился не на них, а на уходящих вдаль железнодорожных рельсах. Мы с Симоном любили смотреть, как на вокзал Ватикана прибывают и отправляются товарные поезда. Вместо вагонов с углем или зерном они везли деловые костюмы для нашего супермаркета, или мрамор для строительных проектов Лучо, или вакцины для миссионеров в далеких странах. Когда мне было двенадцать, Гвидо Канали попытался украсть из вагона коробку наручных часов и в конце концов опрокинул на себя два ряда ящиков. На ящиках было написано: «Только для его высокопреосвященства», и поэтому мальчишки не хотели их касаться, даже ради того, чтобы освободить Гвидо. Только Симон стащил их, по сто фунтов каждый. Красные апельсины – вот что оказалось на платформе. Красные апельсины, разбитые, как пасхальные яйца. Апельсины, которые прислал Иоанну Павлу монастырь на Сицилии. Вот из-за чего чуть не погиб Гвидо. Неужели Симон из той ночи жил сейчас только в моей памяти? Неужели секретариат выдрессировал его так, что прошлый Симон исчез? Присяга – весомая вещь для любого католика; по церковному праву за нарушение присяги могут последовать наказания. Но даже у Майкла Блэка есть сердце, способное сделать исключение. Майкл – Иуда нашей семьи. По крайней мере, в глазах Симона. Шестнадцать лет назад Майкл с моим отцом поехал в Турин на оглашение результатов радиоуглеродной датировки плащаницы. Отец уехал из Турина разбитым. Восемь недель спустя он умер, но до этого Майкл ушел с работы и написал моей семье письмо, где говорилось, что наша идея объединения церквей – смехотворна. Православные ждут от нас лишь поводов для подогрева древней ненависти, новых причин для обвинения нас во всех грехах. Майкл спрашивал, почему мой отец ратует за объединение с тремястами миллионами православных, когда они считают восточных католиков еретиками и предателями (многие из нас живут в православных странах, составляя религиозное меньшинство). Вскоре после этого Майкл нашел новую работу при новом втором лице в Ватикане: кардинале Бойя. Бойя тогда только начинал препятствовать контактам Иоанна Павла с православными, и Майкл вписывался в его планы в качестве «квазимодо»: священника, которого отправляют пугать местных жителей, создавать уродливый, искаженный образ церкви и разрушать механизм дипломатии. «Квазимодо» – клапан, через который выпускается недовольство чиновничества в стране, где никто не может открыто бросить вызов папе. Майкл ввязывался в словесные перебранки с православными епископами, бросал публичные оскорбления, преуспел в искусстве скандальных интервью. Для Симона это выглядело величайшим предательством. Мой брат никак не мог смириться с тем, что вера порой допускает резкую смену убеждений и человек, отвернувшись от некой идеи, часто раскаивается в своей к ней приверженности, а потом и вовсе становится ярым ее противником. «Изыди, Сатана». Я помнил Майкла другим. В мире чопорных католических священников в сутанах он был молодым американцем в пасторской рубашке с короткими рукавами и дешевеньким воротником. Носил электронные часы и высокие найковские кроссовки благопристойного черного цвета. За два года до фиаско радиоуглеродного анализа он привел меня и Симона к Испанской лестнице на открытие первого в Риме «Макдональдса». Шо кировал итальянцев тем, что пил за завтраком кока-колу. Пока я не встретил Майкла, я не понимал, что можно успешно отличаться от остальных. Благополучно оставаться чужим. Печально думать, что секретариат взял этого восхитительного голема и превратил в нечто еще худшее, чем обыкновенный чиновник. На дне печали моего отца я всегда чувствовал никем не разделяемую убежденность, что в один прекрасный день мир изменится. Пойдет на компромиссы. Я не знаю, почему у Майкла случился переворот в убеждениях, но подозреваю, что причиной такой перемены мог оказаться отец, заразивший его чрезмерным оптимизмом. За греком стоят двадцать пять веков тра гической истории, которые не дают его мечтам разыграться, но нет ничего опаснее, чем дать надежду американцу. Зазвонил телефон, я повернулся и схватил трубку. Только в эту секунду я заметил, что на соседнем углу стоит мужчина и наблюдает за мной. Я шагнул назад. Но человек поднял руку. Агент Мартелли. Я даже не заметил, что он шел за мной от самой «Казы». Майкл прав. Моя безопасность на самом деле недостаточно безопасна. Я снял трубку. – Майкл? – Вы один? Я не знал, что ответить. – Да. – Прежде чем мы начнем разговор, должен сказать вам откровенно. Если вы кому-либо расскажете, что я с вами разговаривал, эти люди снова меня найдут. Я вспомнил фотографию из квартиры Уго. – Понимаю. Я лишь хочу безопасности для сына. Он понизил голос и глубоко вздохнул в трубку. – Трудно поверить, что у вас уже собственный ребенок. Когда я начал работать с вашим отцом, вам было семь лет. Не «с», подумал я. «У». Но в его словах было что-то трогательное. Когда отец впервые привел его домой, познакомить с нами, Майкл принес мне подарок, Библию с оттиском моего имени. Он ошибочно полагал, что греческие католики принимают первое причастие в семилетнем возрасте, как и римские. – Вы назвали сына в честь отца? – спросил он. – Нет, в честь Симона. Вся теплота враз пропала. – Итак, к делу, – сказал он. – Я хотел сообщить вам, что встречался с этим куратором. С тем, которого убили. Такого я не ожидал. – С Уго? – Он приходил к вашему брату в нунциатуру. Я с ним разговаривал всего один или два раза, но люди, которые сломали мне нос, считали, что я его знаю. Угрожали мне. Хотели знать, над чем он работает. – Это… невозможно! Наступила колючая тишина, словно Майкл принял мое замечание за насмешку. – Что они вам сказали? – спросил я. – Что он работает над выставкой, посвященной Святой плащанице. Это правда? – Правда. Майкл умолк. Может быть, он удивился, что плащаницу, после стольких лет молчания, вновь вытаскивают на свет. Или может быть, как все, кто читал этим летом газеты, он полагал, что выставка Уго связана с Диатессароном. – Что они еще говорили? – Что Ногара скрывает нечто найденное им и они хотят знать, что именно. – Он ничего не скрывал. Что вы им сказали? – Велел спросить вашего брата. Он тот человек, который наверняка знает ответ. Я стиснул зубы. – Вы рассказали им о Симоне? – Они же с Ногарой были закадычные друзья. – Майкл, я сам работал с Уго. Симон ничего не знает. Кто эти люди, которые с вами так поступили? – Священники. – Священники?! Я и подумать не мог, что на подобное способен священнослужитель. – Римляне, – сказал он, – не «бороды». Я предвосхищаю ваш следующий вопрос. Должно быть, следили за мной от самой нунциатуры. Все утекало сквозь пальцы. Мотив, который я пытался воссоздать. Объяснение происшествия в Кастель-Гандольфо. Даже в Риме мало кто знал, что затевает Уго. Как такое могло произойти между священниками за тысячу миль отсюда? – Поймали кого-нибудь? – спросил я. – Секретариат начал расследование, но оно зашло в тупик. Я предполагал, что взлом и убийство, если они связаны между собой, – дело рук одного человека. Теперь же видел, что здесь сообща работали два человека, а возможно, и больше. На это указывали факты, слишком мало времени прошло между происшествиями. – Откуда они узнали, где вас найти? – спросил я. Майкл задумался. – Возможно, оттуда же, где и про вас. Угрожали кому-то, пока тот не сказал, где искать. – Что вы имеете в виду? – Мне кажется, вы поняли, – еще более колко сказал он. По спине пробежал холодок. – Это вы сказали им, где я живу?! – Алекс, послушайте… – Моего сына могли убить! – Меня тоже могли убить! – прорычал он. – И поэтому вы позволили им выследить Симона? И даже сказали, где его найти? – Черта с два! Они уже все знали про вашего брата. На след Ногары они вышли главным образом через воскресные поездки Симона. Меня замутило. Становилось понятно, почему Майкл перезвонил мне, хотя сам же и прервал первый разговор. Чувствовал свою вину. Это он доложил, что Симон отсутствует на рабо те. И он оставил бумажный след, по которому мог пройти любой. – Не впутывайте Симона, – сказал я, изо всех сил стараясь сохранять спокойствие. Отец всегда говорил, что Майкл подвержен резким перепадам настроения. – Он всего лишь помогал Уго. Кажется, Майклу не приходило в голову, что он сам навлек на себя неприятности. Сдав Симона, он превратил себя в отправную точку для любого, кто пытался выследить Уго. – Помогал Ногаре? – вскричал Майкл. – Это вам Симон сказал? – Он презрительно рассмеялся. – Этот парень просто профи. Его ждет неплохое будущее. Алекс, ваш брат лжет вам. Всем лжет. Он был на подхвате – всего лишь приглашал в Италию на выставку плащаницы своих восточных друзей. Такого я не ожидал. – Это неправда. С чего вы взяли? – Послушайте, – кашлянул Майкл. – Я и так сказал больше, чем хотел. Идите и поговорите с братом. Пусть теперь он ответит на ваши вопросы. Я был слишком взволнован, чтобы возразить. – И еще, – прибавил он, – берегите сына. У меня такое впечатление, что эти люди не остановятся, пока не получат что хотят. – Хорошо, – пообещал я. – Спасибо. За то, что перезвонили. – Ну… да… У вас есть мой номер? – Есть. – Если Симон вам что-нибудь расскажет, отправьте мне пару слов. Он мне тоже задолжал кое-какие ответы. Я ничего не сказал. – Да, и звоните, если вам что-то понадобится. Похоже, он искренне считал, что на Симона положиться нельзя. – Майкл, с нами все будет в порядке. – Да, – сказал он. – Я тоже на это надеюсь. Глава 11 Когда я вернулся в «Казу», Лео встретил меня фразой: – Твой дядя не шутил. – Он показал на дверь. – Прислали копа на замену, как только Мартелли потащился следом за тобой. В холле два жандарма беседовали с монахиней-консьержкой. Я вышел. – Что-то случилось? – Ничего, – ответил Мартелли. – Это агент Фонтана. Он будет дежурить ночью. Но монахиня оглядела меня с ног до головы. – Святой отец, мы не можем допустить, чтобы каждый постоялец приводил с собой двоих охранников. Вы здесь и так в безопасности. – У меня иная ситуация, не такая, как у других постояльцев, – осторожно возразил я. – О ситуации мне рассказывали, – сказала она. – Мы приняли все меры предосторожности. Я не знал, что ответить. Зато знал Мартелли. – Сестра, обратитесь к нашему начальству. Мы останемся, пока не изменят приказ. В номере Лео торопливо собирал принесенные им тарелки. – София эсэмэску прислала, – пояснил он. – Нам через час в больницу на осмотр. Как твой звонок? – Нормально. – Ничего не хочешь рассказать? Хотел. Много чего. Но я пообещал Майклу молчать. – Только не сейчас. – Хорошо, я вернусь утром, – сказал он. – Понадобится что-нибудь раньше – звони. Я поблагодарил, запер за ним дверь, потом на цыпочках пошел в спальню и сел рядом с Петросом. Он крепко спал. Порозовевший лоб, влажная от пота челка. Рот приоткрылся, и казалось, вся его сила уходила на дыхание. Он измучился. Я недооценил, насколько сильно все эти события отразились на нем. Мне вспомнилось, что сказал по телефону Майкл: нападавшие – священники. Абсурд. Духовенство применяет силу лишь против других конфессий, другой веры. Прошлогодняя драка христиан в Вифлееме произошла между армянами и греками. Католические священники в Турции становились жертвами насилия и раньше, но всегда претерпевали только от рук мусульман. И все же у католических священнослужителей гораздо больше возможностей пробраться мимо охраны и сюда, и в Кастель-Гандольфо. Гораздо больше возможностей незамеченными войти в мою квартиру. Например, туринские священники могли заметить, что плащаницу убрали из капеллы, и пошли искать объяснение. Самое важное в рассказе Майкла – известие о том, что напавшие на него духовные лица искали информацию о выставке, поскольку, по их заявлению, Уго что-то скрывал. Был простой способ исключить этот вариант: заглянуть в днев ник Уго. Заметки начинались с текста, который он вклеил изнутри на обложку: письмо, разосланное всем кураторам Ватиканских музеев. Ввиду того, что доход от продажи музейных билетов составляет важную часть экономики города-государства Ватикан, его высокопреосвященство просит весь штат кураторов в течение 60 дней представить предложения об организации трех новых выставок, с указанием бюджета, в канцелярию директора, с копией его высокопреосвященству. Судя по дате, письмо написали полтора года назад. Сам дневник начинался рукописным списком, озаглавленным: «Идеи выставок». Там значились ранние средневековые манускрипты, позднеантичные христианские граффити, эволюция изображений Иисуса в Византийской империи. Плащаницу Уго не упоминает нигде. Только две недели спустя он случайно находит первое научное исследование, ставящее под сомнение результаты радиоуглеродного анализа. Его реакция – два подчеркнутых слова внизу страницы: «Возродить плащаницу?» На следующей странице помещена сама реликвия, в виде небрежного наброска, но на нем кружком обведены все раны и подписаны соответствующие стихи из Библии: побиение, бичевание, терновый венец, рана от копья. Неделю спустя Уго лично представил дяде Лучо проект выставки. Судя по всему, их встреча оказала на исследования Уго магический эффект. Мой дядя, самый неумелый вдохновитель на свете, каким-то образом смог зажечь Уго. Записи в дневнике становились длиннее, наукообразнее. И вдруг, в одночасье, произошло нечто странное. Без объяснения Уго посвятил две страницы названиям книг. «Евангелие от Фомы». «Евангелие от Филиппа». «Тайная книга Иакова». Все это – неканонические тексты, не признаваемые христианами как Священное Писание. Хотя Уго не указывал причин, по которым включил эти названия в свои заметки, я умею читать между строк. Как раз когда мой дядя проявил интерес к предложенной идее, Евангелия завели Уго в тупик. Из их упоминаний о плащанице нельзя было сделать никаких выводов. Поэтому Уго решил расставить сети пошире, пытаясь последовать за плащаницей из Иерусалима тридцать третьего года нашей эры любым возможным путем. Дальше – десяти дневный пропуск в записях. После, к своему изумлению, я обнаружил следующее: Сегодня общался с православным богословом, который заявил, что знает, куда увезли плащаницу после Распятия. Говорит, что существует античное предание о чудотворном образе, аналогичном плащанице, в византийском городе Эдесса. Вопреки собственному скептицизму, завтра встречаюсь со священником, который нас свел. Не могу отказаться – он племянник е. в. Племянник его высокопреосвященства.Симон.Я поднял глаза от страницы. Неприятное чувство абсурдности происходящего билось внутри, как муха, попавшая между оконными стеклами. Что-то здесь не так. В следующей записи – не оставляющее сомнений описание. Типичный секретариатский священник: красивый, голубоглазый, изящный. Очень высокий и стройный. Проявляет такую заботу о моей выставке, что определенно имеет к ней личный интерес. Зовет завтра пообедать. Не нахожу способа отвертеться. Не похоже на первую встречу будущих друзей. Но при этом почему-то в мой первый визит на квартиру к Уго они с Симоном рассказывали мне историю, как ватиканский куратор потерял сознание в турецкой пустыне и был спасен молодым священником посольства. Запись в этом дневнике – на девять месяцев старше. Уго и Симон лгали о своем знакомстве. Я в замешательстве прижал блокнот к груди. Зачем им что-то от меня скрывать? Правда, предложенная ими история всегда мне казалась нескладной. У Симона она словно бы вызывала отвращение, еще когда Уго ее рассказывал. Подробности получились достаточно реалистичными – обгоревший на солнце Уго, сломанные очки, – но если их встреча в пустыне и произошла на самом деле, она не была первым знакомством. Откуда такая избирательная память? О чем они сочли необходимым умолчать? Я снова открыл дневник. Из новой записи впервые становился ясен общий замысел выставки. Апостолы обнаружили плащаницу и увезли ее в Эдессу, чей царь однажды пригласил Иисуса посетить его. Уго, однако, полон сомнений. Неужели эти православные не признают средневековую легенду? Неужели они на самом деле верят, что наша драгоценная реликвия веками хранилась во второразрядном византийском приграничном городишке? Он, кажется, не заметил иронии в собственном вопросе. Более тысячи лет спустя плащаницу обнаружили в Западной Европе – в заброшенной французской деревушке. Как и тот, чей лик на плащанице, она не спешила наведываться в большие города. Но Уго продолжает: Снова обедал с Андреу. Напрямую высказал ему свои подозрения. Дело ведь политическое! Он даже не потрудился отрицать. Ему безразлично, откуда появилась плащаница. Его интересует только, как она попала к нам в руки. Если удастся извлечь на свет прошлое реликвии, она станет объединяющим фактором для всех христиан, говорит он. Мостиком в наших отношениях с другими церквями. Я был потрясен. Эти несколько фраз воплощали в себе всю сущность Симона: хорошо знакомые мне цели, прямолинейность, непоколебимая уверенность, что на кон поставлено будущее христианства. Брат производил впечатление абсолютно искреннего человека – отчего становилось еще труднее понять, как они с Уго месяцами утаивали от меня содержание разговоров. «Мостиком в наших отношениях с другими церквями». Конечно, Симон говорил о православных, и этом случае Майкл, вероятно, прав. Возможно, Симону не давала покоя идея закончить работу, которую шестнадцать лет назад в Турине оставил незавершенной наш отец. А еще вот это: Ему безразлично, откуда появилась плащаница. Его интересует только, как она попала в наши руки. Майкл Блэк сказал, что напавшие на него священники не сомневались: Уго что-то обнаружил. И хотели знать, что именно. Я пролистал несколько страниц, ища заметки от того же времени, что и последнее электронное письмо Уго ко мне. Они отыскались в конце, где записи стали лаконичней и менее личными. Похоже, Уго целиком занимал Диатессарон. За- тем, за неделю до мейла, появилась знакомая схема. Кадуцей из переплетенных евангельских стихов. Под ним – взволнованный комментарий, который я искал. Отец Симон, должно быть, рассказал новость о. Алексу. Оба не хотят мне отвечать. Теперь я в одиночестве. Полагаю, они захотят закончить выставку Крестовыми походами. И больше в дневнике ничего нет. Страницы пусты. Но последних двух слов – «Крестовые походы» – достаточно. Применительно к Диатессарону мне приходила в голову только одна связь. В Западной Европе плащаница впервые появилась сразу после Крестовых походов, непостижимым образом всплыв в средневековой Франции. Откуда она пришла? Ответ находился под носом у Уго: Эдесса. Город, который, как он и полагал с самого начала, считался домом и плащаницы, и Диатессарона. Веками восточные христиане и мусульмане сражались за контроль над Эдессой – но в конце Первого крестового похода произошло нечто беспрецедентное: городом овладели католические рыцари с Запада. Эдесса стала первым в истории христианства городом крестоносцев. Эксперимент продолжался почти пятьдесят лет, пока город вновь не отбили мусульмане, но за это время католические рыцари вполне успевали упаковать все ценное и отправить домой – а значит, и Диатессарон и плащаница могли вместе путешествовать на Запад. Если Уго нашел в нашей библиотеке записи о прибытии Диатессарона, то мог также прочитать, что с тем же грузом на Запад прибыла и еще одна реликвия. В этом случае объяснение внезапному появлению плащаницы в средневековой Франции становится вполне понятным: она прибыла из Эдессы с возвращающимися домой крестоносцами. Но хотя я трепетал при этой мысли – какое изящное решение таинственной загадки священного полотна! – в душе не утихала тревога. Появлялся еще один, более темный вопрос, который Уго, возможно, проглядел, когда сделал свое открытие. Доказав, что плащаница приехала на Запад после Крестовых походов, он вступал на поле древней религиозной вражды. В те дни, когда мусульмане впервые отвоевали Эдессу у христианского мира, католики и православные были едины – но ко времени Крестовых походов мы раскололись. Это означает, что плащаницу мы потеряли вместе, но рыцари, отвоевавшие Эдессу, были католиками, и поэтому плащаница переместилась в католическую Францию. Православные заявляли свои права на владение плащаницей столь же громко, как мы, – но тем не менее православным ничего не досталось. Впервые после смерти Уго я почувствовал, что причина его гибели может оказаться мне пугающе знакома. Реликвии – больной вопрос в отношениях между церквями. Иоанн Павел не раз пытался задобрить православных, возвращая мощи святых, которые якобы украли католики. Но если я правильно понял, в чем состояло открытие Уго, оно грозило спровоцировать битву за право владеть величайшей реликвией и укрепить давнее убеждение православных, что католики – бандиты, что мы идем туда, где нас не ждут, и забираем то, что нам не принадлежит. Миссионеры, обратившие православных в восточных католиков, всего лишь прошли по стопам крестоносцев, которые привезли к себе плащаницу и Диатессарон – все они щупальца огромного голодного рта по имени Рим. Некоторые католики наверняка выступили бы против обнародования подобного открытия. И особенно против выставления его в папских музеях. Возможно, существовала причина, по которой Уго рассказал мне совершенно другую историю: он заявил, что Диатессарон приехал в Ватикан из коллекции проклятых манускриптов египетского монастыря. Теперь я задумался, а не предназначалась ли эта байка – как и история о первой встрече с Симоном в пустыне – для того, чтобы держать меня на расстоянии, увести в сторону от трудной правды, которую я, по его мнению, не был готов принять? Я закрыл дневник Уго и убрал в сутану. Внизу в маленьком гостиничном дворике в одиночестве сидел на скамейке восточнокатолический священник. Мимо торопливо прошли три римских священника, увлеченные беседой и обращая на него не больше внимания, чем на растения в горшках. Я закрыл окно и, памятуя о том, как именно злоумышленники проникли в квартиру Уго, запер ставни. Потом включил Радио Уно, послушать повтор трансляции вчерашнего матча Суперкубка. Я уместился на узеньком крае кровати, который оставил мне Петрос, закрыл глаза и слушал, пытаясь унестись мыслями прочь в потоке знакомых голосов и ритмов. Стараясь унять чувство, что все вокруг внезапно стало странным. Что в собственном доме я превратился в чужака в чужой стране. Среди ночи меня разбудил крик. Петрос сидел в напряжении и испуганно вглядывался в темноту. – Что? Что случилось? – воскликнул я. Послышался шум. Но я не понял откуда. – Он здесь! – завопил Петрос. – Он здесь! Я прижал его к груди, закрывая, а другую руку вытянул в темноту. – Где? – Я видел его лицо! Видел! Звук шел из-за двери. Из внешней комнаты. – Тихо, – прошептал я. Ставни все так же заперты. Дверь все так же закрыта. – Святой отец! – раздался голос. – Что у вас происходит? – Все в порядке, – прошептал я. – Петрос, это просто плохой сон. Тебе приснился плохой сон. Здесь никого нет. Но Петрос дрожал, он испугался так сильно, что сжалось все тело. – Я тебе сейчас покажу, – сказал я и включил лампу на тумбочке. В комнате все осталось как было. Во входную дверь снова стукнулся агент Фонтана. – Святой отец! Откройте! Держа вцепившегося в меня Петроса, я пошел к двери. Когда я открыл, Фонтана мгновенно убрал руку с кобуры. – Плохой сон мальчику приснился, – сказал я. – Только и всего. Но Фонтана не смотрел на меня. Он всматривался в комнату через мое плечо. Сначала он пошел осмотреть ванную, потом еще раз оглядел входную дверь. Только когда осмотр закончился, Фонтана сказал, ради спокойствия Петроса: – Вы в полной безопасности, святой отец. Я поцеловал Петроса в лоб. Но когда мы закрыли за собой дверь, я услышал, как Фонтана все-таки сказал в рацию: – Пришлите кого-нибудь еще раз проверить двор. Петрос заснул только через полчаса. Он положил голову мне на плечо, а я гладил его по волосам. Свет мы выключать не стали. Дома у нас была книга, которую мы читали, когда требовалось прогнать кошмары. О черепашке, пережившей грозу. Но черепашки здесь не было, так что я гладил Петроса по голове и пел песенку. А сам думал, что Майкл Блэк, возможно, прав. – А может, нам поехать в отпуск? – стал вслух размышлять я. Петрос кивнул и сонно добавил: – В Америку. – А если в Анцио? В приморский город в тридцати милях от Рима. Я скопил денег, так что два-три дня нас не разорят. Все равно я планировал какую-нибудь необыкновенную поездку – ведь скоро мой мальчик пойдет в школу. – Я хочу домой, – тихо сказал Петрос. Внизу, во дворе, зажегся фонарик, и его луч прочертил по ставням. Раздалось еле слышное потрескивание полицейской рации. – Знаю, Петрос, – прошептал я. – Знаю. Глава 12 Я видел тревожные сны. И все – об Уго. Некоторое время после ночи под Ватиканской библиотекой мы работали так тесно, что я принял наше знакомство за дружбу. Наутро после приключения в подвале мы вместе рассказали о нашей находке дяде Лучо. Полагалось сообщить кардиналу-библиотекарю, но его высокопреосвященство никогда не разрешил бы Уго продолжать работу, не говоря уже о том, чтобы держать манускрипт у себя. Все светские сотрудники должны подписывать девяносто пять моральных условий приема на работу, а библиотекари, как правило, – самые ревностные защитники папской собственности. Однако у Лучо вот-вот должна была открыться выставка, от которой ожидался хороший доход, и дядя всячески охранял эту курицу, несущую золотые яйца. Но не я предугадал его дальнейших действий. Никаких публичных заявлений относительно Диатессарона не делалось, поскольку Уго активно этому противился. Но через сорок восемь часов после нашей встречи с дядей одна римская газета опубликовала заметку: «В Ватиканской библиотеке обнаружено Пятое Евангелие». В пятницу новость подхватили три ежедневных газеты. На выходных сообщение о нашем открытии красовалось на верхней полосе в «Ла Репубблика». То гда уже начали звонить и с телеканалов. Священники недооценивают пристрастие мирян к дешевым сенсациям об Иисусе. Большинство из нас, услышав о новых Евангелиях, закатывают глаза. В каждой пещере Израиля найдется по новому Евангелию, и на поверку оказывается, что большинство из них написаны через несколько веков после Христа мелкими сектами христианских еретиков или – всего лишь фальшивки, изготовленные в погоне за общественным вниманием. Но Диатессарон – другое дело. Это Евангелие церковь готова поддерживать. Подлинный знаменитый текст, обнаруженный в весьма древнем манускрипте, который сохранился благодаря многовековой заботе пап о книгах. Лучо предвидел, что такую историю охотно будут пересказывать все, кто живет в городских стенах. Поэтому он позаботился о том, чтобы ее не мог рассказывать никто, кроме Уго. Видимо, кто-то в канцелярии Иоанна Павла утвердил решение Лучо поручить хранение Диатессарона Уго, потому что кардинала-библиотекаря вся операция привела в ярость. Уго спрятал манускрипт под замок в реставрационной лаборатории, где команда специалистов под его руководством удаляла таинственные пятна. Итак, рукопись, о которой все хотели узнать, никому не дозволялось видеть. Сотрудники библиотеки неофициально встречались с репортерами и жаловались, что книги, возможно, и не существует, что все это мистификация. Уго в отместку опубликовал фото манускрипта. Эксперты быстро изучили стиль письма и объявили его аутентичным. Фотографию перепечатали крупнейшие европейские газеты, и поток вопросов усилился. Такое пристальное внимание пугало Уго. Он знал, что Диатессарон может стать краеугольным камнем в идентификации плащаницы – центральной темы выставки. Но сейчас манускрипт грозил сам превратиться в экспонат. Плащаница шестнадцать лет прождала возвращения, а сейчас ее заслоняла тень «второстепенного персонажа». Жалея, что не помалкивал про Диатессарон так же, как про остальную часть выставки, Уго попытался исправить ошибку. С этого мгновения он стал хранить молчание, чтобы затушить разгоревшийся огонь. В то время подобное решение могло показаться ему разумным, но на самом деле ничто так не раздувает религиозную истерию, как молчание Ватикана. Мы с Петросом, гуляя летом по улицам Рима, слышали, как миряне обсуждают Диатессарон. Правильно ли делает Ватикан, что скрывает информацию? Разве наследие христианства принадлежит не всем нам? Да и вообще, что там прятать? Левацкие таблоиды тоже времени зря не теряли. Они выдвинули обычные в подобных случаях теории заговора под маской рассуждений о том, какую тайну может скрывать Диатессарон. Иисус был женатым человеком. Геем. Женщиной. Цитировали профессора одного светского университета, сказавшего, что Диатессарон не сообщает, видели Иисуса после смерти или нет. Позже профессор пояснил, что имел в виду Евангелие от Марка, а не Диатессарон, поскольку ранние списки Марка действительно об этом не сообщают. Шум день ото дня нарастал. Наконец группа из сорока экспертов по Библии написала открытое письмо Иоанну Павлу, призывая открыть манускрипт для исследований. И вот тут-то дядя Лучо, раздав карты, походил с туза. В ответ на общественное давление он объявил, что Диатессарон впервые выставят на публичное обозрение… на выставке Уго. За ночь количество купленных в предварительной продаже билетов возросло вчетверо. Уго был вне себя. Я сказал ему, что не зазорно позволить новому Евангелию делить пьедестал с плащаницей – в конце концов, они древние родственники, оба относят нас в Иерусалим первого века. Но мое восторженное отношение к Диатессарону завело меня слишком далеко. Уго рассвирепел. Он рычал, что Диатессарон – не новое Евангелие и что я не понимаю задачи выставки, которая призвана не просто реабилитировать плащаницу, а показать всему миру, каково ее место в ряду древних христианских святынь. – Евангелия не были написаны Иисусом, – резко говорил Уго. – Они – не свидетельство Христа о себе самом. Эта честь принадлежит только плащанице. И если в каждой церкви на земле есть копия Евангелий, то значит каждая церковь на земле должна иметь и изображение плащаницы, и это изображение должно почитаться выше Евангелий! Удивляюсь вам, отец Алекс. Это оскорбление Бога – позволить второсортному Евангелию, творению рук человеческих, быть почитаему наравне с даром Господа! Его завораживала сама эта мысль, и он был в ужасе, что допустил предательство по отношению к плащанице. Только тогда я понял, что он испытывает к ней родительское желание уберечь от бед. И хотя я считал иначе, сила этих чувств находила отклик в моей душе. К сожалению, у Уго эти переживания вынесли на поверхность нечто такое, с чем я раньше не сталкивался. В его глазах мой энтузиазм по отношению к Диатессарону превращал меня в предателя. И в один прекрасный день Уго подошел ко мне в трапезной и схватил за сутану. – Если бы вы не выкручивали мне руки, заставив рассказать вашему дяде о манускрипте, – процедил он, – ничего бы этого не случилось! – Мы приняли единственно правильное решение, – ответил я. Но он отвернулся и сказал: – Думаю, вместе мы больше работать не сможем. Я найду кого-нибудь другого, чтобы учил меня Евангелиям. Я наткнулся на них случайно, на учителя и ученика, склонившихся над Библией в отдельном кабинете рядом с реставрационной мастерской для рукописей. Новым наставником Уго стал пожилой священник по фамилии Попа, который говорил с акцентом и носил восточную сутану. Я не знал его. Попа – румынская фамилия, а в Риме пятьдесят тысяч румын. Мне показалось сперва, что он восточный католик, но я ошибся. Он был православным. А при изучении Евангелий это огромная разница. – Святой отец, прошу вас, – услышал я голос Уго, – нам надо к эпизоду похорон. Полотно. Я знаю, что ранние эпизоды важны, но меня интересует прежде всего плащаница. – Разве вы не видите? – ответил Попа. – Эти две вещи взаимосвязаны. Рождение Иисуса предвосхищает его второе рождение, Воскрешение. Литургика и Отцы Церкви сходятся на том, что… – При всем уважении, святой отец, – перебил его Уго, – мне не нужна ни литургика, ни Отцы Церкви. Только твердые факты о том, что произошло в тридцать третьем году нашей эры. В румынском священнике было нечто загадочное и располагающее к себе. У него задорно топорщилась белая борода, когда он улыбался. Но ни он сам, ни Уго, похоже, не понимали пропасти, что их разделяла. – Помните, сын мой, – говорил Попа, – не Библия создала церковь, церковь создала Библию. Литургия – старше Евангелий. А теперь, пожалуйста, начнем сначала. Чтобы понимать смысл гробницы, надо понять смысл яслей. Я не выдержал. – Уго, – сказал я, – Иисус родился не в яслях. Если следовать фактам. Попа тут же поутратил благожелательность. – Мы даже не знаем, в каком городе родился Иисус, – продолжал я. – Если следовать фактам. – Святой отец, это неверно! – запротестовал Попа. – Евангелия сходятся на том, что это – Вифлеем. – Покажите мне два Евангелия, которые утверждают подобное, и я покажу вам два других, которые утверждают иное. Попа нахмурился. Он замолчал и стал терпеливо ждать, пока я закончу свои дела и уйду. Но я уже завладел вниманием Уго. – Отец Алекс, пожалуйста, поясните, – попросил он. Я опустил на стол стопку книг, которую держал в руках. – Иисус вырос в Назарете, а не в Вифлееме. С этим соглашаются все четыре Евангелия. – Вопрос в том, где он родился, – возразил Попа, – а не где вырос. Я поднял руку. – Два Евангелия ничего не говорят о том, где он родился. Два других рассказывают различные истории его рождения. Делайте выводы сами. Уго выглядел изумленным, как большинство студентов семинарии на первом занятии по изучению Писания. – Вы говорите, что эти истории – выдумка? – Я говорю, читайте их внимательно. – Я прочитал внимательно. – Тогда в котором утверждается, что Иисус родился в яслях? – У Луки. – А в котором говорится, что к Иисусу приходили три волхва? – У Матфея. – Так почему же Лука не упоминает волхвов, а Матфей не упоминает ясли? Уго пожал плечами. – Потому что оба пытаются объяснить, как Иисус мог родиться в Вифлееме, хотя вырос в Назарете. И предлагают два совершенно разных объяснения. Матфей рассказывает нам о злом царе по имени Ирод, который хотел убить младенца Иисуса, но когда волхвы не признались ему, где Иисус, убил младенцев по всей округе. Поэтому Мария и Иосиф бежали и в итоге очутились в Назарете. Лука же, напротив, говорит, что семья Иисуса и создалась в Назарете. Но римский император объявил всеобщую перепись населения, и все должны были вернуться в родные города своих предков, чтобы их сосчитали. Мария и Иосиф поехали в Вифлеем, потому что оттуда родом происходила семья Иосифа, и именно поэтому Иисус родился в яслях: на постоялом дворе просто не нашлось места. Истории совершенно различны. А поскольку нет свидетельств, что Ирод действительно убил младенцев или что Цезарь Август действительно объявил перепись, скорее всего, на самом деле не случалось ни той, ни другой истории. Попа пристально смотрел на меня, и в глазах у него проступала грусть. Он обратился ко мне, словно Уго не было в кабинете: – Святой отец, вы на самом деле так считаете? Вы убеждены, что Евангелия не согласуются между собой? Они лгут нам? – Евангелия – да, не согласуются. Но это не означает, что они лгут. – Я снова взял стопку книг. – Уго, я как-нибудь попозже зайду, когда… Но мы трое уже знали – еще до того, как Уго перебил меня, – что все решено. Большинство православных придерживаются традиционного способа прочтения Евангелий: есть мало новых ответов, в основном – лишь вера в старые. Католики раньше разделяли это мнение, пока не осознали силу библейской науки. – Отец Алекс, подождите, – сказал Уго. – Останьтесь на минутку. Прошу вас! Ему не надо было ничего больше говорить. Попа и я уже знали, какой путь он избрал. Обвинений, брошенных Уго в трапезной, словно и не было. Поначалу наши уроки охватывали широкий круг тем. Подобно большинству светских людей, он читал Евангелия весьма поверхностно и не обладал достаточной уверенностью, чтобы растолковать прочитанное. Поэтому мы начали с азов. Но я, в отличие от отца Попы, отталкивался от объективных данных, от самых старых, неопровержимых фактов. От книг. До Диатессарона – и до алогов – существовали четыре наших Евангелия, названных по именам людей, которые считаются их авторами: Матфей, Марк, Лука и Иоанн. Матфей и Иоанн были апостолами, ближайшими сподвижниками Иисуса. Предание гласит, что Марк писал под диктовку Петра, первоверховного апостола. А Лука говорит нам, что собрал сведения от людей, которые лично видели Иисуса. Значит, существующие Евангелия, если их действительно написали эти люди, дают нам изображение жизни Иисуса, основанное большей частью на свидетельствах очевидцев. Но не все так просто. Три из четырех Евангелий столь похожи, что кажется, будто это не независимые повествования, а копии друг с друга. Марк, Матфей и Лука не только почти идентично записывают слова Иисуса, они почти одинаково переводят эти слова с арамейского языка Иисуса на греческий язык Евангелий. Короткие описания многих второстепенных персонажей дословно дублируют друг друга, и временами все три Евангелия останавливаются на середине фразы, в одном и том же предложении, приводя одни и те же ремарки и реплики в сторону: Матфей 9: 6 Но чтобы вы знали, что Сын Человеческий имеет власть на земле прощать грехи, – тогда говорит расслабленному: встань, возьми постель твою, и иди в дом твой. Марк 2: 10–11 Но чтобы вы знали, что Сын Человеческий имеет власть на земле прощать грехи, – говорит расслабленному: тебе говорю: встань, возьми постель твою и иди в дом твой. Лука 5: 24 Но чтобы вы знали, что Сын Человеческий имеет власть на земле прощать грехи, – сказал Он расслабленному: тебе говорю: встань, возьми постель твою и иди в дом твой. Неудивительно, что Татиан, автор Диатессарона, хотел объединить Евангелия в единую книгу. Ведь во многих фрагментах их текст уже одинаковый! Но почему? Сорок процентов Евангелия от Марка целиком появляется у Матфея – те же самые слова в том же порядке, – что позволяет предположить: очевидец Матфей копирует большую часть своего свидетельства из другого источника. Зачем? Библейская наука дает неожиданный ответ: а он этого и не делал, поскольку Евангелие, приписываемое Матфею, на самом деле написано не им. По сути дела, ни одно из четырех Евангелий не писал очевидец. Ученые собрали самые старые уцелевшие рукописные Евангелия и обнаружили, что в древних текстах четыре Евангелия отнюдь не приписываются Матфею, Марку, Луке и Иоанну. Они анонимны. Имена предполагаемых авторов появляются лишь в более поздних копиях, словно их прибавили по традиции или наугад. Подробное сравнение текстов показывает, как их на самом деле писали. Один – тот, что мы называем Евангелием от Марка, – простой и грубоватый, Иисус в нем порой сердится, порой творит волшебство, и даже близкие считают, будто он не в себе. В двух других Евангелиях – тех, которые мы называем Евангелиями от Матфея и от Луки, – эти неловкие подробности исчезают. Кроме того, исправлены небольшие недочеты Марка в грамматике и лексике. Матфей и Лука дословно заимствуют у Марка целые фрагменты, хотя прилежно исправляют ошибки. Это подталкивает нас к выводу, что Матфей и Лука не могут быть независимыми авторами. Их текст – отредактированная версия Марка. Евангелие от Марка, в свою очередь, представляет собой мозаику отдельных историй, которые пришли из более старых, обрывочных источников. Поэтому большинство ученых полагает – и большинству католических священников преподают это в семинарии, – что наши четыре Евангелия – не мемуары людей, имена которых эти тексты сейчас носят. Евангелия собирали в течение десятилетий после служения Иисуса, из более старых документов, которые фиксировали устные предания. Только на том, самом раннем, самом глубоком уровне можно найти подлинные воспоминания апостолов. Из чего следует, что Евангелия действительно восходят ко времени жизни Иисуса – но не напрямую и не без добавлений и купюр. Понимание сути этого редактирования исключительно важно для любого, кто ищет чисто исторические факты о жизни Иисуса. Дело в том, что изменения часто были теологического характера: они отражали веру христиан в Мессию, а не знания об Иисусе как человеке. Например, Евангелия от Луки и от Матфея расходятся в деталях рождения Иисуса, и есть причины полагать, что оба повествования не отражают подлинные факты. Но авторы обоих Евангелий, кем бы они ни были на самом деле, считали, что Иисус – Спаситель и что он должен был родиться в Вифлееме, как предсказывает Ветхий Завет. Способность отделять теологию от факта крайне важна, особенно при анализе последнего и самого необычного Евангелия – того, что должно было стать основой работы Уго над Диатессароном: Евангелия от Иоанна. – Значит, говорите, алоги не признавали Евангелия от Иоанна? – сказал Уго, взъерошив редеющие волосы. – Да. И только от Иоанна. – Они пытались выкинуть Иоанна из Диатессарона. – Верно. – Почему? Я объяснил, что Евангелие от Иоанна – последнее из четырех по времени написания – появилось через шестьдесят лет после распятия Иисуса, в два раза позже, чем Евангелие от Марка. Оно задумывалось для того, чтобы ответить на новые вопросы о зарождающейся религии, христианстве, и в процессе написания образ Иисуса полностью изменился. Исчез скромный сын плотника, который лечит недужных и изгоняет бесов из одержимых, который доверительно говорит простыми притчами, но почти ничего не сообщает о себе. Вместо него Иоанн предлагает нового Иисуса: благородного философа, который не занимается экзорцизмом, никогда не рассказывает притчей и постоянно говорит о себе и своем предназначении. Сегодня ученые соглашаются, что остальные три Евангелия уходят корнями в оригинальный слой фактографических мемуаров – исторических событий, записанных на раннем этапе и впоследствии отредактированных. Но четвертое Евангелие – иное. Иоанн изображает портрет Бога, а не человека, убирая факты и заменяя их символами. Евангелие даже оставляет указания своим читателям, обучая их, как надо понимать текст: Иоанн говорит, что хлеб, который мы едим, – не истинный хлеб; истинный хлеб – это Иисус. Свет, который мы видим, – не истинный свет; истинный свет – это Иисус. Употребляющееся у Иоанна слово «истинный» почти всегда означает невидимые горние сферы. Иными словами, четвертое Евангелие – скорее теологично, чем исторично. И многие читатели к этой теологичности оказываются не готовы. Прочитав три Евангелия, имеющих более сильную привязку к истории, мы рискуем точно так же пробежать и четвертое, не увидев, сколько исторических фактов преобразовалось в символы. По этой причине текст Иоанна всегда был белой вороной среди Евангелий. Только один христианский ученый до Татиана попытался написать евангелическую гармонию, подобную Диатессарону, при этом текст Иоанна он совсем не использовал. Но ни одна секта не выражала свое неприятие Иоанна откровеннее, чем алоги. – По сути, вы говорите мне, – продолжал Уго, – что в определенном смысле алоги были правы. Если меня заботит только история – факты, – то текст Иоанна следует исключить. – Как сказать. Существует традиция. – Отец Алекс, я добрый католик. Я не пытаюсь подходить к Библии с ножницами. Но остальные три Евангелия говорят, что Иисуса похоронили в полотне. Иоанн утверждает – в полотнах. Не могут все они одновременно быть правы. Значит, исключаем Иоанна? Казалось, ему совсем не хотелось увидеть слова, которые его команда реставраторов открывала под пятнами в Диатессароне. Мне следовало бы почувствовать давление, которое он испытывал, важность для него этого вопроса. – Или возьмем другой пример, – сказал он. – Иоанн говорит, что Иисус был погребен в ста фунтах смирны и алоэ. Остальные Евангелия утверждают, что погребальные благовония не использовались, потому что Иисуса похоронили второпях. – Какое это имеет значение? – Такое, что химические анализы, которые опровергают радиоуглеродную датировку, также не нашли в плащанице ни смирны, ни алоэ. И это ровно то, что мы имеем, если уберем свидетельства Иоанна. Я сидел, подперев щеку рукой. Не то чтобы он был неправ. Но он двигался слишком быстро. Главный принцип любого, кто изучает Библию, – смирение. Осторожность. Терпение. Шестьдесят лет назад папа разрешил небольшой группе исследователей устроить раскопки под собором в поисках мощей святого Петра. Сегодня роль этих исследователей играют учителя Евангелий, которым даровано право подкапывать основы церкви, позволяется искать там, где поиски наиболее опасны. Нужна исключительная осторожность, все остальное – безрассудство. – Уго, – сказал я, – если из-за наших с вами занятий у вас сложилось впечатление, что подобными инструментами церковь пользуется бездумно, то я совершил ошибку. Он положил мне руку на плечо, успокаивая. – Отец Алекс, разве вы не видите? Это хорошо! Это просто отлично. Всякий, кто изучал плащаницу, исходил из того, что все четыре Евангелия излагают факты. Не осознавая, мир совершает ту же ошибку, что и Диатессарон: мы объединяем четыре Евангелия, несмотря на то что Иоанн неисторичен. В одной его версии погребения найдется десяток искажений: Иисус похоронен другим человеком, в другой день, по-другому. Отец Алекс, вы изменили будущее плащаницы. Вы нашли ключ от всех замков! Но чутье подсказывало мне иное. Оно говорило, что я дал Уго в руки отмычку, а не универсальный ключ. Я преподавал Евангелие сотням учеников разного возраста, но мне еще никогда не встречался человек, так бесстрашно относящийся к истине. Он испытывал героическое, воинственное стремление защищать ее и подорвать любые самые чтимые убеждения, если они ошибочны. Несомненно, именно это прежде всего так привлекало его в деле защиты плащаницы: возможность направить гнев против несправедливой ошибки. Но меня это тревожило – из-за него самого. Порой казалось, что Уго скорее обзаведется врагом, чем примирится с другом, если на чаше весов лежит хотя бы крупица объективной истины. Он был упорен и безжалостен даже по отношению к самому себе. Однажды Уго признался мне, что ему жаль расставаться с евангельскими сказаниями, на которых он вырос, веря в их достоверность. Ребяческая часть его души впала в уныние, узнав, что ясли и волхвы – скорее атрибут рождественских вертепов, чем волшебной ночи, случившейся две тысячи лет назад. Но он гордо улыбнулся и сказал: – Если эту версию поддерживает папа, то и я поддерживаю. Еще Уго настоял, чтобы все наши уроки мы начинали с фразы: «Пора оставить младенческое»[11]. Он был готов поступиться яслями и волхвами, если это поможет вернуть миру плащаницу. Глубоко в сердце нашей религии лежит убеждение, что потеря и жертва – благородны. Отказаться от чего-то близкого сердцу – высшее проявление христианской добродетели. Это качество у Уго всегда меня восхищало. И все же я невольно чувствовал, что на дне его отваги лежит скрытое стремление к самобичеванию, и это помогло мне понять, почему он так быстро сошелся с моим братом. Глава 13 Петрос проспал допоздна. Обычно он вскакивал первым, врывался в спальню, хватал мою расслабленную руку и греб, словно веслом греческой триремы. Я отвык тихо вылезать из кровати, но мне удалось не разбудить его. Гладя сутану, я не удержался, приоткрыл входную дверь и выглянул на лестницу, для собственного успокоения. Фонтана по-прежнему нес дежурство. Через час мы с Петросом завтракали в ресторане гостиницы. Когда Петрос вошел в зал, старые епископы и кардиналы подняли взгляды от тарелок и заулыбались. Здесь было больше тех, кому за восемьдесят, чем тех, кому под тридцать. Все – римские католики. Мы с Петросом сели за приметный столик, где любой восточный католик, проходя мимо, мог заметить нас и подсесть. Но все тщетно. Обед был в самом разгаре, когда мой телефон просигналил. Симон прислал сообщение: «Алли, тут кое-что выяснилось. Приходи на выставку, как только получишь смс». Я положил салфетку рядом с тарелкой и сказал Петросу, чтобы забрал последний кусок с собой. На время подготовки выставки закрыли целое крыло здания музеев. Грузовики толклись у дверей, как боевые слоны, и воздух дрожал от выхлопных газов. Внутри вереницы каров и тележек, двигаясь с одинаковой скоростью, как машины в похоронной процессии, везли картины, витрины и доски. Возводили деревянные леса, пряча за временными стенами древние фрески, отчего золотые коридоры превращались в пустые белые туннели. Произведения искусства, которые хранились здесь с тех пор, как Италия стала единой страной, внезапно исчезли. Двери грузового лифта открылись. По лестнице поднимались два реставратора. Двое рабочих заделывали швы в гипрочных стенах. Электрики проверяли свет. Когда сразу столько людей всех специальностей лихорадочно работают одновременно, это смутно напоминает чрезвычайную ситуацию. Должно быть, именно потому Симон и написал. Похоже, Уго оставил много незавершенных дел. Чем дальше мы углублялись в залы, тем любопытнее мне становилось. Фото на стене, размером с рекламный щит, на котором запечатлены ученые, объявившие в тысяча девятьсот восемьдесят восьмом году результаты радиоуглеродного анализа. За ними на фотографии висит меловая доска, где написаны официальные даты, установленные в результате исследований, с язвительным восклицательным знаком: «1260–1390!» Я не понял, зачем Уго повесил здесь эту фотографию, пока не увидел витрину наподобие ювелирной, с обитыми черным бархатом полками. Внутри на золотистых подставках стоял ряд древних книг, одну установили выше остальных. «Венгерский требник» – гласила табличка. Его открыли на выполненной черными чернилами иллюстрации, которая показывала, как готовили к похоронам мертвое тело Христа, положив его на погребальную пелену. Погребальная пелена удивительно совпадала с Туринской плащаницей: она обладала соответствующими размерами, демонстрировала тот же способ заворачивания тела, то же положение тела Христа, чьи руки целомудренно скрещены над чреслами. Верно была передана даже одна редкая подробность, о которой когда-то мне рассказал Уго: не видно больших пальцев. Исследования современных медиков обнаружили, что гвоздь, протыкающий определенный нерв рядом с ладонью, заставляет большие пальцы непроизвольно подогнуться. Почти ни одно западное изображение не передает этой детали правильно – в отличие от плащаницы и этого маленького рисунка. Удивительнее всего, на иллюстрации видны четыре пятна на ткани в форме буквы L. Это те самые необъяснимые «прожженные отверстия» в Святой плащанице, как раз под локтем Иисуса. Иллюстратор книги, должно быть, очень подробно изучал реликвию. И все же табличка рядом с иллюстрированным требником скромно гласила: Манускрипт написан в 1192 г. н. э. В тысяча сто девяносто втором году нашей эры! За шестьдесят восемь лет до самой ранней из возможных дат, указанных радиоуглеродным анализом. Внимательно изучив все таблички в витрине, я понял: Уго хотел донести одну мысль. Гигантское фото на одной стороне зала висело напротив манускриптов. Мы противопоставим вашей лаборатории нашу библиотеку. Ваша наука молода и не имеет исторической памяти, а наша древняя церковь ничего не забывает. Эти книги фактически доказывали, что радиоуглеродный анализ ошибся: каждая книга в витрине упоминала реликвию, сходную с плащаницей, и все они были написаны прежде самой ранней из указанных исследователями даты. Я с удивлением читал причудливые имена авторов. Ордерик Виталий. Гервасий Тильберийский. Эти манускрипты – свет звезд угасшей вселенной. Оригинальные копии латинских авторов, писавших во времена Крестовых походов. Раскол между католиками и православными обычно датируется тысяча пятьдесят четвертым годом, когда разгневанный папский посланник в православной столице Константинополе взял на себя право отлучить патриарха от церкви. Но этого бы не произошло, если бы западные христиане и так уже не оторвались от Востока и его христианских традиций. Несколько десятилетий спустя глаза европейцам открыли Крестовые походы – и манускрипты тысяча сотых годов, которые я здесь видел, охватывали именно этот период. Моей подзабывшейся латыни хватило на то, чтобы понять, какая новость просочилась из Святой земли – новость, которая постепенно завладевала вниманием католического мира: есть город под названием Эдесса, и в нем хранится древнее полотно с таинственным изображением Иисуса. Я не осознавал объема доказательств, собранных Уго. И это еще без Диатессарона – он должен был появиться впереди, возможно, в последнем зале. Петрос вдруг вырвался и закричал: – Симон! Я поднял глаза и увидел, что брат стремительно идет к нам, приближаясь, как хищная птица, – тонкий силуэт с развевающейся позади сутаной, похожей на крылья. – Что случилось? – спросил я. Его голубые глаза вращались от возбуждения. Он подхватил Петроса одной рукой, а второй уперся мене в спину, подталкивая обратно к служебному входу. – Вчера вечером к Лучо в квартиру наведался посетитель, – понизив голос, произнес он. – Посланник от Роты, с новостями об Уго. Я затаив дыхание ждал, что он скажет дальше. Римская Рота – второй по значимости суд католической церкви. – Они созывают трибунал, – сказал брат. И продолжил по-гречески, чтобы Петрос не понял, о чем идет речь: – Судить убийцу Уго. – Кого они арестовали? Симон бросил на меня досадливый взгляд. – Никого. Это канонический процесс. Каноническое право. Свод законов церкви. Но ведь Рота большую часть времени занята рассмотрением прошений об аннулировании браков… Убийствами она никогда не занималась. – Невозможно, – сказал я. – Кто это решил? У Ватикана есть собственное гражданское право. Мы можем выносить приговор преступникам и отправлять их в итальянские тюрьмы. Вот как должно было рассматриваться убийство Уго. Но никак не по церковному закону. – Не знаю, – шепотом ответил Симон. – Но к Лучо сегодня вечером приезжает друг с новостями. Думаю, тебе тоже надо прийти. Я подергал себя за бороду. Нашим уголовным судом руководит светский человек, но канонические суды возглавляют священники. У меня в ушах эхом зазвучало предостережение Майкла Блэка: сюда приложил руку кто-то в сутане и он не отступит, пока не получит желаемого. – Ладно, – сказал я Симону. – Приду. Но моего брата уже что-то отвлекло. Служебная дверь музея открылась. На пороге стояли дон Диего и агент Мартелли. Я помахал им рукой и крикнул: – У нас все в порядке. Мне надо на минутку переговорить с братом. Но Диего сказал: – Отец Симон, вас просит к себе куратор. Брат опустил Петроса и присел, чтобы обнять его. А мне шепотом сказал: – Будь осторожен. Увидимся через несколько часов. У «Казы» есть маленькая библиотека для гостей. Когда мы с Петросом вернулись в гостиницу, я взял свод законов, которые распространяются на всех римских католиков, – Codex Iuris Canonici, Кодекс канонического права, – и мы отправились в номер. Кодекс и прилагающийся юридический комментарий занимают невероятный объем. По сравнению с ним Библия кажется пляжным чтивом. В моих руках лежал собранный воедино двухтысячелетний опыт разрешения повседневных церковных проблем. Сколько можно заплатить священнику за совершение обряда погребения? Допустимо ли жениться на протестантке? Может ли папа подать в отставку? Канон диктует, кто должен преподавать в католической школе, торговать церковным имуществом, снимать отлучение. Дело Уго подпадало под канон тысяча триста девяносто семь: «Того, кто совершает убийство, а также того, кто силой или обманом похищает, удерживает, калечит или тяжко ранит какого-либо человека, следует покарать». Однако в списке наказаний не упоминается тюрьма. И в этом главная сложность рассмотрения убийства Уго по церковному закону: убийца ни дня не проведет за решеткой, поскольку каноническое право не предусматривает такой меры, как тюремное заключение. Но если убийца – священник, то ему грозит наказание более страшное: низложение. Светскому человеку трудно понять, в чем суровость запрета на священнослужение. Фраза «священник больше не священник» – звучит парадоксально, примерно как «бездетная мать» или «живой труп». То, что Бог дает человеку при рукоположении, никто из людей не в силах отменить. Поэтому низложенный священник в состоянии отправлять таинства и они даже считаются действительными, но ему запрещено это делать. Католикам-мирянам следует избегать месс, которые он проводит. Он не вправе читать проповедь или выслушивать исповедь, за исключением исповеди тех, кто находится на смертном одре. Он даже не может работать в семинарии или преподавать богословие в любой школе, не только католической. Такой приговор превращает нас в призраков, вот что придает ему силу. Он предписывает миру отрицать наше существование. Ни один светский суд не имеет такой силы над мирянами. Этот вердикт толкает многих священников на самоубийство. Возможно, здесь и скрывался ключ к развитию событий по делу Уго. Рассматривать дело в каноническом суде – значит не просто предоставить священникам контроль над результатами слушания. Это жестокий способ запугать подозреваемого священника. – Петрос, – позвал я, – принеси из чемодана мои карточки для записей. – Зачем? – Надо кое в чем разобраться. Петрос застонал. Хотя он был еще слишком мал, чтобы знать значения юридических терминов, он понимал: если Babbo надо кое в чем разобраться – он зароется в книги. Поначалу эта работа выматывала. Пробелы в образовании казались мне катастрофическими. Каждый священник в семинарии изучает курс основ канонического права, но серьезное обучение начинается только на четвертом курсе, когда тему дипломной работы надо выбрать либо из теологии, либо из канонической юриспруденции. Никогда еще мне не казалось, что мой выбор теологии был так некстати. – Запиши число, – сказал я Петросу. – Один, четыре, два, ноль. Канон тысяча четыреста двадцать: «Каждый диоцезный епископ обязан назначить судебного викария или официала… отличного от генерального викария». Я знал, как начинается канонический суд. В теории, обвинение расследует епископ. Если обвинение обоснованно, он созывает трибунал. Но в действительности все иначе. Епископ – человек занятой, и поэтому его работу выполняют помощники. Это особенно касалось Иоанна Павла, который отвечал не только за Римский диоцез, но и за церковь во всем мире. И который из подчиненных Иоанна Павла принимает решение? Ответ скрывался в этом каноне: особый помощник, отвечающий за юридические вопросы, священник, называющийся судебным викарием. Теперь, когда я знал название должности, можно было воспользоваться «Понтификальным ежегодником», чтобы найти имя того, кто занимает эту должность. – А теперь, – сказал я, – напиши: один, четыре, два, пять. И волнистую черточку с цифрой три. – А три – это в какую сторону? – задумчиво нахмурился Петрос. Я потрепал его по волосам. – Как В, только без вертикальной палочки. Канон тысяча четыреста двадцать пять, параграф три, гласил: «Судебный викарий также назначает и судей». Получалось, что все судебное разбирательство находилось в руках одного человека, которого мы пока не знали. Мне стало любопытно, кто будет этими судьями, но передо мной стояла более важная цель: правдами и неправдами узнать, кто проходит ответчиком по делу об убийстве Уго. Церковные суды – заседания закрытые. Приход может так никогда и не узнать, что за преступление совершилось у них под носом, не то что услышать вердикт. Полезно будет знать имя судебного викария, но я все равно не смогу позвонить в его канцелярию и спросить, как продвигается расследование. К счастью, в нашей церкви всегда – без исключения – остается «бумажный след». И каноническое право говорило мне, что именно я должен искать. – Один, семь, два, один, – сказал я Петросу. – Потом добавь звездочку. И внизу: один, пять, ноль, семь. Я повторил для него каждое число, цифру за цифрой. Свод, как и Библия, перепрыгивал вперед и назад, каждая строчка отсылала к другим, отстоящим на сотни страниц. Канон тысяча семьсот двадцать один гласил: «Когда епископ решает, что набралось достаточно улик для начала судебного процесса, он просит укрепителя правосудия написать официальный обвинительный документ – исковое заявление, включающее в себя имя, фамилию и адрес обвиняемого». С этим каноном непосредственно связан канон тысяча пятьсот семь, который говорит, что исковое заявление должно быть разослано всем сторонам. Иными словами, исковое заявление – путь, которым известие о процессе может просочиться наружу, за пределы непосредственного окружения епископа. Если к Лучо приходит друг с информацией о суде, можно сделать вывод, что исковое заявление разослано. И я знаю, куда наверняка отправили одну копию. Безопасность его святейшества требовала, чтобы швейцарских гвардейцев извещали о любых опасных личностях на ватиканской земле. – Петрос, – сказал я, – перевяжи эти карточки резинкой. Пожалуй, мы закончили. Я набрал телефонный номер. – Алекс? – ответил Лео. – У вас ничего не случилось? Я рассказал то, что выяснил, и спросил: – Ты не слышал никакого имени? – Нет. Ничего. – Но тебе наверняка велели за кем-нибудь следить? – Нет. Этого я не ожидал. Если исковое заявление разослано, убийца Уго знает, что его преследуют. А его даже никто не ищет. – Я сделаю пару звонков, – пообещал Лео, чтобы успокоить меня. – Поговорю с гвардейцами, которые дворец охраняют. Может быть, они получали другие приказы. Но у Лео было достаточно высокое звание, так что вряд ли приказы шли через его голову. Я уже собрался снова вгрызться в свод законов, но меня отвлек звук в прихожей. Шуршащий звук оттого, что под дверь что-то подсунули. – Лео, погоди-ка, – сказал я. Конверт. На лицевой стороне написано мое имя. Почерк показался мне смутно знакомым. Открыв конверт, я увидел одну только фотографию. На ней красовался фасад «Казы», и из дверей выходил восточный священник. Я ахнул. – Что случилось? – спросил Лео. Этим восточным священником был я. Фотографию сделали вчера. Тот, кто снимал, стоял на другой стороне дворика. На обороте я прочел надпись, сделанную тем же самым почерком. «Скажи нам, что прятал Ногара». И ниже – номер телефона. Я, пошатываясь, добрался до двери. – Агент Мартелли! Где-то вдалеке открывались двери лифта. Я повернулся на звук и увидел подол черной сутаны, исчезающей в кабине. Это был священник, и он уходил. Я повернулся в другую сторону. – Мартелли!!! Но этот конец коридора пустовал. Мартелли ушел. У лифта стояла группа восточных священников. Они с тревогой глазели на меня. Сзади за сутану меня потянул Петрос. Без лишних слов я взял его на руки и побежал к ближайшей лестнице. – Что случилось? – крикнул он. – Ничего. Все в порядке. Я потянул ручку двери, ведущей на лестницу, но та не поворачивалась. Дверь заперли. Мы вернулись в номер и закрылись на замок. Я позвонил Симону на мобильный, но, видимо, в музеях сеть не ловится. Тогда я набрал номер управления жандармерии. – Pronto. Gendarmeria[12]. – Офицер, – поспешно выпалил я, – говорит отец Андреу. Ко мне приставили охранника, но он исчез. Мне требуется помощь. – Да, святой отец. Конечно. Одну минуту. Но, вернувшись на линию, он сказал: – Простите. На ваше имя не значится никакой охраны. – Это ошибка. Я… Мне нужно найти агента Мартелли. – Мартелли здесь. Пожалуйста, побудьте на линии. Я застыл. Голос, который зазвучал из трубки, не вызывал сомнений. – Мартелли слушает. – Агент, – неуверенно начал я, – это отец Андреу. Где вы? – У себя за столом, – отрезал он. – Ваша охрана снята. – Не понимаю. Что-то происходит. Нам нужна ваша помощь. Пожалуйста, вернитесь в «Казу». – Извините, святой отец. Вам придется позвать местную охрану, как всем остальным гостям. И трубка замолчала. Петрос ошарашенно смотрел, как я собираю вещи. – Babbo, куда мы идем? – К prozio Лучо. Я позвонил в апартаменты Лучо, и дон Диего поехал к нам. Он должен был проводить нас в апартаменты во дворце моего дяди. – Что случилось? – спросил Петрос, вцепившись мне в руку. – Я не знаю. Лучше помоги собрать сумку. Через десять минут в дверь постучали. В глазок я увидел Диего и незнакомого швейцарского гвардейца. Я отпер дверь. – Отец Алекс, – сказал Диего, – это капитан Фуррер. – Что произошло, святой отец? – спросил Фуррер. – Кто-то подсунул мне под дверь послание. Он покачал головой. – Невозможно. Проход на этот этаж запрещен. Я показал конверт, но капитан даже не взглянул на него. – Лестницы охраняются, – сказал он, – а лифтеры доставляют на этот этаж только тех, у кого есть ключ от номера. Так вот что вчера имела в виду монахиня, когда говорила о принятых сестрами предосторожностях. – Я видел священника в сутане, он садился в лифт, – сказал я. – Должно быть другое объяснение, – ответил Фуррер. – Разберемся, когда выйдем. Диего протянул к нам руки, предлагая взять сумки. Петрос, по-другому понявший этот жест, побежал к нему обниматься. Диего озадаченно глянул через плечо на меня, молча спрашивая, где наш жандармский эскорт. Восточные священники в коридоре всё смотрели в мою сторону. Монахиня за стойкой администратора была одета в черный хабит. – Да, это я принесла конверт, – сказала она. – А в чем дело? – Откуда он взялся? – спросил я. – Доставили с почтой. Но на конверте не было ни марок, ни адреса. Кто-то принес его сюда лично и оставил во входящей корреспонденции. Возможно, сначала попытавшись доставить его мне лично… Холл опустел. Ресторан закрылся рано; висело объявление, что часовня тоже закрыта. Проход перекрывали ограждения. – Что там происходит? – спросил я у монахини. – Ремонт, – ответила она. Еще одно объявление гласило, что на последний этаж, где жили мы с Петросом, можно попасть только на втором лифте. – Сестра, вы кому-нибудь говорили, где мы остановились? – спросил я. – Нет, конечно! – воскликнула встревоженная монахиня. – У нас строжайшие указания. Наверное, это какое-то недоразумение. Я выудил из сутаны ключ от нашего номера. На брелоке был выбит рельефный логотип «Казы», а рядом выгравирован номер комнаты. Возможно, это моя ошибка. Возможно, кто-то увидел у меня ключ. Он открыто оповещал всех, где мы с Петросом поселились. – Будете выезжать, святой отец? – спросила монахиня, протягивая руку за ключом. – Нет. – Я опустил его обратно в сутану. Вряд ли мы вернемся, но объявлять об этом вслух тоже не стоило. Диего забрал наши сумки и кивнул на дверь. – Ваш седан ждет вас. Наш седан! До дворца Лучо – пять минут неспешной прогулки. И все же еще никогда в жизни я так не радовался поездке на машине. Когда мы приехали, нас встретили только монахини. – Его высокопреосвященство и ваш брат еще работают на выставке, – пояснил Диего и покачал головой так, будто внизу, в музеях, сейчас раскапывали новый круг ада. – Что же произошло? Я протянул ему фотографию в конверте. Прочитав сообщение на обороте фотографии, он нахмурился. – А ваша охрана? – Жандарм сказал, что ее отозвали. – Сейчас разберемся, – проворчал Диего. Но прежде чем он дотянулся до телефона, стоящего у него на столе, я спросил: – Диего, вы что-нибудь об этом знаете? – Я указал на надпись на фотографии. – Об открытии, которое совершил Уго? – О Диатессароне? – Нет. О чем-то более важном. Диего перевернул фотографию. – Здесь написано именно об этом? – О чем-то подобном упомянул и Майкл Блэк. Имя было ему незнакомо, и он покачал головой. Мало когда дела клириков рангом ниже епископа попадали на стол моего дяди. – Первый раз слышу. Но посмотрим, что скажет шеф жандармов. Я замахал рукой. – Дайте я сперва поговорю с Симоном и с дядей. – Вы уверены? Прежде всего, я не был уверен, что могу сейчас доверять жандармам. Диего посмотрел мне в глаза. – Алекс, вы здесь в безопасности. Я обещаю. – Я очень вам благодарен. – Диего, можно мне фруктового пунша? – попросил Петрос. Диего улыбнулся. – Три фруктовых пунша, ваш заказ принят, – сказал он и подмигнул мне. Он умел смешивать хороший негрони[13]. Но прежде чем уйти, Диего на секунду замешкался и вполголоса прибавил: – Сегодня вечером к нам придет гость. – Знаю. – Вы к нам присоединитесь? – Да. Что-то в моем ответе заставило его снова нахмуриться. Но, поколебавшись, он все же двинулся в сторону кухни. Когда Петрос освоился, я сказал ему, что мне надо распаковать сумки. Диего понял намек и отвлек мальчика, чтобы я остался в спальне один. Еще раз вынув фотографию из конверта, я посмотрел на телефонный номер, написанный на обороте. Это был стационарный телефон, где-то в пределах городских стен. У ватиканских номеров тот же код города, что и у римских, но начинаются они на шестьсот девяносто восемь. За несколько евро владелец номера мог анонимно купить в Риме сим-карту. Но он прислал конверт, и это наверняка что-то означает. Я набрал коммутатор и попросил монахиню проверить телефон по базе данных. – Святой отец, – вежливо ответила она, – наши правила этого не разрешают. Я поблагодарил ее за потраченное время и повесил трубку. На коммутаторе работает около десятка монахинь, и я вряд ли попаду на одну и ту же дважды. Я перезвонил и представился электриком из отдела эксплуатации. Кто-то подал заявку на ремонт, но у меня есть только номер для связи, ни имени, ни адреса. – Это открытая линия, – любезно сообщила она. – В палаццо Николая Третьего. Четвертый этаж. Это все, что здесь сказано. – Спасибо, сестра. Я прикрыл глаза. Папский дворец – нагромождение маленьких дворцов, которых веками пристраивали друг к другу очередные папы. Дворец папы Николая Третьего – его ядро, насчитывающее более семисот лет. В нем находится самый могущественный орган Святого престола. Государственный секретариат. У меня заныло в животе. Секретариат безлик. Люди там приходят и уходят. Их набирают, отправляют за границу, заменяют. Есть только один способ узнать, чей это телефон. Я набрал номер и долго ждал ответа. Наконец послышался звук автоответчика. Но – никакого голоса. Никакого сообщения. Лишь тишина, после которой раздался короткий сигнал. Я не подготовил речь, но она родилась сама собой. – Не знаю, чего вы от меня хотите, но у меня для вас ничего нет. Я ничего не знаю. Ногара не рассказывал мне никаких секретов. Прошу вас оставить меня и моего сына в покое. Я подождал еще немного и повесил трубку. В соседней комнате через приоткрытую дверь я видел, как Петрос играет на компьютере Диего в игру «рыбная ловля». Он забрасывал удочку и ждал. Забрасывал и ждал. День угасал. Из окон пентхауса я видел все, что происходило в стране. Любой человек, приходящий с любой стороны, оказывался как на ладони. Нас ничто не могло застать врасплох. Осознание этого помогло мне унять панику, которая сменилась усталой настороженностью. Диего нашел колоду карт и учил Петроса играть в скопу – игру, в которую я играл с Моной в больнице, когда сын родился. Лучо и Симон вернулись с выставки в начале седьмого. Дядя немедленно захотел узнать, что случилось и почему у нас с Петросом больше нет охраны. Чтобы не объясняться в присутствии Петроса, я ушел от темы. Монахини закончили готовить обед и все расставили, и мы с какой-то непонятной поспешностью сели поесть. Лучо, занявший место во главе стола, начал читать молитву. Мы произносили ее вместе, четыре священника и мальчик. И как никогда прежде, чувствовали себя обычной семьей. После обеда наступило умиротворение. Петрос с Диего смотрели вечерние новости. Я нашел ватиканский ежегодник. Пролистав тысячу триста страниц, я наконец нашел страницу, озаглавленную: «Викариат города-государства Ватикан» – особый административный орган нашей крошечной страны. В этом разделе обязательно должно найтись имя судебного викария. К моему удивлению, пост оказался вакантен. Все решения принимались нашим генеральным викарием, кардиналом по фамилии Галуппо. И от первых же слов биографии кардинала Галуппо мне стало тревожно. «Родился в архидиоцезе Турина». Человек, курирующий судебное разбирательство по делу Уго, – родом из города плащаницы! Возможно ли такое совпадение? Второй туринский кардинал, которого я знал, – начальник Симона, кардинал-госсекретарь, и на него тоже пала тень убийства Уго: по номеру на обороте фотографии, которую прислали мне в «Казу», можно было дозвониться в секретариат, а Майкл сказал, что избивали его, как он подозревает, секретариатские священники. Связи между земляками в этом городе имеют большое значение, и сосредоточены они в руках кардиналов. Иоанн Павел не мог вывезти плащаницу из часовни без ведома кардинала Полетто, архиепископа Турина, а первыми, кого оповестил Полетто, скорее всего, были его коллеги-кардиналы из архидиоцеза. Могла ли смерть Уго сводиться к таким мелочным причинам, как чувства нескольких могущественных людей, связанные с вывозом реликвии из их родного города? Солнце садилось, деревья внизу почернели от устраивающихся на ночлег птиц и зазвенели от их вечерней болтовни. В половине восьмого зазвонил телефон. Я услышал, как Диего сказал: – Скажите ему, чтобы поднимался. Лучо с мрачным видом появился из спальни, шаркая и опираясь на четырехногую трость. Монахини принесли в соседнюю комнату кувшин ледяной воды, оставили на столе и удалились. В дверь настойчиво постучали. Диего пошел открывать, а Симон прикрыл глаза и вздохнул. Вошедший оказался старым католическим священником, которого я не узнал. – Входите, монсеньор, – произнес Диего. Старик обратился к Симону по имени, потом повернулся ко мне и сказал: – Вы – отец Александр Андреу? Ваш брат говорил, что вы тоже будете присутствовать. Он протянул мне руку для рукопожатия, потом заметил в глубине комнаты Лучо и, тяжело ступая, направился к нему. Я глянул на брата, пытаясь понять, кто такой монсеньор, коллега ли он Симона по секретариату, но тот никак не отреагировал. Лучо сел в библиотеке, за длинным столом, сверху обитым красным бархатом, а по бокам закрытым полосой красного шелка. Скромная копия обстановки папского дворца. Монсеньор сел в предложенное хозяином кресло и положил на стол портфель. Мы с Симоном вошли в библиотеку следом за гостем. – Диего, – сказал дядя, – у меня все. Если кто-то будет звонить, пожалуйста, скажите, что я занят. Не дожидаясь моей просьбы, Диего забрал с собой Петроса. Мы остались вчетвером. – Александр, – сказал Лучо, – это монсеньор Миньятто, мой старый товарищ по семинарии. Сейчас работает в Роте. Вче ра вечером мы получили важные известия, и я попросил его известить мою семью о том, чего нам ждать дальше. Миньятто чуть склонил голову. Дядю вечно окружали престарелые священники, которые пытались оказаться полезны нашей семье, в надежде, что Лучо обеспечит их старость. Интересно, каковы мотивы у этого человека? Титул «монсеньор» – лишь на полшага выше по карьерной лестнице, чем священник. В большинстве диоцезов этот титул – повод для гордости, но здесь, для человека возраста Миньятто, он, скорее, признак неудачника. Утешительный приз для того, кто не смог дослужиться до епископа. К Симону начнут обращаться «монсеньор» в следующем году – обычное повышение по службе после пяти лет работы в секретариате. С многозначительным видом, свойственным адвокатам, Миньятто один за другим выложил на стол три листа бумаги, после чего защелкнул портфель. Адвокат Роты стоял намного ниже по рангу, чем кардинал, но сутана Миньятто выглядела дорогой и сшитой на заказ, не чета тем, что я заказывал себе по каталогам товаров для священнослужителей. Монсеньоры его ранга пользовались почетным правом носить пурпурные пояс и пуговицы вместо черных, чтобы отличаться от обычных священников. Восточные католики считали это мелкими причудами – у титула монсеньора, не говоря уже о цвете его пуговиц, нет никакого библейского обоснования, – и тем не менее неуютно было чувствовать себя единственным греческим священником в одном помещении с пре успевающими римскими католиками. – Отец Андреу, – Миньятто повернулся ко мне, – начнем с вашего случая. – Какого случая? – удивился я. – Дон Диего говорит, что сегодня вы лишились полицейского сопровождения. Хотите знать почему? Я жадно кивнул. Миньятто подвинул мне бумагу, похожую на полицейский рапорт. – Они дважды осмотрели вашу квартиру, – сказал он. – И не нашли следов насильственного вторжения. – Не понимаю. – Они полагают, что ваша экономка солгала. Взлома не было. – Что?! Глаза Миньятто ни на секунду не отрывались от моих. – Они считают, что все повреждения в вашей квартире – инсценировка. Я повернулся к Симону, но тот напустил на себя вид дипломата, приученного не выказывать удивления. Дядя Лучо поднял палец, призывая меня сдержать недоверие. – Это имеет весьма большое значение в деле убийства Ногары, – сказал Миньятто, – поскольку ход следствия зависит от происшествия у вас в квартире. Если был взлом, то вы и ваш брат – потерпевшие и мы имеем дело не с одним, а с двумя преступлениями. В отсутствие взлома у нас остается только то, что произошло в Кастель-Гандольфо. – Но почему? – Я старался говорить спокойно. – Почему они думают, что она могла лгать о подобных вещах? – Потому что так ей велел ваш брат. – Как вы сказали? – Я с трудом скрывал изумление. – Следствие считает, что она разыграла незаконное вторжение, чтобы отвлечь внимание от происшествия в Кастель-Гандольфо. Я еще раз посмотрел на Симона. Он разглядывал свои руки. Беседа свернула совсем в иное русло, чем я ожидал. – Симон, – сказал я, – что, по их мнению, произошло в Кастель-Гандольфо? Он провел рукой по губам. – Алли, я хотел тебе сказать еще в Музеях. Но там был Петрос. – Что ты хотел мне сказать? Брат выпрямился. Даже сидя в кресле, он казался величественным. И печаль в глазах лишь подчеркивала это величие. – Судебное разбирательство – против меня, – сказал он. – Меня обвиняют в убийстве Уго. Глава 14 Я похолодел. Меня словно выпотрошили. Показалось, что подо мной разверзлась дыра и к ней заскользило все окружающее. И туда, не в силах удержаться, падал и я сам. Все внимательно смотрели на меня. Ждали, что я скажу. Но я лишь глядел на Симона. Мои руки неподвижно лежали на столе, и я всем своим весом прижимал их, чтобы не дрожали. Симон молчал. Вместо него заговорил Миньятто: – Не сомневаюсь, для вас это потрясение. Мир вокруг понемногу замедлился. Перед глазами плыло, отчего казалось, что все присутствующие – где-то далеко. Миньятто молча смотрел на меня с вежливым сочувствием, которое уместнее было бы при каких-то иных обстоятельствах. Оно словно пришло из чуждого мира. Хотелось забиться, словно крыса, которая пытается освободиться из капкана. Все трое знали! Все трое смирились! – Как же так… – пробормотал я. – Дядя, ты должен их остановить! Сквозь туман потрясения проникали первые отчетливые мысли. Люди, которые напали на Майкла, убили Уго и угрожали мне, наверняка пытались добраться до Симона. – Кардинал Галуппо! – воскликнул я. – Это он сделал. Миньятто настороженно покосился на меня. – Галуппо, – настойчиво повторил я. – Из Турина. – Александр, – сказал Лучо, – помолчи и послушай. Миньятто достал из портфеля еще один документ. – Отец Андреу, – сказал он Симону, – это исковое заявление. Копию направили на ваш адрес в Анкаре, только вчера вечером судебный курьер установил ваше местопребывание. Что бы подготовить вас к чтению документа, мне нужно убедиться, что вы помните о ваших правах на этом процессе. – Мне не нужно напоминать, – ответил Симон. Так вот что это было: стратегическое совещание. Принятие неизбежности суда. – Святой отец, – мягко сказал Миньятто, – любому человеку в вашем положении требуется напомнить. – Он поправил манжеты. – Эти слушания не похожи на итальянский суд. Церковь следует более старой, инквизиторской системе. Теперь я понял, кем на самом деле был Миньятто. Не гонцом, приносящим плохие известия, а семейным адвокатом. Посланник Роты, который вчера вечером приходил на квартиру Лучо, видимо, известил Симона, что против него выдвинуты обвинения. А теперь мой дядя нанял Миньятто выступить адвокатом Симона в суде. Я внимательно следил за Лучо. Его внешняя невозмутимость передавалась и остальным. Внушала уверенность в том, что мы можем приготовиться ко всем испытаниям, которые предстоит пройти Симону. – Что касается нашей системы, – продолжил Миньятто, – то судебный процесс заключается не в том, что обвинение и защита излагают противоположные точки зрения на произошедшее. У нас судьи вызывают свидетелей, задают вопросы и решают, кто из экспертов даст показания. Защита и обвинение могут выдвигать предложения, но судьи полномочны их отклонять. Это означает, что мы не сможем задавать в суде вопросы. Не сможем заставить суд рассмотреть ту или иную линию расследования. Мы сможем только помочь судьям самим искать истину. Таким образом, у вас не будет некоторых из тех прав, которыми вы, возможно, рассчитываете воспользоваться. – Я понял, – сказал брат. – Должен вас также предупредить, что обвинительный приговор в каноническом суде, скорее всего, будет означать передачу вас светским властям для возбуждения уголовного дела по обвинению в убийстве. Лицо Симона осталось невозмутимым. В этом человеке таи лись такие запасы внутренней силы, о которых наши родители и не подозревали. Он был даже бесстрастнее, чем Лучо. И все же его спокойствие пронзала печаль. Мне захотелось поддержать его. Но если бы я протянул к брату руку, она бы задрожала. Миньятто подвинул к нему исковое заявление. Симон взял бумаги, постучал ими о край стола, выровняв пачку, и положил на место. – Это вам, – уточнил Миньятто. – Можете ознакомиться. Но когда он снова протянул Симону документы, тот, с безмятежностью в лице, произнес: – Монсеньор, я ценю вашу помощь. Но мне нет нужды читать это заявление. Прежде чем он снова заговорил, установилось молчание. И в эту паузу меня пронзил страх, как разорвавшаяся глубоководная бомба. Я почувствовал старый, хорошо знакомый отзвук. Я молился, чтобы оказаться неправым, чтобы мой брат оказался другим человеком, не таким, как раньше. Но все равно я отчетливо понял, что он собирается сказать. Симон встал. – Я решил, что не буду защищать себя против обвинений в убийстве. – Симон! – вскрикнул я. На лице Миньятто отразился испуг. Потом расплылась неловкая, недоумевающая улыбка. Мне словно кинжал в сердце вонзили, оно зазвенело болью, которую я молил Бога никогда больше не испытывать. – Что вы такое говорите? – спросил монсеньор. – Вы признаетесь в убийстве Уголино Ногары? – Нет, – твердо ответил Симон. – Тогда объяснитесь, пожалуйста! – Я не стану защищаться. – Симон, – попытался я образумить его, – пожалуйста, не делай этого. – По каноническому праву, – строго произнес Миньятто, – вам предписывается осуществлять защиту. Слова разумного человека. Обычного, разумного человека. Который категорически не понимал моего брата. Я схватил Симона за руку и попытался встретиться с ним взглядом. – Симон, что за глупости?! – прошипел Лучо. Но брат проигнорировал дядю и повернулся ко мне. Его взгляд можно было назвать отсутствующим. Он готовил себя к этому мгновению. Я понимал, что никакие слова до него уже не достучатся. – Алекс, мне не следовало втягивать тебя, – сказал он. – Прости. С этой минуты, пожалуйста, держись от суда подальше. – Симон, ты не можешь… – Не будь идиотом! – рявкнул Лучо. – Ты все потеряешь! Но не успел он сказать что-либо еще, как в дверях появился Диего. – Ваше высокопреосвященство, снаружи ждет посетитель! – взволнованно сообщил он. Симон глянул на часы, затем шагнул от стола к двери, которую открыл Диего, и обменялся взглядами со стоявшим за ней незнакомцем. – Что ты делаешь? – спросил я. – Сядь! – отрезал ему Лучо. В его голосе звенела истерика. Но Симон задвинул стул на место и слегка поклонился. Я окаменел от горя и тоски. Снова все тот же Симон, вернувшийся из мертвых. Симон, которого никто не мог изменить, который все так же готов в любой момент расстаться с этим миром. – Дядя, – сказал он, – меня попросили пойти под домашний арест. И я согласился. – Но это же абсурд! Кто этот человек? – Дядя показал на незнакомца, который смутно виднелся в дверном проеме. – Скажи ему, чтоб уходил! Но в поразившей Симона глухоте было что-то величественное. Он повернулся и пошел прочь. Теперь уже ничто не могло остановить его. Почти. От стола Диего прибежал Петрос. – Твоя встреча уже закончилась? Симон обернулся у самой двери. – Почитаешь мне сказку? – с ангельским лицом попросил мой сын. У него были невинные, полные надежды глаза. Он стоял перед своим героем, который никогда ему не отказывал, – если посчитать всех людей, которым Петрос адресовал просьбы, Симону досталось бы звание чемпиона мира по количеству ответов «да». – Прости, – прошептал Симон. – Я должен идти. – Куда? Симон опустился на корточки. Его руки, бесконечно длинные, как крылья альбатроса, спрятали Петроса целиком. – Про это не думай. Можешь сделать для меня одну вещь? Петрос кивнул. – Что бы про меня ни говорили люди, верь в меня. Хорошо? – Он прижался лицом к Петросу, чтобы племянник не видел волнения в его глазах. – И помни: я люблю тебя! Человек в дверях ничего не сказал. Не пожал Симону руку. Не поприветствовал остальных. Просто дождался сигнала от моего брата, а потом увел его. Лучо встал. – Вернись! – выдохнул он. Наш дядя тяжело дышал. Диего попытался усадить его обратно в кресло, но Лучо заковылял к двери и распахнул ее. Вдалеке закрылись двери лифта. – Ваше высокопреосвященство, – сказал Диего, – я могу позвонить вниз и велеть охранникам остановить их. Но Лучо лишь привалился к стене и застонал: – Что это? Что он себе думает? Я поспешил к нему и сказал: – Дядя, мне кажется, я знаю, что происходит! Я начал рассказывать о выставке Уго, о Турине и об угрозах. А Лучо все смотрел на дверь, через которую ушел мой брат. – Человека, что пришел за Симоном, – продолжил я, – возможно, послал кардинал Галуппо. Он викарий Иоанна Павла. И родом из Турина. – Нет, – подал голос из соседней комнаты Миньятто. – Викарий издал бы письменный указ. Указа не было. Этот человек – возможно, жандарм в штатском. – Если кардинал Галуппо пытается запугать Симона, – продолжил я, – он не станет оставлять за собой бумажный след. Лучо все так же тяжело дышал. – Если бы кто-то пытался угрожать Симону, – сказал он, – ваш брат не пошел бы добровольно. – Сейчас я все улажу! – заявил Миньятто, подходя к нам. Он достал из портфеля телефон, набрал номер и сказал: – Ciao, ваше высокопреосвященство. Извините, что прерываю ваш обед. Не вы ли сейчас прислали человека за Андреу? Он подождал. Потом ответил: – Спасибо. Отключившись, он снова повернулся к нам. – Кардинал Галуппо не имеет ни малейшего представления, кто был этот человек. И должен добавить, что мы с его высокопреосвященством дружим уже двадцать лет, так что я нахожу ваши обвинения абсурдными. Я повернулся к Миньятто. – Монсеньор, напали на священника секретариата. Вломились в мою квартиру. Сегодня днем кто-то отправил угрожающее послание мне в гостиничный номер. Они идут по пятам за каждым, кто знал о выставке. Лучо задышал еще чаще. – Нет, – выдавил он. – Это не имеет отношения к Галуппо. – Откуда вы знаете? Он послал мне испепеляющий взгляд такой силы, на которую только был способен. – Если после радиоуглеродного анализа люди в Турине не пошли убивать друг друга, то и сейчас не станут. – Дядя лихорадочно вздохнул. – Найди своего брата. Мне нужны ответы на вопросы. Он махнул Диего, чтобы тот помог ему, и, с трудом передвигая ноги, исчез в темноте спальни. Дверь за ним закрылась. – Что тут вообще происходит? – вполголоса спросил меня Диего. – Они думают, что Уго убил Симон, – шепотом ответил я. – Это я знаю. Куда они его забрали? – Под домашний арест. – В чьем доме? Об этом я даже не задумался. У Симона не было дома. Он жил в мусульманской стране за тысячи миль отсюда. – Не знаю… – начал я. Но Диего уже ушел вслед за моим дядей в темноту. – Одну минуту, – сказал мне Миньятто, закрывая дверь и возвращаясь к столу. Он взял в руки исковое заявление и негромко спросил: – Вы действительно считаете, что это очередная угроза? – Да. Он кашлянул. – Тогда я готов это обсуждать. Но сначала нам необходимо исполнить одну небольшую формальность, чтобы она нам не мешала. Вы согласитесь быть прокуратором вашего брата? – Кем-кем? – Прокуратор получает судебные документы и действует в интересах ответчика. – Миньятто обвел рукой лежащие на столе бумаги. – Это даст вам право взглянуть на исковое заявление, в противном случае я не смогу его показать. Как причудлив мир канонического закона. Прокуратор – титул, которым именуется в Евангелиях Понтий Пилат. Должность человека, подписавшего смертный приговор Иисусу. Такое слово могли воскресить только юристы. – Подобные решения должен принимать мой брат, – сказал я. – Судя по тому, что мы только что услышали, ваш брат не расположен принимать решения. Миньятто порылся в портфеле и нашел пачку сигарет. В доме кардинала-президента, в стране, первой в мире запретившей курение, он закурил. – Святой отец, каков будет ваш ответ? – спросил он. Я взял документ в руки. – Я согласен. – Хорошо. Теперь внимательно прочитайте приведенный здесь список судей и скажите, знаком ли вам кто-нибудь из них. Я с нездоровым любопытством водил глазами по строчкам. 22 августа 2004 года Государственный секретариат для преп. Симона Андреу город Ватикан 00120 СУДЕБНАЯ ПОВЕСТКА Уважаемый о. Андреу! Настоящим извещаем Вас, что в диоцезе Рима против Вас официально возбуждено церковное уголовное дело. Вам предлагается выбрать адвоката, который будет представлять Вас на процессе. Требуется Ваш незамедлительный ответ по обвинению, изложенному в прилагаемом документе. С уважением, Бруно кард. Галуппо Викарий города Ватикана Диоцез Рима Копия: Председательствующий судья: преп. монсеньор Антонио Пассаро, д-р гражд. права Копия: Заместитель судьи: преп. монсеньор Габриэле Страделла, д-р гражд. права Копия: Заместитель судьи: преп. монсеньор Серджо Гальярдо, д-р гражд. права Копия: Укрепитель правосудия: преп. Никколо Паладино, д-р гражд. права Копия: Нотариус: преп. Карло Тарли У меня застучало сердце. – Первого судью знаю. И третьего. Пассаро и Гальярдо. Не знаю только Страделлу. Миньятто кивнул, словно того и ожидал. – Все трое почти двадцать лет работают в Роте, неудивительно, что ваши пути в Риме могли пересекаться. А вот что уди вительно – уголовное дело против священника рассматривают судьи Роты. Такого внимания, как правило, удостаивается лишь епископ или легат, если только его святейшество не постановит иначе. Отсюда возникает вопрос: можете ли вы сказать, что Пассаро и Гальярдо испытывают неприязнь к вашему брату? Теперь я понял. Он пытался понять, какую форму примет угроза. Станет ли кардинал Галуппо подбирать судей, которые настроены против Симона. – Нет, – ответил я. – Пассаро преподавал у Симона в Академии, а Гальярдо – приятель моего дяди. Они оба расположены дружески. Миньятто улыбнулся. – Монсеньор Гальярдо учился в семинарии на два курса младше меня. Ваш дядя был его наставником. Как ни печально, обоим придется взять самоотвод. Но если бы кардинал Галуппо пытался запугать вашего брата, выбрал бы он именно этих судей? Я задумался. – Может быть, Галуппо знает, что они возьмут самоотвод. Может быть, их заменят плохие. Миньятто пролистал бумаги, которые держал в руках. – Тогда, возможно, это убедит вас в обратном. Он протянул мне еще одну бумагу, и я застыл, как завороженный. Это был последний лист обвинения. Само исковое заявление. Преподобному монсеньору Антонио Пассаро, Председателю суда ВАТИКАН Обвинительный акт Укрепитель правосудия против преп. Андреу Прот. № 92.004 ИСКОВОЕ ЗАЯВЛЕНИЕ Я, Никколо Паладино, Укрепитель правосудия на данном заседании Апостольского трибунала, настоящим обвиняю преподобного Симона Андреу, инкардинированного в Римском диоцезе, в совершении убийства Уголино Ногары, в нарушение канона 1397 Кодекса канонического права. Обвинение состоит в том, что 21 августа 2004 года около пяти часов вечера отец Андреу преднамеренно застрелил доктора Ногару в садах папских вилл Кастель-Гандольфо. Предоставлены следующие доказательства: Показания свидетелей: господина Гвидо Канали, работника папской фермы в Кастель-Гандольфо; доктора Андреаса Бахмайера, куратора по средневековому и византийскому искусству в Ватиканских музеях; генерального инспектора Эудженио Фальконе, шефа ватиканской жандармерии. Документальные свидетельства: личное дело о. Андреу, хранящееся в Государственном секретариате; голосовое сообщение, оставленное доктором Ногарой в Апостольской нунциатуре в Анкаре, Турция; видеоматериалы с камеры наблюдения B-E-9 в папских виллах Кастель-Гандольфо. Прошу суд признать его виновным и назначить наказание в виде лишения статуса клирика. Сегодня, августа 22-го дня, в год 2004 Господа НашегоПреподобный Никколо Паладино Укрепитель правосудияЯ все перечитывал и перечитывал последние строки, где гово рилось о предлагаемом наказании. Суд обладал властью уво лить Симона из секретариата и даже изгнать из Рима. Но исковое заявление просило самого тяжелого наказания из всех существующих: низложить моего брата. Я знал, что подобное возможно, но все равно было отвратительно видеть, что прокурор просит о такой мере. – Взгляните на доказательства, – сказал Миньятто. – Что-нибудь вам знакомо? – Гвидо Канали, – слабым голосом сказал я, показывая на имя в документе. – В ту ночь, когда убили Уго, Гвидо открыл ворота и довез меня до места встречи с Симоном. Миньятто сделал запись. – Что он видел? Я растерялся. – Я попросил его высадить меня поближе, так, чтобы все было видно. – А это? Он указал на строчку, где говорилось о личном деле Симона в секретариате. – Не знаю. Летом Симон получил выговор за отсутствие на работе, но я не понимаю, какая может быть связь. – За что ему сделали выговор? – За то, что Симон ходил в пустыню к Уго. Но сейчас в памяти у меня всплыли слова Майкла: Симон занимается чем-то еще. Миньятто поднял глаза. – Следует ли мне что-либо знать об их отношениях? Между вашим братом и Ногарой? Он даже не пытался завуалировать то, что имел в виду. – Нет, – резко сказал я. – Симон просто пытался помочь ему. Миньятто откинулся на спинку кресла. – Тогда, за исключением записей с камеры видеонаблюдения, я не вижу здесь прямых улик. Дело основано на косвенных свидетельствах, и для него требуется мотив. А если мотив – иной, нежели отношения вашего брата с Ногарой, тогда каков он? – У Симона не было никакого мотива. Миньятто положил ручку у верхнего края листа. Словно проложил разделяющую нас границу. – Отец Андреу, как думаете, почему его дело слушается по каноническому праву, а не по уголовному? – Вы уже знаете, что я думаю. – За два десятилетия службы в Роте я никогда не видел судебного разбирательства по делу об убийстве. Ни единого. Но могу высказать вам свое мнение, почему они так сделали. Потому что на каноническом процессе слушания конфиденциальны, записи засекречиваются, а вынесение приговора происходит за закрытыми дверями. На каждом уровне соблюдается неразглашение информации, чтобы защититься от выхода на свет неприятных подробностей. Его голос настойчиво предлагал мне раскрыть любую информацию, которой я владею. – Я ничего не знаю, – сказал я. – И все же, – продолжил Миньятто, – за два десятилетия службы в Роте я также не видел, чтобы человек отказывался защищать себя. И это позволяет мне предположить, что мой клиент уже знает, в чем состоит неприятная правда. – Я говорил вам, – кивнул я. – Они считают, что Уго хранил некий секрет и что Симону известно, в чем этот секрет состоит. – Меня интересует вот что: они ошибаются? – Не имеет значения. Вы сами согласились с тем, что этот трибунал – способ запугать Симона. – Вы не поняли. Трибунал – способ привлечь его к ответственности, не беспокоясь о том, что в ходе слушаний всплывет какая-либо конфиденциальная информация. – Мой брат не причинял вреда Уго. – Тогда начнем сначала. Почему он оказался у Кастель-Гандольфо в ночь, когда убили доктора Ногару? – Уго позвонил ему и сказал, что попал в беду. – Они каким-либо образом общались в тот день, до того как произошло убийство? – Не думаю. Симон сказал, что он приехал слишком поздно и не успел спасти Уго. Миньятто указал на раздел заявления, описывающий улики. Его палец навис под словами: «видеозапись с камеры наблюдения». – Тогда что покажет вот это? – Не имею ни малейшего представления. Он поморщился и сделал у себя в блокноте несколько коротких пометок. – Не могли бы вы мне кое-что объяснить? – спросил он, поднимая взгляд. – Я случайно услышал, как вы разговаривали с вашим дядей о выставке доктора Ногары. Почему вы решили, что кардинал Галуппо должен запугивать вашего брата в связи с выставкой, посвященной Туринской плащанице, когда уже доказано ее средневековое происхождение? – Уго собирался доказать, что исследователи ошибались. Миньятто с удивлением посмотрел на меня. – Он также собирался рассказать, – продолжал я, – как плащаница оказалась здесь. Как попала в руки католиков. Миньятто снова принялся записывать. – Продолжайте. – Ранее она пребывала на православной территории, в Турции, где работает мой брат. И возможно, Симон пригласил православное духовенство на выставку без разрешения секретариата. Миньятто постучал ручкой по странице. – И почему это важно? – Потому что выставка Уго, возможно, дала бы понять, что плащаница не принадлежит нам. Она принадлежит еще и православным. Мы совместно владели ею, когда были единой церковью, до раскола тысяча пятьдесят четвертого года. Как она пришла на Запад, я точно не знал, да и неважно, как она появилась, выводы все равно были одни и те же. – Такое предположение вызвало бы полемику? – спросил Миньятто. – Конечно. Оно могло бы спровоцировать борьбу за владение плащаницей. Особенно если мы бы высказали это предположение в музее, принадлежащем папе римскому. Миньятто записал. – И в этой борьбе, по вашему мнению, Турин наверняка проиграет? – Турин наверняка проиграет при любом раскладе. Как сказал Уго, и без всякой борьбы плащаницу могут перевезти в реликварий собора Святого Петра. Обратно в Турин она не вернется. – Таким образом, ваша теория состоит в том, что противники исследований Ногары хотят не допустить открытия выставки как таковой, – сказал Миньятто. – Да. Он поднял глаза. – Иными словами, Ногару убили, чтобы он замолчал навсегда? Я не признавался себе в этом так откровенно. – Видимо, да. – И тем не менее вы сказали, что людей запугивают – вас запугивают – потому, что кто-то считает Ногару хранителем некой тайны и хочет узнать, в чем эта тайна заключается? – Да. Он замолчал и покатал ручку между ладонями. – Боюсь, отец Андреу, я вас не понимаю, – сказал он одновременно вкрадчиво и твердо. – Кто-то хочет сорвать выставку или сделать так, чтобы она прошла незаметно. И тем не менее вам угрожают, чтобы выяснить, чему она посвящена. – Если вы мне не верите, могу показать послание, которое принесли ко мне в гостиничный номер. Он нехотя согласился. А я впервые подумал, что он прикидывает, насколько мне можно доверять. Когда я вернулся в спальню, Петрос уже заснул на кровати. Подоткнув ему одеяло, я вернулся к Миньятто с конвертом. Монсеньор изучил текст на обороте, но долго ничего не говорил. – Мне нужно время, – сказал он наконец. – Я могу забрать это с собой? – Да. – Кроме того, мне необходимо подумать обо всем, что вы мне сейчас рассказали. – Он глянул на часы. – Мы сможем встретиться утром у меня в кабинете? – Разумеется. Он протянул мне визитку, написав на обороте: «10:00». – У меня будет к вам еще несколько вопросов по выставке Ногары, поэтому, пожалуйста, подготовьтесь ответить на них. Тем временем я хотел бы как можно быстрее узнать, где находится ваш брат. Если что-то узнаете, пожалуйста, немедленно со мной свяжитесь. Я кивнул, а он поднялся и убрал исковое заявление в портфель. – И последнее, – сказал Миньятто, щелкая замками. – Вам необходимо поговорить с вашей экономкой о взломе. – Она не лгала о случившемся. – Святой отец, – он понизил голос, – вы просите меня поверить в теорию убийства, которую я считаю невозможной. В свою очередь, мне нужно, чтобы вы сделали то же самое. Поговорите с экономкой. Я должен знать, почему жандармы пришли к такому заключению. Глава 15 Миньятто ушел, а я еще некоторое время побыл один. Я смотрел на стул, где только что сидел Симон. На красную скатерть, куда он положил бумаги, не взглянув на них. Когда Миньятто ушел, я вдруг понял: мой брат наконец сделал это. Сам себе перерезал глотку. У нас религия капитанов, стремящихся потонуть вместе с кораблем. Хотя мы учим наших детей, что худший поступок Иуды – хуже, чем предательство Иисуса, – самоубийство, на самом деле жизненные силы нашей веры движет неиссякающая воля к самоуничтожению. «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за други своя», – говорит Иисус в Евангелии от Иоанна. Я не понимал, зачем Симон это делает. Ради Уго? Ради памяти нашего отца? Или ради меня? Через несколько месяцев после смерти отца, когда Симону было семнадцать, мы с приятелями из швейцарских гвардейцев пошли в бар и застали там группу жандармов, которые устроили турнир по армрестлингу. Неофициальный – просто полицейские решили выпустить пар. Симон был слишком юн даже для получения водительских прав, но вымахал уже так, что стал самым высоким человеком в стране. Кроме того, после смерти отца он завел привычку ежедневно колотить в спортзале швейцарской гвардии боксерскую пневматическую грушу. И к тому времени предплечья у него стали толще бицепсов, и жандармы, впечатлившись торчащими из-под закатанных рукавов мышцами, захотели посмотреть, на что «этот пацан» способен. Гвардейцы относились к моему брату покровительственно. Мы с ним тогда понемногу скатывались в темный омут, который оставила после себя смерть отца, и никто не понимал нашего одиночества лучше, чем эти мальчишки из дальних кантонов. И в тот день в баре они потащили Симона к выходу – но офицер приказал им остановиться. Хотел посмотреть, что будет дальше. Первую схватку Симон проиграл. Он убрал локоть со стола – нарушение! – и жандарм впечатал его в дерево. Но они начали заново, и офицер обучил Симона кое-каким хитростям. На этот раз брат выиграл, чуть не сломав сопернику руку. Так все и началось. В тот же вечер офицер отвел Симона в свою квартиру в швейцарских казармах и задал ему два вопроса. Верно ли, что Симон собирается стать священником? И не хочет ли он задуматься о другого рода службе его святейшеству? Симон слушал, а офицер рассказывал, что в нашей церкви существует армейская традиция, идущая рука об руку со священнической. Пять веков назад некий солдат создал орден иезуи тов и построил его на воинской дисциплине, и теперь настало время возродить этот дух: набирать людей, обучать их и записывать в военизированный орден, чтобы они служили нашему неспокойному миру. Орден нашел бы применение физической силе Симона, которой священничество никогда не воспользуется. И следующим вечером Симон пошел с офицером в Рим – посмотреть, что тот имел в виду. При этом гвардеец попросил Симона отнестись к увиденному без предубеждения. Позже я узнал, что место, куда они отправились, раньше служило площадкой для собачьих боев. За месяц до того римская полиция закрыла ее, но ринг обрел новую жизнь, став местом любительских состязаний по боксу. Большинство сражающихся были бездомными и иммигрантами, и ставки возрастали достаточно, чтобы бои проходили очень жестко. Офицер показал Симону детей, стоявших в толпе. Мальчики и девочки, восьми, десяти, двенадцати лет, грязные, как крысы, вопили, поддерживая любимых бойцов. «Эти дети не ходят на мессу, – сказал офицер. – Если мы хотим достучаться до них, делать это придется здесь». Впоследствии Симон рассказывал мне, что видел той ночью. Дети протягивали руки, пытаясь коснуться проходящих мимо бойцов, хватали их за край рубашки, словно они – носители болезни, которой ребятня мечтала заразиться. Все, кто был достаточно взрослым, чтобы ставить деньги, стояли в передних рядах, а младшие толпились сзади. И тогда офицер произнес слова, которые Симон запомнил навсегда: «Скажи, разве ты хоть раз видел, чтобы ребенок так смотрел на священника?» И указал на мальчика из первых рядов, зажатого между игроками на тотализаторе и глядевшего на бой восторженными глазами. Симон сказал, это было как на картине, изображающей мученические страдания святого. – Сэр, – сказал Симон, – я не умею драться. – А я тебя научу, и ты сможешь, – возразил офицер. – А когда начнешь выигрывать, эти мальчишки будут ходить за тобой по пятам. Даже на мессу. Симон промолчал, поэтому офицер добавил: – Это словно танец. Двое мужчин договариваются не подставлять другую щеку. Это не грех. Я пару месяцев тебя потренирую, а потом мы сможем выставить тебя на ринг. – Пару месяцев… – повторил брат. – Сынок, на пневматической груше у тебя уже все хорошо получается. Потренируемся на ударном мешке, отработаем постановку блока – и через десять недель ты готов. А Симон, не спуская глаз с мальчишки в толпе, сказал: – Если через десять недель это место не очистится, я его сожгу. – Не дури. Найдут другое. У них нет родителей, нет священников. А ты! Руки, сила! Ты мог бы повести их за собой. – Я думал, вы хотите создать армейскую организацию священников. А это всего лишь мальчишки. – Не они, сынок. Ты! Твоя сила – это дар. Что скажешь? И я догадываюсь, что думал Симон, когда офицер то и дело говорил ему: «сынок», «сынок», «сынок». Отец умер. Доктора еще не нашли у матери рак, но он уже расправлял крылья. А Симон, еще в школе перескочив через класс, учился в колледже, общался с людьми, вытаскивал друзей из драк и наблюдал, как они напивались настолько, что не давали себе труда слезть с кровати и добраться до туалета, а облегчались, как звери, на себя и на девочек, которых приводили домой, и те при этом испытывали лишь неудобство, а не унижение. Я никогда не спрашивал Симона, почему он согласился на эти бои. Но предполагаю, что он смотрел на мальчика в толпе и думал обо мне. Итак, гвардейцы стали его тренировать. Отвели в зал для единоборств, куда ни он, ни я раньше не допускались, и Симон изучил встречный удар, хук и кросс. Но не апперкот – здесь он решил провести для себя черту и не пробовать удар, нацеленный противнику в голову. Впрочем, при Симоновой силе и этого было достаточно. Через девять недель Симон вышел на первую схватку. Я услышал о ней задним числом, как и обо всем, что происходило до того последнего поединка. Симон бился с волосатым алжирцем, который, как говорили, в основном накачивался инжирным ликером, вместо того чтобы разгружать чемоданы в аэропорту. Что говорили о Симоне, я так и не узнал. Это было страшное зрелище. Симон танцевал и наносил короткие удары, пока алжирец не рассвирепел, и как только противник решился на что-то существенное, Симон отбарабанил его ударами в корпус. Заканчивался третий раунд, и по лицу алжирца было заметно, что мальчишка-переросток его изматывает. Эти мускулистые руки жгли, как огонь. Но пацанам в задних рядах стиль Симона категорически не понравился – сплошные уклонения и отточенные удары, никакой кровищи. Они сочувствовали алжирцу, который вышел просто помахать кулаками на ринге. Но после матча Симон подошел к детворе и сказал, что он не боец, а обычный парень, который надеется однажды стать священником. Он дрался ради них, ради своих ребят. И повторял одно и то же схватку за схваткой, пока не внушил им эту мысль. Он говорил с ними о том, каково это – бояться человека, с которым дерешься. Как он молится перед каждым боем и после. Вскоре он убедился, как дешево можно купить любовь одиноких мальчишек. Через некоторое время они уже рвали глотки, болея за него, каждый вечер ждали его фирменных ударов, хотели видеть, как мой брат обращает агрессию противника против него самого, отмеривая хуки и кроссы с неотвратимостью небесной кары – «око за око». Именно тогда, после шестого или седьмого поединка Симона, о боях прослышал мой друг Джанни Нарди. Не о Симоне, а об импровизированном уличном ринге. И мы пошли посмотреть. Я должен был догадаться, что Симон не просто так пропадал все это время. До того вечера, когда брат боролся на руках в баре, он почти все выходные приходил из колледжа, чтобы навестить маму и сводить меня на американские фильмы в «Пасквино». Теперь же это случалось раз в две недели, и из города он приносил мне подарки, как будто заглаживал вину. Но мне было тринадцать, и во мне бурлило множество неутоленных аппетитов. Я состоял из пустоты, которую не мог заполнить. К тому, что моя семья постепенно уменьшается, я уже настолько привык, что исчезновение Симона стало всего лишь очередным этапом. У меня были свои занятия. Отец Джанни работал санпьетрино – смотрителем собора Святого Петра и владел ключами от кладовок на крыше базилики. Мы с Джанни частенько проникали туда и устраивали пикники для наших подружек, пили вино и смотрели вниз на Рим, как короли. Джанни встречался с девочкой по имени Белла Коста, а у меня была Андреа Нофри, потом – Кристина Сальвани, потом – Пиа Тиццони, чье тело настолько не вписывалось в обычные для четырнадцатилетней девочки формы, что, казалось, статуи на крыше базилики вот-вот обернутся и начнут пялиться. Я даже не задумывался, чем занят Симон. А если бы и знал правду – не поверил бы. В те времена драчуном в нашей семье считался я. У Симона было римское тело – узкий, как нож, силуэт, тугие мускулы, – а мне достались греческие гены отца: шея как у вьючной собаки и крепкая спина, которую невозможно сломать. Я дрался с другими мальчишками для развлечения. И когда Джанни узнал, что на бывшей площадке для собачьих боев проводятся уличные боксерские поединки, не он, а я его туда потащил. Там боксируют без перчаток? Я должен это увидеть! В первом бою участвовали два бродяги с улицы, просто ради забавы. Они продержались шесть раундов, после чего толпа загалдела, и зазывала объявил вторую схватку, в которой коротышка-турок уложил нетвердо стоящего на ногах мужчину в комбинезоне. Наконец пришел черед третьего боя. И вдруг толпа мальчишек вокруг нас странно притихла. На ринг вылез бледный светлокожий боец, блестящий, словно намыленный. Он шаркал по грязи пятками, как будто новыми выходными штиблетами. И при его появлении все мальчишки заорали так, словно в них вгоняли гвозди. Слепой, жаждущий крови вопль. Боец стоял к нам спиной, но когда он снял рубашку – содрал, как засохший клей, – у меня перехватило горло. Потому что я знал эти мускулы, я не раз видел, как они натягиваются в обе стороны от позвоночника, напоминая крылья. – Ой, – услышал я голос Джанни. – С ума сойти! Иди ты! – Он схватил меня за рубашку. – Алекс, это же твой брат там! Но я уже проталкивался через толпу, а дети скандировали и топали ногами. – Па-а-адре, па-дре, па-дре! Мужчины в первых рядах подкидывали деньги в сложенные кучки, делая ставки. На ринг впрыгнул второй боец. Он был сгорбленный и с розовой кожей. «Русский», – заговорили на трибунах. И впервые за всю жизнь мой старший брат показался мне простым мальчишкой. Ребенком в песочнице. Он был на девять-десять дюймов выше русского, а руки походили на бетономешалки, но все остальное – такое тоненькое, как будто Бог вытянул его конечности из жевательной резинки. Кто-то ударил гаечным ключом по идущей под потолком трубе. Симон вышел из угла первым. Я выкрикнул его имя, но оно потонуло в волнах шума. Я отчаянно проталкивался к краю ринга и вдруг – сам не знаю как – оказался где надо. Я смотрел во все глаза. Потому что хотел, отчаянно хотел это увидеть. Как Симон расправится с противником. Родители всегда скрывали от нас подобные места. Если я дрался в школе, отец порол меня ремнем. «Но теперь, Сим, мы одни, – думал я, – покажи мне! Потому что я тоже такой. Поэтому сегодня давай, для меня! Сломай этому хмырю челюсть кулаком!» Каждый шаг, пройденный Симоном по рингу, я проходил собственными ногами. Ритм его шагов, чутье, которое подсказывало ему, как долго танцевать и когда остановиться, – звучали и во мне. У русского были мускулистые руки, его кулаки, без сомнений, оставляли глубокие вмятины в боксерской груше, но сейчас эти руки двигались медленно. И когда они долетели до Симона, нас там уже не было. Мы прилетели прямыми справа, с таким треском, будто ломались кости. И враг отступил, пошатываясь. По лицу текла кровь, ребра почернели. И все же он вернулся, чтобы получить еще. И мы дали ему еще. Дети ревели. Я кричал так громко, что треснула кожа в углу рта. – Вперед, Сим! – выкрикивал я. – Бей его! Но вместо этого получилось: – Вперед, Сим! Убей его! И вдруг внизу, на ринге, Симон остановился. Решительный, неподвижный, он всматривался в толпу. Русский пробирался вдоль стены, выигрывая пространство. На меня упала тень, такая густая, что Симон не увидел бы меня, даже если бы загорелся Рим. Но он меня чувствовал. Я хотел убежать, но его взгляд приближался. Русский ринулся в атаку. Все, что я мог сделать, – указать на него брату. Симон успел развернуться – русский схватил только волосы у него на груди. Но почему-то Симон пошатнулся. Он смотрел на меня и потерял ритм. Даже мальчишки в верхних рядах заметили. – Падре! – завопил из толпы мальчик. Но Симон не сводил с меня глаз. «Сим, я никогда больше сюда не приду! Клянусь тебе! Но сейчас, один разок, ради меня, закончи дело! Даже если в больнице потом придется собирать этого парня по кускам, покажи, что ты меня понял!» И по выражению лица Симона, по огню в его глазах, я знал, что он понял меня. Он обернулся и поманил русского руками. На секунду русский отвлекся, ища меня в толпе. «Не его, – беззвучно проговорил Симон, жестом подзывая русского. – Меня». Толпа снова ожила, люди кричали, как дикари. Русский шагнул вперед, нанес встречный удар и отступил. Симон уклонился. Но и только. Теперь русский пробил двойку – на Симона обрушились такие громкие удары, что дети враз умолкли. – Ну давай же, – сказал он, раскрывая ладони. Но на этот раз они не сжались в кулаки, остались открытыми. И тогда русский нанес удар Симону по ребрам, так что тот едва удержался на ногах. Выпрямляясь, брат поморщился. Русский, шагнув, пробил тройку. Его джеб едва задел Симону плечо, но затем он накатил кросс, наступая, как товарный поезд. Удар выбил Симона из стойки и заставил сложиться пополам. У брата инстинктивно взлетели руки, защищая голову. Но он заставил их опуститься. И тогда русский, с кривой ухмылкой на лице, нанес довершающий хук слева: если этот пацан хочет, чтобы его отметелили, если у него так и будет голова болтаться, словно поплавок, тогда можно сразу в челюсть. Ни до, ни после я не видел ни одного бойца, который бы так готовился к удару. Русский уронил правую руку, даже не потрудившись держать защиту, и нанес хук левой, обрушился на щеку Симона, как стержень пневматического пистолета, которым забивают скот. У брата чуть не отлетела голова, тело подскочило в воздух, и он замертво упал в грязь. Я перепрыгнул через ограждение, вопя, крича и сам себя не помня; но меня удержали чьи-то руки, схватили меня за плечи и втянули назад. Я раздавал удары. Лежавший на земле Симон зашевелился, пытаясь встать. Он повернулся и внимательно посмотрел на меня. Изо рта у него падали крупные сгустки крови, но брат пригвоздил меня взглядом, как будто мы здесь одни, двое братьев-семинаристов, пыхтящих над трудным уроком. А русский стоял и ждал, не торопясь продолжать, потому что знал, что будет дальше. Мальчишки в верхних рядах словно обезумели. «Хватит!» – кричали они. «Нет!» И еще: «Почему он не дерется?!» Я покачал головой, глядя на Симона, и изо рта у меня потекла слюна, и я закричал: «Не делай этого! Пожалуйста!» Но он вытер рукой кровоточащий рот, похлопал себя по голове справа и слева и снова встал на бой. Русский направил ему в подбородок апперкот, который мог бы переломить пополам дерево. Удар раздробил Симону остатки челюсти, его голова дернулась назад, и все было кончено. Он падал на землю уже без сознания. И тогда… Господи, как же его любили эти дети! Они ринулись вниз, как вода из прорвавшейся плотины. Целая армия не смогла бы их остановить. Пока я сидел в первом ряду, не в силах пошевелиться, они волна за волной стекали на ринг, окружая Симона и не давая русскому шагнуть. Что сделали бы с моим братом – оставили на улице, сгрузили на тележку и отвезли в соседний район, пока не пронюхала полиция? Этого я так и не узнал, потому что дети обступили Симона, как будто от его спасения зависела вся их судьба. Они потащили его на тощих спинах через толпу. Там, пошарив по карманам, скинулись на такси до больницы. Половина из них, судя по виду, неделю не ели, но отдавали крохи от своих скудных сбережений. Когда я наконец их догнал, Джанни объяснял, кто мы такие и что мы отвезем Симона домой, где будут доктора. А они глазели на нас так, словно мы опустились с неба на огненной колеснице. Все потому, что они услышали одно слово, одно волшебное слово, от которого расступались моря и мертвые воскресали к жизни. Ватикан! – Спасите его, – попросил меня один мальчишка. – Не дайте ему умереть. А другой добавил: – Отвезите его к il Papa. К il Papa. К Иоанну Павлу. Последнее, что я видел, пока такси не уехало в ночь, – детей, которые жались в кучку и глядели Симону вслед. Глядели, как мой брат покидает их улицы. Глядели и молились. Мой брат совершает добрый христианский поступок, думал я, сидя в одиночестве за тем же столом, за которым он отказался от адвоката. В душе Симон наверняка верил, что делает это во благо другого. Я не знал кого. Я не знал почему. Но знал, что должен его остановить. Глава 16 Прежде чем уйти, я наведался к Петросу. Перед сном он смотрел мультики, но сейчас телевизор не работал. Судя по открытой сумочке с туалетными принадлежностями, усыпанной капельками воды, зубы он почистил. И даже включил ночник. Я поцеловал сына в лоб и отодвинул от края кровати. Неужели он вырастет таким же не по-человечески самостоятельным, как его дядя? Неужели однажды он тоже разобьет мне сердце? На листе бумаги, лежавшем рядом с квартирным телефоном Лучо, я написал: Диего! Ухожу по поручению Миньятто. Вернусь через час-два. Пожалуйста, позвоните мне на мобильный, если Петрос проснется. АлексПотом я позвонил Лео и попросил прогуляться со мной до сестры Хелены. Ватиканский холм, на чьих склонах располагался монастырь, ночью совершенно вымирал. Под нами, в Риме, мир усыпали электрические огоньки, но здесь, в садах, темнота была такой густой, что казалась жидкой. Мы с Лео ориентировались по памяти. Он не спрашивал, зачем мы пришли сюда. И ничего не говорил. Когда молчание стало слишком тяжелым, я решил все ему рассказать. – Симона обвиняют в убийстве. Считают, это он убил Уго Ногару. Лео остановился. В темноте я не видел выражения его лица. – Что? – переспросил он. – Что же такое, черт побери, натворил Симон? – Да я сам не знаю. Он отказывается защищать себя. – В смысле – «отказывается»? Что тут можно было ответить. – Просто… просто он такой, вот и все. – Ну и проведет остаток жизни в камере Ребиббии[14]. – Нет. Об этом не распространяйся, но его дело слушается в церковном суде. Он долго переваривал сказанное. – Зачем им это надо? – Не знаю. – Он не хочет с тобой разговаривать? – Он под домашним арестом. Снова тишина. – Если ты сможешь сообразить, куда его забрали, – сказал я, – мне хотя бы будет с чего начать. Гвардия расставляет часовых по всему папскому дворцу. – Конечно, – сказал он. – Я найду его… Но к концу фразы голос Лео неуверенно затих. – Симон же ничего не делал… Да? – негромко прибавил он. Таков мой брат – во всей своей странности и непостижимости. Даже другу кажется, что Симон способен на любое безумство. Бог знает, что подумают трое судей. Наконец впереди, на вершине холма, показались огоньки. Мы добрались до старой средневековой башни, на крыше которой поднималась антенна нового Радио Ватикана. Стена, покрытая тарелками спутниковых антенн, соединяла башню с еще одним строительным проектом Иоанна Павла: монастырем для нашей крошечной общины бенедиктинок. – Я тут постою. Лео не поинтересовался, что мы тут делаем. Он знал, что здесь живет Хелена. Я позвонил в монастырский колокольчик. Никто не ответил. В одном окне горел свет, но изнутри не доносилось ни звука. И все же я подождал. Последние тысячу шестьсот лет каждый бенедиктинский монастырь в мире подчинялся правилу: гостей должно привечать, как самого Христа. Наконец дверь открылась. Передо мной стояла круглолицая женщина в очках с простой оправой и в белом монашеском платке. Все остальное – черная туника, черное монашеское покрывало, черный наплечник – растворялось в темноте. – Сестра, я отец Алекс Андреу, – сказал я. – Мой сын – тот самый мальчик, за которым присматривает сестра Хелена. Я мог бы с ней поговорить? Она молча изучала меня. В этом приорате – он был слишком мал, чтобы именоваться аббатством – жили всего семь монахинь, и они знали о делах друг друга все. Интересно, что им известно обо мне? – Святой отец, вы можете подождать в часовне, пока я приведу сестру? – сказала монахиня. Но в часовне нас могли случайно услышать другие сестры. – Если не возражаете, я бы лучше подождал в саду, – ответил я. Сестра отперла ворота. Вела она себя совершенно естественно, как будто я имею полное право здесь находиться, – несмотря на то, что сестры засеивали семена и собирали урожай, который доставался папе. В моей церкви нет бенедиктинок – у греков более старая монашеская традиция, – но я восхищался этими женщинами и их бескорыстностью. Ожидая сестру Хелену, я мерил шагами ряды садовых деревьев. Каждый ватиканский мальчик крадет с этих деревьев фрукты, и каждый папа римский смотрит на пропажу сквозь пальцы. Наконец со стороны ворот послышалось легчайшее шуршание сутаны. Когда я обернулся, рядом со мной стояла приоресса Мария Тереза. – Святой отец, – она чуть кивнула головой в знак уважения, – добро пожаловать. Чем могу быть вам полезна? У нее было благородное лицо, весьма молодое для ее возраста – старили его только мешки под глазами. Но смотрела она сурово. Я пришел во время Великого молчания – в часы после вечерних молитв, когда бенедиктинцы не разговаривают. Сильнее молчания – лишь правило гостеприимства. – Я надеялся поговорить с сестрой Хеленой… – сказал я. – Да. И через минуту она поговорит с вами, только недолго. Видимо, приоресса спустилась из вежливости, поскольку дядя Лучо был кардиналом-покровителем ее ветви бенедиктинок, человеком, который представлял их интересы в Ватикане. И все же, когда она вновь заговорила, в ее голосе не прозвучало почтения: – Это первый и последний раз, когда я разрешаю сестре Хелене впутывать себя или нашу общину в это дело. Надеюсь, вы меня понимаете. Должно быть, она знала про Симона. – Что бы вы ни слышали, – сказал я, – это неправда. Ее руки прятались под наплечником, скрывая движения, и угадать ее мысли было невозможно. – Святой отец, – сказала она, – таковы мои условия. Прошу вас завершить дела с сестрой Хеленой как можно быстрее. Спокойной ночи. Она слегка поклонилась и неслышно двинулась к выходу из сада. Там уже ждала знакомая фигура, которая опустила голову, когда приоресса проходила мимо. Потом темный силуэт скользнул в мою сторону. Морщины на лице Хелены сложились печальной сеточкой. Она даже избегала смотреть мне в глаза. – Отец Алекс, – прошептала она, – мне так неловко. – Вы слышали о Симоне? – А что с ним? – подняла глаза Хелена. Я вздохнул с облегчением. Наружу, возможно, проникло известие о смерти Уго и о взломе квартиры, но не новость о возводимых против Симона обвинениях. – Мне нужно спросить вас о том, что произошло в квартире, – сказал я. Хелена кивнула, не удивившись. – До того, как все произошло, – продолжил я, – Симон ничего вам не говорил? Она нахмурилась. – До того? Наверное, память подводит меня, – удрученно вздохнула она. – Я должна была о чем-то говорить с отцом Симоном до того, как все случилось? Не подводила ее память. – Значит, говорили? – настойчиво переспросил я. Теперь, когда она все же посмотрела на меня, печаль исчезла, сметенная жгучим любопытством. – Святой отец, что происходит? Что говорят? Несколько часов назад в монастырь приходил полицейский, но его отослали раньше, чем он успел задать вопросы. – Сестра Хелена, прошу вас! Вы разговаривали с Симоном до взлома? – Нет. – Не общались никаким образом? – Отец Александр, – сказала она, – я не обменялась с вашим братом ни словом с тех пор, как последний раз готовила ему обед в вашей квартире. – Несколько месяцев назад. – На Рождество. – Сестра Хелена, – позвала приоресса, стоявшая позади нее у двери монастыря, – пожалуйста, заканчивайте разговор. – Скажите мне правду, – быстро проговорила Хелена. – Кому-то грозит беда? – Жандармы считают, что взлома не было. – А мебель, значит, сама себя раскидала по полу? – проворчала она. Я предпочел не говорить, что считают жандармы. – Они не нашли следов насильственного вторжения. Она вздрогнула, как ужаленная. – Это правда. Были крики и стук, а потом дверь словно открылась сама. – Но я запер ее, когда уходил. – Да, я помню. – И вы с Петросом никуда не ходили? Например, в квартиру брата Самуэля, попить чаю с пирожными? – Нет. – Дверь никак иначе не могла остаться незапертой? – Никак. – Хелена разволновалась, память возвращалась к ней. – Я сразу схватила Петроса, но когда мы заперлись в спальне, тот человек уже был внутри. – Сестра Хелена!.. – позвала приоресса. Хелена в смятении приложила руку к щеке. – Я считаю, вы сделали все, что могли, – заверил я ее. К нам двинулась Мария Тереза. Я отошел в сторону, но сестра Хелена схватила меня за запястье и зашептала: – Она больше не разрешает мне сидеть с Петросом. – Почему? – Ее возмутило, что сюда приходил жандарм. Я пытаюсь уговорить ее, но… Простите меня, святой отец! Не успел я ответить, как она пошла прочь. Приоресса посмотрела на меня тяжелым взглядом и подтолкнула сестру Хелену к воротам. Когда я возвращался к Лео на неосвещенную дорогу, из монастырских окон на меня глядели шесть силуэтов. Лео свернул на тропинку, ведущую в сторону дворца Лучо, и взглядом поинтересовался, что мне рассказала Хелена. Но я показал ему в другую сторону. – Куда мы идем? – спросил Лео. – Ко мне на квартиру. Окна Бельведерского дворца еще переливались светом. Мерцали экраны телевизоров. Аргентинская женщина, вышедшая замуж за синьора Серру с третьего этажа, танцевала у себя на кухне. Когда мы с Лео подходили к двери, два подростка, прячущиеся в углу, разомкнули объятия. Меня захлестнула волна счастья оттого, что я здесь. Дома! Войдя через черный ход, мы увидели соседа, который сидел там, словно швейцар. – Святой отец! – воскликнул он, вскакивая на ноги. – Что ты здесь делаешь? – спросил я. Амброзио работал в ночную смену компьютерным мастером в интернет-службе Святого престола. – После того как жандармы перестали охранять здание, мы собрались, несколько человек, и дежурим по очереди, – сказал он, понизив голос. Я благодарно хлопнул его по плечу. Что ж, хотя бы эти верят сестре Хелене. Амброзио спросил, нет ли у меня еще новостей, но я ответил, что нет, и быстро пошел наверх, не желая привлекать лишнее внимание. На нашем этаже кто-то заменил разбитую лампочку на пути к моей квартире. Проявляют бдительность. Когда мы подошли к двери, я встал на колени и тщательно ее обследовал. Дверная пластинка замка, похоже, нетронута. Нет никаких следов повреждений и на дверном косяке. У меня был ключ, но я повернулся к Лео и спросил: – Сумеешь взломать замок? – Уж получше тебя! – улыбнулся он. Мы попробовали вскрыть его, но механизм был старым и изношенным. Штифты не хотели двигаться. – Как неудобно, – сказал Лео. – Раньше я хорошо умел. Я прошел по площадке к следующей квартире, где жили братья – владельцы аптеки. Этого я и боялся. – Куда ты? – спросил Лео. Я отогнул дверной коврик. – Черт! – прошептал Лео. С тех пор как мои родители переехали в Бельведерский дворец, под ковриком мы хранили запасной ключ. Наш лежал под ковриком братьев, а их – под нашим. Сейчас ключ исчез. Я повернулся и поднял свой коврик. Ключи братьев на месте. Я потер виски. – Как про них можно было узнать? – удивился Лео. – Майкл… – пробормотал я. – Что? – Им сказал Майкл Блэк. Он рассказал им, где я живу и как попасть внутрь. Отец всегда забывал свои ключи. Майкл знал о запасных. – Я думал, он друг семьи, – сказал Лео. – Его кто-то запугал. – Трус, – ухмыльнулся Лео. На лестнице послышался отдаленный звук, я вернулся к своей квартире и открыл дверь. И тут мне в голову пришла мысль. У кого-то так и остался наш ключ, а значит, два дня в эту квартиру мог кто-то приходить и уходить. Или даже сидеть сейчас внутри. – Твои соседи охраняют здание, – уверенно возразил мне Лео, когда я поделился опасением. – Любой, кто попадет внутрь, наружу уже не выберется. – Верно. В квартире ничего не изменилось. Лео потянулся к выключателю, но я толкнул его руку и показал на окна: – А вдруг кто-нибудь наблюдает! Нахмурившись, Лео спросил: – Тогда каков план? Под лунным светом мебель загадочно блестела. Ни к чему не прикасаясь, я попытался зрительно представить все, что сестра Хелена рассказывала мне о той ночи. Она сидела за столом, когда услышала громкий стук в дверь. Какой-то голос позвал Симона и меня. Я глазами проследил путь, по которому она пробежала в спальню с Петросом на руках. Дверь открылась раньше, чем Хелена вошла в спальню. Расстояние – меньше двадцати футов. – Лео!.. – вырвалось у меня. Он повернулся к лестнице, полагая, что я услышал какой-то звук. Он меня не понял. – Его видел Петрос, – сказал я. – Что? – Вчера ночью он проснулся от кошмара. И кричал: «Я вижу его лицо, я вижу его лицо». – Нет, Алли, он бы сказал. – Его тащила сестра Хелена. Она мне говорила, что отнесла его в спальню. Она всегда носила его одинаково: прижав к себе, а голова Петроса смотрела ей через плечо. – Ты думаешь? – спросил Лео. Зазвонил телефон, но я сказал: – Когда приходили жандармы, он был слишком взволнован, чтобы говорить. После я эту тему не поднимал. Не хотел его тревожить. Сегодня я будить его не собирался. Но надо будет найти фотографии и показать сыну лица, которые, возможно, ему знакомы. Автоответчик проиграл приветствие, но после ничего не записалось. Только странный звук, напоминающий скрип закрывающейся двери. – Ладно, – сказал я. – Пошли. Но вдруг я почувствовал руку Лео. Он толкнул меня обратно в комнату, пристально глядя в сторону входной двери. На массивный силуэт мужчины. – Кто вы такой?! – спросил Лео. – Ваше имя! Я попятился. Тень не произнесла ни слова. Только вытянула руку. Зажегся свет. В комнату шаркающими шагами вошел старик. Щурясь, он поднял руку, чтобы закрыться от света или, может быть, чтобы остановить готового броситься на него Лео. Это был брат Самуэль, сосед-фармацевт. – Отец Алекс, – проговорил он. – Вы вернулись? – Брат Самуэль, что вы здесь делаете? – Я пытался вам звонить. Он был напряжен. Голос прозвучал странно отрепетированно. Словно старик передавал чужое сообщение, а не говорил от себя. – Вас приходил искать какой-то человек. – Когда? – Сегодня утром. В коридоре послышался шум. Я вышел посмотреть, что там такое. – И что же произошло? Он беспокойно поежился. – Отец Алекс, я не хочу во все это ввязываться. Договорились, что если я снова вас увижу, то позвоню. – Самуэль, о чем вы говорите? – И я позвонил. Я собирался ответить, но Лео забормотал неразборчиво. Он таращился на что-то в конце внешнего коридора, и я не видел на что. Его лицо застыло. Наконец вылетающие из его рта звуки соединились в слова. – О боже. Самуэль отступил и скользнул к себе в квартиру. Стукнул засов. Я шагнул вперед. На площадке стояла фигура. Одетая во все черное, она словно плыла над ступеньками. Я узнал ее и тоже словно окоченел. – Алекс! Слово эхом понеслось по коридору. И звук ее голоса расколол мое сердце, как топор. Она сделала маленький, неуверенный шаг вперед. – Алекс, прости меня! Я не мог даже моргнуть. Слишком боялся, что, когда открою глаза, она исчезнет. – Услышала про Симона, – сказала она. Я произнес единственное слово, которое сумели выговорить мои губы. Единственное слово, которое вырезано в каждой частичке моего тела, как вырезают Евангелия на зернышках риса. – Мона! Это было первое слово, которое я сказал своей жене с тех пор, как наш ребенок научился ходить. Глава 17 Лео поспешил исчезнуть. Минуя друг друга, они обменялись взглядами: мой друг – уходя, моя жена – возвращаясь. Воспоминания взорвались у меня в мозгу. Как я стою с ней у этой двери, с продуктами, мебелью и нашим новорожденным сыном. Соседи пришли поворковать над ребеночком, повосхищаться. Брат Самуэль повесил на нашу дверь столько шариков, что мы едва пролезли внутрь. На пороге Мона остановилась. Ее нужно было приглашать в собственный дом. – Входи, – сказал я. Один только ее запах, пролетевший передо мной, вновь пустил ток в самых позаброшенных уголках моего сердца. Я знал этот запах. Мыло, которое она всегда покупает в аптеке. Аромат, который я встречал в каждом уголке ее тела. Я постарался не коснуться ее, когда она входила. Но воздух все равно вибрировал. Тело отозвалось неистово. Но умом я замечал различия. Волосы стали короче, они уже не зачесывались назад, а свободно свисали вдоль лица. Под глазами у нее появились первые намеки на морщинки, но шея и руки – тоньше, чем я помнил, силуэт стал более подтянутым. Очертания тела скрывало все то же черное платье без рукавов, простое, но очень ей идущее, ее любимое, – редкое сочетание традиционности и современности, достоинства и свободы. На плечах лежал тонкий черный свитер, который она надевала, когда женщинам требовалось закрыть руки. Я никак не мог понять, что должен сказать мне этот наряд. – Можно сесть? – спросила она. Я показал рукой на стул и предложил ей выпить. – Мне бы воды. Она оглядела комнату, и в ее глазах промелькнула боль. Ничто не изменилось, даже фотографии в рамках. Я все оставил ради ее памяти, ради надежды на ее возвращение. Как истинные римляне, мы с Петросом построили дороги вокруг руин. – Спасибо, – сказала она, когда я вернулся с бокалами. И снова я постарался, чтобы наши руки не соприкоснулись. Она подождала, пока я усядусь напротив, собралась с духом и заставила себя встретиться со мной взглядом. Потом Мона заговорила, и слова выходили неловкими, словно, даже заучив речь, она не смогла приготовиться, словно теперь она видела, что ее муж – не просто аудитория из одного человека. Все загубленные часы и дни, одинокие недели, месяцы и годы столпились вокруг меня и смотрели на нее, сидящую напротив, и ждали у меня за спиной ответа. Что тут можно было сказать? Неразделенные мгновения уходили далеко в прошлое, и она понимала: до некоторых из них невозможно дотянуться словами. – Алекс, – начала она, – я знаю, у тебя много вопросов о том, что произошло. О том, где я была. И я попытаюсь ответить на все вопросы, которые ты захочешь задать. Но прежде мне нужно кое-что рассказать. Она сглотнула. Во взгляде читалось отчаянное желание убежать. – Когда я ушла, – продолжала она, – я ведь на самом деле считала, что делаю лучше для тебя и для Петроса. Я боялась того, что могло произойти, останься я с вами. Голова лопалась от ужасных мыслей. Но уже некоторое время я снова чувствую себя собой. Сейчас мне лучше. Я хотела позвонить или прийти повидать вас обоих, но боялась. Мой врач говорит, риск рецидива низок, но даже если это один шанс из тысячи, я не могу заставить тебя и Петроса вновь через это все пройти. Я хотел перебить, но Мона подняла руку и попросила дать ей закончить, пока она в состоянии говорить. На мгновение она показалась мне совершенно изможденной, каждый мускул у нее на шее напрягся, а ямочки на щеках стали темнее оттого, что она крепко стиснула зубы. В эту секунду я подумал, что годы отсутствия измотали ее, словно раскаяние пожирало ее изнутри. В мешанине всех моих чувств доля гнева ослабла. Я не мог забыть, как мы с Петросом страдали без нее, но сейчас понимал, что страдали не мы одни. – Я просила свою семью узнать, как вы с Петросом поживаете, – продолжала Мона. – Они порасспрашивали и услышали, что у вас все в порядке. И все у вас хорошо… Так что мне показалось несправедливым переворачивать вашу жизнь с ног на голову только потому, что мне так удобно. Впервые она разрешила себе опустить глаза. – Но потом я услышала про Симона… Я знаю, как ты его любишь. Как тебе должно быть тяжело. И тогда я сказала себе: раз все уже и так перевернулось с ног на голову, возможно, сейчас тебе нужна помощь. Последние слова прозвучали неуверенно, почти вопросительно. Словно Мона боялась, что не имеет права на ту надежду, которая в них сквозила. Сказав все, что хотела сказать, она нервно сглотнула, снова положила руки на стол и еще раз решилась посмотреть на меня. – Ты слышала о Симоне? Откуда? – тихо спросил я. По ее лицу пробежало облегчение. Намного легче ответить на этот вопрос, чем на множество других, остающихся без ответа. – Новый парень Елены работает в канцелярии викария, – сказала Мона. – Он видел бумаги. Елена. Двоюродная сестра Моны. Даже из одного ее кабинета новость уже могла разлететься широко. – А кто рассказал тебе о Петросе и обо мне? – спросил я. Облегчение ушло. Когда она снова заставила себя посмотреть мне в глаза, я приготовился выслушать трудные известия. – Мои родители, – призналась она. – В прошлом году я снова с ними общалась. Это был удар. Целый год эти ужасные люди скрывали ее от меня! – Я заставила их поклясться, что они тебе не скажут. – Она молитвенно сложила руки в безмолвной просьбе не винить ее родных. Мой гнев утих. Но лишь потому, что на воздетом пальце я увидел кольцо, которое подарил ей. Она до сих пор его носила. Или – хотя бы надела сегодня. – А где ты все это время жила? – спросил я. – На квартире в Витербо. Я там работаю в больнице. Витербо. Два часа отсюда. Последняя станция на железнодорожной ветке, идущей на север. Мона уехала так, чтобы не уходить окончательно, но оказаться как можно дальше, без риска столкнуться со мной случайно. Однако ни на побережье, ни в горах она скрываться не стала. Витербо – суровый средневековый город. Самая большая его достопримечательность – дворец, куда раньше приезжали папы, чтобы отдохнуть от Рима, и который возвышается над окрестностями, как собор Святого Петра. Она специально там поселилась, решил я. Пытать себя воспоминаниями. Ее глаза наткнулись на фотографии Петроса. Мона не могла оторвать от них взгляда, и уголки ее рта начали опускаться. Она изо всех сил старалась выстроить стену перед нахлынувшими чувствами, но вдруг моргнула, и слезы запрыгали с ресниц по щекам, будто капли воды, танцующие на раскаленной сковородке. Но, стараясь не поддаваться слабости, Мона словно балансировала на проволоке, и лишь жесткое самообладание помогало удерживать равновесие. Захотелось взять ее руки в свои. Но я тоже балансировал на проволоке. Поэтому достал бумажник, вытащил фотографию Петроса и подвинул на середину стола. Мона взяла фотокарточку в руки. И, видя, в какого мальчика вырос наш младенец, сдавленно сказала: – Он так похож на тебя… Первая ложь нашей встречи после разлуки. Он не похож на меня. Мягкость черт – от Моны. И темные ресницы. И выразительный рот. Но возможно, Мона говорила не о лежащей перед ней фотографии. Ее голос звучал отстраненно, взгляд блуждал. Она озвучила заранее составленное представление о том, каков сейчас Петрос. Он похож на меня потому, что именно я его одеваю, подстригаю каждый месяц волосы и расчесываю каждое утро. Даже на рисунках Петроса, которые мы повесили на стену, неуверенный почерк его автографов едва похож на мой. Петрос – дуэт, который мы с Моной написали вместе. Звучание этой музыки похоже на меня, но лишь потому, что я исполнял ее в одиночку. – Мона! Она смотрела на меня пустыми глазами. Она замыкалась в себе. Все ее движения сейчас выражали просьбу не торопиться. Мона была сильна, но встреча оказалась тяжелее, чем она представляла себе. Я много лет ждал, чтобы задать один-единственный вопрос, и он сейчас бурлил в моей душе. Она задолжала мне ответ. И все же я не мог решиться. По крайней мере, видя, в каком Мона состоянии. – Знаю, что ты чувствовал, – сказала она. Она обвела рукой свои фотографии в рамках. – Не понимаю я… – Она вдруг тяжело, надрывно задышала. – Я надеялась… Знала, что это глупо, но надеялась, что ты будешь жить дальше. В глубине этих слов плескалась непроглядная тьма. Словно Мона не могла понять, в чем радость упорного нежелания забывать. Но как могло быть иначе? – Мона, – тихо спросил я, – ты нашла кого-нибудь? Она измученно замотала головой, и мне показалось, что ей очень тяжело отвечать. – Тогда почему ты ни разу так и не… Она замахала руками. Хватит! Не сейчас. Мы – чужие люди. Нас ничто не объединяет, кроме осколков пережитого. Пожалуй, за один вечер дальше мы продвинуться не сможем. – Значит, – сдавленно продолжила она, – у Симона все хорошо? Я отвел взгляд. Несколько лет она и ее семья хранили тайны от меня. Теперь она спрашивала о моей тайне. – Он никого не убивал, – ответил я. Она энергично закивала, давая понять, что в этом не сомневается. Деверь, которого она когда-то считала непонятным и непредсказуемым, превратился в непогрешимого святого. – Не знаю, почему его преследуют, – сказал я. На миг ее лицо осветила нежность. Ее, как впервые, трогала моя преданность брату, которая сейчас, после всех лет разлуки, заиграла для нее новым смыслом. – Я могу чем-нибудь помочь? – спросила она. – Не знаю. – Я постарался, чтобы мой голос прозвучал абсолютно бесстрастно. – Надо подумать, как будет лучше для Петроса. – Алекс! – решилась она. – Я бы все отдала, чтобы увидеть его! Прежде чем я успел подумать, у меня само вылетело: – Тогда я хочу, чтобы ты с ним встретилась! – Хорошо, – сказала она и выпрямилась. – Я бы очень этого хотела. Она то и дело бросала взгляды на радиоуправляемую машинку Петроса, стоявшую на полу. Красный «мазератти» со сломанной осью, пострадавшей от лихаческого наезда на средневековую стену. На дверце Петрос нацарапал свое имя. Мона не могла отвести глаз от его неловких каракулей. – Безумно бы хотела… – повторила она тише. Почувствовав, как много значат для меня эти слова, я понял, что пора приостановиться. Если надежда приходит так легко, не менее легко придет и разочарование. – Нельзя, пока Петрос не будет готов, – сказал я. – А мне нужно время, чтобы его подготовить. Нельзя, чтобы ты просто пришла и постучалась как ни в чем не бывало. Она сжалась, заперлась в своем молчании. Я наконец встал и сказал: – Петрос сейчас во дворце у моего дяди. Мне нужно к нему. – Конечно. Мона поднялась. Стоя, она казалась сильнее. Она поплотнее закуталась в свитер, задвинула стул на место. У дверей замешкалась, предоставляя мне возможность распоряжаться нашим прощанием. Но мысль о ее отъезде наполняла меня предчувствием бескрайнего одиночества. Если утром она вернется в Витербо, мне придется таиться от Петроса. И я тогда не смогу сказать ему, что сегодня произошло. Мои колебания усиливались, и Мона подняла руку, словно коснулась стеклянной стены. – Вот мой номер, – сказала она. В руке у нее был зажат клочок бумаги с заранее написанным телефоном. – Позвони мне, когда вы с Петросом будете готовы. Когда она ушла, в квартиру тихонько вернулся Лео. Он ничего не сказал. Мы возвратились к самым старым привычкам нашей дружбы. В молчании он прошел со мной обратно до дворца Лучо. У двери он похлопал меня по плечу и многозначительно посмотрел в глаза. – Если захочешь поговорить… – сказал он и сделал рукой движение, как будто звонит по телефону. Но мне не хотелось. Петрос спал. Он перевернулся на кровати, так что ноги почти касались подушки. Я подвинул его, и мальчик открыл глаза. – Babbo, – отчетливо произнес он и снова провалился в бездну. Я поцеловал сына в лоб и погладил по руке. Матери, жившие по соседству, спрашивали, как справляется отец-одиночка. Они видели меня на детских праздниках, на собраниях, где подрастающие ученики должны были подружиться, пока не начались занятия в школе, и говорили, как Петросу повезло, что у него есть я. Они даже не подозревали, что я – призрак. Затонувший корабль, которого тянет на поверхность маленький мальчик, свисающий с турника на детской площадке. Бог забрал Мону, но оставил мне Петроса. Но теперь она на расстоянии одного телефонного звонка. А я не знал, смогу ли заставить себя набрать эти цифры. Я помолился за Симона и решил лечь на полу. Пусть мой мальчик получит кровать в свое полное распоряжение. Но прежде чем на цыпочках выйти из комнаты, я прошептал ему на ухо: – Петрос, она вернулась! Глава 18 Петрос проснулся на рассвете. Лучо и Диего еще не встали, но на кухне кулинарничали монахини: готовили последние летние овощи – чистили морковку и мыли салат. И похоже, не возражали, чтобы в этот безмятежный час им составил компанию маленький наполеон, который решительно вошел, прошагал между ними, раздвигая руками их юбки, как шоумен театральный занавес, и сказал: – А где мюсли? У вас какие есть? Ни один уважающий себя итальянец не станет есть на завтрак мюсли, но Майкл Блэк научил меня американскому завтраку, еще когда я был мальчиком, а позже он познакомил Симона с американскими сигаретами. Что сказала бы Мона, узнав, что ее сын унаследовал мою привычку? Она была повсюду, жила в косых солнечных лучах. С тех пор как Мона покинула нас, я всегда ощущал ее присутствие в ранние часы, в тишине, укутывающей мир, когда сны мешкали на границе дня и ночи. – Мне, пожалуйста, «Медовые капельки»! – заявил Петрос, роясь в ящике со столовыми приборами. Он выудил оттуда ложку и шлепнулся на стул, ожидая, когда его обслужат. Я сам принес ему мюсли. До рождения Петроса такой еды во дворце не водилось. В его возрасте я, помнится, попросил у Лучо на завтрак во второй день от Рождества кусочек панеттоне, а мне сказали, что панеттоне уже весь выбросили. Попивая эспрессо, я разглядывал пакет молока, стоящий рядом с миской Петроса. Свежего, только что с папских пастбищ в Кастель-Гандольфо. Болезненным уколом вернулась действительность. Нашел ли Лео Симона? Далекий звон колоколов означал, что сейчас половина восьмого. Два с половиной часа до нашей встречи с Миньятто. – Можно я с мальчишками в футбол погоняю? – спросил Петрос, когда доел миску и отнес монахиням, чтобы помыли. Предсеминарские мальчики брали его играть в уличный футбол – выгодно быть сыном учителя! – но Петрос, кажется, не понял, что сейчас еще очень рано. – Нам кое-куда надо сходить, – сказал я. – В футбол по дороге погоняем, вместе. У дворца на клумбах, выполненных в форме герба Иоанна Павла, работали бригады папских ландшафтных дизайнеров – трудяги вышли спозаранку, до полуденного солнца. Старший садовник, у которого тоже были дети, улыбнулся, завидев, как мы ведем мяч вниз по крутой дорожке. Суровое место для тренировки. Склон был таким крутым, что в грозу ступеньки, соединяющие тропинки, превращались в водопады. Тренироваться здесь владеть мячом – все равно что учиться плавать на Тибре, выгребая вверх по течению. Но Петрос был упрям и, как его дядя, предпочитал непобедимых врагов. После нескольких месяцев поражений в войне с силой тяжести и беготни за улетевшими мячами к подножию базилики Петрос мог пропрыгать вниз по склону на одной ноге, второй стуча по мячу. Глядя на такие достижения, другой садовник жестом показал ему: «Отлично!» Футбол – вторая идея, которая нас всех здесь объединяет. – Куда мы идем? – спросил воодушевленный Петрос. Однако, когда я указал на здание, он тяжело вздохнул. Музеи открывались только в девять, но, поскольку ватиканские офисы начинают работу в восемь, закрываясь к часу дня, у меня оставалось всего полчаса, чтобы спокойно взглянуть на выставку, пока не появились кураторы. Мне нужно было подготовиться к вопросам Миньятто. Главный вход оказался заперт. Вход со стороны квартир кураторов – тоже, только он еще и охранялся. Но Уго как-то показывал мне сложный обходной путь: сперва вниз – к подвальным лабораториям художественных реставраторов, потом – по извилистому коридору, потом – снова вверх грузовым лифтом. Вскоре мы с Петросом уже шли вдоль череды залов, тех, что вчера я не видел. Петроса заворожил вид пустого подъемника, с помощью которого в хранилище повесили гигантскую картину. Рядом висело еще более крупное полотно, настолько широкое, что могло бы перегородить подземный переход. На картине изображались апостолы, недоуменно глядящие на плащаницу Иисуса в пустой могиле. На стене трафаретом нанесли евангельские стихи, часть слов выделили жирным шрифтом, и что-то привлекло мое внимание. Марк 15: 46: Иосиф, купив льняной материи, снял Иисуса с креста, завернул Его в покров, поместил в высеченную в скале гробницу и привалил ко входу в нее камень. Матфей 27: 59: Иосиф взял Тело, завернул Его в чистый льняной покров. Лука 23: 53: Сняв Его с креста, он обернул Тело полотном и положил в новую гробницу, высеченную в скале. А далее шел необыкновенный финал. При виде его я остановился как вкопанный. Подобная идея высказывалась в папских музеях впервые. Через весь зал висела огромная репродукция страницы из Диатессарона, описывающая смерть и погребение Иисуса. Пятна удалили, и греческий текст был виден целиком, но осталась тень, показывающая, что алоги подвергли редактуре изложенную Иоанном версию событий. Текст Иоан на выписали на стене отдельно, поодаль от остальных цитат. Уго отделил «белую ворону» Евангелий от остальных трех. И чтобы отчетливее передать свою мысль, обозначил жирным шрифтом несовпадающие места: Иоанн 19: 38–40: И Иосиф пошел и снял Тело с креста. С ним пошел и Никодим, который раньше приходил к Иисусу по ночам и разговаривал с Ним. Никодим принес с собой литров сто смеси мирра и алоэ. Они взяли Тело Иисуса и обернули Его полосами льняной ткани, пропитанной этими благовониями, в согласии с иудейскими погребальными обычаями. Уго меня потряс. Он усвоил наши уроки Евангелия и вывесил их результаты всему миру на обозрение. Все, что Ногара выделил в версии Иоанна, показывало, насколько она отличается от других Евангелий. Три остальных Евангелия звучат в один голос, Иоанна же трудно поставить с ними в ряд. Кроме того, Уго высказал крайне смелое замечание, вывесив эту страницу из Диатессарона: он как будто говорил, что даже девятнадцать веков назад, во времена алогов, христиане знали, что Иоанн не слишком следует истории. Мне стало очень не по себе. Уго собирался работать над историей плащаницы. Я думал, что наши уроки Евангелия приведут к чему-то иному, к некой теории о том, как плащаница покинула Иерусалим и оказалась в Эдессе. Но то, что я видел перед собой, оказалось намного противоречивее. Церковь считает, что некоторые умы не готовы воспринять определенные идеи. Что хорошо для пастыря, может оказаться вредно для стада. Католики-миряне, не имеющие подготовки по чтению Писания, могут вынести из этого зала впечатление, что версия Иоанна – Евангелие второго сорта или его вообще стоит вычеркнуть из канона за искажение фактов. Все, что здесь вывесил Уго, формально было верно, но он шел на огромный риск, предъявляя материалы так открыто и предоставляя зрителю самому делать выводы. Я быстро провел Петроса по залам, которые мы видели вчера. У нас было всего двадцать минут на поиски новых сюрпризов от Уго. Наконец мы пришли в помещение в самом конце музеев, где залы примыкают к Сикстинской капелле. Перед нами висел лист черного пластика толщиной с полотно и прикрывал проход в следующий зал. Петрос опасливо прижал к себе футбольный мяч и вглядывался в темноту позади занавеса так, словно это – кладовка, где он прятался в обнимку с сестрой Хеленой. Я отодвинул лист в сторону. В воздухе стоял запах глины. Перед окнами возвели длинные ряды временных стен, перекрывающие естественное освещение. Пол усыпала белая пыль. Что-то здесь не так. Выставка открывалась через три дня, но казалось, что подготовка замерла на полдороге. Вокруг стояли богато украшенные витрины, с которыми обошлись не лучше, чем с козлами для пилки дров. Их стеклянный верх засыпали крошки сухой штукатурки. Сверху валялись свернутые провода. Я провел рукой по стеклу и увидел манускрипт Эвагрия Схоласта, христианского историка, жившего за двести лет до Карла Великого. Первая страница рассказывала, как Эдесса подверглась нападению персидской армии, но город спас чудотворный образ Иисуса. Рядом лежал труд епископа Эвсебия, отца истории церкви, работавшего в трехсотом году нашей эры, где сообщалось, что автор сам бывал в архивах Эдессы и видел письма, которыми Иисус обменивался с царем города. Петрос, заметив, что тексты написаны на греческом, просиял. – Какие длинные слова! – воскликнул он. Каждая страница выглядела как бесконечная цепочка букв, поскольку манускрипты писались до изобретения пробелов между словами. Таинственные, загадочные документы, такие старые, что отраженный в них мир не походил на наш, но напоминал мир Евангелий. Чудесные события казались само собой разумеющимися. Границы истории, фантазии и слухов размывались. Но мысль Уго звучала вполне ясно: еще издавна мыслители всего христианского Востока слышали о могущественной реликвии из Эдессы, которая восходила к самому Иисусу. Я огляделся, пытаясь понять, что здесь произошло и почему работа не закончена. Выставка словно претерпела внезапные изменения. Отдельные части были мне знакомы, но основная мысль казалась новой и странной. – Пойдем, – сказал я Петросу и махнул рукой в сторону следующего зала, надеясь найти его в лучшем состоянии. Но вход загораживала витрина; казалось, рабочие не знали, для какого зала она предназначалась. Внутри витрины лежал небольшой, скромный манускрипт, где была записана проповедь, прочитанная тысячу лет назад. Поводом для проповеди послужило чудесное спасение: к воротам Эдессы подошла византийская армия, вырвала из рук мусульман чудотворный образ Христа и восемьсот миль везла его по турецким нагорьям и пустыням, чтобы триумфально внести в православную столицу Константинополь. Я остановился и вгляделся повнимательнее. Мне казалось, не в этом состояла суть открытия Уго. Проповедь была прочитана в девятьсот сорок четвертом году нашей эры, задолго до Крестовых походов. А значит, не мы, католики, спасли плащаницу из Эдессы. Еще до того, как первый католический рыцарь отправился к Святой земле, православные уже спасли реликвию и вывезли из Эдессы. Но как же тогда обрели ее мы? Следующая галерея оканчивала череду залов. Стены там были окрашены в темно-серый цвет, но, когда глаза привыкли, я различил изображения. Глянцевые силуэты кораблей и армий, куполов и шпилей. Очертания древнего ночного города, нарисованные десятками оттенков черного. В зале стояла всего одна небольшая витрина, а за ней обнаружилась пара дверей, ведущих в коридор. Петрос побежал и подергал за ручки, но оказалось, что двери заперты. Возможно, за ними хранился Диатессарон. Я вернулся к витрине. Внутри лежал один-единственный лист пергамента, с текстом на греческом, украшенный внушительной красной печатью. Он датировался тысяча двести пятым годом нашей эры. У меня свело желудок. Экспонат не встраивался в общую последовательность. Латинские манускрипты Уго, два зала назад, старше этого пергамента. Только что виденные мною греческие манускрипты – намного старше. Тысяча двести пятый год полностью менял направление движения. Должно быть, Уго предъявлял нечто новое. Другую линию аргументации. А тысяча двести пятый год стоял опасно близко к событию восточной истории, которое эта выставка ни в коем случае не должна была вызывать в памяти. Табличка рядом с пергаментом утверждала, что я смотрю на документ из секретных архивов Ватикана. Письмо, написанное папе римскому византийской императорской семьей. Меня словно током ударило. Есть только одна причина, по которой в тысяча двести пятом году восточный император мог писать папе. Слова поплыли у меня перед глазами. «Воры». «Реликвии». «Непростительное». Меня сковало тяжкое, свинцовое чувство. Этого не может быть! Наконец мои глаза нашли строки, которые должны были взволновать Уго, когда он обнаружил это письмо, и привести в ужас, когда Симон объяснил, что они означают. Они украли самую священную из реликвий. Льняное полотно, в которое был завернут наш Господь Иисус после Своей смерти. Теперь я понял, что означало изображение на стене. И зачем Уго нарисовал его черным. Вот почему он так интересовался Крестовыми походами. Вот как мы получили плащаницу. Мы не спасали ее из Эдессы. Мы украли ее из Константинополя. Тысяча двести четвертый – самый мрачный год в истории отношений католической и православной церквей. Намного более мрачный, чем год нашего раскола, произошедшего за полтора века до этого. В тысяча двести четвертом году католические рыцари отплыли в Святую землю, начав Четвертый крес товый поход. Но сначала они по пути остановились в Константинополе, намереваясь объединить силы с христианскими армиями Востока, присоединиться к своим православным братьям в величайшей из религиозных войн. Но ожидавшее их в православной столице не походило на то, к чему они привыкли на католическом Западе. Константинополь в те годы был оплотом христианства. Со времен падения Рима он служил защитником всей Европы. Ни разу его стены не пали под натиском варварских неприятелей, и внутри этих стен скопились тысячелетиями не тронутые богатства. Сокровища Древнего мира, бок о бок с величайшими из когда-либо существовавших на земле собраний христианских реликвий. На Западе же тем временем прошло восемь веков после падения Древнего Рима, восемь веков варварских нашествий, чужеземных завоеваний и хаоса. Мы, католики, были бедны. Мы голодали. Были измучены. Мы занимали деньги на корабли, в которых плыли, и не могли расплатиться даже за собственную священную войну. Видя богатства православной столицы, рыцари-католики совершили самую большую ошибку за тысячелетие раскола между нашими церквями. Вместо того чтобы плыть в Святую землю, крестоносцы напали на Константинополь. Они насиловали православных женщин и убивали православных священников. Они предавали мечу братьев-христиан и выжигали целые кварталы города, стерев с лица земли великолепную Константинопольскую библиотеку. В Айя-Софии, соборе Святого Петра на Востоке, католики посадили на трон блудницу. А когда император не смог выплатить огромный выкуп, который мы назначили ценой за свободу города, – даже если бы переплавил все свое золото, – мы ворвались в православные церкви и забрали в качестве трофеев реликвии города. Если собрать воедино все сокровища сегодняшних западных церквей, они станут лишь слабым отражением того, что хранилось в константинопольских сокровищницах. Веками старейшие христианские города Востока отправляли в Константинополь величайшие ценности, чтобы город защищал их от врагов. Императорские армии охраняли их, а патриархи молили за них у Бога защиты. Сама византийская цивилизация стояла на страже несметных религиозных богатств, хранящихся в ее сердце. И теперь мы, католики, разрушали эту систему. Вот что значили очертания города на стене зала. Константинополь в бесконечном мраке тысяча двести четвертого года. Сегодняшние западные католики не понимали, что эта рана не заживет. Но сложившееся положение хорошо иллюстрировал другой исторический факт. Через два с половиной века, спустя долгое время после того, как пришли и ушли католики, на их месте в Константинополе появились мусульманские армии. Православные епископы, столкнувшись с угрозой исчезновения своей цивилизации, были вынуждены просить о помощи. Они отправились на Запад и заключили с папой унизительный договор. Но когда вернулись домой, собственная паства вышвырнула их из города. Простые люди православной церкви сделали свой выбор. Они предпочли умереть от рук мусульман, чем задолжать католикам. Итак, Константинополь пал. Родился Стамбул. И до сего дня, если спросить у православного, что скрепило раскол между нашими церквями, он стиснет зубы и скажет, все еще чувствуя вонзенный ему в спину нож: тысяча двести четвертый год. Лежавшее у меня перед глазами письмо воскрешало ужас того года. Уго обнаружил самый неопровержимый изобличительный факт, который можно представить. Больше не был тайной путь плащаницы в средневековую Францию. Больше не было тайной, почему скрывалось ее прошлое. Мы, католики, имели все причины забыть, откуда она появилась. Потому что мы украли ее у православных. Меня поразило, что Уго хватило дерзости вывесить такие экспонаты здесь, под крышей у самого папы римского. Это была шокирующая исповедь в грехах католицизма. Хотя никто лучше меня не знал о приверженности Уго истине и о его настойчивом стремлении представлять проверенные факты, какими бы они ни были, я все равно лишился дара речи. Если когда и стоило замять это открытие и благоразумно промолчать, то именно сейчас. Меня потрясла не смелость Уго. Я удивился его безразличию к цене этой находки. Из океана эмоций в моей душе вынырнула одна мысль. Я все неправильно понял. Секретариату не имело смысла замалчивать такое открытие. Секретариат всячески бы его одоб рял. Если бы Симон пригласил в этот зал православных священников, как мой отец пригласил православных в Турин шестнадцать лет назад, свершилось бы лишь то, что пытался сделать кардинал Бойя с момента вступления на пост госсекретаря: наши отношения с православной церковью отбросились бы на полвека назад. Тысячи христиан лишились жизни из-за ненависти, родившейся в тысяча двести четвертом году. Теперь к ним прибавилась и жизнь Уго. Так вот почему Симон отказывался говорить. Здесь крылась тайна, которой он дорожил больше, чем священническим саном. Незаконченные залы все объясняли. Неудивительно, что работа Уго приостановилась. Неудивительно, что он не дал Лучо последних комментариев по завершению подготовки выставки. Но Лучо предоставил Симону полномочия довести до конца ее организацию, полномочия изменить экспозицию, а я обнаружил его за работой в совершенно другом крыле музея. Как он мог допустить, чтобы все осталось в подобном виде? Петрос потянул меня за сутану. Но я не мог говорить. Я лишь опустился на корточки и обнял его, пытаясь прийти в себя. – Пора? – спросил он. – Уже можно идти? Я кивнул и прошептал: – Да. Пора. Он схватил меня за руку и потянул, призывая вставать. – А теперь что будем делать? Я не знал. Теперь просто не знал. Глава 19 Приемная Миньятто находилась на другом берегу Тибра, на виа ди Монсеррато, сто сорок девять. Мы прошли десяток церквей, папскую семинарию и несколько ренессансных зданий, отмеченных табличками, сообщающими, где раньше стояли дома святых. Квартирами здесь владела церковь, по сходной цене сдавая их папским служащим. Так что район, где жил Миньятто, фактически – продолжение Ватикана. Мы пришли рано, но я не знал, куда еще пойти. Мы с Петросом сидели на ступенях церкви и пытались позвонить на мобильный Симону, однако он не отвечал. Если телефон включен, к вечеру сядет аккумулятор. Если выключен, то Симон сделал свой выбор. Его молчание стало абсолютным. – Я домой хочу, – сказал Петрос. Домой. Где он, дом? Я посадил его к себе на колени и сказал: – Петрос, прости меня. Он кивнул. – Будет трудно, – сказал я ему. – Но мы прорвемся. Открытие Уго наверняка фигурирует в деле, начатом против Симона. Все православные священники, которых он пригласил на выставку, придут в ужас и ярость, и самое большое унижение выпадет моему брату. Незаконченные выставочные залы наводили на мысль, что Уго убили для того, чтобы не дать тайне вскрыться. Угрозы, которые получили я и Майкл, тоже несли в себе отголоски этого плана. «Скажи нам, что прятал Ногара». Меня обуревали странные чувства. Одолевали мысли о Моне. Наваливалась боль потери – хотя никакой видимой причины на то не было. Переживание потери жены словно переросло в страх потерять брата. – Монсеньор Миньятто нам поможет, – сказал я. – Пойдем найдем его. – А мы можем вместо него найти Симона? – выдвинул Петрос встречное предложение. – Петрос, давай попробуем завтра. Он покатал мяч перед собой по булыжной мостовой и попробовал выполнить свою марсельскую рулетку, финт, который должен был помочь ему отработать Симон. – Ладно, – сказал он, раз за разом повторяя прием. – Давай завтра, – повторил он. В его голосе угадывалось разочарование. Но лишь угадывалось. Жизнь научила этого малыша не огорчаться крушению надежд. Когда мы дошли до дома номер сто сорок девять, Петрос нажал кнопку, домофон, зажужжав, впустил нас, и мы поднялись на верхний этаж. – Вы слишком рано, святой отец, – начал Миньятто. Но потом увидел идущего следом за мной Петроса и с едва заметной заминкой добавил: – Но прошу вас, входите. Приемной служила комната в его небольшой квартире. Каноническим правом денег не заработать, и люди в положении Миньятто часто подрабатывали профессорами понтификальных университетов или редакторами церковных журналов, с гор достью занимая свое место в священническом среднем классе. Кабинет оказался скромным, но красивым. Восточный ковер, хотя и начал протираться, являл следы былой элегантности. Атмосферу по большей части создавали полки с юридическими текстами. Столик из каповой древесины с ножками рококо, стоявший рядом с письменным столом Миньятто, вполне мог оказаться честным антиквариатом. Небольшую столешницу украшала непременная фотография Миньятто с Иоанном Павлом. Оба выглядели намного моложе, чем сейчас. – Петрос может где-то поиграть, пока мы будем разговаривать? – спросил я. У Миньятто чуть порозовели щеки. – Конечно, – сказал он. Он повел Петроса в прихожую, и я понял, как смутил монсеньора. На кухне едва хватало места для стола и стула. Кроме нее, в квартире оставалась только спальня строгого вида: распятие над кроватью и крохотный телевизор на узком столике с салфеткой. – Ему можно смотреть телевизор? – спросил Миньятто. – А сколько у вас каналов? – невинно осведомился Петрос. Монсеньор протянул ему пульт дистанционного управления: – Только те, что ловятся через антенну. Когда мы остались в кабинете одни, я сказал: – Монсеньор, я только что был в Музеях. Вам необходимо кое-что узнать о выставке Уго. Я все рассказал – и о недооформленных залах, и о находке, которая может перевернуть весь вопрос о том, кому принадлежит плащаница. – Я ошибался, – признал я. – Секретариат вряд ли пытается отменить открытие выставки. Если уж на то пошло, они скорее постараются сделать так, чтобы шоу продолжалось. – Тогда мы нашли мотив для вашего брата, – помрачнел Миньятто. – Нет. Он бы никогда не убил Уго. Монсеньор покрутил головой, взвешивая факты. – Его высокопреосвященство, – сказал он, подразумевая Лучо, – сообщил мне, что отношения с православными христианами имели для вашего брата особое значение. – Но Уго сделал бы для моего брата все, что угодно. Симону стоило лишь попросить. Произнеся это, я задумался, не так ли все и произошло. Уго попытался связаться со мной и рассказать о том, что он обнаружил. Но сначала обратился к Симону. И если Симон просил его молчать, результатом могли оказаться недоделанные залы и внезапный интерес секретариата к причинам, вызвавшим такую смену настроения. Миньятто что-то долго записывал, потом вложил бумагу в папку. – Вернемся к этому позже, – сказал он. – Сначала мне необходимо задать вам несколько важных вопросов. Прежде всего, я не слышал ни слова о местонахождении вашего брата. А вы? – Нет. Но один человек по моей просьбе это выясняет. Сколько у нас времени? – Будь это обыкновенный суд, мы располагали бы несколькими неделями или даже месяцами. Но здесь все развивается с ошеломительной быстротой. Надеюсь, у нас есть хотя бы неделя. К моему удивлению, он улыбнулся. – Поскольку с прошлого вечера… события получили некоторое развитие. Он сделал паузу, роясь в пачке бумаг, и я задумался о его словах. Меня порадовали бы хорошие новости, вот только те, что еще вчера считались хорошими, сегодня уже не казались такими радужными. Миньятто протянул мне распечатанный конверт. – В исковом заявлении упомянуто личное дело вашего брата, хранящееся в секретариате, но я не получал его копию с acta causae[15], посему подал прошение о его предоставлении. Час назад с курьером пришло вот это. – Он сделал приглашающий жест. – Открывайте, взгляните. Как прокуратор, вы имеете право с ним ознакомиться. Внутри лежал один-единственный документ на бланке. Многоуважаемый преподобный монсеньор Миньятто! Спешу подтвердить получение Вашего запроса личного дела преп. Симона Андреу. Однако в настоящее время затребованная Вами информация не может быть найдена в общих архивах Государственного секретариата и, таким образом, не может быть предоставлена. С наилучшими пожеланиями, остаюсь искренне преданным Вам в Господе, Стефано Аннибале.Я перевернул страницу, в надежде увидеть что-то еще. – Не понимаю. – Досье нет. – Как такое возможно? – Это невозможно. Просто кто-то не хочет, чтобы его видели. Я бросил бумагу на стол. – Как мы можем выстраивать защиту, не видя свидетельств? – Если досье пропало, – Миньятто многозначительно поднял палец, – то его не смогут увидеть и судьи. – А что, если досье помогло бы Симону? Миньятто прижал к губам старую перьевую ручку. – Я задавал себе тот же вопрос. До тех пор, пока двадцать минут назад у меня не состоялся телефонный разговор с секретарем трибунала. Похоже, личное дело вашего брата – не единственное пропавшее свидетельство. Его глаза вспыхнули, когда он подвинул ко мне копию заявления, держа палец на одной строчке. – Вы шутите, – проговорил я. – Видео с камер наблюдения больше нет, – раскрыв вторую ладонь, сказал Миньятто. Я не мог оторвать взгляда от напечатанных слов. К горлу подступила дурнота. – Вы представить себе не можете, как меня беспокоило это видео, – продолжил монсеньор. – Любая подробность, противоречащая свидетельству вашего брата, стала бы изобличающим доказательством. – Так где же запись? – Ищут, конечно. Затерялась где-то на полпути между Кастель-Гандольфо и моим кабинетом. Он поднял брови, ожидая реакции. – Это ведь хорошая новость, правда? – неуверенно спросил я. – Я бы сказал, что да, – усмехнулся он. Потом его улыбка погасла. А взгляд стал острым. – Святой отец, я хочу вам кое-что предложить. И мне нужно услышать ваш искренний ответ. – Конечно. – Я думаю, что у вашего брата есть друг наверху. Ангел-хранитель. Его защищает кто-то, имеющий доступ к свидетельствам. – Кто? – Это вы мне скажите. Крайне важно, чтобы я знал наших друзей. – Понятия не имею, кто хотя бы имел возможность это сделать. Миньятто дергал мочку уха и ждал. – Вы считаете, что это – мой дядя? – Разве нет? Я потрясенно умолк. – Разве смотрители Кастель-Гандольфо подчиняются не ему? – настойчиво продолжал Миньятто. – Возможно. Но он не мог сделать так, чтобы досье исчезло из секретариата. И вы вчера видели, в каком дядя состоянии. – Есть о чем задуматься. – Монсеньор пожал плечами, словно говоря, что моего дядю недооценивать не стоит. Я глянул на заявление. Без видеозаписи и досье дело против Симона стремительно разваливалось. Исчезли две трети прямых свидетельств. – Остаются ли другие основания для судебного разбирательства? – спросил я. Миньятто еще более посерьезнел. – К сожалению, не все события со вчерашнего вечера развивались позитивно. Вы, возможно, помните, что в исковом заявлении упомянута аудиозапись, оставленная Ногарой на автоответчике в нунциатуре. Я еще не прослушал сообщение, но укрепитель правосудия – обвинитель – считает, что это важное свидетельство против вашего брата. – Почему вы его еще не прослушали? – Потому что я подавал прошение в суд о проведении судебной экспертизы останков Ногары. – Что это значит? – То, что я пытаюсь выиграть для нас несколько лишних дней на подготовку. Сообщение, возможно, и было оставлено Ногарой, но… – Если сообщение действительно от Уго, то беспокоиться нечего. Уго и Симон были близкими друзьями. Миньятто нахмурился. – Святой отец, в этой улике есть некоторая странность, ко торая заставляет меня относиться к ней с настороженностью. – И что же это? Монсеньор провел пальцами по краю столешницы и на мгновение отвел глаза. – Ногара оставил вашему брату голосовое сообщение на личный телефон в его квартире при посольстве. Каким-то образом была сделана запись этого сообщения. Похоже, что кто-то прослушивал телефон вашего брата. Мне стало не по себе. – Монсеньор… – Я понимаю, – быстро продолжил Миньятто, – это может укрепить ваши подозрения в том, что ваш брат был мишенью. Но хочу предостеречь вас от преждевременных выводов. Я не претендую на понимание способов работы секретариата, но такие записи могут оказаться обычной практикой. Мы оба понимаем, что в реальности священники секретариата редко разговаривают по открытой линии и вряд ли ожидают соблюдения неприкосновенности своей частной жизни. Пока мы не получим дополнительную информацию, беспокоиться об этой записи нет причины. – Монсеньор, вы должны заставить судей не рассматривать голосовое сообщение. Наверняка существует некое правило насчет нечестно добытых улик. – Может быть, она добыта честно. Телефоны секретариата – собственность нунциатуры, как, возможно, и система голосовой почты и автоответчик, на котором оставлено сообщение. В любом случае факт тот, что судьи уже приняли решение. Они приобщают запись к делу. – Почему? – растерялся я. Миньятто поднял обе ладони, призывая к спокойствию. – Прошу вас помнить, – сказал он, – что это не гражданское право. В нашей системе следствия высшая цель – не защита прав обвиняемого, а поиск истины. Информация, обладающая доказательной силой, даже если она добыта незаконным путем, должна быть принята трибуналом во внимание. – И что еще тогда они могут сделать Симону? Все, что захотят? – вскипел я. – Вы считаете, все это справедливо и нормально? – Это справедливо. Но сам факт рассмотрения дела об убийстве в каноническом суде – уже не нормален. – Тогда кто сделал запись? – Уверяю вас, я пытаюсь это выяснить. Майкл сказал, что до того, как его избили, за ним до аэропорта ехали священники из нунциатуры. Слишком много нитей вело к секретариату. – Прошу вас, предоставьте это мне. – Миньятто подался вперед. – Сейчас нам необходимо обсудить другой вопрос. Как я уже говорил вчера вечером, защита может приглашать своих свидетелей, хотя трибунал не обязан выслушивать их показания. Поскольку на кону священнический сан вашего брата, я надеюсь убедить судей выслушать свидетелей, дающих показания о репутации обвиняемого. Вы бы очень помогли мне, если бы предоставили список кандидатов. Чем весомее имена, тем лучше. – Майкл Блэк, – немедленно сказал я. – Прошу прощения? – Ручка в руке Миньятто застыла в воздухе. – Отец Майкл Блэк. – Я бы посоветовал вам выбирать свидетелей по меньшей мере в сане епископа. – Он будет давать показания не о репутации Симона. Ему угрожали те же самые люди. Его избили. Я достал из бумажника фотографию и передал ему. Миньятто мрачно рассмотрел изображение. – Где сейчас этот человек? Мне нужно с ним поговорить. – Он работает в той же нунциатуре, что и Симон, но сейчас старается нигде не показываться. – Как с ним связаться? У меня был мобильный, но если Миньятто позвонит Майклу напрямую, тот воспримет его звонок как нарушение мною договора. – Я сам с ним сначала поговорю, – сказал я. Он рассказал напавшим на него, где найти мой запасной ключ. Так что он должен мне много больше, чем телефонный разговор. – Если Блэка надо будет приводить под присягу, он понадобится нам в Риме как можно скорее. – Я договорюсь с ним. Миньятто кивнул, и его сговорчивость успокоила мне нервы. Вид нанесенных Майклу травм, похоже, заставил его больше доверять моим опасениям. Мы пробежались по короткому списку возможных свидетелей, который Диего, оказывается, уже прислал Миньятто, но мои мысли все время возвращались к Майклу. Получив его показания, жандармы могут пересмотреть свое отношение к взлому. В этом случае суду может потребоваться всего лишь одно дополнительное свидетельство. – Монсеньор, – начал я, – должен еще кое-что вам сказать. Я думаю, что Петрос видел человека, который проник в нашу квартиру. Миньятто поменялся в лице, исчезли последние следы оживления. – Вы говорили с ним об этом? В его вопросе прозвучал едва заметный намек – подозрительно удобно получалось, если Петрос запомнил такую полезную информацию. – Я ни слова ему не сказал, – ответил я. – Вы просили меня поговорить с моей экономкой, и это всплыло в нашей беседе. Миньятто нахмурился. – Ваш сын еще ребенок. Не стоит заставлять его ворошить неприятные воспоминания. – Он попытался располагающе улыбнуться. – Защита сейчас складывается достаточно хорошо, но спасибо, что сказали об этом. Мне вдруг стало неловко. Наступила тишина. Миньятто перебирал бумаги. – Ну что же, – сказал он, – продолжайте поиски брата. Сразу позвоните мне, когда что-либо услышите. Я не ожидал, что беседа так быстро закончится, но он уже выходил из-за стола, чтобы проводить меня. – Хорошо, монсеньор. Спасибо. Я пошел за Петросом, чувствуя на себе взгляд Миньятто. Монсеньор как будто оценивал меня. А у дверей сказал слова, которые мне раньше никогда не говорил ни один человек. – Ваш дядя был самым умным человеком в семинарии. И вы мне очень его напоминаете. – Правда? Он взял мою руку в ладони. – Но послушайте меня. Прошу. С этого мгновения вы оба должны предоставить всю работу мне. Глава 20 Я повел Петроса в парк, чтобы отвлечься и осознать услышанное. Понял ли Миньятто, насколько важно открытие Уго? Насколько оно может повредить нашим отношениям с православными? Я мысленно возвращался к разговору с Лучо, состоявшемуся сразу после смерти Уго. И как ни пытался, не мог понять поведение брата. Он упорно утверждал, что экспозицию менять нельзя. Что Диатессарон не заменит плащаницу в качестве главного экспоната. Хотя выставка, посвященная Диатессарону, решила бы все проблемы. Она скрыла бы истину о тысяча двести четвертом годе и позволила бы провести хоть толпу православных священников через залы, никого при этом не обидев. Даже когда Лучо передал Симону право заканчивать выставку, брат не распорядился демонтировать последний зал. Всего-то и надо было – убрать несколько витрин и кое-где побелить стены. И весь финал бы стерся. Петрос залез на дерево, уселся на изогнутый сук и оперся спиной о ствол. Поймав мой взгляд, он улыбнулся и помахал мне. Что заставило Миньятто сказать, что я напоминаю ему дядю? Моя готовность попросить Петроса описать человека, который его напугал? Во дворец Лучо мы возвращались кружным путем и остановились у предсеминарии, чтобы Петрос поиграл с мальчишками, болтающимися там в мертвую пору между концом лета и началом осеннего семестра. Они затеяли футбол в грязи перед общежитием, а я тем временем оставил записку отцу Витари, ректору предсеминарии, сообщив, что семейные обстоятельства могут помешать мне выйти на работу. У меня хорошие отношения с учениками, и администрация наверняка пойдет навстречу. Когда я вернулся, ко мне шагнул один мальчишка. Казалось, он специально меня ждал. – Святой отец, – сказал он, – у нас к вам вопрос. Учителя называли его Хвастливый Джорджо. Его кудрявые черные волосы торчали из-за ушей, как гроздья мокрого винограда. Он приходился родственником одному ватиканскому епископу и поэтому считал, что ему все позволено. – Да? – сказал я. Остальные мальчики напряженно замерли. Кто-то разглядывал свои ботинки. Один толкнул Джорджо локтем, но он продолжил как ни в чем не бывало: – Отец Андреу, это правда? Про вашего брата? Я стиснул зубы. Кожу вдруг начало покалывать. – Где ты это услышал? Джорджо сложил руки пистолетом и помахал ими в сторону группы учеников. – Все слышали. Мы хотим знать, правда это или нет. Петрос огляделся, недоумевая, почему воцарилось молчание. Нужно было удержать волну, пока она не понеслась дальше. Посмотрев каждому в глаза, я попросил их ничего больше не говорить. Ранимое сердце Петроса – в их руках. Самый крупный мальчик, добродушный дикарь по имени Шипио – Сципион, – подался вперед, и на Джорджо упала тень. Другие ребята переглядывались и, кажется, не возражали хранить молчание. Но глаза у всех горели. Джорджо не соврал. Им всем хотелось знать. У меня с моими учениками уговор. Я учу их трудным истинам о священных текстах, ничего не приукрашивая и не смягчая. Здесь у нас в ходу честность. Но они дети. Я не мог сказать им про Симона. – Простите. Этого мы с вами обсуждать не можем. Но они все равно ждали. Я – священник, с которым они разговаривали про видеоигры и про девочек. Про старшую сестру, которая чуть не погибла весной в аварии, и про маленького братишку, который умирает от врожденной болезни. Если им разрешается спрашивать, на самом ли деле Иисус ходил по воде и на самом ли деле непогрешим папа, то и этот вопрос должен разрешаться. – Это очень личное дело, – сказал я. – Не стоит. – Значит, все правда! – фыркнул Джорджо. Я понял, к какому важному перепутью мы подошли. Эти мальчики съехались со всей Италии, живут в стенах Ватикана и служат мессу в папской базилике. Но может быть, именно то, что я скажу сейчас, стоя в грязи рядом со спальным корпусом, они запомнят крепче всего. – Сядь, – сказал я Джорджо. Тот нерешительно топтался. – Пожалуйста, – добавил я. Он опустился на землю. – Все, – сказал я. – Пожалуйста, все сядьте. Мысли неслись вперед, складываясь в схему, обретая форму. Я знал, какую идею хочу донести. И мне не терпелось озвучить ее. Вопрос в том как. – Один человек находится под следствием, – начал я. – Его обвиняют в ужасном преступлении. Есть свидетели, которые утверждают, что он это преступление совершил, но сам человек не говорит ни слова. Не желает и пальцем пошевелить, чтобы оправдать себя. Поэтому ближайшие друзья теряют веру в него. И покидают его. Я помолчал, чтобы сказанное улеглось у слушателей в голове. – Эта история всем вам известна, – сказал я. – Это история суда над Иисусом. Несколько ребят кивнули. – Человек на том судебном процессе – он был невиновен? – спросил я. – Да, – ответили все мальчики. – И не важно, что мне говорят об этом человеке, я знаю правду. Знаю, как я к нему отношусь. И ничто не может этого изменить, какие бы свидетельства ни обещали предъявить обвинители. Это – мой совершенно искренний ответ. Я всегда буду верить в Симона. До конца, против всех доказательств и вердиктов. Но у меня были обязательства перед этими мальчишками. Я должен сказать им, что одной моей веры недостаточно. – Но за этим ли родители отправили вас в предсеминарию? – спросил я. – Узнать, что думаю я? Или научиться думать самим? Из сердца рвались на волю глубоко скрытые чувства. – Если вы хотите верить тому, что говорят другие, – сказал я, – то не становитесь священниками. Такие священники никому не нужны. Судиями должны быть вы. Люди лгут. Люди спорят. Люди совершают ошибки. Чтобы выяснить истину, вы должны уметь ее искать. Моя взволнованная речь, мои едва скрываемые чувства захватили их. Сейчас они слушали по-настоящему. Я знал, в каком направлении надо двигаться. Эти мысли вот уже несколько дней роились у меня в голове. Но так ясно все предстало предо мной только сейчас. – Давным-давно, – сказал я, – у нашей церкви было пятое Евангелие. Диатессарон. Его название по-гречески означает «сложенный из четырех», потому что так он был написан. Автор сплел четыре Евангелия в единую историю. И поэтому у Диатессарона есть один большой недостаток. Знаете какой? Сейчас я ощущал рядом с собой Уго. Мы вместе вглядывались в страницы древнего манускрипта. – Его недостаток в том, – продолжал я, – что четыре Евангелия не всегда совпадают. Матфей говорит нам, что Иисус совершил десять деяний. Десять чудес подряд. А Марк утверждает, что Иисус сотворил эти десять чудес не подряд, а в разные времена и в разных местах. Так какому Евангелию верить? Ни один из мальчиков не осмелился поднять руку. – Я хочу, чтобы вы сами задумались, – сказал я. – Я хочу, чтобы на этот вопрос ответили вы. Но я помогу вам. Назовите еще одного известного иудейского вождя, который сотворил десять чудес подряд. Мальчик в первом ряду – Бруно – пролепетал: – Моисей и десять казней. Когда-нибудь этот мальчишка станет великим священником. – Правильно. Как же Моисей связан с Иисусом? Зачем Евангелию от Матфея менять порядок событий, чтобы Иисус напоминал нам о Моисее? Желающих ответить не нашлось. Они еще не чувствовали, но напряжение нарастало. – Тогда вспомните, – сказал я, – что одним из десяти чудес Иисуса было укрощение бури на море. И ученики спросили: «Кто же Он, если даже ветер и воды послушны Ему?» Не напоминает ни о чем из деяний Моисея? – Заставил расступиться воды Красного моря, – сказал Джорджо, чтобы не проигрывать Бруно. ет также, что, когда Иисус был младенцем, царь по имени Ирод пытался убить его, уничтожив всех младенцев в Вифлееме. Где мы уже слышали подобную историю? О царе, убивающем всех еврейских младенцев? В головах у них начала складываться связь. По мере того как приходило понимание, они находили смелость посмотреть мне в глаза. – Фараон так делал, – сказал один новенький, – в истории о Моисее. Я кивнул. – Итак, снова мы видим, что Матфей рассказывает о жизни Иисуса так, чтобы его истории напоминали описание жизни Моисея. Совпадает ли в этом с Матфеем еще какое-то Евангелие? Нет. Но Матфей хочет нам что-то объяснить. Подумайте о том, кто такой был Моисей: необыкновенный иудейский вождь, который своими глазами видел Бога на горе Синай и спустился с нее с Десятью Заповедями. Человек, который дал нам Скрижали Закона. На этих словах плотина прорвалась. Одновременно два или три мальчика подскочили на месте. – Моисей принес старый закон, – сказал один. – Иисус принес новый. – Это одна из важнейших мыслей, которые Матфей сообщает нам об Иисусе: Иисус – это новый Моисей, который еще более велик, чем Моисей. Когда Иисус дает нам новый закон, где это происходит? Где Иисус говорит: «Блаженны кроткие», «Блаженны милостивые», «Блаженны миротворцы»? Где он говорит: «Подставь другую щеку», и «Любите врагов своих», и «Я пришел не для того, чтобы уничтожить закон, а чтобы исполнить его»? Все это происходит в одной проповеди, которую мы знаем как Нагорную проповедь, потому что Матфей говорит нам: Иисус произнес ее на горе. Так же, как на горе дал Господь скрижали старого закона Моисею! Ни одно другое Евангелие не соглашается с Матфеем. Лука утверждает, что Иисус произнес эту проповедь на ровном месте. Но у Матфея были свои причины излагать события именно так. У каждого автора Евангелий были свои причины. И это возвращает нас к вопросу, с которого мы начали. Что бы вы делали, если бы Диатессарон писали вы? Если бы вам пришлось соединить все четыре Евангелия в одно повествование, которую из евангельских версий истории вы бы выбрали? Написали бы вы, что Иисус сотворил все десять чудес подряд? Или в разные времена, в разных местах? Вы бы на писали, что он читал свою проповедь на горе или на ровном месте? Их глаза сверкали от новизны идей. На краткий миг я стал волшебником. Но сейчас мы эти «чары» подвергнем испытанию. – Вот почему, – продолжил я, – Диатессарон потерпел неудачу: когда мы соединяем четыре Евангелия вместе, мы создаем нечто иное. Мы теряем истину, которая по отдельности существует в каждом евангельском повествовании. Иными словами, у свидетелей событий – свои представления. Свои мотивы. И не все, что вы слышите или читаете, – реальный факт. У церкви тоже есть мнение на этот счет. Угадайте, что, по церковному закону, должен делать судья, когда показания свидетелей расходятся? Как вы думаете, должен ли он соединять их свидетельства воедино? Мальчики, увлеченные моей логикой, не задумываясь, покачали головами. – Конечно нет, – сказал я. – Это будет ошибкой. Так что велит делать судье каноническое право? Отдать должное каждому свидетельству и следовать здравому смыслу, чтобы понять, где кроется истина. Нельзя принимать все, что вы слышите, за чистую монету. – Я изо всех сил постарался не бросить на Джорджо сердитый взгляд. – И вы никогда не должны верить слухам, которые предполагают плохое о хорошем человеке. Потому что, как учат нас Евангелия, мы рискуем обвинить невиновного. Последнее предложение я выделил многозначительным взглядом. Может быть, мальчики помладше не понимали, о чем я говорил, но старшие – поняли. Некоторые выглядели пристыженными. Другие кивнули, соглашаясь. А потом вдруг Петрос расплакался. Рядом с ним сидел Джорджо, и в первый миг я подумал, что он сказал Петросу что-то нехорошее. Сын с воплями подбежал ко мне, я поднял его на руки и спросил: – Что он тебе сказал? Что случилось? Но только я приготовился обрушить упреки на Джорджо, как заметил нечто в отдалении. В другом конце тропинки стояла одинокая фигура. Неподвижная, почти скрытая садовой статуей. За нами следила женщина. Я застыл, держа Петроса на руках, а она закрыла себе рот обеими руками. Женщина шла за нами, не в силах остановиться. Сейчас, когда она так близко, ей необходимо было взглянуть на сына. – На сегодня все, ребята, – срывающимся голосом произнес я. – Пожалуйста, возвращайтесь сейчас к себе. Некоторые мальчишки обернулись – посмотреть, что привлекло мое внимание. Но Бруно увел их прочь. Один за другим они исчезли в спальном корпусе. Я пытался понять, что сделала Мона. Как заставила Петроса расплакаться. Меня удивило, что она нарушила наш уговор. Петрос посмотрел на меня большими, сверкающими от слез глазами и что-то прошептал мне на ухо. Поначалу я даже не понял. – Что с тобой? – спросил я. – Что случилось? Он тяжело дышал. Слова получались невнятными. – Джорджо сказал, что Симон в тюрьме! Я поднял глаза. Джорджо уже ушел. – Это неправда, – сказал я Петросу и крепко его обнял, словно впрыснутый яд можно было вытопить из его души. – Джорджо не знает что говорит. Но Петрос, плача, прошептал мне на ухо: – Джорджо говорит, что Симон убийца! – Он лжет, Петрос, – сказал я. – Ты же знаешь, что это неправда. Когда мальчики ушли, Мона подошла поближе к нам. Ее лицо искажала мука. Она видела, как Петрос плачет. Я махнул ей, чтобы уходила, но она уже остановилась. Она все понимала сама. – Не обращай на Джорджо внимания, – прошептал я Петросу. – Он просто пытался тебя расстроить. – Хочу увидеть Симона! Я прижался к нему лбом. – Мы не можем. – Почему? – Ты помнишь, что он сказал, прежде чем уйти? Что ты ему пообещал? Петрос кивнул, но вид у него все равно был несчастный. Крепко обнимая его, я представил, как мои министранты возвращаются к себе в спальный корпус, разнося новости. Сколько уже людей в стране знают?! Мона стояла в сотне футов и все еще смотрела на нас. Мне следовало на нее рассердиться. Ей нельзя находиться здесь; мы вместе приняли это решение. Но я понимал веление души, которое привело ее сюда. Некоторое время мы смотрели друг на друга через плечо Петроса. Она, как видение, парила на вершине холма. Наконец она подняла руку, показывая мне, что уходит. Я взял Петроса за плечи и предложил пойти выпить апельсиновой фанты. Безопаснее уйти отсюда за стены, чем рисковать, оставаясь здесь. Любой, с кем мы столкнемся, может знать про Симона. Но Петрос сказал: – У prozio есть апельсиновая фанта. Я хочу обратно во дворец. В апартаменты Лучо. В его возрасте этого места я боялся больше всего на свете. – Ты уверен? Никуда больше не хочешь? Он покачал головой. – Хочу играть в карты с Диего. Он обнял меня обеими руками за ноги и крепко прижался. – Хорошо. Туда и пойдем. Он достал из-под куста футбольный мяч, чтобы отнести его домой. Как и на всех игрушках, Петрос крупно написал на нем свое имя, боясь потерять. Он не представлял, в каком я смятении. Все в моей жизни перевернулось. Мона так близко, а Симон так далеко. – Пошли, – сказал я и показал на дворец Лучо, стоящий на холме. – Давай наперегонки! Глава 21 Чудеса детского восприятия. Едва Петрос погрузился в партию скопы с Диего, Джорджо превратился в смутное воспоминание. – Babbo, ну правда, где Симон? – всего один раз спросил он, не отрываясь от карт. – С кем-то разговаривает насчет выставки господина Ногары, – ответил я. Петрос кивнул, соглашаясь признать это важным делом. – Диего, – сказал он, – раздай еще раз? Пока они играли, я позвонил Лео, узнать, не слышно ли чего про Симона. Голос гвардейца звучал странно: – Дай мне час времени. По-моему, мы тут напали на след. Пока я ждал, у меня появилась идея. Я решил пробраться в спальню Симона и посмотреть, что он там оставил. Комната оказалась почти голой. На тумбочке и на письменном столе ничего не лежало. Бумажник и мобильный у него, видимо, были с собой, когда его увели. В шкафу одиноко висел старый отцовский портплед. К нему прикололи написанную рукой Диего записку, где сообщалось, что Симон забыл этот портплед в машине, которая везла его из аэропорта. Брат, похоже, не притрагивался к портпледу, но в одном маленьком внешнем кармане обнаружилась небольшая коричневая книжица с золотой эмблемой в виде папской тиары и ключей. Под ней значилось: «PASSEPORT DIPLOMATIQUE». Я открыл первую страницу. На правой стороне находилось фото Симона в сутане и напечатанные красным слова: «SEGRETERIA DI STATO – RAPPORTI CON GLI STATI». «Государственный секретариат – Отдел отношений с государствами». Мой взгляд перескочил на каллиграфически выписанные латинские слова. «Преподобный Симон Андреу, секретарь второго класса, Государственный секретариат. Паспорт действителен в течение пяти лет до 1 июня 2005 года». Снизу стояла подпись госсекретаря: «Д. Кард. Бойя». Я пролистнул страницы до раздела виз и штампов о въезде и выезде. Здесь тоже никаких сюрпризов. Болгария, Турция и Италия. Больше нигде не был. Даже даты совпадают с поездками, которые я припоминал. Я продолжал поиски. За молнией внутреннего пластикового кармана портпледа нашелся ежедневник. Внутри торчал адресованный Симону конверт, подписанный знакомым почерком. На штемпеле значилась дата трехнедельной давности. Уго послал это письмо Симону в нунциатуру всего за несколько дней до того, как отправил мне последний мейл. Письмо из конверта было написано на листе бумаги для проповедей – специальной бумаге с пустой колонкой слева, где священник может записать фрагменты из Евангелия, по которым читает проповедь. Я отдал пачку такой бумаги Уго – чтобы удобнее было сравнивать стихи, и лист уже использовали для этой цели, отчего создавалось впечатление, что Уго писал в спешке и схватил первую попавшуюся под руку бумагу. Интересно, почему… Отзвук голоса Уго глухо стучал у меня в ушах. В этом письме он был жив. Возбужденный, энергичный, полный планов. Последнее письмо, которое он мне прислал, полнилось тревогой и беспокойством, но здесь их почти не чувствовалось. Приложенный документ, который упомянул Уго, Симон, видимо, забрал, но достаточно было и того, что осталось. Значит, все верно: Уго совершил колоссальное открытие. Странно, что письмо приписывало его сочетанию наших уроков с работой, которую Уго проделывал над Диатессароном, хотя раньше я не слыхал, чтобы они привели к какому-то открытию. Открытие, разумеется, состояло в том, что мы украли плащаницу в тысяча двести четвертом году, – хотя я не мог себе представить, как можно было на это наткнуться, сравнивая евангельские стихи на бумаге для проповедей. Еще Уго, похоже, не понимал, насколько трагичным окажется для его аудитории рассказ о тысяча двести четвертом годе: с упоением доказывая, что плащаница старше указанного радиоуглеродным анализом возраста, он не отдавал себе отчет, что при этом пробуждает опасную застарелую ненависть. Мне не нужно было гадать, как отреагировал на новость мой брат. Неудивительно, что доказательств Уго в конверте не оказалось. На месте Симона я бы тоже стремился от них избавиться. Может быть, потому Уго в своем последнем письме, посланном всего четыре дня спустя, и казался таким расстроенным: Симон только что объяснил ему, какой бомбой явится сообщение о тысяча двести четвертом годе и какая поднимется буря, если выставить это открытие на всеобщее обозрение. Возможно, Уго хотел получить независимое мнение от восточного священника вроде меня. Но это – не главная неожиданность в письме. Майкл Блэк оказался прав: Симон приглашал в Рим православное духовенство. Уго прекрасно об этом знал – он говорил о поездках Симона и о жесте, который придется сделать в сторону православных на готовящейся встрече. И самое странное, последние строки дают понять, что к работе, которую выполняли они с Симоном, присоединился Майкл. Единственным причастным к выставке Уго лицом, которое не знало об этих параллельных договоренностях, был я. Я открыл дверь спальни и спросил Диего, не сможет ли он кое-что для меня поискать. – Мне нужно расписание мероприятий Казины за последние несколько недель, – сказал я. Упомянутая в письме Казина, то самое место, где Уго собирался объявить основную новость православным гостям, – это летний дом в глубине Ватиканских садов, в десяти минутах ходьбы от моей квартиры. Его построили в эпоху Возрождения в качестве тихого уголка, куда папа мог удалиться из Ватиканского дворца, но Иоанн Павел почти им не пользовался, и здание обычно пустовало, если не считать редких собраний Папской академии наук. Это совпадение могло оказаться ключом к разгадке того, о какой встрече шла речь. Папская академия – группа из восьмидесяти исследователей и теоретиков из разных стран, в том числе – десятки нобелевских лауреатов, чье одобрение выставки Уго могло навсегда стереть клеймо радиоуглеродного анализа. Не найдется никого более компетентного, чтобы объявить: сегодняшняя наука победила науку вчерашнюю. Я воочию представлял себе, как Симон приглашает православных священников именно на заседание академии, в качестве гарантии, что фиаско моего отца в Турине больше не повторится. Ожидая возвращения Диего, я бегло пролистал ежедневник Симона. Все, что я увидел, по большей части было мне известно. Поездки Симона в Рим отмечены черными крестиками, над которыми он красными чернилами писал: «Алекс и Петрос!» Майкл говорил о привычке Симона исчезать на уик-энд, уверен, встречи по выходным сюда тоже вписаны. Но записи ничего мне не сказали. На третьей субботе июля было небрежно набросано: «RM – 10 ч». Я предположил, что RM означало «Reverendissimo», Высокопреподобный – архиепископ. Но в ежедневнике не значилось имен, не указывалось место. На следующем уик-энде стояло: «SER 8:45», что, видимо, означало: «Sua Eccelenza Reverendissima» – епископ, но опять ни имени, ни места встречи. Но одна вещь меня удивила. В начале ежедневника, в списке контактов брата я нашел подробности о безымянном архиепископе: там снова было написано «RM». Телефон выглядел слишком странно. Слишком много цифр для турецкого номера. Больше похоже на международную линию. Я набрал номер на мобильном и подождал, пока кто-нибудь ответит. Мне не раз случалось разговаривать по телефону с турками. Это не турецкий. – Parla Italiano? – поинтересовался я. Ответа не последовало. – Вы говорите по-английски? – Маленький… Мало. – В какую страну я сейчас звоню? Вы можете мне сказать, где вы находитесь? Он молчал и, кажется, уже собирался повесить трубку, но я повторил: – Где вы?! – Спасибо, – промямлил я. Я смотрел на буквы, написанные Симоном: «RM». Они означали не «Reverendissimo». Они значили: «Румыния». Мой брат вел дела с кем-то в Бухаресте. Значит, и «SER» не – «Sua Eccelenza Reverendissima». Должно быть, это… – Белград, – ответил мужчина по второму номеру. Сербия! Я не верил своим ушам. Румыния и Сербия – православные страны. Симон общался с православным духовенством в таких масштабах, что я и представить себе не мог. От Турции и Болгарии до Румынии и Сербии – он проложил к Италии широкую дорогу, которая проходила через половину православной Восточной Европы. Если он пригласил по несколько священников от каждой из этих стран, значит выстраивал символический мост между столицами наших двух церквей. Я достал бумажник и внимательно всмотрелся в фотографию окровавленного Майкла Блэка. За ним едва виднелась аэропортовская табличка, которую я уже заметил. «PRELUARE BAGAJE». Мне стало интересно. Позвонив в главный офис Радио Ватикана, я попросил соединить меня с переводчиком редакции славянских языков. Мне ответил иезуит, судя по голосу – совсем древний. Когда я объяснил, что мне нужно, он усмехнулся. – Эти слова на румынском, святой отец. Они означают «выдача багажа». Значит, Майкл был в Румынии. Удивительно, что он помогал Симону, и тем не менее будничность, с которой Уго называет его имя в последних строках – «передаю свои наилучшие пожелания Майклу», – позволяет предположить, что все трое общались теснее, чем я себе представлял. «Внимательно следит за твоими успехами» – так написал про него Уго. Раньше я мог только гадать о причинах, побудивших Майкла передумать в первый раз. Может быть, проведенных Уго исследований плащаницы оказалось достаточно, чтобы убедить его во второй раз изменить мнение. Я нашел номер Майкла в списке исходящих звонков, но, когда набрал его, никто не ответил. – Майкл, – взволнованно начал я голосовое сообщение. – Это Алекс Андреу. Пожалуйста, перезвоните мне. Мне нужно поговорить с вами о Румынии. Памятуя о том, что попросил Миньятто, я добавил: – Симон в беде. Нам нужна ваша помощь. Пожалуйста, позвоните как можно скорее. Я оставил свой номер телефона, но не упомянул, что мне придется просить Майкла прилететь в Рим. Слишком рано, дело более деликатное, чем я считал. Может, Майкл всего несколько недель назад и работал мирно с моим братом, но происшествие в аэропорту, видимо, все изменило. По телефону мне показалось, что Майкл слишком враждебно настроен по отношению к Симону: слишком быстро заявил, что именно Симон ответствен за страдания, которые остальным пришлось вынести. Вернулся Диего, держа в руках лэптоп, как открытую книгу. – Вот календарь. Я внимательно вгляделся в экран. – Это все? Вы уверены? Диего кивнул. Странно: все лето Казина пустовала. – Когда следующая встреча Папской академии? – спросил я. – В следующем месяце приходит рабочая группа, обсуждает конфликты в международных водах, – сказал Диего. После открытия выставки Уго пройдет довольно много времени. – У вас есть список участников? – на всякий случай спросил я. – К завтрашнему дню могу раздобыть. – Спасибо, Диего. Как только он ушел, зазвонил мой мобильный. «Майкл», – подумал я. Но номер был местный. – Отец Андреу? – спросил голос. Миньятто. Кажется, чем-то потрясен. – У вас все в порядке? – осведомился я. – Я только что узнал. Суд начинается завтра! – Что?! – Я не знаю, откуда идут приказания. Но мне нужно, чтобы вы немедленно нашли брата. Глава 22 Диего согласился присмотреть за Петросом, а я немедленно отправился к казармам швейцарской гвардии. Но на ступенях дворца Лучо чуть не столкнулся с Лео. – Пошли! – сказал он. – У меня для тебя кое-что есть. Иди за мной. Пылал клонящийся к вечеру день. Злая жара римского лета пекла сутану. Я не понимал, как сюда добежал Лео в полной униформе, с беретом в руке и с восемью фунтами ленточек, привязанных веревочками. Но он еще и подгонял меня, чтобы я двигался живее. – Смена караула, – сказал он. – Надо появиться там, пока он не ушел. – Кто? – спросил я. – Шевели ногами! Мы пересекли полстраны и оказались недалеко от ворот Святой Анны, пограничного пункта – им пользовались прибывающие из Рима работники и местные жители. Сюда протянулось восточное крыло папского дворца, завершалось оно мас сивной башней Ватиканского банка, которая в этот час отбрасывала длинную тень. Немного не доходя до банка мы и остановились. Огромная крепостная стена скрывала одно из самых странных мест в нашей стране. За стеной притаилась часть дворца, настолько закрытая для посторонних, что даже жители города никогда ее не видели. Там, наверху, в частных покоях, жил Иоанн Павел. Автомобиль, желающий проехать к его апартаментам, должен был миновать охраняемые ворота в одной восьмой мили к западу отсюда, пройти через туннели и пропускные пункты, пересечь патрулируемый двор секретариата и въехать во второй двор, напротив которого мы с Лео и стояли. Путь в него преграждали запертые на замок деревянные ворота. Дальнейшей процедуры я не знал, поскольку даже не видел, как выглядит двор изнутри. Сто лет назад часть Ватикана около выхода из дворца занимали вражеские войска, и поэтому папа Пий Десятый пробил ход непосредственно в стене, к тому месту, где стояли сейчас мы с Лео. Хотел ли папа облегчить дворцовым работникам дорогу домой, в город, или сделать для себя прямой выход в Сады, я не знал, но сегодня этот проход представлял собой самую большую брешь в окружающем папу защитном коконе системы безопасности. Внутри туннеля установлены железные ворота, а пикеты швейцарской гвардии несут здесь круглосуточное дежурство. Должно быть, к одному из этих гвардейцев мы и пришли. – Сюда, – сказал Лео, рукой поманив меня в туннель. Внутри оказалось темно и прохладно. Я поглядел вверх по лестнице. На фоне железной решетки вырисовывались силуэты четырех человек. Лео дал мне знак остановиться. Над нами две пары гвардейцев менялись местами. Начиналась вторая смена. Когда сменившиеся начали спускаться, Лео сказал: – Разрешите вопрос, капрал Эггер! Оба силуэта остановились. – О чем? – резко спросил первый. – Это отец Андреу, – сообщил ему Лео. Щелкнул фонарик. Луч света заплясал по моему лицу. Человек, который, видимо, и был капралом Эггером, повернулся к Лео и сказал: – Нет, это не он. В отсвете фонарика я ненадолго увидел лицо капрала. И смутно узнал его. Я понял, почему Лео привел меня сюда. – Вы подумали о моем брате, – сказал я. – Его зовут Симон. Я – Алекс Андреу. – Симон – ваш брат? – после долгого колебания спросил Эггер. Шесть лет назад, когда один гвардеец застрелился в казарме из табельного оружия, Симон вызвался оказывать психологическую поддержку любому, кто также мог находиться в группе риска. Тогда командир указал ему на Эггера. Брат проработал с ним больше года и, если верить Лео, стал единственным в стране человеком, которого, помимо Иоанна Павла, Эггер дал бы себе труд защищать. – Согласен, – с каменным лицом произнес Эггер. Остальные охранники говорили коротко, по-военному. Голос же Эггера казался бесцветным. – Вчера ночью, – начал Лео, – один жандарм стоял на посту рядом с железнодорожным управлением и видел, как у Губернаторского дворца отец Андреу садится в машину. Жандарм сказал, что они поехали в сторону базилики. Направо, к воротам, не повернули, поэтому он считает, что они поехали налево, к пьяцца дель Форно. Видимо, машина везла Симона под домашний арест. А Лео выслеживал, куда его повезли. – Капитан Люстенбергер сказал мне, – продолжил Лео, – что вчера вечером вы стояли на дежурстве у первых ворот. Это правда? Эггер поскреб пальцем уголок рта и кивнул. – То есть, если машина двигалась через пьяцца дель Форно и вы стояли на первом посту, значит она проехала прямо перед вами. Эггер повернулся ко мне. – Я не знаю. И ни в одной машине отца Симона не видел. – Одну минуточку, – перебил Лео, постучав по его груди. – Я вам совершенно точно говорю, что он был в той машине. Так вы видели ее или нет? Это было где-то… – Он достал из кармана клочок бумаги и посветил на него фонариком. – В восемь вечера. – Была одна машина, в восемь или в семь, – сказал Эггер. Лео глянул на меня. – И где она остановилась? Я знал, о чем думает Лео, поэтому спросил сам: – Она ехала к старой тюрьме? Когда Ватикан стал отдельной страной, папа построил во дворе, о котором говорил Лео, тюрьму на три камеры. Раньше в нее сажали воров и нацистских военных преступников, но сегодня ее используют как склад. Тот, кто искал Симона, вряд ли заглянул бы туда. – Посмотрите в журнале дежурств, – сказал капрал. – Эггер, я так и сделал! – скрипнул зубами Лео. – И поскольку вы не записали седан, который проехал через ворота, мы спрашиваем, не остановился ли он во дворе у тюрьмы. – Капрал, – сказал я, – Симон помогал вам. Пожалуйста, помогите и вы ему. Я попытался встретиться взглядом с Эггером, всматриваясь в два черных пустых круга. Симон вечно выбирал самую заблудшую из овец. – Машина не остановилась во дворе, – неохотно проговорил Эггер. – Она проехала через ворота. – Во дворец?! – вспыхнул гневом Лео. – Так какого черта в журнале нет записи? Голова Эггера медленно повернулась к Лео. – Потому что я делал так, как мне приказали. Лео схватил Эггера за мундир, но я оттянул его назад, шепча: – Это означает, что на других листах записи будут, верно же? – Нет, не верно, – ответил Лео, не сводя глаз с Эггера. – Я проверил все записи за прошлую ночь, и нигде нет никаких машин. И что вы нам тут рассказываете, капрал? Но я уже видел по глазам Эггера: он говорит правду. Заклятие пало, он согласился помочь! – Лео, я верю ему, – прошептал я. Но Лео вздернул голову Эггера за подбородок и прорычал: – Скажи мне, как такое может быть, чтобы машина прошла три поста и нигде ее не зарегистрировали?! – Вы забываетесь, капрал Келлер! – заговорил напарник Эггера. Он разомкнул хватку Лео и оттащил товарища. Лео стоял у них на дороге, перекрывая проход в туннель, но я уже чувствовал: больше информации мы не получим. Возможно, мы нащупали силу сильнее Эггера. – Отпусти их, – прошептал я Лео. – Ты раздобыл то, что мне нужно. Дальше я сам. Оставив Лео на посту у площади Святого Петра, я свернул по знакомой с детства дороге. Между площадью и жилыми домами лежит кусок «ничьей» земля, где веками строили и сносили стены, вслед за изменениями границ между общественными и частными владениями. В нехоженой темноте за колоннадой Бернини есть небольшие участки, где стены встречаются. Я нырнул обратно в нашу «деревню» и направился к одному забытому месту. В течение многих лет в обязанности дяди Лучо входило тихо сносить исторические постройки в пределах городских стен. Наша страна в пятьсот жителей принимает в день полторы тысячи работников и десять тысяч туристов, и поэтому, как ни печально, парковочные места нам нужны больше, чем древние руины. Первым подвергся преобразованиям двор Бельведера. Там, где некогда папы эпохи Возрождения проводили турниры и бои быков, теперь паркуют «фиаты» и «веспы» служащие дворца. Затем пришла очередь римского храма рядом с самой старой нашей церковью, который Лучо переделал в подземный паркинг на двести пятьдесят мест. Совсем недавно он снес виллу второго века, чтобы нашлось место еще восьмистам машинам и сотне туристических автобусов. Когда люди увидели, что из страны выезжают мусоровозы, груженные античными мозаиками, которые навалены, как куски пармезана, случился большой скандал. А дедушкой всех этих парковок был гараж, к которому я сейчас направлялся. В тысяча девятьсот пятидесятых годах перекопали полоску земли между Ватиканскими музеями и моим домом, чтобы построить крытую стоянку для личных машин папы. На глубине нескольких футов строители обнаружили тело секретаря римского императора с ручкой и чернильницей. Его могила стала нашим автопарком, домом для ватиканских автомехаников и папского автомобильного хозяйства. Это сооружение по конструкции напоминает бомбоубежище, темное и приземистое, с высаженными на крыше деревьями. Единственный способ попасть внутрь – через ангарные ворота, которые отпираются лишь на несколько секунд, когда въезжает или выезжает машина. Солнце еще не село, но улица пролегала низко и пряталась в тени. Из-под двери сочилось машинное масло, светясь в электрическом свете металлическим блеском. – Вам чего, святой отец? – спросил человек, открывший дверь на мой стук. Он был одет в форму ватиканского шофера: черные брюки, белая рубашка, черный галстук. – Я ищу синьора Нарди, – сказал я. Он потер шею, словно я застал его в разгар работы. Можно подумать, прелаты, которые имеют право пользоваться услугами гаража, наперебой вызывают машины, вместо того чтобы готовиться ко сну. Ночная смена вообще существовала, кажется, только для срочных вызовов печального характера, связанных с преклонным возрастом многих священников. – Простите, святой отец, – сказал он. – Не могли бы вы прийти попозже? – Это важно. Пожалуйста, попросите его выйти. Он оглянулся через плечо. Может быть, у него гостья? Иногда в ночную смену шоферов навещали подружки. – Постойте тут. Гляну, здесь ли он. Прошло несколько секунд. Дверь снова приоткрылась, и на улицу вышел Джанни Нарди. – Алекс? В последний раз я видел Джанни больше года назад. Мой старый приятель раздобрел. Рубашка у него была мятая, волосы слишком отросли. Мы пожали руки и обменялись поцелуями в щеку, задержавшись чуть дольше, чем требовалось, – по мере того как мы отдалялись друг от друга, внешняя радушность приветствий росла. Когда-нибудь мы станем друг другу абсолютно чужими. – И по какому поводу такой праздник? – сказал он, озираясь в поисках парада на улице. «Алекс Андреу! Пришел навестить – меня!» Он вечно обращал простые вещи в шутку. – Мы можем поговорить там, где никто не услышит? – спросил я. – А то! Иди за мной. И хотя он даже не спросил, зачем я пришел, ответ на свой первый вопрос я получил. Джанни наверняка уже слышал про Симона. Мы поднялись по лестнице на усаженную деревьями крышу гаража. – Знаешь, Алекс, – сказал он, не успел я открыть рот, – ты меня извини, я тебе не позвонил. Как вы с Петросом держитесь? – Нормально. Откуда ты узнал? – Шутишь? Да жандармы нам покоя не дают! – Он показал пальцем под ноги, на напоминающий глубокую пещеру гараж. – Вон, сейчас целых трое у меня в гараже, вопросы задают. Так вот почему мне не дали зайти! – Вопросы о чем? – О какой-то «альфе», которую они пригнали из Кастель-Гандольфо. На штрафстоянке у них сейчас стоит. Уго ездил как раз на «альфа ромео». – Джанни, – сказал я. – Мне нужна твоя помощь. Мы росли с ним вместе и были закадычными друзьями. В этом здании крепла наша дружба. Как-то летом мы прознали, что при строительстве гаража рабочие обнаружили внизу целый некрополь, несколько залов римских гробниц. То есть мы жили над кладбищем, над мертвыми телами язычников, которые когда-то клялись, что христиане в жизни не сгонят их с места. Нам с Джанни просто необходимо было взглянуть на него собственными глазами. Спуститься в залы труда не составило. По канализации можно пробраться куда угодно. Но однажды ночью мы проползли по целому лабиринту каменных проходов и очутились у новенькой металлической решетки. Она вела в подсобку. А из подсобки – в гараж, к папскому лимузину. Водить машину в Италии разрешается с восемнадцати лет. Нам исполнилось по тринадцать. А на стене висели ключи от восьмидесяти роскошных автомобилей. За год до этого отец научил Симона водить наш старенький «фиат-пятисотый». Но в то лето я упражнялся в вождении на бронированном «мерседесе-пятисотом», с установленным на заднем сиденье папским троном. Мне захотелось немедленно пригласить девчонок. Джанни сказал: нет. Мне хотелось спрятаться в багажник и прокатиться с Иоанном Павлом. Джанни сказал: нет. «Не жадничай! – сказал он, когда я предложил проехаться на лимузине по парку. – Ты слишком много хочешь!» В тот раз я впервые увидел настоящего Джанни. Годы спустя он превратил в настоящую религию свое стремление «не жадничать». Не желать слишком многого. Закончив школу, я пошел в колледж, а Джанни сказал, что хочет стать серфером. В Санта-Маринеллу[16] он ездил, как слепые в Лурд[17]. Через год отец устроил его на должность смотрителя-санпьетрино. Но в соборе Святого Петра масса закоулков, а обязанность смотрителей – все их вычистить. И когда Джанни надоело отскребать жвачку со стен и кататься по мраморным полам на шлифовальной машине, он крепко задумался, чего он на самом деле хочет добиться в жизни. И решил стать шофером в ватиканском гараже. Джанни очутился здесь не случайно. Вспоминая время, когда жизнь впереди казалась бесконечной, он вряд ли что иное мог сравнить с нашим летом в гараже. Джанни сделал свой выбор. И с тех пор я при каждой встрече с ним думал о том, что никому из нас, ватиканских мальчишек, за исключением Симона, не хватило смелости испытать, каков мир за пределами этих стен. – Симона взяли под домашний арест, – сказал я. – Швейцарские гвардейцы видели, как его машина въехала на территорию дворцового комплекса. Мне нужно выяснить, куда она поехала дальше. Швейцарцы, возможно, ничего и не знали. Но шофер той машины мог бы рассказать… – Алекс, – ответил Джанни, – у нас приказ молчать об этом. Этого я и боялся. О том же говорил и Эггер – о запрете на передачу информации по делу. – Хоть что-нибудь можешь мне рассказать? – спросил я. – С тех пор как того парня убили, все как-то очень странно, – сказал Джанни, понизив голос. – Ни о чем нельзя говорить. – Он улыбнулся прежней озорной улыбкой. – Так что все сказанное останется между нами. Я кивнул. – Вчера вечером пришел заказ. Я не знаю, чей был вызов, но диспетчер отправил по нему моего приятеля Марио. Так что это он поехал ко дворцу твоего дяди – забрать Симона. – Где он высадил моего брата? – У лифта. – Какого лифта? – Ну, у лифта! Того самого! Папский дворец настолько стар, что в нем мало современных удобств. Джанни, видимо, имел в виду старинный подъемник во дворе секретариата, когда-то приводившийся в движение водой. Именно этим лифтом пользовались президенты и премьер-министры, приезжавшие с визитом в Ватикан. Но когда я переспросил, Джанни покачал головой и начертил в пыли носком ботинка большой квадрат. – Вот двор святого Дамаса. Он говорил о дворике перед секретариатом. Я кивнул. Джанни прибавил к рисунку квадрат поменьше, рядом с первым. – Дворец Николая Пятого. Это последнее крыло дворца, то самое, которое выходит на площадь Святого Петра. Джанни процарапал линию, соединяя две фигуры. – Между ними – открытое место. Здесь – арочная галерея по первому этажу. Где-то в галерее есть дверь, ведет к частному лифту. Вот тут Марио и высадил Симона. Теперь понял? Я понял. Это все объясняло. Непонятно было только одно: как Симон допустил, чтобы его посадили под домашний арест именно здесь?! Возможно, не знал, куда его везут. – А что тебе не нравится? – спросил Джанни. У дворца Николая Пятого четыре этажа. Первый, как и во многих других ренессансных дворцах, построили для слуг и лошадей. Верхние два этажа принадлежали его святейшеству, которому не было смысла заметать следы, если он хотел посадить Симона под домашний арест. Оставался всего один этаж, частная резиденция кардинала-госсекретаря. – Джан, – пробормотал я, сжав голову ладонями, – они отвезли его в апартаменты Бойи. Это крайняя неудача. Там до Симона не добраться никому, даже Лучо. Когда Симон подчинился приказу о домашнем аресте, он наверняка решил, что приказ исходит из канцелярии викария, а не от его собственного начальника. – А что было потом? – спросил я. – Марио возил Симона еще куда-нибудь? Джанни медленно покачал головой. – Ал, насколько я знаю, никто из шоферов Симона с тех пор не видел. Если он куда-то и отправился, то пешком. Но эта часть дворца кишела швейцарскими гвардейцами. Если бы Симона куда-то отконвоировали, Лео бы знал. – В толк не возьму, – пробормотал Джанни, словно размышляя вслух. – Зачем им его туда везти? Я сказал, что не знаю. Хотя мог бы ответить иначе. Домашний арест – прекрасный предлог удержать Симона и не дать ему вернуться в музей, чтобы убрать обличающую католиков часть выставки Уго: тысяча двести четвертый год. – Больше странных вызовов не было? – спросил я. Джанни усмехнулся. – Сколько у тебя времени? – спросил он, заговорив тише. – День, когда убили того человека… У меня такого еще не было! Пять часов утра, мне звонят домой. Хотят, чтобы я отработал еще одну смену, с полудня до восьми. Я говорю, к врачу иду в два часа. Да и вообще, я ж только пять часов назад предыдущую смену закончил. Они мне велят отменить врача. Приезжаю я – глядь, а мы тут все в сборе! Каждому до единого поступил один и тот же телефонный звонок. – Зачем? – Диспетчер сказал – кому-то во дворце понадобилось, чтобы машины курсировали непрерывно. По расписанию мы должны были катиться к месту какого-то мероприятия в Садах. И тут вдруг меняется маршрут. Теперь два молодых парня остаются на обычных вызовах, а остальные мотаются до Кастель-Гандольфо и обратно, и без всякого оформления. – То есть? – Время не отмечаем. Путевок не заполняем. Они хотели, чтобы на бумаге все выглядело как обычный день. Небо стало тяжелым и таким высоким, что закружилась голова. То же самое говорил и капрал Эггер о журнале на блокпосту – машины въезжали и выезжали, не оставляя пометок в документах. Количество неизвестных в уравнении росло. – Дальше – больше, – продолжил Джанни. – Нам говорят, что из машины мы можем выходить только для того, чтобы открыть пассажиру дверь. По имени никого не называть. Везти надо их сорок пять минут в один конец, при этом не произнося ни слова. – Почему? – Потому что эти ребята вроде как не говорят по-итальянски, не знают Рима и не любят пустой болтовни. – И кто они? Он глубокомысленно пощипал воображаемую бородку, потом указал на меня: – Священники! Как ты. У меня чаще забился пульс. Православные священники, которых Симон пригласил на выставку! – Сколько их было? – Не знаю. Человек двадцать-тридцать. От удивления я мог лишь молча таращиться на него. Отец пригласил в Турин на объявление результатов радиоуглеродного анализа девятерых православных священников. Приехали четверо. – Можешь точно описать, как они были одеты? На них были кресты? Эти подробности подскажут, откуда гости родом. Родовое древо православия расщеплено на две ветви, греческую и славянскую. Славянские священники носят на шее крест, а грекам подобное не разрешается. – На моих кресты точно были, – сказал Джанни. Видимо, священники славянской традиции, из Сербии или из Румынии. – На шапке, – прибавил Джанни. – Ты уверен? – растерялся я. – Маленький такой. – Джанни сжал пальцы в щепотку. – С ноготь. Знак высокопоставленного славянского епископа. Или даже митрополита – второго по значимости из всех восточно-христианских рангов. Это православная «высшая знать», над которой стоят только былые собратья папы римского, патриархи. – У кого-нибудь из них висела цепь на шее? – спросил я. – С изображением? – Как амулет с Мадонной? Конечно, у одного моего такой был, – кивнул Джанни. Значит, он прав насчет маленьких крестиков. Медальоны – еще один знак православного епископа. Я постарался не показывать своего любопытства. Если епископ принял приглашение Симона – это огромная удача! Я не мог поверить, что мой брат смог все это устроить. Однако чем успешнее была его дипломатия, тем опаснее становилось открытие Уго о тысяча двести четвертом годе. Я с тревогой представил себе грядущий судебный процесс. – Давай вернемся назад, – сказал я. – Ты говорил, они перенесли встречу в Кастель-Гандольфо. Где она изначально планировалась? – В Садах. – А где именно в Садах? Если я прав, то все складывалось воедино. – В Казине. Все так. Письмо Уго сообщало о встрече в Казине. Наверняка это она и есть: встречу в Кастель-Гандольфо и обсуждали Уго и Симон несколько недель назад, и на ней Уго значился в списке докладчиков с выступлением о своем открытии. Место могли изменить в последнюю минуту, но собрание планировалось очень задолго. – Пассажиры, которые ехали в Кастель-Гандольфо, – они все были священники? – спросил я. Джанни кивнул. Значит, не врал календарь, который нашел Диего: встреча не имела отношения к заседанию Понтификальной академии наук. Ученые академии – люди светские. А на этом собрании главная роль отводилась православным. И тем не менее это не объясняло смену места проведения встречи. – Разве в Казине не поместятся двадцать-тридцать человек? – спросил я. – Вполне поместятся. Значит, причина – не размер аудитории. И зачем в стране, где более чем достаточно роскошных залов для заседаний, выбирать для проведения мероприятия новое место, находящееся в сорока пяти минутах езды? Единственное преимущество Кастель-Гандольфо – его закрытость. – Почему вам сказали не заполнять путевые листы? – спросил я. – Кто-то не должен был узнать? Этот приказ поразил меня чрезмерной осторожностью. Немногие знали, что путевые листы вообще существуют, не говоря уже о том, чтобы оказаться в состоянии добыть их и разведать место проведения встречи. Джанни показал рукой куда-то наверх, давая понять, что ответ лежит вне его компетенции. Но меня настораживала последовательность событий. Пытаясь сопоставить в уме даты, я прикинул, что Майкл подвергся нападению примерно в то же время, когда Уго написал памятное письмо. И с той минуты всё – засекреченная перевозка плащаницы, тайком перенесенное место заседания, полное молчание Симона, начавшееся еще до обвинения в убийстве Уго, – всё это наверняка последовало в ответ на инцидент с Майклом. Нападение на него могло оказаться предупреждением: мол, о деятельности брата стало известно. В памяти всплыли слова Миньятто о прослушивающемся телефоне Симона. Если случилась утечка, она могла начаться с того, что Уго и Симон слишком открыто обсуждали встречу в Казине. Мое молчание, похоже, тревожило Джанни. – Ну так что, – спросил он, лопая шарик мятной жевательной резинки, – с Симоном все будет в порядке? Я оказался не готов к такому вопросу. – Конечно. Ты же знаешь, он никого не убивал. – Ни при каком раскладе, – кивнул Джанни. – Я так и сказал ребятам: окажись он там, он бы сам встал на пути той пули! Я вздохнул с облегчением. По крайней мере, хоть кто-то в этой стране помнил настоящего Симона. Мы оба видели, как мой брат сражается на ринге, Джанни знал, на что способен Симон, но знал и то, что Симон умеет остановиться. – Расскажи мне про «альфу», которую пригнали из Кастель-Гандольфо. – Там у них, должно быть, что-то случилось. Жандармы спрашивали у механиков что-то про водительское сиденье. Миньятто не одобрил бы дальнейших моих слов, но я все равно сказал: – Ты можешь спуститься и посмотреть? Все, что ты выяснишь, может оказаться полезным. – Та «альфа» не здесь. Она в другом гараже, который приспособили под штрафстоянку. Даже машину Уго прячут. Кастель-Гандольфо начинал казаться мне «черным ящиком». Если не узнать, что случилось на том холме, бороться с обвинениями против Симона будет невозможно. – Я поспрашиваю, – вызвался Джанни. – Уверен, кто-нибудь из шоферов заходил на стоянку после того, как поставили «альфу». Но мне нельзя было допустить, чтобы Джанни расспрашивал. Как нельзя было довольствоваться увиденным чужими глазами. – Джанни, мне придется попросить тебя еще об одном большом одолжении. Мне нужно увидеть ее самому. Он решил, что я шучу. – Пожалуйста! – взмолился я. – Меня же отсюда вышвырнут! – Знаю, – ответил я, глядя ему в глаза. Я ждал, что он попросит чего-нибудь взамен. Ответной услуги. Обещания. Бесплатного пропуска на выставку от дяди Лучо. Но я его недооценил. Он выбросил из упаковки на ладонь последнюю жвачку и посмотрел на нее. – Черт, – сказал Джанни. – С Симона, не ровен час, пасторский воротник снимут, а я переживаю за свою долбаную работу! Он швырнул жвачку в темноту, встал и заправил рубашку. – Стой тут. Когда подъеду, залезай внутрь. Глава 23 Едва Джанни скрылся из виду, я поспешил связаться с Миньятто. – Монсеньор, я выяснил, где Симон. Его отвезли в апартаменты Бойи. – Проклятье! – проворчал Миньятто. – Они смыкают ряды. Час назад мне позвонил секретарь кардинала Бойи и сказал, что личного дела отца Блэка мы не получим. – Отца Блэка? – Хотел посмотреть, какие выводы сделал секретариат о нападении на него. Вглядываясь в темноту в ожидании машины Джанни, я слушал, как Миньятто тяжело дышит в телефон. И снова недоумевал, почему Симон согласился на домашний арест. То ли для сохранения в тайне встречи в Кастель-Гандольфо, то ли чтобы не подвергать опасности меня и Петроса. А может, из-за случившегося с Майклом, он не разделял первое и второе. – Ваш брат должен завтра утром давать показания, – сказал наконец Миньятто, – после выступления свидетелей с показаниями о репутации обвиняемого. – Вы можете заявить суду протест, чтобы Симона отпустили? – Это ничего не изменит. – И что нам делать? Миньятто вздохнул. – Подождем и посмотрим, насколько силен ангел-хранитель вашего брата. Он задумался и добавил: – Хорошо, приходите завтра во Дворец трибунала в восемь часов. – Я приглашен как свидетель? – замялся я. – Святой отец, вы – прокуратор. Вы сидите рядом со мной за столом защиты. Подо мной послышался звук открывающихся ворот гаража. Я инстинктивно присел, на случай если из-за поворота появится машина другого шофера. Но к лестнице с урчанием подъехал именно Джанни. И я не поверил своим глазам. – Монсеньор, – сказал я. – Мне нужно идти. – Если узнаете что-то еще, – сказал он, – то в любое время… – Обязательно позвоню! Я отключился и спустился по ступеням, пытаясь подавить нервный смех. Джанни приехал на «фиате кампаньоле», белом военном джипе, который во всем мире знали как «папамобиль». – Садись, – нервно сказал Джанни. – Пока тебя никто не увидел. Эту машину я знал хорошо. Нам с Джанни было по тринадцать, и мы целую ночь искали на кузове пятнышки крови Иоанна Павла: когда на площади Святого Петра террорист стрелял в папу, тот ехал на заднем сиденье именно этого автомобиля. – Куда садиться? – спросил я. Сзади стояло установленное для Иоанна Павла кресло, а другого места не наблюдалось. На переднем сиденье валялся полиэтилен, который защищал его святейшество во время дождя. – Вниз, – сказал Джанни, отодвинув полиэтилен. Мне потребовалось несколько секунд, чтобы понять его мысль. Джанни предлагал мне заползти в нишу для ног перед сиденьем. – И что бы ни случилось, – прибавил он дрожащим голосом, – не говори ни слова. Договорились? За воротами – жандарм, мы проедем мимо него, и дальше гараж должен быть пуст. Думаю, я смогу выиграть тебе пять-десять минут. Я сделал, как сказал Джанни. Он завалил меня полиэтиленом, и джип тронулся. Поездка оказалась жесткой. Папамобиль почти мой ровесник. Иоанн Павел получил его в подарок четверть века назад, когда приезжал поклониться плащанице в Турин, штаб-квартиру «Фиата». Тринадцать месяцев спустя, в день, когда папу ранили в этой машине, команда исследователей плащаницы, прибывшая обнародовать предварительные результаты своих изысканий, также находилась на площади Святого Петра. Одна из загадочных тайн жизни внутри наших городских стен в том, что здесь все взаимосвязано. – Сиди тихо, – сказал Джанни. – Мы уже близко. Послышался дребезжащий стук – мы пересекли приподнятый барьер на асфальте и погрузились в темноту промышленного квартала города, мрачного, закопченного района мастерских и складов. Я видел только вспышки пролетающих мимо огней. Джип замедлил ход, и я услышал голос: – Синьор! Дальше нельзя! Джанни нажал на тормоз и предостерегающе шаркнул ногой. – Сегодня сюда проезд закрыт, – сказал жандарм. Он приближался к нам. Голос становился громче. – У меня приказ от отца Антония, – сказал Джанни. Так здесь называли архиепископа Новака. – Какой приказ? Только бы Джанни знал, что делает! Когда Иоанн Павел ездил на этом джипе, его всегда сопровождал эскорт жандармов. Один звонок в отделение опроверг бы все, что насочинял Джанни. – Завтра обещают дождь, – сказал он, похлопав рукой по горе полиэтилена. – Ладно, – ответил жандарм. – Сколько вам потребуется времени? – Десять минут. Мне нужно проверить, есть ли запас полиэтилена. Теперь я понял его план. Завтра среда, день еженедельной аудиенции Иоанна Павла. Единственный случай, когда сейчас использовалась эта открытая «кампаньола». – Сегодня сюда доступ запрещен, – сказал жандарм. – Идемте, я вам помогу. Джанни напрягся. Нога выжала сцепление. Но не успел он отказаться, жандарм, судя по звуку, уже отодвигал стальную дверь. Джанни развернул джип и медленно задним ходом заехал в бокс. – Чья это «альфа»? – услышал я его вопрос. Мы нашли машину Уго. – Это вас не касается, – отрезал жандарм. – Где то, что вам нужно? Джанни не сразу ответил. У меня упало сердце. Он никогда не умел врать. – Вон там, в ящиках, – сказал он. Он вынул ключи из зажигания и наклонился, как будто что-то обронил. Когда его рука оказалась перед моим лицом, он ткнул пальцем в сторону двери. Видимо, что-то важное заметил с той стороны джипа. Он ушел. Голоса затихли вдалеке. Я осторожно поднял голову над низкими дверями папамобиля. Гараж был длинным и узким, места хватало, чтобы только-только проехать рядом двум машинам. Джанни встал у «альфа-ромео», ее двери были широко открыты, словно кто-то осматривал салон. Теперь я понял, почему жандармы привезли ее сюда. Окно водителя разбито. Стекло вокруг дыры размером с голову потрескалось, как скорлупа. На сиденье валялись осколки. Сердце застучало молотом. Я не мог выйти из «фиата», не привлекая внимания жандарма. Тогда я опустил установленное на петлях ветровое стекло и беззвучно соскользнул вниз по капоту. Машина Уго была залита водой и пахла плесенью. В ногах у водителя жандармы поставили красную пластмассовую табличку в форме стрелки. Она указывала под водительское сиденье. Но там ничего не было, только прямоугольный отпечаток виднелся на покрытии, словно раньше на нем все же что-то стояло. Нужно посмотреть поближе. Где-то далеко у меня за спиной Джанни с жандармом принялись строить навес от дождя. Отсчет моим пять-десяти минутам начался. Я пригнулся к сиденью Уго и тщательно осмотрел нижнюю часть, подсвечивая себе фонариком-брелоком. Джанни говорил, что жандармы расспрашивали его о водительском сиденье. Оно крепилось к корпусу машины металлическими полозьями, и одно было поцарапано. Предмет, который раньше лежал на полу, наверняка крепился именно сюда. В луче фонарика что-то блеснуло. Из коврика торчал металлический осколок, не больше лунки ногтя. Я потянулся за ним, но вспомнил, что нельзя оставлять отпечатков. Помнится, в моей миссионерской группе по тюремному служению у одного заключенного, посещавшего занятия по Библии, обнаружили использованный шприц, и всей группе пришлось сдавать анализ крови и отпечатки пальцев. Так что, прежде чем поднять бронзовую скобочку, я обернул руку тканью сутаны. Наружный край осколка выглядел гладким, но внутренняя часть была погнутой и зазубренной. Почему-то находка казалась мне знакомой, но я никак не мог понять почему. В отдалении послышался шум. Джанни предупреждал меня. Я положил кусочек металла в карман и пополз к папамобилю. Но по пути мне попалась хозяйственная тележка. На ней лежали вещи, упакованные в полиэтиленовые пакеты: судя по всему, их достали из машины Уго. Автомобильный зарядник для мобильного телефона. Фляжка с выгравированными инициалами Уго. Мятые бумаги. Внизу еще что-то. Я остановился. Полиэтиленовые пакеты запечатали красными пломбами с надписью: «УЛИКИ». Сзади на них стояли штампы для указания времени и места сбора, номера дела, порядка передачи и хранения. Удивительно, что все эти предметы до сих пор валяются здесь, а не приобщены к делу как вещественные доказательства. Сверху лежал листок бумаги с надписью: «ХРАНИТЬ ДО ПОЛУЧЕНИЯ ДАЛЬНЕЙШИХ ИНСТРУКЦИЙ». Миньятто, возможно, и не знал об этих находках. И еще. Ни один предмет не совпадал с отпечатком под водительским сиденьем. Размером с небольшой ноутбук, такой, чтобы привязать к металлическим полозьям. Возможно, поэтому и разбили окно: чтобы украсть то, что лежало внизу. Я потянулся к мешкам на дне кучи, чье содержимое не мог разглядеть, – и тут мой взгляд упал на смятую бумажку. На ней значился номер. Телефонный номер. Я присмотрелся, и дыхание замерло. Телефон был мой! Домашний телефон моей квартиры! Из глубины гаража донесся еще один металлический звон – Джанни постучал по каркасу навеса, предупреждая меня, что время заканчивается. Я поспешил в «фиат». Джанни даже не проверил, сижу ли я в ногах. Он повернул зажигание и дал первую скорость. Назад доехали быстро. В том же темном углу гаража, откуда мы выехали, он остановился и высадил меня. Я хотел поблагодарить его, но он посмотрел на меня в зеркало заднего вида широко раскрытыми тревожными глазами и рассеянно спросил: – Нашел что-нибудь полезное? – Да, – ответил я. – Тогда хорошо. – Он коротко кивнул. Я вышел из джипа. – Если тебе еще что-нибудь понадобится… – сказал он, нервно дыша. – Ты и так уже помог, – перебил я, думая только о телефонном номере на листке бумаги. – Джанни, я очень тебе благодарен! Он махнул рукой и сделал знак, будто звонит по телефону – приглашал звонить, если мне снова понадобится помощь. Его трясло. «Фиат» поехал к дверям гаража. Я задумался о том, как часто мне приходилось видеть почерк Уго. Сколько листов бумаги для проповедей, исписанных евангельскими стихами, я проверил, когда он задавал себе после наших уроков домашние задания. Его руку я узнал бы везде. Но цифры на бумаге написал не он. Непонятно, почему содержимое пакетов с уликами до сих пор оставалось под замком в гараже штрафстоянки. Если жандармы ждут, чтобы улики кто-то забрал, то, видимо, этот кто-то решил их никому не показывать. Последний жест Джанни засел у меня в памяти. Знак телефона. Он подал мне идею. Глава 24 Бельведерский дворец стоял позади гаража. Я взбежал по ступенькам в свою квартиру и, прежде чем войти, прислушался, тихо ли за дверью. Пока не сменили замки, осторожность не помешает. Но я увидел, что Лео кое-что оставил после нашего последнего визита: между косяком и дверью торчала упаковка из-под картонных спичек. Этот трюк он использовал в казармах – убедиться, что кадеты тайком не сбежали в Рим. Если картонка на полу – значит кто-то приходил и ушел. Если в двери – значит «пломба» не нарушена. Я вздохнул с облегчением. Войдя, я пошел к телефону на кухне. Странно, что Уго потребовался мой домашний номер. Всякий раз, когда мы общались по поводу Диатессарона, он звонил на мобильный. Может быть, на этот раз он пытался связаться не со мной, а с Симоном. Но когда? Я просмотрел список входящих звонков и не нашел там номера Уго. С незнакомого телефона – с ватиканским номером – всего три вызова, все в пределах сорока минут, в ночь накануне смерти Уго. Петроса и меня целый вечер не было дома, мы ходили в кино. Об этих звонках я даже не знал. Голова дымилась от догадок. Я снова проверил дату звонков, чтобы убедиться наверняка. Казалось, кто-то проверял, ушли ли мы, присматривался к квартире, прежде чем взломать ее. При этом на следующую ночь – когда произошел взлом – не было ни одного неопределившегося вызова. Я поспешно пролистал список до незнакомого номера и набрал его. Едва соединился, мне ответила женщина. – Pronto. «Каза Санта Мария». Чем я могу вам помочь? Монахиня, на стойке администратора «Казы». – Здравствуйте, – ответил я. – Я пытаюсь связаться с человеком, который звонил мне из отеля. Вы сможете меня с ним соединить? – Как его имя, сэр? – Я не знаю имени. Только телефонный номер. – Сэр, из соображений конфиденциальности, ради удобства наших гостей мы не предоставляем подобной информации. – Сестра, это очень важно! Прошу вас! – Мне очень жаль. Я лихорадочно думал. – Тогда Уголино Ногара. Можете посмотреть номер, забронированный на имя Уголино Ногары? У Уго не было никаких причин останавливаться в «Казе». Он мог жить в своей квартире над Музеями. Но я хватался за любую соломинку. В трубке было слышно, как монахиня набирает на компьютере имя. – Сэр, гостя под таким именем у нас не значится. Вы уверены, что он не выехал? Мы удаляем имена гостей из системы, когда они возвращают ключ. Ключ! Внезапно ответ пришел. Кусочек металла, который я нашел под ковриком в машине Уго. – Спасибо, сестра, – сказал я. Потом повесил трубку и сунул обе руки в карманы. Из одного я достал металлический полумесяц, найденный в машине Уго. Из другого – ключ от моего номера в «Казе». К ключу «Казы» крепился овальный брелок с выгравированным на нем номером комнаты. Цвет и толщина совпадали идеально. Металлический осколок – отломанный краешек брелока из «Казы»! Присмотревшись, я увидел на нем отметины. Должно быть, брелоком пытались что-то поддеть – видимо, неудачно. Я сидел за кухонным столом и собирал всю информацию в схему, которую можно уложить в голове. Телефонные звонки в мою квартиру шли из «Казы». Ограбление машины Уго тоже вело к ней. Возможно, это первое свидетельство того, что взлом квартиры и убийство на самом деле связаны друг с другом. Но меня не отпускала мысль, что мы с Петросом жили в «Казе», спали под одной крышей с человеком, который это все устроил. Я потер пальцем лежавший на ладони обломок. «Казу» построили для гостей, не проживающих в городе, но там же останавливались священники секретариата, когда проездом заглядывали в Ватикан. По телефону Миньятто говорил, что кардинал Бойя не хочет, чтобы мы узнали, кто избил Майкла. Он отказался предоставить информацию. Бойя еще со времен моего отца был противником объединения католиков и православных. Этот человек использовал секретариат как орудие, чтобы свести на нет все жесты доброй воли Иоанна Павла по отношению к нашей братской церкви. Симон наверняка знал, что искушает судьбу, приглашая на выставку православное духовенство. Видимо, он пытался не попадаться в поле зрения Бойи как можно дольше. Это объясняло, почему в его дипломатическом паспорте нет ни следа поездок в Сербию и Румынию. Он мог получить обычный итальянский паспорт, чтобы скрыть свои перемещения. Но как только православный епископ – или митрополит – соглашался приехать в Рим, игра заканчивалась. Епископы – публичные фигуры. Они путешествуют с сопровождением; их планы появляются в объявлениях и календарях диоцезов. Бойя непременно бы узнал. Но примерно в то же время Симона ждало еще более серьезное потрясение. В разгар переговоров моего брата с православным духовенством Уго обнаружил, что плащаницу из Константинополя украли. Это событие могло спровоцировать все остальные. На Майкла напали люди, которые желали знать, что обнаружил Уго. Ту же угрозу написали на обороте присланной мне фотографии. Кардинал Бойя, похоже, знал, что Уго открыл нечто важное, но не знал, что именно. Может быть, эту информацию он надеялся выжать из Симона, поместив его под домашний арест. Забавно, что ему надо было всего лишь пройтись по выставке Уго. Хотя залы еще не до конца оформлены, все ответы уже на виду. Если бы его высокопреосвященство потрудился выучить несколько слов на греческом, он бы понял, что на стенах написана правда. Я встал и на ощупь побрел в темноте к своей спальне. Пусть брат и ставил эту выставку выше собственной карьеры, но я – нет. Симону были уготованы более высокие дела, чем созыв в Рим нескольких православных священников. Когда завтра он даст показания, судьи должны услышать, что на самом деле стоит на кону. В тумбочке не нашлось нужной мне вещи. Поэтому я пересек воображаемую линию между моей частью комнаты и половиной жены и открыл шкатулку с драгоценностями, которую отец Моны сделал для нее после нашей помолвки. Уходя, супруга взяла с собой только небольшую сумку с одеждой, а поскольку жена священника редко носит украшения, все они по-прежнему лежали здесь: сережки с бриллиантами, навевающие воспоминания подростковые колечки, золотое колье с латинским крестом, сменившимся для нее на греческий – он был на ней и в день исчезновения. Я открыл маленькое нижнее отделение. Внутри лежал ключ. Я привесил его на связку к остальным. По дороге к двери остановился и открыл комод, который перевернули во время взлома. Внутри нашелся пластиковый пакет, где мы с Петросом держали кабели, адаптеры, лишние провода. Все, чем можно было зарядить мобильный телефон, я смотал и сунул в сутану. И прежде чем снова спуститься, я попытался взять себя в руки и приготовиться к тому, что увижу. На первом этаже нашего дома работала Ватиканская служба здравоохранения. Когда мы с Симоном были детьми, американские священники летали на осмотр к врачу в Нью-Йорк, чтобы не рисковать, обращаясь к ватиканским докторам. В течение полувека страшные истории сопровождали каждого папу. Пятьдесят лет назад у Пия Двенадцатого случилась непрекращающаяся икота, и врач прописал ему инъекции молотых мозгов ягненка. Другой папский доктор продал газетам историю болезни Пия и забальзамировал мертвое тело, использовав экспериментальную технологию, от которой тело понтифика вздулось и пускало газы, как смоляная яма, прямо перед паломниками, что выстроились к нему в очередь на поклонение. Десять лет спустя Павлу Шестому потребовалось удаление простаты, и ватиканские доктора решили провести операцию в библиотеке. Сменивший его Иоанн Павел Первый умер после тридцати трех дней пребывания на посту, потому что его врачи еще не знали, что он принимает таблетки от заболевания крови. Можно было бы заключить, что ватиканские гробовщики – первоклассные мастера, учитывая практику, которую они получают. Но не существует такого понятия, как ватиканский гробовщик, и такого места, как ватиканский морг. Пап бальзамируют у них в апартаментах добровольцы из похоронных бюро города, а остальным достаточно дальней комнаты в Службе здравоохранения. В эту комнату я сейчас и направлялся. В клинике было две двери: одна для епископов, другая – для всех остальных. Даже сейчас я вошел в дверь, которая соответствовала моему рангу. Ключ Моны без труда открыл замок. До рождения Петроса она работала здесь на общественных началах, как весь наш медперсонал, в дополнение к основной работе в городе. В этой приемной я не бывал с того дня, когда у отца случился инфаркт. Окна выходили на гараж и музеи, поэтому я побоялся включать свет. Но мне он был и не нужен, чтобы вспомнить, как выглядело это место. Белые полы и стены, белые пластинки оконных жалюзи. Одетые в белое врачи и медсестры двигались так медленно, когда мы вносили отца внутрь, словно уже решили, что он проходит последний порог на пути в рай. Когда Мона пошла сюда работать, я ни разу не спускался встретить ее после дежурства, и ни разу она не спросила меня почему. Я шел по коридору, одну за другой открывая двери приемных покоев. Как я и ожидал, нужная мне комната оказалась в самом конце. Я еще не успел открыть ее, а уже почувствовал запах бальзамирующего состава. Внутри не было откидной кровати, обернутой гигиенической бумагой, только покрытый простыней стальной стол. Белая простыня вздувалась холмом, скрывая лежащее под ней тело. Я отвернулся от Уго; мне казалось, что я вторгаюсь в его частную жизнь. Этот человек поставил на двери два засова и в кабинете привинтил сейф к полу. Человек, который за все время, что мы с ним работали, ни разу не показал мне фотографии своей семьи – да и была ли у него семья? Возможно, потому его тело до сих пор лежало здесь, через три дня после смерти, томилось в дальней комнате, без вигилии и без слова заупокойной мессы. – Уго, – сказал я вслух, – прости меня. За то, что я здесь. За то, что потревожил твой покой. За то, что не откликнулся, когда ты пришел ко мне за помощью. Я отвел взгляд и стал изучать содержимое стоящего рядом медицинского столика на колесах – не найдется ли там его вещей? Но вместо них я обнаружил картонную папку с наклейкой: «НОГАРА, УГОЛИНО Л.» На первой странице приводилось изображение человеческого черепа, покрытое рукописными пометками. Помня об отпечатках пальцев, я сперва вытащил из автомата на стене пару латексных перчаток и только потом взялся за папку. На правой стороне черепа было нарисовано черное отверстие. Рядом приведены размеры. Выходная рана находилась на левой стороне, точно так же обмеренная. На следующей странице изображался силуэт всего тела, с перечислением всех шрамов и пятен на коже Уго. Мне сразу на глаза попалось слово «желтуха», за которым шла ссылка на одиннадцатую страницу истории болезни пациента. Я пролистал страницы. Папка почти целиком состояла из результатов обследований за последние полтора года. Ее завели незадолго до первой поездки Уго в Эдессу, когда он сделал прививки от тифа и столбняка. Этой весной он получил положительные результаты анализа на гепатит. Потом не прошел тест по зрению. После этого записи стали появляться чаще. Уго ходил к врачу каждый раз, когда возвращался в город. Страницу одиннадцать, на которую ссылался отчет о вскрытии, заполнили менее месяца назад. У пациента проявляется вторичное бредовое расстройство, указывающее на алкогольную зависимость. Боится потерять работу. Боится преследования, боится, что кто-то причинит ему вред. Признаки возможной конфабуляции[18]. Прошел тест на корсаковский синдром[19], но признаков амнезии не обнаружено. Повторное тестирование на потерю памяти – через шесть месяцев. Прописано: тиамин; консультация специалиста. Этот визит к врачу состоялся незадолго до того, как Уго послал мне последний мейл. Врачи, видя, что он алкоголик, ни на что другое уже не обращали внимания. Я почувствовал новый всплеск чувства вины. Вернувшись к отчету о вскрытии, я наконец нашел перечень личных вещей. В нем отмечалось отсутствие бумажника и часов. Но ничего не говорилось о ключе из «Казы» – ни с брелоком, ни без. Это усилило мои подозрения, что найденный под ковриком осколок – не от ключа Уго. В описи также говорилось, что карманы брюк, рубашки и пиджака Уго были пусты. Но мое подозрение оправдывалось. Во внутреннем нагрудном кармане плаща эксперт обнаружил мобильный телефон. В списке свидетельств, про который говорил мне Миньятто, мобильного телефона не значилось. Я хотел поискать на металлических полках столика еще один запечатанный красной печатью полиэтиленовый пакет, но мне на глаза попалась последняя строчка в записях. «Пятна на обеих руках». Я перечитал еще раз. Потом принялся искать на страницах другие упоминания пятен. Рядом с диаграммой тела в полный рост отдельной строкой описывался пороховой след на руке, той, которой Уго пытался закрыться. Но в записи было не так. Там говорилось: пятна – на обеих руках! Мне припомнились слова, сказанные в столовой нам с Симоном одним гвардейцем, всего через несколько часов после смерти Уго: «Да вроде с ним что-то не так. То ли с руками, то ли с ногами». Я стоял и смотрел на холм, укрытый простыней. И страшился того, что мне предстояло сделать. Только Симону разрешили взглянуть на тело отца, лежавшее в этой комнате. Через два дня, когда я склонился над открытым гробом поцеловать икону у него на груди, я почувствовал запах одеколона, которым надушил его гробовщик, и понял, что отца больше нет. Лежавшее передо мной тело стало чужим. Ни один греческий священник не душится одеколоном. Но тот запах остался со мной, вместе с другими воспоминаниями, рассованными по углам памяти. И вернулся, как только я шагнул к столу. Я стоял и глядел на белую простыню. На выпирающие из-под нее очертания. А потом натянул на себя привычную броню, которую надевает священник, сталкиваясь со смертью. Здесь нечего страшиться. Душа не умирает. Уго продолжал жить, как жил и раньше, только отдельно от тела. И все же в безликости закрытого простыней трупа было нечто пугающее. Кажется, здесь обитала сама смерть. И отделяла меня от нее всего лишь тонкая простыня. Почему-то вспомнилось, как Уго за обеденным столом показывал мне копию плащаницы. Его рука тогда почтительно зависла над полотном, не касаясь его. Я приподнял простыню, ровно настолько, чтобы увидеть руку Уго, и мне показалось, что ткань чем-то присыпана. Пятно на руке было густого ржаво-коричневого цвета. Оно расплылось по коже знакомым рисунком – потемнее на кончиках пальцев и почти незаметное на ладони. Сердце било барабанную дробь, прогоняя по рукам пульсирующую кровь. Я опустил простыню и перешел на другую сторону стола. На левой руке – точно такое же пятно. Незадолго перед смертью Уго держал в руках Диатессарон. Но зачем? Реставраторы уже давно должны были закончить работу. В зале уже повесили огромные фотокопии страниц рукописи. Видимо, дверь в последний зал – та, которую мы с Петросом не смогли открыть, – оказалась запертой потому, что Диатессарон уже занял свое почетное место. Уго незачем было его убирать. Если только он не повез книгу в Кастель-Гандольфо. Если зачем-то не решил показать ее православным. В таком случае из машины могли украсть Диатессарон. Его размеры очень близки к размерам отпечатка под сиденьем. Я лихорадочно обшарил металлические полки. Наконец под небольшой стопкой бумаг нашелся простой полиэтиленовый пакет, без пломбы и без пометок жандармов. Внутри лежал мобильный телефон Уго. После трех дней в спящем режиме аккумулятор сел. Я достал из сутаны зарядники, нашел подходящий и воткнул блок в розетку. Телефон включился. Я просмотрел список вызовов. Последние четыре звонка на этот телефон были от Симона. В пятнадцать часов двадцать шесть минут, пятнадцать часов пятьдесят три минуты и в шестнадцать часов двенадцать минут Уго не ответил. Потом более получаса прошло без вызовов. Наконец в шестнадцать часов сорок шесть минут мой брат в последний раз позвонил Уго. Разговор продолжался девяносто секунд. Меньше чем через полтора часа Уго был мертв, потому что чуть позже шести Симон позвонил мне домой и попросил забрать его из Кастель-Гандольфо. Я набрал номер голосовой почты Уго. Симон наверняка оставил сообщения. Автоматический голос проговорил: «Пятнадцать часов двадцать шесть минут». Дальше было вот что: Уго, это я. Хотел пробежаться по сценарию. Напоминаю: итальянский у них не родной, так что говори медленно. Представлю я тебя сам, на выступление у тебя двадцать минут, так что не беспокойся. Только, пожалуйста, не говори о том, что мы с тобой обсуждали. Дальше пауза. Еще хочу сказать, что явка лучше, чем ожидалось. Мы думали, соберется небольшая группа, но его святейшество много нам помогал, так что не удивляйся. Это еще одна причина, по которой мы должны следовать сценарию. Надо не подвести его святейшество. Последняя пауза. Знаю, что тебе тяжело. Но ты справишься. Если потянет выпить, имей силу воли. Я все время буду рядом. Я сохранил сообщение. Без семи минут четыре Симон оставил еще одно послание. На этот раз его голос звучал тревожнее. Ты где? Швейцар сказал, ты вышел покурить. Нам начинать через несколько минут! Ты мне здесь очень нужен! Через двадцать минут – последняя запись. Они ждут, дольше тянуть не могу. Придется выступить самому. Уго, если ты пьешь, то можешь больше не возвращаться! Позвоню, когда закончу. Больше ничего. Снова автоматический голос. Потом был последний вызов, без четверти пять, когда Симон и Уго наконец связались, так что сообщения после него не осталось. Я почувствовал горькое облегчение. Симон не знал, куда пошел Уго. Пока тот в одиночестве бродил в Садах, а возможно – и в минуту нападения, Симон читал доклад перед целым залом православных священников. Судьи обязаны услышать эти сообщения. Пусть сделают собственные выводы о том, почему вещественные доказательства не забрали в зал суда. Миньятто придет в ярость от моего поступка, но я вытащил зарядник и положил телефон в карман. Потом убедился, что ничего не забыл в комнате, в последний раз благословил Уго и вышел в вестибюль. На маленькую стоянку между клиникой и гаражом пристраивалась машина. Фары чиркнули по вертикальным жалюзи, но оказалось, что это всего лишь мой сосед. Он вышел и, позевывая, направился к дому. Я подождал, пока он скроется внутри, потом на цыпочках вышел и запер дверь ключом Моны. Стояла полночь. Я хотел позвонить Миньятто, но решил, что дело подождет до утра. Через восемь часов мы встретимся в зале суда. Пусть тогда и злится. Как только пройдет гнев, Миньятто поймет, насколько я облегчил ему работу. Глава 25 Меня разбудил в половине шестого утра телефонный звонок от Майкла Блэка. – Где вы? – спросил он. – Майкл, – сонно ответил я, – здесь еще даже не светает. Я не побегу к телефонной будке. – В вашем сообщении сказано, что вам нужно со мной поговорить. – Более того, мне нужно, чтобы вы сели на самолет и прилетели, – сказал я. – Надо, чтобы вы дали показания. – Что-что?! – Секретариат отказался выдать ваше личное дело. У нас нет иного способа доказать, что на вас напали. – Вы хотите, чтобы я подставлялся ради вашего брата? Его голос зазвучал совершенно по-другому. – Майкл… – Да и что я скажу? Он мне ничего не рассказывал. Я сел в кровати и включил лампу. Потер глаза, прогоняя ощущение песка под веками. Голова включилась вполсилы, но я понимал, что надо вести себя осмотрительно. «Он мне ничего не рассказывал» – ложь! В письме Уго про Майкла сказано: «внимательно следит за твоими успехами». И в румынском аэропорту его избили, судя по всему, из-за того, что Майкл помогал Симону собирать православных на выставку. Если даже в частной беседе он не хотел ни в чем мне признаваться, трудно будет убедить его выступить свидетелем на суде. Но при этом он все же перезвонил. В глубине души он по-прежнему хотел помочь. – Как только вы появитесь в Риме, – сказал я, – расскажу вам все, что знаю. Но не по телефону. – Знаете что? Я вам ничего не должен! – Майкл, – сказал я жестко, – на самом деле должны! Вы не просто сообщили тем людям мой адрес. Вы сказали им, где найти запасной ключ. Тишина. – Полиция нам не поможет, – продолжил я, – они не верят, что в квартиру кто-то проникал. – Я уже извинился! – Мне не нужны ваши извинения! Мне нужно, чтобы вы сели на ближайший самолет в Рим. Позвоните, когда прилетите. Прежде чем он успел ответить, я дал отбой. И стал молиться, чтобы моих слов оказалось достаточно. Через два часа я устроил импровизированный детский праздник для Петроса и Аллегры Косты, шестилетней внучки двух ватиканцев. На пороге ее дома мы с Петросом дольше, чем обычно, говорили друг другу традиционное «до скорого». Мы никогда не говорим друг другу «до свидания», и это – еще одно следствие исчезновения Моны. Она всегда была с нами, то и дело возникая в нашей жизни, как возникают на полях римских фермеров во время пахоты древние черепки. Ради Петроса мне нужно поскорее ей позвонить. Но мысль улетучилась, едва я взглянул на часы. Внутри меня все сжалось. Сейчас я должен быть в другом месте. Дворец трибунала располагался по диагонали от «Казы», оба выходили на ватиканскую заправку, только дворцу еще и выпало унижение оказаться позади выхлопных труб и дышать газами, которые добавляли к традиционному ватиканскому бежевому цвету облупившихся стен «сфумато»[20] бензиновой копоти. Римская Рота обычно заседала в историческом ренессансном дворце на другом берегу, недалеко от офиса Миньятто, но сегодня троим судьям Роты пришлось прийти сюда. В прежние времена наши канонические суды проходили вне ватиканских стен, а этот дворец оставили для гражданских дел. Но Иоанн Павел, единственный за всю историю папа, который пересмотрел оба кодекса канонического права – один для западных католиков, другой для восточных, – решил сменить и место проведения судов. Нередко казалось, что дворец пропитан томным духом праздности. Судьи толклись снаружи, прислонившись к стене и держа в руках парики, коротали время между слушаниями. Как и ватиканские врачи и медсестры, наши мировые судьи – добровольцы, ввозимые из внешнего мира, работающие по совместительству юристы, чье основное место работы находится в Риме. Но сегодняшние судьи – другие. Древний трибунал Священной Римской роты – второй высший судебный орган церкви. Решения по существу дела мог отменить только сам папа. Рота – высший апелляционный суд для всех католических диоцезов на земле. Каждый год ее судьи рассматривали сотни дел, и почти каждый рабочий день аннулировали по одному католическому браку. Эта бесконечная рутина печально сказывалась на людях. Я знал монсеньоров Роты, которые старели на глазах. Работа делала их мрачными, педантичными и раздражительными. В этом зале суда не приходилось ожидать неторопливого судопроизводства в итальянском стиле. Когда я подъехал, Миньятто ждал меня у зала суда. Он выглядел необыкновенно элегантным. Монсеньорская сутана была перевязана на талии поясом, заканчивавшимся двумя помпонами; они покачивались, напоминая кадила, которыми качают священники и дьяконы, распространяя дым благовоний. Подобные украшения запретили тридцать лет назад, когда папа упростил форму одежды римских священников, но либо для Миньятто сделали исключение, либо здесь имел место скрытый реверанс в сторону традиционализма, что, по мнению монсеньора, могло снискать благорасположение кого-то из членов суда. Мне, как греческому священнику, эти тонкости были чужды. – Симон придет? – спросил я. Тон Миньятто был строго профессиональным, бесцветным. – Он в списке присутствующих. Другой вопрос, отпустил ли его кардинал Бойя. – Мы ничего не можем сделать? – Я делаю все, что в моих силах. А пока, пожалуйста, разъясните мне решение вашего дяди. – Какое решение? Миньятто подождал, словно рассчитывая на другой ответ. Наконец он сказал: – Его высокопреосвященство уже в зале суда. Час назад он проинформировал меня, что сегодня собирается сидеть за столом в качестве прокуратора. Я метнул взгляд в сторону дверей зала суда и сдержался, ничего не сказав. Миньятто старался не выказывать раздражения. Но его мнение о нашей семье не улучшилось. – Мне кажется, он мог бы с вами заранее переговорить. Так или иначе, я подал суду заявление о придании ему статуса locum tenens. Боюсь, что при вашем отсутствии. Locum tenens. По-латыни – «заместитель». – Мне нельзя зайти внутрь? – Сегодня – нет. – Зачем он это делает? Миньятто понизил голос. – Он сказал мне, что хочет поддержать вашего брата, когда тот будет давать показания. Его высокопреосвященство полагает, что две ночи домашнего ареста могли изменить позицию отца Андреу. Я был зол на Лучо, который сделал из меня идиота. Но если он считает, что может заставить Симона говорить, значит у него есть на то основания. К тому же его решение предоставило мне возможность, которой я ждал. Я достал телефон Уго и сказал: – Вы должны кое-что узнать, прежде чем зайдете внутрь. Когда я все объяснил, монсеньор побелел. – Но я же просил вас ничего не предпринимать! – вскипел он. – Не вмешиваться в работу! – Вы также сказали мне, что судьи рассмотрят доказательства вне зависимости от того, как и откуда они получены. – Что вы имеете в виду? – На телефон Симона поставили жучка, чтобы прослушать голосовую почту. Миньятто сурово посмотрел на меня. – Я вам говорил только то, что судьи правомочны формировать суждения на основе любых доказательственных свидетельств. Куда входит и наше поведение. Поэтому если секретариат скрывает вещественные доказательства или прослушивает своих сотрудников, о деле создается впечатление, которое работает в пользу вашего брата. А когда защита крадет улики, формируется такое мнение, которое только навредит ему. – Монсеньор, вы не понимаете. Жандармы обнаружили улики, которые могли бы помочь Симону, но никто с этими уликами ничего не делает! Их даже не забирают из морга! – О чем вы говорите? Я хотел рассказать ему о телефонных звонках в мою квартиру в ночь перед взломом и о листке бумаги с моим номером в машине Уго. Но тогда пришлось бы рассказать Миньятто, что я делал вчера ночью, а он был слишком раздосадован, чтобы объективно оценить мои подвиги. – Почему судьи не видели мобильника? – спросил я вместо этого. – Почему он не включен в список вещественных доказательств по нашему делу? Сообщения в голосовой почте указывают, что Симон не знал, где в Кастель-Гандольфо находится Уго. Это должно стать одним из первых доказательств, которые придется опровергнуть обвинению! Шея монсеньора пошла красными пятнами. – Еще раз хочу вам напомнить, – сказал он, – что это не уголовный процесс в рамках гражданского права. Жандармы не работают в сотрудничестве с обвинителем. Они проводят собственное расследование. Если суд запросит, они предоставят необходимые доказательства. Поэтому здесь нет никакого тайного заговора против вашего брата. Просто никто из участников данного слушания – ни судьи, ни укрепитель правосудия, ни защита, ни даже викарий, проводивший первоначальное расследование, – никто из них никогда не рассматривал в каноническом суде убийство. Мы не привыкли запрашивать у полиции отчеты об убийствах. Мы даже не знаем, какие существуют отчеты. И хотя мы всецело стараемся преодолеть эти трудности, очень трудно работать, когда слушание идет так быстро. – Тогда почему же суд просят сделать то, что он не в состоянии сделать? – спросил я. – Откуда-то идет давление. Миньятто поморщился. – Святой отец, кто-то, очевидно, уверен, что смерть Ногары – скандал, ставящий под угрозу подготовку выставки. Кому-то кажется, что лучший способ разрешить эту проблему – скорый суд. Никаких других причин я не вижу. Двери зала суда открылись. Бессмысленные споры пора было заканчивать. Но прежде чем Миньятто ушел, я хотел удостовериться, что он понимает, насколько важны записи на телефоне Уго. – Когда Симон будет давать показания, – сказал я, – пожалуйста, спросите о его звонках Уго. А если он не ответит, воспроизведите сообщения из голосовой почты. Миньятто стиснул зубы, но взял телефон и повернулся ко мне спиной. Последнее, что я услышал перед его уходом, было: – Святой отец, вы меня не слушаете. Я не задаю вопросов. Вопросы задают только судьи. Я не мог уйти – слишком волновался – и поэтому решил остаться у зала суда. Через несколько минут пешком пришел первый свидетель. Им оказался старый епископ Пакомио, бывший ректор Капраники, семинарии Симона – тучный, лысеющий мужчина с широким лбом мудреца и серьезными глазами. На нем был простой костюм священника, но толстый золотой крест на груди говорил о том, что перед вами не простой священник: уже больше десяти лет он занимал пост епископа архидиоцеза Турина. Для судей он будет еще и своего рода знаменитостью – как автор книг и ведущий телепрограмм. Миньятто начинал громко: епископ Пакомино проехал четыреста миль, чтобы сказать доброе слово о моем брате. Когда жандармы открыли перед ним двери зала суда, я украдкой заглянул внутрь. Трое судей сидели за столом с похоронным выражением лица. Позади них высилась деревянная панель, похожая на вход в мавзолей, и на ней – черное металлическое распятие. Двери закрылись, и я снова остался в неведении. Началось томительное ожидание. В следующие пятьдесят минут я мерял шагами пыльный двор, не зная, чем еще помочь Симону. Потом из зала вновь появился епископ Пакомио, выглядел он благодушно. Мне хотелось спросить его, как все прошло, но он бы все равно не ответил, связанный присягой. Я посмотрел ему вслед и взглянул на телефон: нет ли сообщений от Миньятто? Ничего. Вскоре подъехал скромный «фольксваген-гольф» с опущенными стеклами и выпустил человека, которого я не видел лет десять: отца Странского. Он работал с моим отцом в Совете по содействию христианскому единству, когда эта организация представляла собой обычную квартиру Ватикана, а для картотеки использовалась ванна. Время выбелило шевелюру отца Странского и иссушило лицо, но он остановился, заметив меня, озадаченно вгляделся, а потом узнал. – Подумать только! – воскликнул он. – Это же маленький Алекс Андреу! – Отец Том! Он обнял меня, словно сына. Как же Миньятто удалось его отыскать? Последнее, что я слышал о Странском, – он работает ректором какого-то института в Иерусалиме. – Проездом в Риме, – сказал он, подмигнув. – Простая случайность. Лучо. Только Лучо мог отовсюду собрать этих людей. Не удивлюсь, если он же и оплатил их срочный перелет. – Так во что там впутался твой брат? – спросил отец Том, понизив голос. – Святой отец, он не сделал ничего предосудительного. Просто не хочет заявлять судьям, что невиновен. В этом был весь Симон. Странский покачал головой и махнул в сторону двери: – Пойдешь со мной? Когда я объяснил, что мне нельзя, он улыбнулся и ответил: – Что ж, тогда будем молиться, чтобы я не сел в лужу. Лет десять не брался за старое доброе каноническое право. Скромные слова в устах живой легенды. Работая вместе с двумя кардиналами, отец Том составил проект исторического документа церкви о будущем наших отношений с нехристианами. Хотя Странский мог свидетельствовать только о поведении Симона в юности, стратегия Миньятто была ясна: поразить судей свидетельствами о моральном облике моего брата. Прошел час. Уехал отец Том. Прибыл третий свидетель – и стал настоящей сенсацией. Архиепископ Колласо, бывший нунций в месте первого назначения Симона – в Болгарии. Родившийся в Индии и получивший образование в Риме, Колласо был старше всех ватиканских дипломатов и воплощал сам дух службы в секретариате. За четверть века своей карьеры он побывал нунцием в десятке стран. Сегодня он был одет в белую сутану с пурпурным поясом, – одеяние, которое носят священники в тропиках, придавало его прибытию еще большую значимость. Очевидна и причина, по которой он приехал. Тем самым Миньятто и Лучо давали понять очень важную мысль: секретариат поддерживает Симона, даже если против выступает его руководитель. Прошел последний час. Затем в два часа вслед за архиепископом Колласо появился последний свидетель защиты. На этот раз я не поверил своим глазам. Даже Лучо наверняка пришлось поработать, чтобы задействовать столь высокие рычаги. Кардинал Торан, крупная фигура секретариата. Было время, когда поговаривали, что он станет новым кардиналом-госсекретарем, сменив на посту Бойю, и это коренным образом изменит наши отношения с православными христианами. Но у Торана обнаружилась болезнь Паркинсона, как у Иоанна Павла, и его перевели на менее ответственную работу библиотекаря Святой Римской церкви. Но сперва он успел познакомиться с Симоном на курсе дипломатии, который его высокопреосвященство вел в академии. Папский библиотекарь укажет на моего брата как на одного из любимых своих учеников. Торан скромно прошел мимо, опустив голову и смущенно улыбаясь. Теперь все части защиты сложились воедино. Мне очень хотелось оказаться внутри и посмотреть на судей, которые лицезрели вереницу церковных знаменитостей. Неудивительно, что Лучо захотел все видеть сам. В три часа Торан вышел. Теперь все было готово к появлению Симона. Поскольку большинство ватиканских офисов закрывались в час дня, а во время долгих смен работникам полагался хотя бы обед, я ожидал, что судьи сперва объявят перерыв в заседании. Поэтому я ждал у дверей Миньятто, готовясь вместе с ним торжествовать по поводу триумфального начала. Но никто не вышел. Чем дольше длилась тишина, тем сильнее я чувствовал, как в душе разливается тревога. Они ждали Симона. А Симон не шел. Через двадцать минут подъехал седан. Шофер открыл заднюю дверь и встал в ожидании. Двери зала суда распахнулись, и из них вышел мой дядя, кипя от негодования. – Что происходит? – спросил я. Но Лучо прошел мимо меня к ожидавшей его машине. Через мгновение она уехала. Я обернулся и увидел стоящего рядом Миньятто. – Что-то сорвалось? – спросил я. – От кардинала Бойи ни слова, – проворчал Миньятто. – Как они могут так поступать с Симоном? Монсеньор не ответил. – Дядя вернется? – Нет. Я кашлянул. – То есть мне можно зайти в зал? Миньятто стремительно развернулся ко мне. – Вам нужно кое-что понять. Я не могу должным образом защищать вашего брата, если ваша семья продолжит брать дело в свои руки. – Монсеньор, я прошу прощения. Но телефон Уго мог бы… – Я знаю, что мог бы телефон Уго. Если вы не соглашаетесь с моими просьбами, я не могу представлять в суде вашего брата. – Понимаю. – Если вы задумаете что-либо еще, сперва обратитесь ко мне. – Да. Обязательно. Моя смиренная уступчивость, кажется, успокоила его. – Хорошо, – сказал он. – Последние показания будут выслушаны через час. Идите пообедайте и приходите сюда ко мне через пятьдесят минут. Через час я должен забрать Петроса, но с этим придется подождать. – Кто будет давать показания? – Доктор Бахмайер. Куратор-помощник Уго. От него судьи узнают подробности о выставке. – Буду, – ответил я. В четыре тридцать двери открылись. Миньятто подвел меня к столу в правой части зала. Точно такой же стол, для обвинения, я увидел слева, и за ним сидел священник, носивший старинный титул «укрепителя правосудия». Рядом с ним – очень важная фигура, нотариус, без которого слушания не имеют юридической силы. За нами находился зал с рядами пустых стульев. И был еще третий маленький столик с микрофоном, между защитой и обвинением. На столике поставили графин с водой и стакан. Несложно догадаться, для кого… – Нам здесь не полагается задавать вопросов, – шепотом сказал Миньятто. – Если с чем-то будете не согласны – напишите. Если я сочту вопросы полезными, то передам их судьям. – Прошу садиться, – сказал председательствующий судья. Жандармы впустили доктора Бахмайера, затрапезного вида мирянина, со взлохмаченной бородой и плохо причесанными волосами. Я дважды встречался с ним, когда работал с Уго, и знал, что Уго держал доктора в неведении. Вряд ли Бахмайер много знал о выставке. Нотариус поднялся, чтобы привести его к двойной присяге: в неразглашении тайны и в правдивости показаний. Давая согласие, Бахмайер казался испуганным. – Пожалуйста, назовитесь, – сказал председательствующий. Это был монсеньор благообразного и несколько старомодного вида, с большими очками в черной оправе и копной седеющих волос, зачесанных назад и высоко уложенных гелем. Я не узнал ни его, ни двух других членов суда, так что, видимо, Миньятто оказался прав: все судьи, лично знавшие Симона, заявили самоотвод. У монсеньора был польский акцент, а значит, его назначили в Роту в начале понтификата Иоанна Павла. Но несмотря на обширный опыт, судья чувствовал себя тревожно. Это подтверждали и неубедительный голос, и неуверенные жесты. Трудно представить, как такой человек сможет убедить остальных, когда суд удалится на совещание, чтобы вынести приговор. Слева от него сидел судья намного моложе, под пятьдесят, добродушного вида мужчина с коротко остриженными волосами. У него был вид первокурсника, желающего отличиться. Последний же – седой бульдог с насупленными бровями и изобличающим взглядом – выглядел старше остальных и не скрывал своего неудовольствия. Интуиция подсказывала мне, что исход дела будет зависеть именно от него. – Меня зовут Андреас Бахмайер. Я куратор по средневековому и византийскому искусству в Музеях Ватикана. – Можете садиться, – сказал председательствующий. – Доктор Бахмайер, мы собрались для того, чтобы установить причину, по которой мог быть убит доктор Уголино Ногара. Вы работали с доктором Ногарой? – В некоторой степени. – Расскажите нам, что вы знаете о его выставке. Бахмайер угрюмо и недовольно пощипывал кустистую бровь, словно не зная, что ответить на столь расплывчатый вопрос. – Уголино не слишком распространялся о своей работе, – сказал он. – И тем не менее, – сказал главный судья. Бахмайер опустил взгляд на кончик носа, собираясь с мыслями. – Выставка показывает, что результаты радиоуглеродного анализа Туринской плащаницы оказались ошибочны. Плащаница находилась на христианском Востоке почти все первое тысячелетие как мистическая реликвия, известная под названием «нерукотворный образ из Эдессы». Судьи переглянулись. Один что-то неслышно пробормотал. Напрягшись, я ждал, предоставит ли Бахмайер достаточно показаний, чтобы выстроить на них обвинение. Симону можно было вменять всего один мотив для убийства Уго: намерение Уго объявить о краже католиками плащаницы из Константинополя в тысяча двести четвертом году. Если Бахмайер не знает о тысяча двести четвертом годе, то сегодня защита отпразднует триумф. – Это удивительная и радостная весть, – сказал молодой судья. – Но знал ли о ней отец Андреу? – Понятия не имею. Я встречался с ним всего несколько раз и никогда не расспрашивал. Но он был очень близок с Уголино, поэтому я уверен, что он знает о выставке намного больше, чем я. – Можете ли вы предположить, что причиной убийства стали сведения, известные доктору Ногаре? Еще не услышав ответа Бахмайера, я обрадовался. Его спрашивали о том, чего он в полной мере знать не мог. Даже если он знал о тысяча двести четвертом годе, почти никому не известно, что Симон пригласил на выставку православное духовенство. Я взглянул на Миньятто и заметил в его глазах блеск. Возможно, этот вопрос был в списке тех, что он предложил судьям. Бахмайер, однако, удивил нас обоих. – Да, – сказал он. – Могу предположить. Мы недавно обнаружили, что исчез один из самых важных экспонатов. Кто-то забрал из запертой витрины оригинал Диатессарона. Я вскочил, не веря своим ушам. Но прежде чем я успел что-либо сказать, рука Миньятто легла на мою руку и потянула меня обратно. С другой стороны зала за мной внимательно наблюдал укрепитель правосудия. – Вы предполагаете, что книгу украл отец Андреу? – спросил председательствующий. – Я знаю только то, – сказал Бахмайер, – что в день после убийства Уголино отец Андреу приходил в музей и вносил изменения в экспозицию. Он убрал увеличенную фоторепродукцию страницы Диатессарона, а когда я спросил почему, он не предложил мне никакого объяснения. Я торопливо нацарапал Миньятто записку. «Он не знает, что говорит. На стенах остались другие фотографии Диатессарона». «Вы уверены?» – беззвучно спросил Миньятто. Когда я кивнул, он поднялся и сказал судьям: – Позволите обратиться? Ему сделали знак подойти. Последовал обмен приглушенными репликами. Затем Миньятто с тревожным видом вернулся к столу. – Доктор Бахмайер, все ли увеличенные фотографические изображения демонтировал отец Андреу? – спросил молодой судья. – После того как я спросил его про первое, остальные он не трогал. Миньятто нахмурился. Не такое впечатление он рассчитывал создать у судей, с Бахмайером мы зашли в тупик. Меня между тем больше занимал Диатессарон. Что означали пятна на руках Уго? И возможно ли, что он принес манускрипт в Кастель-Гандольфо, а теперь книга исчезла? – Доктор Бахмайер, – сказал председательствующий, – можете ли вы предположить… Но вопрос прервал звук открывающейся двери в дальнем конце зала суда. Резкий скрип пронзил размеренное течение слушаний. Я обернулся. Вошел высокий человек с рыхлым лицом и потупленным взглядом, одетый в простую белую сутану. Он беззвучно сел на последнюю скамью зала, стараясь не привлекать внимания. Ни один жандарм его не остановил. И сразу же зал взбудоражился. На новоприбывшего смотрели даже судьи. – Прошу вас, продолжайте, – сказал человек по-итальянски с польским акцентом. Он прожил в городских стенах двадцать шесть лет, но от акцента так и не избавился. – Ваше преосвященство, – сказал председательствующий, – чем мы можем вам помочь? – Нет-нет, – извиняющимся тоном ответил архиепископ Новак. – Я здесь только в качестве наблюдателя. Судьям стало не по себе. Одно дело – просто быть наблюдаемыми. И другое – когда наблюдают за тобой глаза и уши папы. – Доктор Бахмайер, – повторил председательствующий, – можете ли вы предположить, почему обвиняемому потребовалось украсть манускрипт? Вопрос показался мне абсурдным. Не было никаких доказательств, что Симон хоть пальцем касался этой книги. – Прошу прощения, – раздалось позади. Опять Новак. – Поясните, пожалуйста, вопрос. Судья повторил только что сделанное Бахмайером заявление о краже Диатессарона. – Приношу свои извинения, – сказал Новак. – Следующий вопрос, пожалуйста. Судья, похоже, не вник в замечание архиепископа. С неуверенным видом он решил повторить Бахмайеру тот же вопрос. Но Новак перебил его: – Прошу прощения. Пожалуйста, больше об этом не стоит говорить. Эта тема выходит за пределы dubium. Двое судей переглянулись. – Что такое дубиум? – шепотом спросил я у Миньятто. Тот не ответил, потрясенно глядя на архиепископа Новака. Председательствующий судья покопался в лежащих перед ним бумагах и выбрал одну. – Ваше преосвященство, – сказал он, – в моих руках – объединенный иск, где сказано, что дубиум состоит в том, был ли святой отец… – Его святейшество распорядился об изменении дубиума, – мягко перебил его Новак, подняв руку. – Прошу вас больше не обсуждать эту тему. Миньятто не глядя что-то нацарапал в лежащем между нами блокноте. «Дубиум – то, что требуется доказать. Содержание судебного разбирательства». Председательствующий судья настолько удивился, что обратился к архиепископу по-польски. – Ваше преосвященство, какую тему имеет в виду его святейшество? – уточнил старший по возрасту судья. – Выставку доктора Ногары, – сказал Новак. Миньятто застыл. Он не спускал глаз с Новака, но под столом крепко стиснул мою руку. Если трибунал не может слушать показания о выставке, то исчезают все мотивы убийства. Слушания практически закончены. – Ваше преосвященство, вы уверены? – спросил председательствующий судья. Сидящий напротив нас укрепитель правосудия весь обратился в слух. Архиепископ Новак кивнул. – Можете продолжать, если желаете, но по другой теме. Бахмайер тихо кашлянул. По другим темам он свидетельствовать не мог. Судьи посовещались. Наконец председательствующий произнес: – Доктор Бахмайер, вы свободны. Трибунал объявляет перерыв до завтрашнего дня. Новак поднялся. Жандармы открыли перед ним двери, и он тихо вышел шаркающей походкой. Миньятто спокойно открыл дипломат, положил в него блокнот, потом, что-то вспомнив, набросал в нем заметку. Укрепитель правосудия уже крутился рядом – топтался между столом защиты и судьями в ожидании возможности побеседовать с монсеньором. – Я вам позвоню, – сказал мне Миньятто. Прежде чем закрыть дипломат, он оторвал верхний лист из блокнота, сложил вдвое и протянул мне. После чего вместе с укрепителем правосудия пошел разговаривать с судьями. Когда я вышел во двор, архиепископа Новака уже не было. Я сел на скамейку рядом с заправкой и прикрыл глаза, чтобы собраться с мыслями. Вряд ли когда в жизни я более остро чувствовал, что мои молитвы услышаны. Я развернул листок. На нем Миньятто написал всего одну строчку: Кажется, мы только что узнали, кто ангел-хранитель вашего брата. Глава 26 Возвращаясь в город за Петросом, я поглядывал на видневшийся в отдалении папский дворец и думал о событиях в суде. Бойя пытается разговорить Симона. Новак пытается сохранить выставку в тайне. Векторы атаки пересекались на дворце. Если бы Иоанн Павел поддерживал идею выставки – поддерживал Симона, – ничего этого бы не было. Он вправе прекратить судеб ное разбирательство; он обладает властью приструнить Бойю. Но на пороге смерти папа порой обнаруживает, что старые друзья – волки в священнических одеяниях. Архиепископ Новак был вынужден изобразить иллюзиониста и создать образ сильного папы, чтобы заполнить вакуум власти. Но долго этот образ не продержится. Больше всего меня озадачило исчезновение Диатессарона и вопрос: где он мог сейчас находиться? Зачем Уго понадобилось забирать его из музея? Отвлечь православных в Кастель-Гандольфо от новости о тысяча двести четвертом годе? Или что-то им доказать? В последний раз, когда мы работали с Диатессароном, Уго предложил теорию, которая могла бы заполнить последнюю брешь в его исследовании. Если теория окажется истинной, она докажет, что плащаница прибыла в Эдессу усилиями ученика Иисуса. И доказательством тому станет сама Библия. В последние недели, когда мы работали вместе, Уго изучал Евангелия как одержимый. Отдавался их штудированию с тем же самозабвением, что и выпивке. Бывало, когда Петрос засыпал, я читал в постели, и вдруг звонил мобильный: Уго спрашивал, на самом ли деле Иисус претворял воду в вино, поскольку Иоанн – единственный, кто это утверждает. Стук в дверь за завтраком: Уго интересуется, правда ли Иисус воскресил Лазаря из мертвых, поскольку Евангелие от Иоанна – единственное, в котором это сказано. В предсеминарии мне передают записку: Уго пытается понять, почему Иоанн не упоминает двадцать чудес Иисуса об исцелении и все семь случаев изгнания Иисусом бесов. Чтобы отдохнуть от кучи вопросов, я взял у Симона стопку старой бумаги для проповедей и выдал Уго – на этой же бумаге он потом написал памятное письмо, – и мы придумали для моего ученика упражнение: глава за главой он выписывал параллельные стихи, сравнивая их пословно и вычеркивая фрагменты, добавленные или измененные авторами различных Евангелий. Уго от этой задачи пришел в восторг – он был убежден, что, убрав из рассмотрения теологию, приблизится к историческим фактам жизни Иисуса. И хотя мне было неприятно видеть, как Уго каждый день возвращается с новой пачкой страниц, на которых вымараны целые фразы и стихи из Евангелий, особенно из Иоанна, он начал так хорошо разбираться в текстах Писания и так редко делать ошибки, что я позволил ему продолжать, пока не дойдет до конца. Тем временем реставраторы манускрипта сказали мне, что Уго иногда ночи напролет проводит в лаборатории. Их задевало, что он не сводит с Диатессарона глаз, словно не доверяет сотрудникам. Жалобы реставраторов убедили меня в искренности намерений Уго. В глубине души он не верил, что, сведя Евангелия к их историческому ядру, можно обнаружить новые сведения о том, как плащаница покинула Иерусалим. На самом деле вся наша совместная работа стала подготовкой к чтению Диатессарона – и надежды, которые Уго возлагал на это Евангелие, были вполне обоснованны. Человек, написавший Диатессарон, Татиан, принадлежал к христианской секте энкратитов. «Энкратит» по-гречески – «проявляющий самообладание», и название свое они заслужили, будучи трезвенниками и вегетарианцами и запрещая брак. Поскольку одним из первых чудес Иисуса считается претворение воды в вино на свадьбе, возникает сомнение, внимательно ли энкратиты читали Евангелие. Но Татиан-то знал его назубок! Соединить тексты Матфея, Марка, Луки и Иоанна в единое Евангелие – дерзкое начинание. Татиан же задал себе еще более трудную задачу. Его целью стало создание самой полной версии биографии Иисуса, чтобы опровергнуть язычников, которые заявляют, что священные книги христианства противоречат одна другой. За век до того было отредактировано Евангелие от Марка, породив Евангелия от Матфея и Луки. Теперь Татиан вознамерился отредактировать все Евангелия. Один Бог, одна истина, одно Евангелие. И для любого, кто пытается доказать, что плащаница хранилась в Эдессе, его редакторские правки – бесценны. Сводя Евангелия, Татиан оставил массу отсылок к себе и миру, в котором жил. Например, Евангелие от Матфея гласит, что Иисуса крестил человек, известный как Иоанн Креститель, питавшийся саранчой и диким медом. Но Татиан, как энкратит, был вегетарианцем, а саранчу ошибочно приписал к разновидности мяса. Поэтому он изменил евангельский текст: в Диатессароне Иоанн Креститель питается медом и – молоком! Точно так же хватило бы одного слова, чтобы доказать, что Татиан видел плащаницу или что плащаница находилась в Эдессе. Свидетельство могло быть как очевидным, так и почти незаметным. Если где-то в Диатессароне Татиан описывал внешность Иисуса, это стало бы тем самым следом, который мы на деялись отыскать. Все четыре Евангелия молчат о том, как выглядел Иисус, поэтому описание в Диатессароне позволило бы предположить, что Татиан видел образ, который считал подлинным. То есть каждая страница Диатессарона оказывалась исполнена скрытого смысла. Мы с Уго каждый день просиживали над новыми листами, очищенными реставраторами от пятен. Дело продвигалось медленно. Я убедил Уго запретить мастерам снимать переплет, хотя это ускорило бы работу. Старейшая Библия в коллекции папы, Ватиканский кодекс, сегодня представляла собой всего лишь собрание отдельных листов, выложенных под стеклом, поскольку кто-то разрешил реставраторам ее разобрать. Но, работая с переплетенным Диатессароном, хранители могли восстановить зараз только две страницы. Поэтому Уго заставил их начать со страниц, которые интересовали его больше всего: тех, что описывали смерть Иисуса, и однажды утром к нам подошел мастер и сказал: – Доктор, та часть, о которой вы просили, – готова. Помещение лаборатории реставрации манускриптов было наполнено удивительными приспособлениями. Там имелись предметы, похожие на наковальни, с двумя колесами, размером с велосипедные. Под потолком – протянуты веревки, на которых висели гигантские салфетки. Одни реставраторы возились с пробирками и химикатами, другие обступали маленький манускрипт, вооружившись миниатюрными пинцетиками и щеточками. Удаление пятен – кропотливая работа. Реликвию следовало оставлять на ночь на специальном станке – чтобы восстановилась. Когда мастера представили Уго работу, тот смотрел на нее как завороженный. Он уже начал брать уроки греческого в Понтификальном университете, но от волнения не сумел применить свои знания на практике. – Святой отец, – прошептал он, – скажите мне, что я сейчас вижу? Страница пестрела мутными облачками в тех местах, где реставраторы убрали пятна цензуры. Перед нашими глазами предстал стих, который больше всего тревожил Уго. Тот, что ему не терпелось очистить. – Там написано «полотно», – сказал я. – Единственное число. – Ага! Это идет в защиту плащаницы! Он взволновался, но не торжествовал. К этому времени он прошел уже достаточно уроков, чтобы понимать: Татиан мог выбрать это слово по другим причинам. На самом деле сенно другое слово, встречающееся в других Евангелиях. Столкнувшись с несоответствием в евангельских свидетельствах, Татиан взял нечто среднее, и алоги добросовестно вымарали фрагмент. Это ничего не доказывало. Но было кое-что еще. – Смотрите, – сказал я, указывая на одно слово. Согласно Марку и Матфею, Иисусу дали смесь вина и желчи, чтобы унять боль от распятия. Но Татиан не признавал алкоголя. Поэтому на лежавшей перед нами странице слово «вино» заменили на «уксус». – Снова то же самое, – сказал я. – Он изменяет текст. Уго махнул хранителю и крикнул: – Принесите мне фотографии других страниц в этой части. Я тщательно просмотрел фотографии в поисках новых примеров. «И, сплетши венец из терна, – говорилось там, – возложили Ему на голову». Уго наблюдал за мной, но молчал. «И били Его по голове тростью». «А Иисуса, бив, предал на распятие». – Что вы ищете? – спросил Уго. Вот раны, которые оставили на плащанице видимые следы. Поэтому если Татиан видел плащаницу, то, может быть, его тянуло бы дополнить эти стихи собственными знаниями, как он это делал в других местах. Евангелия не говорят, как долго били Иисуса и как кровоточили его раны. Авторы не упоминают, какой бок пронзили копьем или в каком месте гвозди пробили его руки и ноги. Только плащаница показывает, где была запекшаяся кровь. А Татиану, который писал Диатессарон во времена, когда христиане терпели жестокие преследования по всей Римской империи, казалось важным, чтобы Евангелия в полной мере изображали весь ужас страданий Христа. – Я ищу все имеющиеся различия, – ответил я. – Добавленные или убранные. – Принесите отцу Алексу Библию! – крикнул Уго. – Не нужно! – замахал я руками. – Я знаю эти стихи. Кажется, ничего не изменилось. Ни единого слова. – Что вы видите? – спросил Уго. – Ничего. – Вы уверены? Посмотрите еще раз! Но в этом не было необходимости. От первой пытки до последнего упоминания погребальной пелены повествование, приводимое в Евангелиях, составляет едва ли тысячу слов. Я знал их наизусть. – Возможно, мы не там смотрим, – предположил я. Уго нервно провел рукой по волосам. – Осталось восстановить еще несколько десятков страниц, – сказал я. – То, что мы ищем, может обнаружиться где угодно. Надо набраться терпения. Но Уго потер пальцем под носом, что-то прикидывая, а затем шепотом произнес: – А может, и нет. Идемте со мной. Я хочу, чтобы вы кое-что увидели. Я пошел следом за ним в его квартиру. – Это не для разглашения, – сказал он, сжимая от волнения руки. – Вы меня понимаете? Я кивнул. С нашей первой встречи, когда он впервые описал мне идею выставки, я не видел его таким взбудораженным. – Я всегда предполагал, что плащаницу привезли в Эдессу после распятия, – сказал он. – Около тридцать третьего года нашей эры, согласимся на этом? Я кивнул. – Точность нам не нужна, – продолжил он, – поскольку Диатессарон написали только в сто восьмидесятом году. Это важно: сперва плащаница, затем Диатессарон. Когда в Эдессе была написана книга, полотно уже находилось там. – Допустим. – Но что произойдет, – сказал он, сверкнув глазами, – если мы применим ту же логику к Иоанну? – Что вы имеете в виду? – Евангелие от Иоанна было написано около девяностого года нашей эры. То есть та же самая ситуация. Сперва плащаница, затем книга. Полотно оказалось в Эдессе до того, как Иоанн написал Евангелие. – Но, Уго… – Дослушайте. Вы показали мне, что Иоанн добавляет и убирает материал, как считает нужным, – а что, если Иоанн в своем Евангелии рассказывает нам о плащанице нечто новое? Я поднял руку, чтобы остановить его. – Уго, нельзя делать такие поспешные выводы. Не забывайте о географии. Татиан писал в Эдессе. Если плащаница находилась там, он ее видел. Но Иоанн писал не в Эдессе. Как бы он увидел плащаницу? Прежде чем ответить, Уго отошел к книжному шкафу и достал свернутую карту. На ней изображалась древняя Сирия, от средиземноморского побережья до Евфрата и Тигра. Уго ткнул указательным пальцем в хорошо знакомую точку. – Город Антиохия, – сказал он. – С большой вероятностью здесь было написано Евангелие от Иоанна. – Палец передвинулся на дюйм вглубь суши. – Город Эдесса. Где находилась плащаница. – Он поднял на меня глаза. – Дружественные города. Если бы плащаница прибыла в Эдессу около тридцатого года нашей эры, новость донеслась бы до Антиохии намного раньше девяностого года. – Уго, мне кажется, это слишком смелое предположение, – покачал я головой. – Почему? У нас масса исторических свидетельств, показывающих, что эти два города обменивались новостями. Я нервно поерзал в кресле. Иоанн действительно включил в текст Евангелия новый материал – отголоски гностических идей и языческих философий и новое, христианское отношение к иудеям. Но Уго предлагал иное, нечто гораздо хуже: он заявлял, что Евангелие от Иоанна так же пронизано личными предрассудками и местным колоритом, как Диатессарон. Проблема лежала не в географии, а в личности. Татиан был блестящим, но эксцентричным одиночкой, человеком, который все дальше и дальше отходил от магистральной линии христианства. Он изменил текст Евангелий, чтобы они совпадали с воззрениями его секты. Автор Евангелия от Иоанна, кем бы он ни был, – гений философии, который обратил свою мысль на нечто новое и неизмеримо более высокое. Нечто крайне важное для всех христиан. На незримую истину о Боге. – Пожалуйста, поймите, я это взял не с потолка, – сказал Уго. – Попытайтесь не поддаваться эмоциям. Это верифицируемая гипотеза – авторы как Евангелия от Иоанна, так и Диатессарона знали, что один из учеников Христа привез плащаницу в Эдессу, и отметили это в своих произведениях. – Тогда давайте верифицируем эту гипотезу, – сказал я. – Говорит ли Иоанн, что на погребальном полотне имелось изображение? Нет. Говорит ли об этом Диатессарон? Нет. Говорят ли Иоанн или Диатессарон, что плащаницу привезли из Иерусалима в Эдессу? Нет. Гипотеза является ложной. – Святой отец, – укоризненно покачал головой Уго, – вы сами понимаете, что это натяжка. Оба автора не стремились убедить нас, живущих две тысячи лет спустя, в том, что им казалось очевидным. Смешно им поднимать шум вокруг плащаницы, если все и так знают, что она в Эдессе. Так же смешно, как если бы вы или я подняли шум вокруг существования базилики Святого Петра. – Тогда что вы пытаетесь доказать? – Необходимо искать аллюзии. Несколько добавленных подробностей, чтобы Евангелия подтверждали то, что в Эдессе и Антиохии и так знал каждый. – И что это за аллюзии? – Прежде чем я отвечу, скажите мне вот что: после того как ученики нашли плащаницу, кому, как вы думаете, ее отдали на хранение? – Не знаю. Думаю, стала общинной собственностью. – Но ученики разошлись по всему миру, неся людям Евангелие. Кто из них должен был получить во владение плащаницу? – Надо подумать. Евангелия об этом не говорят. – Разве? А я бы предположил, что у Иоанна имеются на это намеки. Он подождал, давая мне время на отгадку. – Насколько хорошо вы помните историю о Фоме неверующем? – спросил он. – «Фома же, один из двенадцати, называемый Близнец, не был тут с ними, когда приходил Иисус, – процитировал я. – Другие ученики сказали ему: мы видели Господа. Но он сказал им: если не увижу на руках Его ран от гвоздей, и не вложу перста моего в раны от гвоздей, и не вложу руки моей в ребра Его, не поверю. После восьми дней опять были в доме ученики Его, и Фома с ними. Пришел Иисус, когда двери были заперты, стал посреди них и сказал: мир вам! Потом говорит Фоме: подай перст твой сюда и посмотри руки Мои; подай руку твою и вложи в ребра Мои; и не будь неверующим, но верующим. Фома сказал Ему в ответ: Господь мой и Бог мой! Иисус говорит ему: ты поверил, потому что увидел Меня; блаженны невидевшие и уверовавшие». – Превосходно, – сказал Уго. – Теперь я спрошу у вас вот что: приводит ли историю о Фоме неверующем какое-то другое Евангелие? – Нет. Похожая история есть у Луки, но подробности разнятся. – Верно. Лука говорит, что Иисус появился после своей смерти и все апостолы испугались. Но Фому он не упоминает. И не заостряет внимание на одной странной вещи: чтобы подтвердить собственные слова, Иисус показывает следы гвоздей и рану от копья. Так зачем эти подробности добавляет Иоанн? Создается впечатление, что он взял рассказ Луки, а потом добавил туда Фому и раны. Я создал монстра. Человека, который теперь умел анализировать Евангелия, как священник, и подвергать их проверке, как ученый. Вопросы были совершенно правильными. Чем отличаются евангельские повествования? Что означают эти различия? Если история не основана на достоверных событиях, то для чего она приводится? Но вместо того, чтобы поддержать Уго, я сказал: – Не знаю. Уго подался вперед. – Помните, вопрос, который я вам задал? О том, кто из учеников получил плащаницу? Я думаю, что эта история – ответ. – Вы считаете, плащаницу получил Фома? Он встал и показал на карту древней Эдессы, висящую на стене. – Это здание, – сказал он, постукивая по стеклу над какой-то точкой, – самая древняя церковь в Эдессе. Построена после смерти святого Фомы для его мощей. Отец Алекс, Фома там был! Позднейшие записи позволяют сделать вывод, что он отпра вил чудотворный образ царю. Я хочу сказать лишь, что Евангелие от Иоанна это подтверждает. Его автор знал эту историю и добавил ее в текст. – Уго, – прищурился я, – есть и другие причины, по которым Иоанн мог включить в текст историю о Фоме. – Верно. Но процитируйте мне еще раз начало истории о Фоме неверующем. – «Фома же, один из двенадцати, называемый Близнец…» – Стоп! – воскликнул Уго. – Вот оно, именно то, что нужно! Фома, называемый Близнец. Почему Близнец? – У него было такое прозвище. – Чьим он был близнецом? – Евангелия умалчивают. – Однако Евангелие от Иоанна всегда определяет этого человека как «Фома, называемый Близнец». Не странно ли все время называть кого-то близнецом, не объясняя, чей он близнец? Я пожал плечами. Иисус роздал много прозвищ. Симон превратился в Петра, «Камень». Иоанн и Иаков – в Боанергеса, «Сынов Грома». – Но история становится еще более странной, – продолжал Уго. – Как вы, без сомнения, знаете, прозвище «Близнец» – не единственный непонятный факт, касающийся Фомы. Не менее странно само имя «Фома». – Оно тоже означает «близнец», – сказал я. – Да! – просиял Уго. – «Т’ома» по-арамейски – «близнец». Поэтому «Фома, по прозванию Близнец», по сути дела, означает «Близнец, по прозванию Близнец»! Вам это не кажется странным? Почему Иоанн его так называет? Я мысленно усмехнулся. Не будь Уго музейным куратором, он бы стал прекрасным учителем предсеминарии, любимцем всех учеников. – Иногда Иоанн приводит арамейский вариант, а рядом его греческое толкование. Это не обязательно означает, что… – Святой отец, в других местах, где Иоанн повторяется, он говорит об Иисусе. «Мессия, что значит Христос, Помазанник». «Равви, Учитель». Почему же он так говорит и о Фоме? – Почему? – Вы знаете, близнецом кому, по некоторым утверждениям, оказывается этот человек? – Знаю. Легенда гласит, что Иисуса. Уго улыбнулся. – Но это лишь легенда, – прибавил я. В Евангелии от Марка сказано, что у Иисуса были братья и сестры. Отсюда некоторые толкователи с уверенностью заключали, что таинственный «близнец» по прозвищу Фома мог оказаться его братом. Уго пропустил мое замечание мимо ушей. – Близнец Иисуса! Точный отпечаток. Вылитая копия. – Он понизил голос. – Что вам это напоминает? – Вы полагаете, что люди связывали Фому с плащаницей, – наконец понял я. – Вы думаете, он таким образом получил свое прозвище. – Нет. Еще интереснее. Я думаю, что «Фома» и «Близнец» – это и есть плащаница. Я думаю, что апостолы ничего подобного раньше не видели и поэтому назвали образ так, как увидели его: отражением, копией, близнецом. Лишь позднее имя связали с человеком, который вывез плащаницу из Иерусалима. К тому времени, когда писалось первое Евангелие, большинство христиан говорили по-гречески или по-латыни и не представляли, что означает «Фома» по-арамейски. Они могли подумать, что это настоящее имя человека. Поэтому Иоанн и напоминает им, добавляя специально для них греческое слово «близнец» – «дидим». Я откинулся на спинку стула, не зная, что сказать. В сотнях прочитанных мною книг о жизни Иисуса я никогда не встречал подобной идеи. У Иоанна были и другие причины сочинить историю о Фоме, – и все же в рассуждениях Уго ощущалось нечто завораживающее. Простое, элегантное и логичное. На мгновение Иоанн перестал быть холодным философом и стал обычным христианином, пытающимся сберечь величайшую реликвию от исчезновения из памяти нашей религии. – Думаю, это возможно, – сказал я. – И более странные вещи оказывались истинными. – Значит, мы с вами согласны! – Но, Уго, эта гипотеза не будет достаточно убедительна, если мы не найдем в Диатессароне подтверждающие ее свидетельства. Он открыл свой дневник исследований на странице, заложенной вместо закладки ручкой. – Поэтому я перехожу к плану нашего наступления. У Иоанна есть три фрагмента, в которых упоминается Фома, глава одиннадцать, стих шестнадцать, четырнадцать – пять и история о Фоме неверующем в двадцать – двадцать четыре. Я попросил рес тавраторов восстановить эти стихи, прежде чем они возьмутся за остальное. Я забрал у него ручку и снял колпачок. – В других Евангелиях есть и четвертое упоминание. Фома появляется там в списках двенадцати апостолов. – Где? – Марк, три – четырнадцать, который копирует Матфей в десять – два, и Лука – шесть – тринадцать. Во всех трех версиях упомянут Фома, так что и в Диатессароне тоже должен быть Фома. Если там мы найдем нечто большее, чем его имя, – прилагательное, другое прозвище, все, что угодно, – это может оказаться необходимым вам подтверждением. – Великолепно! – хлопнул в ладоши Уго. – Теперь вот еще что. Пока мы дожидаемся реставраторов: какая самая лучшая книга о Фоме неверующем? Я записал ему в дневник заглавие: «Символизм в повествовании о Страстях Христовых у Иоанна». – У вас есть? – смущенно спросил он. – Я бы не хотел появляться в библиотеке. – Почему? – Новые сканеры теперь поставили на все шкафы. А вдруг они отследят, что именно мы снимаем с полок? – Моя библиотека в вашем распоряжении, – сказал я. – Завтра принесу вам книгу. Уго улыбнулся. – Отец Алекс, мы подбираемся к истине. Мы уже близко, очень близко. Надеюсь, вы тоже это чувствуете. Я шел домой в таком же опьяненном состоянии, в котором, должно быть, пребывал Уго. В своих молитвах в тот вечер я просил у Бога мудрости и откровения. На следующее утро я достал с полки «Символизм у Иоанна», вложил туда записку для Уго, оставил в ящике для входящей корреспонденции у него в кабинете и отправился на занятия. В тот день я думал о Фоме. О Близнеце. И не подозревал, что Уго и я в последний раз говорили друг с другом как друзья. Он переменился в одночасье. Однажды утром его пригласили на важную встречу – Уго так и не признался с кем, – и после встречи он стал другим. Теперь, возвращаясь к прошедшим событиям, я знаю, что произошло. За две недели до этого Симон в последний раз за лето объявился в Риме. Он задержался всего на одну ночь. Днем он отправился в город – подстричься и побриться. Перед тем как лечь спать, он собрал пылинки со своей лучшей сутаны, а наутро исчез еще до рассвета и появился через несколько часов, принеся Петросу белые четки с пластмассовыми бусинами. Такие четки раздаются в подарок всеми службами Святого престола. Не только его святейшеством. Но ни одна ватиканская служба не рассылает приглашения на встречи к семи тридцати утра – и ни один служащий секретариата не полетит через весь континент на такую встречу. Он был на мессе с папой. Он никогда этим не хвалился, даже словом не обмолвился. Но другого объяснения не находилось. И если Иоанн Павел связался с Симоном, то, должно быть, он связался и с Уго. На следующий день после того, как Уго побывал на встрече, он приостановил работу в реставрационной лаборатории вплоть до особого распоряжения. Повесил замок на дверь, словно был уверен, что ему это сойдет с рук. Что у него есть поддержка наверху. Потом позвонил мне. – Святой отец, нам надо поговорить. С глазу на глаз. Давайте позавтракаем в баре «Иона». «Бар “Иона”». Прозвище кафе, которое Лучо недавно открыл на крыше собора Святого Петра. Публичное место. Оглядываясь назад, я понимаю, что все свидетельствовало о грядущем разрыве. Когда я пришел, Уго сидел с чашкой в одной руке и портфелем в другой. Хороший способ не пожимать протянутую руку и избежать дружеских объятий. – Что произошло на вашей встрече? – спросил я. Меня никто не мог подслушать – шумела кофемолка, на стене гудел кондиционер, – но Уго повел меня из кофейни на улицу, словно мы обсуждали что-то секретное. «Бар „Иона“» – игра слов: это еврейское имя святого Петра, бар-Йона. Но само место, как и все дела рук Лучо, было унылым. Плакаты на стенах, мусорные корзины с пластиковыми стаканчиками. Непременный почтовый ящик ватиканской почты стоял у двери, как кружка для пожертвований, призывая туристов подписывать открытки и обклеивать их такими прибыльными для страны ватиканскими марками. – Я знаю, чем вы занимались. – Уго пригнулся ко мне и перешел на шепот. – И даже выразить не могу, как меня потрясло ваше предательство. Я недоуменно заморгал. – Как вы могли это сделать? – продолжил он. – Как вы могли обмануть мое доверие? – Уго, ради всего святого, о чем вы таком говорите? Он гневно зыркнул на меня. – Вы не могли не знать, что ваш брат был на аудиенции у его святейшества. Вы знали, что это связано с моей работой! Я кивнул и спросил: – И что? – Я не допущу, чтобы мои труды украли. Отец Алекс, это моя выставка! А не вашего брата. И не ваша. Как вы посмели у меня за спиной превратить ее в пошлый предмет торговли? Вы знаете, что меня нисколько не волнует ваша восточная политика. Все. Между нами все кончено. Я похолодел. – Не понимаю, о чем вы говорите. – Идите к черту! – Что вам сказал его святейшество? Уго поднялся из-за стола. – Его святейшество? Ха! Слава богу, не он один интересуется моей работой! Я тогда не понял этой фразы. Сейчас, возвращаясь к разговору, я вижу, что она совершенно отчетливо объясняла, с кем он встречался. Но в памяти у меня засели другие, сильно задевшие меня слова: – Алекс, больше ни слова. Я не желаю выслушивать вашу ложь. Сделайте одолжение, не вмешивайтесь больше в подготовку моей выставки. Прощайте. В тот день я позвонил ему раз десять. И еще десять – на следующей неделе. Он не отвечал на мои сообщения. Я подходил к реставрационной лаборатории, но меня не пускала охрана. Однажды вечером я остался ждать у музея и столкнулся с Уго, когда тот выходил из дверей. Я шел за ним, но он отказывался говорить со мной. Я ничего не понял, а он не объяснял. Больше мы не разговаривали. На следующее утро после нашей встречи в баре «Иона» я позвонил Симону в турецкую нунциатуру. Он уехал по делам и перезвонил мне только через три дня. Когда я рассказал ему новости, он расстроился не меньше моего. Правда, к тому времени мои переживания сменились гневом. – Больше он тебе ничего не сообщил? – спросил Симон. – Не рассказывал, что они ему сказали? – Ничего. – Он по-прежнему в Риме? Можешь с ним поговорить? – Симон, я пытался. – Алекс, я прошу тебя. Это очень важно. Он… очень много для меня значит. – Прости. Уже все. Не знаю, почему меня так задело молчание Уго. Может, потому, что его последнее обвинение показалось мне справедливым. Я присвоил себе работу, которая моей не являлась. Я льстил себе тем, что его выставка – это наша выставка, а он видел меня насквозь. Но была еще одна причина. Если коротко, та работа, которую я проделал вместе с Уго, заставила меня почувствовать себя сопричастным чему-то значительному. Восторг вызывало не то, что наша работа казалась важной и увлекательной мне, а то, что она казалась важной и увлекательной нам обоим. Я никогда не завидовал путешествиям и деловым встречам Симона. Меня вполне устраивала роль отца и учителя. Но когда спутник твоей жизни сидит в детском кресле и лишь недавно вырос из ползунков, нестерпимо хочется взрослой компании. В такие минуты чувствуешь униженную благодарность к кассиру в банке и к мяснику в лавке за возможность переброситься несколькими фразами. Когда мы с Уго каждое утро входили в реставрационную мастерскую, гадая, что нам готовит манускрипт, или обменивались в конце дня телефонными звонками – без особой цели, просто чтобы поговорить о дневных огорчениях и выразить восхищение маленькой книжечкой, которая сделала нас своими рабами, – это походило на почти забытое за годы чувство, когда мы с Моной входили к Петросу в спальню, предвкушая, что теперь придумает для нас малыш, обучая нас искусству быть родителями. Сам того не понимая, я позволил Уго войти в дверь, которую не закрыла за собой Мона. А когда он покинул меня, ничего не объясняя, все вернулось. Прежние сны. Странные всплески одиночества по пути на работу, или когда я набирал телефонный номер, или когда читал в одиночестве, уложив Петроса спать. Ощущение, что к шее у меня подвешен якорь, сменилось бездонной пустотой. Что еще хуже, исчезновение Уго словно подтвердило приговор, вынесенный исчезновением Моны: вина лежала на мне. Жизнь устроила мне пересмотр дела и сочла меня еще не прошедшим исправление. Последним известием от Уголино Ногары стало то электронное письмо. Я не ответил на него. Видимо, наконец-то усвоил урок. Глава 27 Когда я забрал Петроса от Косты, он первым делом заявил: – Я не хочу во дворец prozio. Хочу домой. – Аллегра тебе что-то не то сказала? – спросил я. – Хочу поиграть со своими машинками! – Мы можем забрать твои игрушки, но остаться не получится. – А в ванную можно? Мне не нравятся ванные у prozio. Теперь его настойчивость не казалась странной. – Повезу тебя на спине. Так быстрее доберемся. Дом. Когда мне было семь лет, мы с Симоном сосчитали, сколько ступенек до нашего этажа и шагов до нашей квартиры. С годами уменьшилось количество шагов, но не исчезла привычка их считать. С Петросом мы считали вслух. Он сказал, когда вернется сюда жить знаменитым футболистом, будет подниматься по лестнице быстрее меня. Цветы в квартире вяли. Хек, приготовленный сестрой Хеленой к приезду Симона, одиноко стоял на холодильнике и благоухал. Петрос пошел в ванную, а я убрал остатки беспорядка. Вновь появилось ощущение дома. – Есть хочу, – заявил Петрос, вернувшись. Я достал с полки коробку мюсли, запасное блюдо отца-одиночки. Пока Петрос ел, я позвонил в службу эксплуатации. – Марио, это отец Алекс с четвертого этажа. Мне надо поменять замок. У тебя найдется запасной? Марио не славился расторопностью, но мы вместе ходили в школу, и я знал, что могу на него положиться. – Святой отец, рад слышать, что вы вернулись! – сказал он. – Сейчас иду. Когда Петрос доел вторую миску мюсли, у нас появилась блестящая новенькая дверная ручка и ключ. Марио даже настоял на том, чтобы врезать замок самому. – Если что еще понадобится – звоните, – сказал он. На прощание Марио потрепал Петроса по волосам. Он наверняка слышал новости о Симоне, но отреагировал на них по-своему. Мне не хватало этого места. Я и не задумывался о том, какая мы все в нашем доме дружная семья. Когда Марио ушел, Петрос отнес миски к раковине и отправился играть с новой ручкой. – Я молился за Симона, – сказал он ни с того ни с сего. Я с трудом скрыл удивление. – Я тоже. – А когда за Симона, ты кому молишься? Однажды он сказал мне, что во время молитвы ты – как футбольный тренер – вызываешь святых со скамейки запасных. – Богородице, – ответил я. Мария, Матерь Божия. Высшее воплощение заступничества. – И я, – серьезно кивнул он. Он взял машинку и «полетел» по воздуху, изображая звуки бомбардировки. – Почему ты спросил? – Не знаю, – сказал он, нахмурившись. – А по-моему, в этой машинке батарейки кончились. Он открыл ящик, где обычно лежали батарейки, и ему вздумалось по дороге нажать на кнопку стоящего наверху автоответчика. – Петрос, с Симоном все будет в порядке… – начал я. Но тут же рванулся выключать автоответчик, из которого полились слова: «Алекс, это я. Прости. Не надо мне было приходить посмотреть на Петроса, когда ты давал урок. Пожалуйста, позвони м…» Я успел остановить сообщение раньше, чем оно закончилось. – Это кто? – спросил Петрос. У меня что-то оборвалось в душе, когда я произнес в ответ: – Никто. Но Петрос знал, что на этот телефон женщины звонят редко. Он дотянулся до аппарата и промотал список входящих звонков. – Кто такой Ви-тер-бо? – спросил он. Я уставился на него и выговорил: – Не будь таким любопытным. Он недовольно забурчал и стал перебирать батарейки. Значит, вот что я буду чувствовать каждый раз, когда зазвонит телефон. Вот так будет сжиматься сердце каждый раз, когда кто-то постучит в дверь. – Когда сестра Хелена вернется? – спросил Петрос. – Не знаю. – Как я устал от всей этой «лжи во спасение». – Не скоро. Он бросил искать батарейки и, вздохнув, повел машинку по воздуху к себе в спальню. – Петрос! – окликнул его я. Он вернулся, держа в руках старого плюшевого зайца, с которым всегда спал, и разглядывая его, словно видел впервые. Плюшевые игрушки и одеяла сменились открытками с фотографиями и футбольными постерами. Мне будет не хватать прежнего малыша. Тем временем Петрос заходил на посадку. – Хей, Babbo? – сказал он, подходя ко мне. Как-то так говорил мультипликационный мишка по телевизору. Может быть, Петрос уже забыл про голос на автоответчике. Но я не забыл. И пока мы с этим не покончим, мне будет слышаться ее голос каждый раз, когда наступит тишина. Я подхватил Петроса и посадил себе на колени. Хотелось запомнить это мгновение. – Петрос, я хочу тебе кое-что сказать, – начал я, проводя пальцами по его волосам. Он перестал хлопать одним заячьим ухом о другое. – Это хорошая новость или плохая? Хотел бы я знать. Надежда каждой частичкой своей говорила: хорошая. Жизненный опыт каждой крупицей своей предупреждал: плохая. – Хорошая, – ответил я. И потом произнес слова, которых он ждал чуть ли не с самого рождения. – Женщина в телефоне, – сказал я, – твоя мама. Он замер с недоумением в глазах. – Она вернулась два дня назад, – сказал я. – Пока ты был во дворце prozio. Петрос покачал головой. Сначала в сомнении. Потом в ужасе. Как я мог скрывать от него это чудо, это божественное явление? – Она здесь? – спросил Петрос, поглядев в сторону спален. – Не в квартире. Но если хочешь, мы можем ей позвонить. – Когда? – растерянно спросил он. – Да когда захотим, я думаю. Он выжидательно посмотрел на телефон. Но сперва нам предстояло пройти непростой путь. – Мы с тобой давно этого ждали, – начал я. – Очень-очень давно, – кивнул он. Начали ждать, когда он еще не мог о ней помнить. – Что ты об этом думаешь? – спросил я. Он хлопал рукой по столу. И бил по стулу ногой. – Здорово, – сказал он. Но на самом деле это означало: «Пожалуйста, давай побыстрее!» – Ты помнишь историю, когда вернулся Иисус? – спросил я. Я не мог придумать, как еще ему объяснить, кроме как вернувшись к истории, которую мы знали лучше всего. – Да. – Что произошло, когда он вернулся? Ученики узнали его? Петрос покачал головой. Это один из самых таинственных, самых пронзительных моментов в Евангелиях. – «В тот же день двое из них шли в селение, называемое Эммаус, – процитировал я, – и Иисус, приблизившись, пошел с ними. Но они не узнали Его». Раньше я воображал себе этих двоих как братьев, один повыше, другой пониже. Теперь мне представлялись отец и сын. – Когда мама вернется, – сказал я, – она может оказаться другой. Она будет выглядеть не совсем так, как на наших фотографиях. Может вести себя не так, как в наших историях про нее. Может быть, сначала мы ее не узнаем. Но это же все равно будет Mamma, да? Он кивнул, но разговор постепенно наполнял его тревогой. – А что еще сделал Иисус, – продолжал я, – после того, как вернулся? Какой я плохой учитель. На этот вопрос есть тысяча возможных ответов, а я требую от ребенка интуитивно найти правильный. Но Петрос понял. Ему потребовалось некоторое время, чтобы настроиться на одну волну со мной и мыслить в унисон, но мы всегда друг друга понимали. – После того, как Иисус вернулся, – с ноткой отчаяния произнес Петрос, – Он снова ушел. – А если мама снова уйдет, – не отступал я, – мы будем грустить, но мы же поймем, правда? Петрос резко отвернулся и соскользнул с моих колен на пол, звучно вытирая ладошками слезы с глаз, показывая, как он расстроился. – Петрос… – Я присел рядом с ним на корточки. Если по моей вине он испугается возвращения Моны, значит я проявил худшую свою сторону. Ту часть моей души, которая не способна испытывать надежду. Мое сердце тонуло в тревоге за сына, но ради него же я должен был сделать как лучше. – Петрос, мне кажется, она не уйдет. Я думаю, если бы она собиралась уйти, то не вернулась бы. Твоя мамочка любит тебя. И что бы ни произошло, она всегда будет любить тебя. Она не станет тебя огорчать. Ни за что на свете! Петрос кивнул. На ресницах у него лежали росинки слез, но глаза уже высыхали. Именно это он и хотел услышать. Я развернул его к себе. Его ребра были тоньше моих пальцев. – Когда она встретится с тобой, это будет для нее невероятная радость. Нет в мире другой такой любви, как любовь мамы к своему сыночку. Это подтверждала вся наша вера. Самая чистая любовь во всем мироздании – любовь между матерью и ребенком. Но подавать ему ложную надежду я тоже не хотел. Ни он, ни я не знали мотивов Моны. Я и собственных-то мотивов не знал. Мы с Петросом выстроили свой хрупкий мирок, а появление Моны могло полностью его перевернуть. Сейчас нужно отдавать все силы Симону. Но лишать Петроса этого мгновения я не вправе. Он слишком долго ждал. – Она может к нам приехать? – спросил сын, потянувшись к телефону. – Пожалуйста! Последнее слово зияло такой бездонной пропастью, что у меня мороз побежал по коже. – Мы можем ей позвонить, – сказал я. – Давай? У него уже лежал палец на кнопке. Ему не терпелось ее нажать. – Погоди, – сказал я. – Ты подумал, что ей скажешь? Он без колебаний кивнул. У меня заныло сердце. Я и не знал, что сценарий этого разговора у него уже заготовлен. – Тогда хорошо, – сказал я. – Звони. Но к моему удивлению, он протянул телефон мне. – Мы можем вместе позвонить? И я положил палец поверх его пальца, и мы вместе нажали на кнопку звонка. – Готов? – прошептал я. Он не в состоянии был ответить, сосредоточившись на гудках. Мона ответила почти сразу. Словно мы звонили по аварийной частоте, выделенной специально для супергероев. Петрос замер, как завороженный. – Алекс? – спросила она. Синие глаза моего сына были широкими, как небо. Я нажал громкую связь и остался всего лишь свидетелем. – Алло? – сказала Мона. Петрос испугался. Он не узнавал ее голоса. Вдруг обнаружилось, что в душе у него еще недостает твердости. Но губы его сложились в улыбку. – Мама? – выговорил он тоненьким голоском. Как бы я хотел увидеть сейчас ее лицо! Из динамика раздался звук. Петрос в тревоге вытаращил глаза. Он не знал, как звучит плач его матери. – Петрос!.. – проговорила она. Он снова на меня посмотрел. На сей раз, обращаясь не за ободрением, а за помощью. Я понял, что никакого сценария у него не было. – Петрос, – сказала Мона, – я так рада, что ты позвонил! Она тоже подбирала слова. В самом важном деле каждого дня моей жизни, общении с собственным сыном, она оказалась совершенно неопытна. – Я… Ты сегодня… Что ты сегодня делал? Играл с Babbo? Она говорила медленными, неестественно приподнятыми фразами, словно беседовала с ребенком вполовину младше. Но Петрос уже взял себя в руки. Не отвечая на ее вопрос, он твердо заявил собственную тему: – Ты можешь приехать к нам домой? Для нас обоих это оказалось неожиданностью. – Ну… я не знаю, что… – сказала Мона. – Приезжай прямо сейчас. У нас есть на обед мюсли. Она засмеялась в ответ, отчего Петрос растерялся. Он не знал, что его мать умеет издавать такие звуки. – Петрос, – сказала она, все еще смеясь, – малыш, об этом нам надо поговорить с твоим папой. О наивная женщина. Она, как рыбка, попала в его сети! Петрос передал трубку мне. – Хорошо, – сказал он. – Папа сейчас с тобой поговорит. Она приехала через двадцать минут. Я мог бы сказать ей, чтобы не приезжала. Но я еще никогда не видел Петроса настолько растворенным в счастье. Отказать ему – все равно что задуть свечи в церкви. Он побежал открывать дверь, а мне казалось, что я смотрю вслед поезду, исчезающему в темном туннеле. Слава богу, Петрос ни секунды не сомневался. На Моне был наряд, которого я раньше не видел. Уже не скромный летний свитер, а темно-синее открытое платье. Она была прелестна. И все же, когда Мона опустилась на колени, протягивая к Петросу руки и не зная, примет ли он ее объятия, улыбка на ее лице казалась нарисованной. Ощущая ее страх, сын тоже замешкался, обуреваемый противоречивыми чувствами, а потом неуверенно пошел к ней в объятия. Не произнеся ни слова. Я мысленно вздохнул с облегчением. Петрос еще слишком мал и не понимает, что такое сожаление, но меня трясло от тревожного осознания того, с какими темными материями мы играем. Мона сунула руку в полиэтиленовый пакет, лежавший на полу у ее ног, и сказала: – Я принесла обед. Пластиковый контейнер. Ее ответ нашему жалкому обеду из мюсли. – Подарок, – пояснила она. – Nonna[21] передала. Бабка Петроса по материнской линии. Я вздрогнул. Петрос посмотрел на контейнер и сказал, словно можно было поменять заказ: – Моя самая любимая пицца – «Маргарита»! – Прости, – удрученно ответила Мона. – Я принесла только «качо-э-пепе». Спагетти с сырным соусом. Дьявол внутри меня язвительно улыбнулся. Это блюдо, в исполнении ее матери, слишком перченое для Петроса. Достойное начало знакомства с моей тещей. Я-то в свое время успел свыкнуться с ее характером. – Мы уже поели мюсли, – объяснил Петрос, потом взял Мону за руку и повел в комнату. – Ты сколько можешь остаться? Можешь на ночь? Мона глянула на меня, надеясь на помощь. – Петрос, – я погладил его по волосам, – не сегодня. Он нахмурился. Мое решение ему не понравилось. – Почему? – спросил он. К моему удивлению, Мона решила воспользоваться моментом, чтобы показать свою твердость. – Петрос, мы еще к этому не готовы. Пойми нас, пожалуйста. Гнев, который расцвел на его лице, был восхитительно чист и невинен. Какие же мы лицемеры! Подари нам любовь, но не сейчас. – Но я тебе кое-что принесла, – сказала она и снова сунула руку в пакет. Петрос с предвкушением ждал, но получил всего лишь фотографию в рамке. На ней мы вдвоем смотрели по телевизору футбол. Я поднял его ручонки в воздух, радуясь голу. Мне пришлось постараться, чтобы не выдать волнения, когда я понял, что она хранила эту фотографию несколько лет. Но Петрос забрал рамку у нее из рук, сказал: «Ага, спасибо» – и бросил на ближайший столик. – Давай положим пасту в холодильник, – сказал я и протянул жене руку. И когда она передавала мне контейнер, наши пальцы впервые соприкоснулись. Этот час, проведенный вместе, дался нам нелегко, прежде всего потому, что Петросу слишком все нравилось. Мона чувствовала себя с ним неловко, но Петрос вообще обошелся без перехода, без медленного привыкания к присутствию незнакомого взрослого. Он повел ее в свою комнату и усадил на пол, предложив место рядом с собой. Рассказывал ей пространные истории о мальчиках, которых она не знала и чьих проделок понять не могла, особенно в его изложении на итальянском в стиле потока сознания. – Тино, который внизу живет. Это в четверг было, только не в этот… Он Джаде сказал, что у него деньги на завтрак, если она трусики ему покажет, он тогда ей все эти деньги отдаст. А она сказала, не покажет, а он все равно стал, а она ему тогда пальцы сломала! Он играл с машинками, он показывал ей новые бутсы, на которые ему скопил Симон. До конца дня ему надо было успеть рассказать ей целую жизнь. На его лихорадочность было больно смотреть. В ней отражалась некая двойственность существования, словно он не просто проживал свою жизнь, но организовывал ее, подготавливая к возвращению матери, как куратор подготавливает музей к приему экспонатов. Еще печальнее было видеть упорство, с которым он хотел провести всю экскурсию целиком за сегодняшний вечер, словно убежденный, что другого шанса ему не предоставится. Два дня назад у него исчез Симон. Понимание того, что потери случаются, еще не утратило краски. Как он заснет этой ночью, когда представление окончится? Сможет ли думать о чем-либо, кроме вопроса: случится ли для него «следующий раз»? Но это потом, а пока он фонтанировал, исполненный решимости опустошить себя до последней капли. Мона устала, пытаясь за ним поспеть, понять все, что он говорит, и к концу визита окончательно капитулировала и просто наслаждалась происходящим. Наконец, когда Петрос закончил вторую речь о головастиках, я был вынужден сказать: – Петрос, скоро пора ложиться спать. Я не собирался этой ночью ночевать здесь. Но у нас был новый замок на двери и бдительность соседей, которые нас любили. И главное, у нас появился шанс заменить плохие воспоминания хорошими. – Нет! – крикнул Петрос. – Можно я почитаю ему? – вклинилась в разговор Мона. Он отправился в кровать, исполненный ожиданий. В этой комнате он в страхе прятался с сестрой Хеленой, пока по дому рыскал незнакомец, но, кажется, сейчас на второй план отошло все, кроме мамы. – Пижама? – напомнил я. – Зубы почистить? Петрос потащил Мону в ванную, где на раковине валялась старая щетка для волос и два колпачка от зубной пасты. Стаканов не было, мы полоскали рот, набирая воду рукой из-под крана. Наши зубные щетки остались у Лучо, и Петрос невозмутимо достал из ящика старую щетку и сполоснул. Столь яркое свидетельство нашего холостяцкого существования вызвало у Моны лукавую улыбку. – Надо у вас тут прибрать, – сказала она. Час, проведенный с нашим сыном, помог ей немного расслабиться. – Пасту! – сказал Петрос тоном хирурга, требующего скальпель. – Паста! – кивнула Мона, вручая ему тюбик. Мой взгляд задержался на вещах Симона, валявшихся в ванной с той ночи, когда погиб Уго и Симон забегал принять душ. Его незримое присутствие сопровождало визит Моны. Тень былого счастья нашей семьи. Глядя, как улыбается мой сын, я вспомнил, что сегодня ночью брат снова один. Мона с Петросом прочитали несколько глав из «Пиноккио». Потом я объявил, что пришло время молитвы. Петрос съехал на край кровати и сложил руки, а Мона бросила вопросительный взгляд на меня. – Обязательно, – тихо ответил я. – Все вместе. Мир притих. Надвигалась ночь. «Ибо там, где двое или трое соберутся вместе во имя Мое, буду с ними и Я». – Господь всемогущий и всемилостивый, – сказал я, – благодарим Тебя, что свел нас сегодня в этом доме. Этим благословением Ты напомнил нам, что для Тебя нет ничего невозможного. Хотя мы не можем знать нашего будущего или изменить наше прошлое, мы смиренно просим Тебя направить нас к Твоей воле и охранить нашего возлюбленного Симона. Аминь. А про себя прибавил: «Господи, помни о моем брате, которому сегодня одиноко. Ему не нужно Твое милосердие. Только справедливость Твоя. Прошу Тебя, Господь, ниспошли ему справедливости!» У дверей, перед тем как уйти, Мона сказала мне: – Спасибо. – Это очень много для него значило, – кивнул я. Я не мог позволить себе больше. Но Мона не сковывала себя запретами: – Я бы хотела вернуться и снова увидеть вас. Хочешь, завтра принесу чего-нибудь на обед? Завтра! Как скоро! Утром мне нужно в зал суда. Миньятто может задать мне любой вопрос в любое время дня. Я начал что-то говорить, но Мона увидела выражение моего лица и замахала рукой. – Не обязательно именно завтра. Позвони, когда сможешь. Я хочу помочь, Алекс, а не мешать. – Она нерешительно замолчала. – Я даже могла бы посидеть с ним, если тебе надо куда-то… – Завтра – отлично, – сказал я. – Давай завтра приготовим обед. – Позвони мне, если утром не передумаешь, – улыбнулась она. Я ждал. Если она меня поцелует, я пойму, что мы двигаемся слишком быстро и зашли уже довольно далеко. И придется по-другому посмотреть на сегодняшний день. Но она положила руку мне на плечо и легонько сжала. И все. Ее пальцы скользнули вниз, мимоходом коснувшись моих. На прощание она помахала рукой. «Завтра!» – подумал я. Как скоро! Глава 28 В семь тридцать утра я стоял у дворца трибунала. За Петросом присматривали брат Самуэль с остальными аптекарями, меня же Миньятто попросил прийти пораньше. Он был уже на месте, ждал на скамейке во дворе, держа в руке список сегодняшних свидетелей. Он молча протянул его мне. Первым значился Гвидо Канали, потом два человека, которых я не знал. Последним в списке стояло имя Симона. – Он и правда придет? – спросил я. – Не знаю. Но сегодня у трибунала может оказаться последний шанс. – Миньятто повернулся ко мне, словно ради этого меня и пригласил. – Святой отец, есть вероятность, что трибунал закончится уже сегодня. – Почему вы так считаете? – Архиепископ Новак остановил дачу показаний о выставке, и судьям теперь весьма проблематично установить мотив. А без записей видеокамер они не смогут установить и факт совершения преступления. – Вы хотите сказать, что Симон может выйти на свободу? – Судьи предоставляют укрепителю правосудия право предложить новых свидетелей, но, если ничего не поменяется, трибунал может найти основания к продолжению слушаний несущественными. Обвинение будет снято. – Это замечательно! Он положил руку мне на плечо. – Причина, по которой я вам это рассказываю, состоит в том, что я решил приобщить к делу в качестве вещественного доказательства телефон Ногары. Трибуналу потребовался образец записи голоса для судебной экспертизы: они хотят сравнить с образцом запись, которую Ногара оставил на телефоне вашего брата в посольстве. Приветствие в голосовой почте на мобильном телефоне Ногары дает мне удобный повод предъявить все записи. Я возлагаю надежду на то, что судьи заинтересуются сообщениями, которые ваш брат оставил Ногаре в Кастель-Гандольфо. При этом я должен самым строгим образом осудить подобный способ получения вещественных доказательств. Нам повезло, что закон запрещает прокураторам давать показания в суде, иначе вам пришлось бы отвечать на очень непростые вопросы. Я не знаю, кто дал вам телефон, но должен еще раз подчеркнуть: ради вашего брата, подобное больше не должно повториться, если заседание продолжится. – Безусловно, монсеньор! Он расслабился. – Я составил прошение о том, чтобы отца Симона отдали на поруки вашему дяде. Не знаю, удовлетворят ли это прошение. В любом случае я не вижу, как его показания могут помочь обвинению, поскольку говорить он отказывается. Миньятто забрал список и, поковырявшись с замками, вложил бумагу в портфель. Я обнял его одной рукой и сказал: – Благодарю вас, монсеньор! Он в ответ легонько похлопал меня по спине. – Меня не благодарите. Благодарите его! Вдалеке, приближаясь к Дворцу трибунала, шел архиепископ Новак. Мы молча смотрели, как жандармы впустили его и закрыли за ним двери. Без нескольких минут восемь двери зала суда снова открылись, уже для всех остальных. В назначенное время судьи вышли из судейской. И без предисловий обратились к жандарму: – Офицер, пожалуйста, пригласите первого свидетеля. В зал пригласили Гвидо. Он приехал в черном костюме, серой рубашке и серебристом галстуке, с массивными золотыми часами на руке. Только задубевшая кожа выдавала в нем сельского жителя. Нотариус встал, Гвидо принял обе присяги и представился как Гвидо Андрео Донато Канали, единственный человек в Риме, у которого больше имен, чем у папы. – Вы присутствовали в Кастель-Гандольфо в ночь, когда был убит Уголино Ногара? – спросил председательствующий. – Верно. – Пожалуйста, расскажите нам, что вы видели. – Я отрабатывал смену, и мне позвонил отец Алекс Андреу, брат обвиняемого. Попросил открыть ему ворота. Старый судья подался вперед. В речи Гвидо не слышалось ни обычной грубости, ни развязности. Он даже не показал пальцем, когда назвал мое имя. – Я отвез его на своем грузовике, – продолжал Гвидо. – Мы доехали почти до самого… – Стоп! – Судья хлопнул рукой по столу. – Вы открыли ворота, потому что вас попросил об этом приятель? – Монсеньор, – стушевался Гвидо, – я не должен был этого делать. Теперь я понимаю. И приношу свои извинения. – И куда именно вы привезли вашего друга, брата обвиняемого? – сердито спросил председательствующий. – От ворот ведет всего одна дорога. По ней мы и направились. Затем отец Алекс увидел своего брата и вышел. Миньятто поднял руку. Но молодой судья предвидел возражение. – Синьор Канали, вы видели обвиняемого? Вы знаете, что брат видел его? Гвидо глотнул воды и громыхнул тяжелыми часами. – Я знаю, где нашли тело Ногары. Прямо рядом с тем местом, где отец Алекс вышел из моего грузовика. Вот. Председательствующий судья развел руки. – Давайте по хронологии: в какое время с вами связался брат ответчика? – Примерно за пятнадцать минут до того, как появился у ворот. Я смотрел на телефоне. В шесть сорок две. – И откуда он звонил? – Со стоянки у подножия холма, – ответил Гвидо. Судья что-то записал. – Сколько времени надо, чтобы доехать отсюда до Кастель-Гандольфо? – Семнадцать миль. Три четверти часа. – Вы уверены? – Я этот путь проделываю каждое воскресенье, когда езжу к матери. Судья сделал еще одну пометку. – Но в ночь убийства доктора Ногары шел дождь? – Еще какой! Прямо наказание божье. – Значит, поездка могла занять больше времени? Гвидо пожал плечами. – Когда разнепогодится, люди не выезжают. Меньше транспорта на дорогах. По-всякому бывает. Я понял, куда клонит судья. Он верил, что Гвидо в Кастель-Гандольфо ничего не видел, но подсчитывал, когда Симон мне позвонил, – рисовал новый график дня смерти Уго. Я заметил, что у Миньятто озабоченный вид. – Благодарю вас, синьор, – кивнул председательствующий. Он уже собирался отпустить Гвидо, но Миньятто дал ему знак, и судья разрешил монсеньору подойти. На глазах у зала Миньятто положил перед председательствующим лист бумаги, судья молча прочел и кивнул. – Еще один, последний вопрос, – сказал он. Гвидо в первый раз бросил взгляд на меня. Его глаза горели ненавистью. Я понял, что ему страшно и хочется поскорее уйти домой. – Конечно, – ответил он. – Почему вы открыли ворота брату обвиняемого? Я увидел, что задумал Миньятто, и на секунду пожалел Гвидо. Все уже и так было ясно, но если этот вопрос нужен, чтобы освободить Симона, пусть спрашивает. Гвидо просветлел. Он ничего не понял. – Я сделал это потому, что мы с отцом Алексом вместе выросли. Мы старые друзья. – Вы вымогали у него взятку? – прищурился председательствующий. – Два билета на выставку доктора Ногары? Старый судья жестко смотрел на Гвидо сверху вниз. Тот сжался, как нашкодивший щенок. – Ну… То есть… – Гвидо повернулся ко мне, словно прося поддержки. – Все было не совсем так. Я только сказал… Миньятто делал в блокноте заметки, вернее – сосредоточенно царапал неразборчивые каракули, чтобы никто не заметил торжествующую улыбку на его лице. – Синьор Канали, – с отвращением сказал председательствующий, – вы свободны. Трибунал выслушал ваши показания. Несколько ошарашенный Гвидо поднялся, поправил пояс, разгладил на животе галстук и молча вышел. – Офицер, следующего свидетеля, пожалуйста. – Судья посмотрел на лежащий перед ним перечень. – Прошу вызвать синьора Пеи. Один из неизвестных мне людей в списке Миньятто. «Кто это?» – написал я в блокноте. Миньятто не ответил. Человек назвал себя: Джино Пеи, шофер понтификальной автомобильной службы. Видимо, один из не объявленных ранее свидетелей, поскольку Джанни никогда не говорил, что кого-то из шоферов вызывали для дачи показаний. Миньятто внимательно наблюдал за ним. – Синьор, – спросил председательствующий судья, когда с присягами закончили, – здесь сказано, что ваша должность – диспетчер смены. Что это значит? – Монсеньор, это не должность, а только уровень ответственности. Это значит, что я – шофер, который распределяет работу по своим коллегам по мере поступления вызовов. – Иными словами, вам известно обо всех поступающих вызовах. – Во время моей смены – да. – А как долго вы работаете шофером в службе? – Двенадцать лет. – Сколько пассажиров вы перевезли за двенадцать лет? – Сотни. Тысячи. – Если бы мы спросили вас о конкретном пассажире, насколько отчетливо вы могли бы его вспомнить? – Монсеньор, мне помнить не нужно. Мы ведем записи. Время поступления заказа, время выезда, адрес подачи, место назначения. Судья просматривал список вопросов со стороны обвинения – от укрепителя правосудия. – Хорошо. Я бы хотел расспросить вас о дне, когда убили Уголино Ногару. Вряд ли кто-то, кроме меня, знал, что эта линия допроса зайдет в тупик. – Монсеньор, прошу прощения, – нервно сказал Джино. – Но как я уже сказал вчера вечером господину, – он показал на укрепителя правосудия, – на этот вопрос я ответить не могу. – Почему? – От того дня записей не осталось. – Что вы хотите этим сказать? – Нам приказали не вести путевых листов. – Кто приказал? – недовольно спросил старый судья. Джино Пеи замялся. – Монсеньоры, я не могу вам ответить. Укрепитель правосудия смотрел на судей, оценивая реакцию трибунала. Председательствующий первым понял, с чем только что столкнулся суд. – Вы ранее дали присягу не обсуждать этот вопрос? – Совершенно верно. Монсеньор снял очки и потер переносицу. Укрепитель правосудия сидел как на иголках. Судьи не обладают полномочиями отзывать присягу. Заранее выстроенная база допроса только что провалилась. – Что за ерунда? – прошипел старый. – Кто приводит к присяге шоферов? Укрепитель правосудия покачал головой, соглашаясь с вопросом. Я глянул на Миньятто. Тот не отрываясь смотрел на укрепителя. – Есть ли какая-либо информация об обвиняемом, которую вы имеете право нам рассказать? – спросил председатель. – Нет, – ответил Джино. – Тогда, может быть, вы расскажете нам, что видели в Кастель-Гандольфо? – Не могу, монсеньор. Тишину нарушало только щелканье клавиш под пальцами нотариуса. Судьи коротко посовещались, и председатель сказал: – Достаточно. Вы свободны. Трибунал готов выслушать следующего свидетеля. Когда уходил Пеи, я в волнении посмотрел на Миньятто, почувствовав, что слушание еще на один дюйм приблизилось к освобождению Симона. Атмосфера в зале суда изменилась. Судьи нервничали. Один катал в ладонях ручку, туда-сюда. В зал вошел сонного вида мирянин с печальным взглядом. У него были мешки под глазами и мясистый нос. Он поклонился судьям, принял присягу и назвал себя: Винченцо Корви, экс перт-криминалист римской полиции. Миньятто нахмурился. – Синьор Корви, – сказал молодой судья, – в ваш отдел обратилась за консультацией по данному делу ватиканская полиция. Что они хотели узнать? – Они запросили экспертизу двух предметов, найденных на месте преступления, и идентификацию записи голоса. – Можете описать эти вещественные доказательства? – Два найденных на месте преступления предмета – стреляная гильза от патрона калибра шесть – тридцать пять миллиметров и человеческий волос. Запись голоса – сообщение на автоответчике. – Давайте начнем с улик из Кастель-Гандольфо. Пуля и волос были найдены вместе? – Нет. По отдельности. – Расскажите трибуналу о ваших выводах. Корви достал очки и глянул в отчет. – Пуля находилась рядом с телом и обладает деформациями, соответствующими входным и выходным отверстиям на черепе покойного. – Вы утверждаете, что доктор Ногара был убит этим выстрелом? – Почти наверняка. Пуля того же калибра, что и та, которой выстрелили из оружия, исследуемого судом в качестве вещественного доказательства, а именно «беретты – девятьсот пятьдесят». У Миньятто округлились глаза. Сперва он переводил взгляд с Корви на судей и на укрепителя правосудия, потом поднялся и заявил: – Защите не было известно, что орудие убийства обнаружено. Судьи тоже выглядели удивленными. – Трибуналу тоже не было этого известно, – строго сказал один из них. Корви старался не встречаться с ними взглядом и перебирал бумаги, делая вид, что разыскивает какой-то документ. Вид у него был пристыженный. Ни одному доброму католику в наших городских стенах не хотелось огорчать церковный суд. Главный судья снизил тон. – Синьор, – примирительно сказал он, – раз уж наши жандармы скрывают от нас информацию, мы были бы весьма благодарны, если бы узнали от вас подробности. Эти слова меня порадовали. Если версия жандармов ставится под сомнение, то Симон еще ближе к свободе. Почти с минуту Корви ничего не говорил, только ворошил лежащие перед ним документы. Все это время Миньятто пристально смотрел на укрепителя правосудия. Наконец Корви достал из кипы бумаг один лист. – А, вот он, – сказал эксперт. – Да, я был прав. Оружием послужила «беретта – девятьсот пятьдесят». Со стороны судей раздались возгласы недоумения. – Когда жандармы его обнаружили? – спросил председатель. Корви поднял глаза. – Насколько я знаю, его не обнаружили. Это не опись улик, а свидетельство о регистрации огнестрельного оружия. – Он потряс бумагой. – «Беретта – девятьсот пятьдесят» – оружие, ко торое Уголино Ногара официально зарегистрировал в полиции. Потрясенный Миньятто повернулся ко мне. – У Ногары было оружие?! – Я ничего об этом не знаю, – неуверенно ответил я. – Синьор, – срывающимся голосом произнес старый судья, – вы говорите, что этого человека застрелили из собственного ружья? – Не из ружья, – поправил Корви. – Из пистолета. – Это боевой пистолет? Корви снова покопался в бумагах и достал фотографию из каталога производителя: маленький черный пистолет в вытянутой руке. Беретта была короче ладони. – Как это возможно? – спросил председатель. Итальянцы очень редко приобретали такое оружие. – Итальянские разрешения выдаются главным образом на охотничье оружие, – сказал Корви, демонстрируя еще одну бумагу. – У Ногары было разрешение на оружие для самообороны. Это еще одна причина, по которой идентификация почти не вызывает сомнений. Мне вспомнилась запись в медицинской карте Уго. «Боится преследования, боится, что кто-то может причинить ему вред». Я написал в блокноте: «Можете спросить, когда он обратился за разрешением?» Но ответить Миньятто не успел – председатель словно прочитал мои мысли. – Дата подачи заявления – двадцать пятое июля, – ответил на его вопрос Корви. Всего за неделю до этого Майкла избили в аэропорту. Видимо, Уго решил вооружиться после того, как нашел в почтовом ящике фотографию Майкла. – То есть вы предполагаете, – сказал молодой судья, – что кто-то взял пистолет Ногары, убил его из этого пистолета и… что потом он сделал с оружием? – Это должна установить ваша полиция. – Корви поднял руки, словно отстраняясь. – Все, что я могу, – сообщить вам результаты экспертизы и данные из архива. Миньятто перекладывал бумаги на столе. Найдя список свидетелей, он еще раз внимательно изучил столбик имен, словно лишний раз хотел убедиться, что никого из жандармов сегодня не вызовут. – Вы упомянули еще одну улику, которую вас попросили исследовать, – сказал председатель, глянув в записи. – Что это была за улика? – Ваша полиция нашла в машине убитого человеческий волос, – кивнул Корви. – Его отправили к нам на идентификацию. Миньятто запротестовал: Симон неоднократно сидел в машине Уго, волос ничего не доказывает. Но на этот раз судьи не дали ему вмешаться. Их внимание занимал автомобиль. Уго не мог пронести пистолет на встречу священников в Кастель-Ган дольфо, поэтому разбитое стекло приобретало особое значение. – Где именно обнаружили волос? – спросил судья. – Рядом с водительским местом. Странно. Уго никому не разрешал садиться за руль его машины. – Волос принадлежал отцу Андреу? – спросил судья. – Да. Однако произнес он это, странно запнувшись. И в этот миг меня охватило мрачное предчувствие. Я совершил огромную ошибку. Корви уставился в отчет лаборатории. – Мы смогли сопоставить данные экспертизы с анализом крови, сделанным три года назад в тюрьме Ребиббия. Страх упал на меня, словно тень. – Имя, указанное на образце крови, – Александр Андреу, – сказал Корви. Миньятто сдвинул брови. Он поднял глаза, словно хотел убедиться, что это ошибка. Потом, побелев, повернулся ко мне. Я молчал. Судьи смотрели на нас. – Перерыв, – выдавил Миньятто и обратился к судьям: – Прошу вас, монсеньоры. Мне нужен краткий перерыв. Миньятто молча ходил по двору. Из ниш на соборе Святого Петра строго смотрели вниз мраморные статуи размером с двухэтажный дом. – Монсеньор, мне нужно было увидеть машину, – сказал я. – Я не знал… – Вы пробрались в гараж с конфискованными автомобилями? – перебил он, продолжая мерить шагами двор. – Да. – Вы были один? Я решил не впутывать Джанни. – Да. – Вы забрали из машины Ногары его телефон? – Миньятто рубил воздух ладонью, разделяя время на мелкие кусочки. – Нет. Он остановился. – Тогда откуда он взялся? – Из службы здравоохранения. Миньятто чуть не утратил дар речи. – Что вы наделали? – Я думал… – Что вы думали? Что никто не заметит? – Я пытался помочь Симону. – Хватит! Вы это с самого начала задумали? Вы и ваш дядя? Хотели самостоятельно решить исход слушаний? – Конечно нет! Он подошел ко мне. – Вы понимаете, что с нами сейчас сделал укрепитель правосудия? Я не понял, о чем он говорит. Обвинение ничего не добилось ни от Гвидо, ни от Джино Пеи. Но когда я брякнул это вслух, Миньятто взорвался: – Не будьте наивны! От Канали он получил ровно то, что хотел. А как он говорил с шофером – это просто гениально! – Что вы имеете в виду? – «Кто приказал шоферам не вести записи? Кто мог привести шоферов к присяге?» Ну и кто же это мог быть? Автомобильная служба подчиняется вашему дяде! – Вы слишком много домысливаете. – Тогда скажите мне: какой был смысл выслушивать показания Гвидо Канали? Он ничего не видел. Ни вашего брата, ни Ногару, ни место преступления. Зачем было вызывать его в качестве свидетеля? – Я не знаю. – Затем что он видел вас, святой отец. И мог показать, что первой реакцией вашего брата было позвонить не в полицию, а своей семье. В полицейском рапорте сказано, что жандармы подумали, будто вы оба нуждаетесь в помощи, потому как вы приехали раньше их. Вы подкупили Канали, используя билеты, полученные от вашего дяди. Разве вы не видите, какой сценарий разворачивает укрепитель? Я не в силах был произнести ни слова. – Какой вопрос сейчас задают себе судьи? Записи с камер наблюдения пропали. Путевых листов из гаража – нет. Свидетели находятся под присягой о неразглашении. Во всем деле больше всего обращает на себя внимание молчание. Судьи хотят знать, откуда идет давление, и именно на этот вопрос им и отвечает укрепитель правосудия. Ваш брат позвонил вам с просьбой о помощи. Ваш волос в машине позволяет предположить, что вы помогали ее вычистить. Ваш дядя заставил шоферов дать клятву о соблюдении секретности, потом разрешил вашему брату внести изменения в экспозицию по своему усмотрению. Выставка как улика больше использоваться не может. На что указывают все эти умолчания, святой отец? О чем говорит отказ вашего брата давать показания? То, что в нашем распоряжении мобильный телефон Ногары, лишь подтверждает все, на что намекает обвинение. – Монсеньор… Я виноват. Он остановился и поднял вытянутую руку. – Хватит. Идите. – Куда? – Вы впрямь считаете, что я позволю вам сидеть рядом со мной, пока трибунал будет рассматривать свидетельства вашего соучастия? – отрезал он. – Вы поставили меня в такое положение, когда я вынужден, преднамеренно покривив душой, сказать суду, что волос остался в машине Ногары от какой-то вашей прошлой совместной поездки. Мне придется придумывать объяснения телефонному звонку, подкупу, выставке, мобильному телефону. Убирайтесь с глаз моих долой! Единственное, почему я разрешаю вам остаться прокуратором, – я не могу допустить, чтобы вы давали показания. – Монсеньор, я не знаю, что и сказать. Я… Но он уже махнул портфелем, повернулся ко мне спиной и пошел прочь. В дверях дворца показался укрепитель правосудия. Он стоял слишком далеко, чтобы услышать наш разговор, но почему-то смерил меня взглядом. Миньятто прошел мимо него, но они ничего не сказали друг другу. Укрепитель продолжал на меня смотреть. Глава 29 Я ждал. Еще долгое время после того, как Миньятто и укрепитель вернулись в зал, я оставался во дворе. Ходил. Маячил возле дверей. Никто не вышел. Я не слишком на это и рассчитывал. Но иллюзия, что я чего-то ожидаю, помогала сдерживать безрассудство. Злое, беспокойное напряжение, которое взывало ко мне, требуя хоть что-то предпринимать. Например, делать телефонные звонки. Майкл Блэк не отвечал. Я попробовал снова, и в третий раз. Он меня игнорировал, но я решил взять его измором. На шестой попытке я оставил бессвязное сообщение: – Майкл, возьмите трубку. Возьмите трубку! Если вы боитесь приезжать в Рим, то хотя бы поговорите с адвокатом Симона. Надо, чтобы он знал, что произошло тогда в аэропорту. Наговаривая сообщение, я смотрел на дорогу, что вела к папскому дворцу, и выглядывал брата. Увы, напрасно. Двадцать минут спустя из зала вышел криминальный эксперт Корви. Жандарм проводил его до границы и вывел за ворота в Рим. Симона не было. И тут перед Дворцом трибунала остановился седан с затемненными стеклами. Я вскочил. Когда шофер вышел, чтобы открыть заднюю дверь, я поспешил к машине. Заднее сиденье пустовало. Шофер сделал мне знак отойти, но я обошел его и заглянул на место рядом с водительским. Тоже никого. Через некоторое время двери дворца отворились. Появился архиепископ Новак и, шаркая, пошел к открытой дверце машины. Я шагнул назад. Глаза Новака были опущены долу. Он даже не взглянул мне в лицо. Но протянул вперед руку, показывая, чтобы я проходил первым. – Прошу вас, – сказал он. – Ваше преосвященство! Он повторил движение рукой, ожидая, пока я пройду. – Ваше преосвященство, можно мне с вами поговорить? Это был высокий сутулящийся человек, на несколько дюймов выше меня. Сутану он носил совсем простую. На лице его царила рассеянная грусть, задумчивость, из-за которой он не поднял взгляда и не узнал во мне знакомое лицо из зала суда. Говорили, что, когда он был мальчиком, его отца, полицейского из Польши, сбил грузовик, который тот пытался остановить для проверки. Сейчас Новак возвращался домой, к своему второму умирающему отцу, Иоанну Павлу. Невозможно себе представить, как к трагическому положению Симона привлечь внимание человека, который считал страдание неотъемлемой частью жизни. Но я обязан хотя бы попытаться. – Пожалуйста, ваше преосвященство, – повторил я. – Это очень важно! Новак не пошевелился. – Да, я знаю, отец Андреу, – сказал он и опять взмахнул протянутой рукой. Наконец я понял. Он приглашал меня в свою машину. Когда я лез внутрь, сердце мое лихорадочно стучало. Громоздкая сутана занимала много места. Я натянул ее поплотнее и забился в дальний угол заднего сиденья, чтобы не стеснять его преосвященство. Шофер подал ему руку, помогая сесть. Помню, как отец ухватил меня за плечо и показал на Новака, который проходил мимо нас по улице. Архиепископ тогда был молод, примерно как сейчас Симон. Теперь ему было шестьдесят пять. Его тело налилось такой же свинцовой тяжестью, как у Иоанна Павла; у него была толстая, как бочонок, шея, громоздкое лицо и взгляд, который не сдался, но погрузился в себя. Порой Новак еще улыбался, но даже в этих улыбках сквозила печаль. Он ничего не сказал, когда шофер закрыл за ним дверь. Не заговорил он и когда машина двинулась в путь. Всего на мгновение я увидел Миньятто, покидающего зал суда. Мы встретились взглядами через ветровое стекло, и я успел заметить его изумленно открытый рот. – А я вас помню, – наконец произнес Новак отеческим голосом. – Еще мальчиком. Я изо всех сил старался не робеть, не чувствовать себя тем ребенком. – Благодарю вас, ваше преосвященство. – И брата вашего помню. – Почему вы ему помогаете? Он чуть наклонился ко мне, уменьшая расстояние между нами. Когда я говорил, его поблекшие глаза следили за моими, показывая, что он меня слушает. – Ваш брат сделал нечто экстраординарное, – сказал архиепископ, чуть изменив последнее, такое «не польское» слово сво им акцентом. – Его святейшество благодарен. Значит, Новак знал о выставке. И о православных. – Ваше преосвященство, вы знаете, где содержат моего брата? Вопрос вышел более эмоциональным, чем я хотел. Но архиепископ казался таким заботливым, таким участливым к моим переживаниям… – Да, – сказал он и опустил глаза, показывая, что понимает, насколько эта тема для меня болезненна. – Разве вы не можете освободить его? Неужели невозможно остановить суд? Мы проехали первые ворота на пути к папскому дворцу, швейцарские гвардейцы встали по стойке смирно и отсалютовали. – У суда своя цель, – ответил Новак. – Найти истину. – Но вы ведь знаете истину! Вы знаете, что он пригласил сюда православное духовенство, и знаете почему. Суд – это лишь способ, которым кардинал Бойя хочет оказать давление на Симона и добиться от него ответов по выставке. Мы проезжали посты один за другим. Седан ни разу не замедлил хода. – Святой отец, – тихо сказал Новак, – прежде чем завтра откроется выставка, важно, чтобы мы узнали истину о том, почему убили доктора Ногару. Словно желая подчеркнуть важность вопроса, он попросил шофера остановить машину. Перед нами было крайнее крыло дворца – то, где находились Иоанн Павел и Бойя. Мы стояли во дворе секретариата. – Ваше преосвященство, мой брат никого не убивал. – Вы знаете это наверняка, потому что были в Кастель-Гандольфо? – Я знаю своего брата. К нам направилась пара швейцарских гвардейцев, почувствовав неладное, но шофер махнул им рукой. – Если мы освободим его из-под домашнего ареста, – сказал архиепископ Новак, – вы сообщите мне причину, по которой убили доктора Ногару? Теперь я все понял. Он запретил обсуждение выставки, не желая, чтобы Бойя узнал о визите православных священников, – но без этих показаний Новак не мог выяснить почему застрелили Уго. Ему оставалось только гадать, у кого была причина его убить. Симон держал всех в неведении относительно тысяча двести четвертого года. Даже человека, который подписал бумаги, разрешающие привезти сюда плащаницу из Турина. – Ваше преосвященство, – сказал я, – Уго Ногара обнаружил, что крестоносцы выкрали плащаницу из Константинополя во время Четвертого крестового похода. Плащаница не принадлежит нам. Она принадлежит православным. Новак внимательно на меня посмотрел. В его глазах забрезжило едва заметное чувство. Удивление. А может, разочарование. – Да, – сказал он. – Это правда. – Вы знали? – А больше ничего? – спросил он. – Помимо этого? – Нет. Нет, конечно. Архиепископ взял меня за руку. – Вы очень не похожи на своего брата. Продолжая смотреть на меня, он дважды постучал рукой по сиденью. Шофер вышел из машины. Несколько мгновений спустя моя дверь открылась. – Подождите, – сказал я, – вы заставите кардинала Бойю отпустить Симона? Рука шофера легла мне на плечо, веля выходить. – Святой отец, мне очень жаль, – сказал Новак. – Все не так просто, как вам кажется. Ваш брат рассказал вам не всю правду. Он пожал мне руку, так, как делал Иоанн Павел на площади Святого Петра, утешая совершенно незнакомых людей. Словно я проделал весь путь, чтобы снова ничего не понять. – Святой отец, – сказал позади меня швейцарский гвардеец. И ни слова больше. Рука Новака отпустила мою, и я вышел. А Новак все продолжал смотреть на меня. У меня в телефоне висело три сообщения от Миньятто, он приказывал мне немедленно вернуться во Дворец трибунала. Я не стал отвечать. Вместо этого подошел к гвардейцу, который стоял на часах у восточных дверей и видел, как я выходил из машины архиепископа Новака. – Давид? – спросил я. – Деннис, святой отец. – Деннис, мне нужно повидаться с братом. Апартаменты кардинала Бойи – прямо над нами. В них – Симон. – Я позвоню, чтобы вас встретили, – сказал он. – Не нужно, я сам поднимусь. Я сделал шаг к двери, но он преградил мне путь. – Святой отец, сначала мне нужно позвонить. Я отодвинул его в сторону. – Скажи кардиналу Бойе, что к нему пришел брат Симона Андреу. Словно из воздуха возник второй гвардеец. – Лорис, – сказал я, узнав его, – мне нужно пройти. Он приобнял меня и повел вниз по лестнице. Внизу спросил: – Святой отец, что случилось? – Я иду к Симону, – сказал я, вырываясь. – Вы знаете, что вам не разрешено. – Он там, наверху. – Знаю. Я резко остановился. – Ты видел его? – Нам нельзя входить в апартаменты. – Скажи мне правду. Он помолчал. – Один раз видел. Волнение сжимало мне горло. – С ним все в порядке? – Я не знаю. – Пропусти меня! – Идите лучше домой. Я снова почувствовал его руку и стряхнул ее. Увидев это, второй гвардеец позвонил по рации и вызвал подкрепление. – Святой отец, – сказал Лорис, – идите. Я отступил. И во всю силу легких крикнул в сторону окон второго этажа: – Кардинал Бойя! Со стороны дирекции секретариата бежало еще два гвардейца. Я снова шагнул назад и крикнул: – Ваше высокопреосвященство, я хочу видеть брата! Несколько рук схватили меня и начали подталкивать к выходу со двора. – Я скажу вам все, что вы захотите! – кричал я. – Только дайте мне повидать брата! Я пытался освободить руки, но меня тащили прочь по брусчатке двора. – Прошу вас! – умолял я их. – Я должен, должен его увидеть! Но когда мы покинули двор, два швейцарца закрыли металлические ворота. – Уходите, святой отец, – сказал Лорис, указывая на дорожку, ведущую из дворцового комплекса. – Пока еще можно. На ватных ногах я поплелся назад. «Ваш брат рассказал вам не всю правду». Я смотрел на дворец через прутья железных ворот, чувствуя себя раздавленным. И вдруг там, на другой стороне двора, я кое-что увидел. В окне второго этажа разошлись занавески. Между ними, всего на мгновение, я заметил кардинала Бойю. В оцепенении я пошел прочь. У внешних ворот дворца меня ждал Миньятто. Увидев выражение моих глаз, он взял меня под руку и сказал охране: – Я заберу его. Мы молча шли назад к трибуналу. Не знаю, слышал ли мон-сеньор, как я кричал. Впрочем, наплевать. Рядом с залом суда был кабинет. Миньятто занялся делами, так и не обмолвившись со мной ни словом. Архивариус протянула ему папку с бумагами и попросила расписаться. Новые показания. Новые свидетели. – Записей с камер так и нет? – спросил у нее Миньятто. Она покачала головой. И как ему удается с такой серьезностью играть в этот балаган? – Это те, которые я запрашивал? – спросил он, показывая на серию фотографий. Она проглядела снимки. Я заметил на них знакомые мешки с вещдоками. Предметы из машины Уго. Миньятто отчитал меня за то, что я пробрался в гараж, а теперь запрашивает данные, которые я там нашел. Я сердито глянул на него. Он продолжал молчать. – Все правильно, монсеньор, – сказала архивариус. – Спасибо, синьора. Его рука снова легла мне на спину, выпроваживая из кабинета. Наконец он заговорил со мной. – Идемте пообедаем, святой отец. День уже перевалил свой пик и угасал. Миньятто прикрылся от солнца рукой, как козырьком. – Нет, – сказал я. – Петрос может к нам присоединиться. Надо поговорить о голосовом сообщении, которое Ногара оставил вашему брату в нунциатуре. Трибунал приобщил его к делу. – Нет. Он убрал руку, глядя себе под ноги. – Я понимаю, что вы испытываете, но, святой отец, может быть, вам лучше сейчас отдохнуть от суда. – Я буду делать то, что необходимо. – Что вам сказал архиепископ Новак? – прищурившись, спросил Миньятто. – Что брат мне лгал. – О чем? Я и сам не знал. Имея серьезные основания, он мог скрывать все, что угодно. – Отец Андреу, скажите. Но в этот миг зазвонил мой телефон. И я узнал номер. – Майкл? – спросил я, немедленно ответив. – Алекс, я был в самолете, не мог взять трубку. – Что? – Я сейчас в аэропорту. – В каком? – В Тимбукту! Сами-то как думаете? Через час буду в городе. Если адвокат Симона хочет пообщаться, пусть будет готов. «Это он?» – одними губами спросил Миньятто. Я кивнул. – Дайте мне с ним поговорить. Я протянул телефон. – Отец Блэк? – сказал Миньятто. Он достал из-за обшлага сутаны ручку и, открыв блокнот, стал записывать на внутренней стороне обложки. У него за спиной в Музеи и из Музеев сновали грузовики. Я снова подумал о словах архиепископа Новака. До открытия выставки оставалось всего двадцать четыре часа. – Вы дадите показания? – спросил Миньятто. – Как скоро вы можете быть готовы? Мой взгляд упал на папку у него в руке. На фотографии, о которых он спрашивал архивариуса. На одном снимке я заметил зарядник Уго. На другом – листок с нацарапанным номером моего телефона. – Нам надо обсудить то, что с вами произошло. Мы сможем сегодня вечером встретиться в моей приемной? Кроме того, были фотографии мешков для улик, которые я не успел осмотреть, когда Джанни заторопил меня. Пачка сигарет. Выцветший на солнце ватиканский паспорт – я представил, как Уго махал им швейцарским гвардейцам, въезжая в страну. Связка ключей. Ничего достаточно большого по размерам, что совпало бы с отпечатком под водительским сиденьем машины Уго. – Он не может присутствовать на встрече. Это не входит в задачу прокуратора. У меня отвисла челюсть. Брелок на ключах: овальный, с гравировкой из трех букв и трех цифр. DS – триста двадцать восемь. Я вытянул папку из руки у Миньятто. Он чуть не выронил телефон и недовольно посмотрел на меня. DSM. Domus Sanctae Marthae. Латинское название «Казы». Три цифры – это номер комнаты. От металлического брелока откололся краешек. Ключ принадлежал не Уго. Ему не нужен был номер в отеле. Значит, это ключ того, кто взломал «альфу-ромео». – Не расслышал. Сигнал прерывается. Повторите, пожалуйста. Я прикрыл глаза. Не надо себя обманывать. Убийца не оставил бы на месте преступления свой ключ. Так чей же он? Миньятто забрал у меня папку и что-то написал на обложке. Каким странно общительным вдруг стал Майкл. На него это не похоже. Ответ пришел секунду спустя, когда Миньятто вручил мне телефон со словами: – Отец Блэк снова хочет с вами поговорить. – Слушайте меня внимательно, – начал Майкл. – Адвокат сказал, что на нашей сегодняшней встрече вы быть не сможете, поэтому нам с вами надо кое о чем переговорить отдельно. Встретимся после всего у Сятого Петра. – На площади? – Нет, в правом трансепте. Я оставлю северную дверь открытой. Вы знаете, о которой двери речь? Миньятто пытался нас подслушать. Я отошел в сторону. – Когда? – спросил я. – Давайте в восемь. И если меня не будет, завтра вам придется искать нового свидетеля. – Завтра? – В восемь часов. Вы поняли меня? Когда я повесил трубку, Миньятто сказал: – Вам нельзя с ним встречаться. Вам ясно? Только в моем присутствии. Я ничего не ответил. – Доброй ночи, монсеньор, – сказал я. – Увидимся утром. Я позвонил на домашний телефон брату Самуэлю и попросил еще чуть-чуть посидеть с Петросом. Потом набрал номер Моны. – Все-таки сегодня я не смогу, – сказал я. Должно быть, она что-то почувствовала по моему голосу. – Все в порядке? Хочешь, поговорим? Я не хотел. Но слова сами полились. – Я зол. Симон соврал мне. Наступило молчание. Тишина, которая показывала, что в глубине души Мона до сих пор в нем сомневалась. – О чем соврал? – спросила она. – Неважно. Снова молчание. Наконец она сказала: – Я у родителей. Могу встретиться с тобой, только скажи где. – Не могу. Просто… говори со мной. – Как Петрос? – спросила она. Я закрыл глаза. – Я весь день проторчал в суде. Брат Самуэль сказал, что все в порядке. – Алекс, ты меня беспокоишь. Давай я помогу? Я сидел на скамейке во дворе трибунала. Служащие, возвращающиеся домой, выстроились в очередь на заправку. Поверх крыш их машин я видел «Казу». – Мне просто нужно время, чтобы подумать, – сказал я. – Завтра тебе позвоню. Я помолчал и добавил: – Прости, что сегодня так получилось. Прежде чем она успела ответить, я нажал отбой. Ноющая боль, копившаяся в душе последние часы, стала нестерпимой. Когда подобная боль накатывала после смерти матери, мы с Симоном бегали за город и обратно. Холмы. Лестницы. Тени стен. Мы бегали, пока не сгибались пополам, пока не падали на землю, а потом охлаждались в брызгах фонтанов. Я закрыл глаза. «Господи, верни его мне. Я не могу без моего брата». Я посчитал окна в «Казе». Я знал, который номер – триста двадцать восьмой. Всего на один этаж ниже, чем наш с Петросом, но вдоль длинной части здания. Угловая комната, если не ошибаюсь. Я как раз смотрел на ее окна, выходящие на запад. Может быть, завтра все выяснится. Может быть, таков и был план Бойи. Продержать Симона, пока выставка не закончится. Жалюзи на окнах закрыты. В других комнатах портьеры раздвинуты, но обитателю этой воздух, похоже, не нужен. Он не желал видеть римский день. Я открыл телефон и позвонил портье. – Сестра, пожалуйста, соедините меня с номером три – двадцать восемь. – Одну минуту. Телефон звонил и звонил. Разговаривать постоялец тоже не хотел. Я повесил трубку. С заправки уехал последний автомобиль. Воздух снова утих. Легкий ветерок трепал флаг Ватикана на флагштоке перед входом в «Казу». Я встал. И с пустотой в груди пошел к ее дверям. Монахиня за стойкой меня удивила. – Добро пожаловать, святой отец. Как вы поживаете? Она спросила по-гречески. Интуиция подсказала мне, что отвечать надо на том же языке. – Очень хорошо, сестра. Благодарю вас. – Как вам нравится в нашей стране? – Очень нравится. – Могу я вам чем-нибудь помочь? – Я просто возвращаюсь к себе в номер. Помахав перед ней своим старым ключом, я пошел дальше. Но с тех пор как я уехал, меры безопасности усилились. Объявление в вестибюле гласило, что каждый лифт теперь обслуживает отдельный этаж. Я услышал, как лифтеры просят пассажиров показать ключи, прежде чем зайти в кабину, и решил пойти по лестнице. Но как только я собрался открыть дверь третьего этажа, над головой раздался голос. – Святой отец, это не тот этаж. Вам выше. С площадки четвертого этажа, шагая через две ступеньки, спустился швейцарский гвардеец. К счастью, мы были незнакомы. – Могу я взглянуть на ваш ключ? – спросил он. Похоже, его поставили на пост у пожарного выхода. Я показал ключ, и гвардеец кивнул. На ключе от комнаты, где останавливались мы с Петросом, значилось: «435». – Следуйте за мной, святой отец, – медленно произнес он по-итальянски. И с нарочитым жестом повел меня вверх по ступенькам. На четвертом этаже кипела жизнь. Повсюду ходили священники. Я был поражен. На каждом – восточное облачение. Должно быть, это православные Симона. В холле я насчитал их одиннадцать. Двенадцатый священник открыл дверь своего номера, что-то сказал стоящему снаружи коллеге и вернулся к себе. Его язык оказался мне незнаком. Сербский? Болгарский? И тут меня осенило: по крайней мере некоторые из этих священников должны быть греками. Монахиня за стойкой, не зная, из какой я страны, приветствовала меня по-гречески. Значит, Симон ездил и туда – он не мог не раздать приглашения на родине. Сколько же всего стран он проехал? Сколько священников, скольких национальностей стояли сейчас в этом зале? Подобного еще никто никогда даже не пробовал совершить. Я оглянулся на стоящего за пожарной дверью швейцарского гвардейца. И мне в голову пришла еще одна мысль. Швейцарцами командует только папа. Только Иоанн Павел и Новак могли направить сюда этих солдат. Они наверняка знали масштабы работы Симона. Все, что я на тот момент мог делать, – это наблюдать. Священники сходились группками и снова расходились. У православных христиан нет централизованной власти, нет папы, как у католиков. Патриарх Константинопольский – их почетный глава, но, в сущности, православная церковь представляет собой федерацию национальных церквей, и у многих из них – собственный патриархат. Сама идея такой клерикальной демократии, когда ни один епископ не получает приказаний от другого, – кошмар для католика, верный путь к хаосу. Однако за две тысячи лет узы традиции и общей веры сделали братьями православных священников из всех уголков христианского мира. Даже в нервной атмосфере этого коридора, наполненной ожиданиями, люди переступали все границы и приветствовали друг друга. Они говорили на языках друг друга – иногда бегло, иногда запинаясь. Улыбок было почти столько же, сколько бород. Мне показалось, что я вижу перед собой древнюю церковь, мир, который оставили после себя апостолы. И я вдруг ощутил странное, очень глубокое чувство дома. Группа священников пошла в мою сторону. Я сообразил, что стою перед лифтом. Двери открылись, и мне пришлось отойти, чтобы не мешать. В группу влились еще трое, разговаривавших на языке, которого я не узнал. Мне послышалось знакомое слово, обозначающее вечернюю молитву, – вот почему они ехали вниз. Но один по-итальянски велел лифтеру подержать дверь. Шли еще люди. В конце коридора открылась дверь. Из комнаты вышел молодой священник с тонкой бородкой. Он задержался у дверей, заглядывая в номер. И я почувствовал трепет в душе. Он ожидал своего начальника. Я старался не разглядывать иерарха, который с достоинством вышел из номера, – лет пятидесяти-шестидесяти, с солидным животом и в красивой свободной рясе. Как и рассказывал Джанни, на нем была высокая православная шапка. Остальные священники в коридоре расступились, пропуская его к лифту. Лифтер потянулся к кнопке – но иерарх покачал головой. Другой священник, стоявший в кабине, пояснил: – Подождите, пожалуйста. Еще не все пришли. Я вглядывался вглубь коридора. Из той же открытой двери появился еще один епископ, на нем была золотая цепь с портретом Богородицы. Даже на расстоянии я видел блеск на его высоком головном уборе: крошечный крестик, символизирующий епископа высокого ранга или митрополита. Этот епископ был старше – по меньшей мере лет семидесяти. Он шел сутулясь. Помощники по обеим сторонам следили, чтобы ряса не попала ему под ноги. Но и теперь дверь за ним не закрылась. И вдруг началось общее волнение. Почему-то все священники в коридоре разом вполголоса заговорили. Некоторые собрались у открытой двери, украдкой бросая взгляды внутрь. Остальные встали вдоль стен коридора. Они расступались, как море, потому что из дверей выходил кто-то еще. Человек в белом. Глава 30 Меня бросило в дрожь. По всему коридору священники кланялись. Должно быть, глаза сыграли со мной шутку… Но по мере того как человек приближался, я разглядел его отчетливее. Это не Иоанн Павел. Кто-то еще старше, с черными, как сажа, глазами. И бородой. Борода белым туманом окаймляла его длинное, вытянутое лицо. Она шла до середины груди, и у груди же он что-то нес в руке – высокий белый головной убор с небольшим, украшенным драгоценностями крестом. Проходя мимо священников, он в благословении воздел руку. Я застыл на месте. Я знал, кто это. На плохом итальянском, с акцентом, он сказал мне: – Благослови вас Бог! – И вас, – неуклюже промямлил я. Два священника на всякий случай вышли из лифта, чтобы иерарху хватило места. Симон совершил невозможное. По традициям Румынской православной церкви ее предстоятель иногда одевается в белое. Передо мной был один из девяти патриархов православной церкви. Я поспешил вниз по ступеням. Лифт, видимо, шел на первый этаж, в частную часовню, пристроенную к «Казе». И тут я понял, что не могу идти за ними. Едва ли у меня получится общаться с этими людьми. Они могли бы принять меня за брата, поскольку мои сутана и борода выглядели как у православных, но из-за нашего раскола православная церковь запрещала мне, католику, приходить с ними к причастию. Вместо этого я прошел по лестнице до площадки третьего этажа и проскользнул внутрь. Нервы звенели. Я прислонился к стене, недоумевая: как могло все пойти наперекосяк? Как могло прекрасное, исторической значимости событие стоить Уго жизни? А Симону угрожало низложение. На третьем этаже открылась дверь. Из комнаты вышел римско-католический священник, глянул на меня и прошел к лифту. Нажимая на кнопку, он еще раз посмотрел на меня. Взгляд был мне очень хорошо знаком. Хотя с этим человеком у меня гораздо больше общего, чем с православными христианами на верхнем этаже, – я католик, поддерживаю папу, мы можем приходить к причастию друг у друга в церквях, – но он считал, что я здесь некстати. – Добрый вечер, святой отец, – сказал я по-итальянски, чтобы унять его опасения. А может, заодно, унять свои. И пошел дальше, в сторону номера триста двадцать восемь. У двери я попытался успокоиться, повторяя Иисусову молитву. «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного». «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного». Ничего со мной здесь случиться не может. В этом коридоре, этом здании полно людей, которые бегом прибегут при первых криках о помощи. Кто бы ни оказался внутри, я вызову его на разговор. Наружу, в коридор, не в его комнате. Я постучал. Ответа не последовало. Я заглянул в замочную скважину, надеясь, что за мной никто не наблюдает. Потом постучал еще раз. По-прежнему ответа не было. Я достал телефон и позвонил на стойку регистрации. – Сестра, можете соединить меня с номером триста двадцать восемь? По ту сторону двери зазвонил телефон. Я поднес мобильный к замочной скважине и показал на него пальцем. Можем поговорить и так. Мне все равно. Но никто не отозвался. Через большое окно в конце коридора было видно, как садится солнце. Меня вдруг осенило. Я посмотрел вниз. Под дверью не оказалось полоски света. Вот почему закрыты жалюзи. Никого нет дома. Я опять позвонил портье и сказал: – Сестра, я спускаюсь, чтобы встретить гостя в ресторане. Кто-нибудь может убрать мою комнату, пока меня нет? Номер триста двадцать восемь. – Святой отец, ваш гость, кажется, только что звонил вам в номер. Немедленно отправлю к вам уборщицу. И впрямь, я смотрю, подзадержалась сегодня уборка! Я поблагодарил ее и подождал у лифта, пока не пришла монахиня с тележкой. Когда она отперла комнату, я зашел следом за ней. – Господи, что это вы? – с тревогой воскликнула монахиня. Несколько секунд было темно. С наружного двора проникали бледные миазмы электрического света, сиявшего через щели в жалюзи. Монахиня включила лампу. В комнате больше никого не было. – Сестра, – пробормотал я рассеянно, оглядывая комнату, – не обращайте на меня внимания. Я кое-что забыл. Комната почти один в один походила на ту, где жили мы с Петросом. Узкая кровать с изогнутой спинкой. Прикроватный столик. Распятие. Я сел за письменный стол и сделал вид, будто делаю заметки, а сам ждал, пока она уйдет. Монахиня закрыла шкаф и забрала пару простыней, лежавших на полу у кровати. Священник, живший в этой комнате, наверное, любил спать на полу, как Симон. Но и кроватью, кажется, тоже пользовались. Похоже, здесь их жило двое. И должна быть какая-то причина, по которой задержалась уборка. Пока уборщица стелила постель и вытряхивала мусор из корзин, я осмотрел пол. Около торшера стоял старый чемодан без ярлычка с именем. На столике лежал несессер с туалетными принадлежностями, фотоаппарат, книга в мягкой обложке. Монахиня посмотрела сперва на стопку бумаг под несессером, потом опять в сторону шкафа. – Святой отец, – сказала она, – кто живет в этой комнате вместе с вами? – Один коллега, – нашелся я. Кое-что привлекло мое внимание. Книга в мягком переплете посвящалась плащанице. Я почувствовал нервное покалывание в груди. Эту книгу я читал. Именно это издание. Его украли из моей квартиры, когда ее взломали. Мой взгляд тревожно метался по комнате. В мусорной корзине, которую опустошала монахиня, лежала стеклянная бутылка. Граппа «Юлия». Любимый напиток Уго. Но стаканов нигде не видно, никаких признаков, что распивали ее здесь. Подобными бутылками было завалено мусорное ведро в квартире Уго. В квартире, куда кто-то проник. Возможно, что-то еще есть в этой комнате из украденного в его или в моем доме. Монахиня снова посмотрела на стопку бумаг на столике и почему-то заспешила закончить работу. Пока она прибиралась в ванной, я подошел посмотреть на бумаги. И замер. Заскрипели колесики тележки. Закрывая за собой дверь, монахиня сказала: – Святой отец, мне придется сюда позвать администратора. Мне кажется, это не ваш номер. Стопка бумаг оказалась стопкой фотографий. На них был я. Когда я взял камеру, у меня тряслись руки. Я просмотрел отснятые фотографии. Вот я гуляю в Садах. Стою у Дворца трибунала. Стою в дворике, который внизу, держу за руку Петроса. Ближе к концу я нашел его. Фото, где я выхожу из «Казы». Фото, которое, с угрозой на обратной стороне, подсунули мне под дверь. Я пытался думать. Но по жилам разливался страх. Имя. Лицо. Мне нужно хоть что-нибудь. Я рывком открыл шкаф. На вешалке висела черная, застегнутая на пуговицы сутана римского католика. Монахиня наверняка поняла, что она не моя. На сутане мог оказаться ярлычок. В стране одинаково одетых людей, мы подписываем на одежде свои имена. Но здесь ничего не было, только поблекший логотип ателье, недалеко от Пантеона. На другой вешалке висел ферайолоне, длинный плащ, который римские священники носят на официальные мероприятия. Наконец все сошлось. Я смотрел на парадную одежду священника. Этот человек собирался завтра на выставку Уго. Нужно было придумать, как опознать его. Я положил сутану на кровать и открыл перочинный ножичек, висевший у меня на связке ключей. Сзади, сразу под воротником, я сделал разрез. Он был почти невидим, но когда сутана натянется на мужские плечи, разрез разойдется, и я увижу, как просвечивает белая рубашка. В коридоре послышался шум. Я повесил сутану обратно и направился к двери – но тут мне в голову пришла одна мысль. Я вернулся к столу и проверил ящики. Должно быть, где-то здесь. Нашелся счет за обед и еще одна бумажка, оказавшаяся штрафным талоном за парковку, – я сложил их к себе в карман. А потом на столике увидел то, что искал. Под листком бумаги лежал фирменный блокнот «Казы». Я открыл жалюзи и поднес блокнот под косой закатный свет. На странице виднелся едва заметный оттиск рукописной записи. Пять цифр моего телефонного номера. Вот откуда взялся листок бумаги в машине Уго. И наверное, именно из этой комнаты мне трижды звонили в ночь перед его гибелью. Здесь жили два священника. Один взломал мою квартиру, в то время как второй забрался в машину Уго в Кастель-Гандольфо. Все сходилось в этой комнате. Жаль, что я не остановил уборщицу, когда она выбрасывала мусор из корзины. Внутри наверняка было нечто поинтереснее пустой бутылки граппы «Юлия». Внезапно дверь распахнулась. В номер вошла монахиня. За ней стояла уборщица. – Святой отец! Объясните, что все это значит. Я попятился. – Вы здесь не живете! – воскликнула монахиня. – Немедленно ступайте за мной. Я не пошевелился. Позади нее появился швейцарский гвардеец. Тот самый, которого я видел на лестнице. – Делайте, как она велит, святой отец, – приказал он. Я придумал. – Ден каталавэно италика, – сказал я гвардейцу. – Имэ Эллиника. «Я не понимаю по-итальянски. Я грек». Он нахмурился. Потом его осенило. – Он из тех, которые наверху! – сказал охранник. – Все время не на тот этаж рвется. Я заморгал, словно ничего не понял. Монахиня поцокала языком и махнула мне, приглашая следовать за ней. Я с облегчением повиновался. Но тут вмешалась уборщица. – Нет, – сказала она. – Он лжет. Я говорила с ним по-итальянски. Меня привели в холл, где уже ждал жандарм. Он провел меня через двор в участок, располагавшийся внутри Дворца трибунала. Там была камера предварительного заключения. Но вместо того чтобы посадить меня туда, жандарм велел мне сесть на скамейку рядом со столом дежурного и вытащить все из карманов. На свет явился счет за обед. Штрафной талон. Мой телефон. Содержимое моего бумажника. Увидев ватиканский паспорт, жандарм очень заинтересовался. Когда узрел имя, вернул паспорт со словами: – Я вас помню. Я тоже его помнил. Он прибыл в Кастель-Гандольфо в ночь убийства Уго. – Святой отец, какого черта вы забыли в «Казе»? Бранное слово было знаком того, что я утратил его уважение и больше недостоин обращения, полагающегося священнику. – Мне нужно позвонить, – сказал я. Сам я тем временем внимательно смотрел на штрафной талон, стараясь запомнить указанный на нем номер машины. Жандарм подумал и покачал головой: – Я должен поговорить с капитаном. К черту капитана. – Мой дядя – кардинал Чиферри, – сказал я. – Дайте мне телефон. Он вздрогнул, услышав фамилию дяди Лучо. Но у меня была другая фамилия, и жандарм с уверенностью заключил, что вправе мне не поверить. – Оставайтесь здесь, святой отец, – сказал он. – Я вернусь. Капитан все ему разъяснил. Через двадцать минут за мной приехал дон Диего. Я ожидал, что он будет в ярости. Он и был в ярости. Но не на меня. – Вам повезло, что вы не потеряли работу! – сказал он жандарму. – Больше не смейте унижать членов этой семьи! И пожалуй, это кое-что говорило о нашей стране: полицейский, зная, что прав, тем не менее выглядел испуганным. Солнце стояло низко над горизонтом, когда мы шли по тропинке к дворцу Лучо. Диего не проронил ни слова. Его молчание показывало, что я впутался в такую неприятность, разговор о которой – за пределами его компетенции. Но я думал о другом. Перед глазами стоял только кардинал Бойя, глядящий на меня из-за портьер. У дверей дворца я сказал: – Спасибо, Диего. Но я не пойду внутрь. – То есть? – Мне нужно быть в другом месте. Пять минут восьмого. У меня встреча с Майклом Блэком. – Но ваш дядя… – Я знаю. – Он совершенно однозначно распорядился. – Извинюсь перед ним в другой раз. Уходя, я спиной чувствовал взгляд Диего. На северный фасад собора Святого Петра никогда не светит солнце. Как мох на стволах деревьев, в жаркие дни здесь появляются священники, чтобы украдкой выкурить сигарету в густой прохладной тени. Каменные стены здесь – сорока футов в толщину и поднимаются выше, чем утесы Дувра. Сам ад не смог бы их нагреть. В этот час все другие двери уже заперты. Санпьетрини в темноте проверяют базилику, каждую лестницу, каждый потайной уголок. Но из-под этой служебной двери светила полоска бледного света. Должно быть, Майкл знаком с кем-то из смотрителей, и ему сделали одолжение. Я проскользнул внутрь и прошел через прохладный воздух, чувствуя себя песчинкой на дне океана. Туристы приходят сюда днем взглянуть на мраморный пол и уходящий в заоблачные выси балдахин, но в этой церкви множество потайных мест, о которых знают даже не все священники. Есть скрытые от постороннего взгляда лестницы, которые ведут в часовни, устроенные непосредственно в колоннах, – там духовенство готовится к службе и отдыхает, подальше от взглядов мирян. Есть комнаты для переодевания – сакристии, – где министранты помогают священникам облачиться к мессе. Наверху, за прожекторами, приткнулись балкончики, которые даже санпьетрини могли почистить, только вися на веревках, пропущенных через металлические крюки в стенах. И, как артерии, все соединяла сеть проходов в стенах. Между внутренней и внешней кожей базилики тянулись туннели, по которым человек мог, оставаясь невидимым, обойти всю церковь. По этой причине ни один священник не рассчитывал здесь на уединение. И поэтому ни один священник не приходил сюда из соображений конфиденциальности. Майкл знал это. Должно быть, именно на это он и уповал. Здесь – последнее место, куда кто-то заглянет в поисках двух священников, встречающихся тайком. Я вышел из прохода под гробницей прошлого папы в помещение базилики. Вокруг меня парила невесомая, мерцающая темнота. Из-за угла раздался звук – металлический щелчок, словно кто-то повернул ключ в замке. – Алекс? – услышал я голос Майкла. – Это вы? Я пошел на звук в северный трансепт. Микеланджело, проектируя собор, планировал его в виде греческого креста, с одинаковой длиной всех концов. Но потом добавили неф, превратив греческий крест в латинский, длинная сторона которого обращалась на восток. Там, где я стоял, находилась правая перекладина этого креста – единственная часть зала, отгороженная от туристов. Большинству восточных католиков это место незнакомо. Вдоль стен стояли конфессионалы, куда приходят исповедоваться паломники. Конфессионалы напоминают тройные шкафы: в середине – место священника, а по бокам – два открытых отделения. Но восточные католики исповедуются без кабинок. Лишь потому, что я много лет провел в этой базилике, я узнал звук, с которым отпирается тяжелая деревянная дверь кабины для священника. – Майкл, я здесь, – шепотом отозвался я. Дверь открылась. Впервые за много лет я воочию увидел живого Майкла Блэка. Он пропал шестнадцать лет назад. Сразу после вердикта радиоуглеродной датировки – мой отец вернулся в номер туринской гостиницы, который они вместе снимали, и обнаружил, что Майкл исчез. Его не было в обратном поезде на Рим, он не появился в понедельник в канцелярии. Отец пытался отыскать его, но вскоре и сам начал исчезать, погружаясь в депрессию, которая стала его могилой. Поиски сошли на нет. Майкла мы больше не видели. Лишь позднее я узнал, что произошло. По дороге из Турина один православный журналист подошел к Майклу и обвинил его в том, что тот обманом заманил наивных православных священников на унизительное католическое действо. Майкл выхватил у репортера магнитофон и избил его этим магнитофоном так, что незадачливый газетчик попал в больницу. Наказания Майкл избежал лишь потому, что туринская полиция не расположена была преследовать католического священника за стремление защитить реликвию их города. Поэтому всё решили полюбовно, и Майкла отправили на лечение. В те дни все прекрасно понимали: несколько месяцев в горах ни от чего серьезного не излечат. А может, и не считали, что он серьезно болен. И тем не менее. Он всегда был несдержан. Резок на язык. Но и итальянцы понимали, что он – американец, ковбой. Настоящие неприятности начались, как раз когда он вернулся с гор. Тогда его заметил секретариат. На земле есть места, где церковь вынуждена бороться за жизнь. Где священников сажают в тюрьмы. Похищают. Даже убивают на улице. Для таких мест секретариат набирает священнослужителей определенного типа. Американский архиепископ, который до дяди Лучо сидел в Губернаторском дворце, был ростом с Симона и почти в два раза плотнее. Во время папского визита в Манилу, когда на его святейшество попытался наброситься человек со штыком, американец схватил нападавшего и отшвырнул подальше. Майкл был вполовину меньше того архиепископа, но кое-кто счел, что он обладает нужными задатками. Новый потенциал Майкла, должно быть, разглядел кардинал Бойя. Каждый раз, когда Иоанн Павел снова протягивал православным христианам оливковую ветвь, Бойя посылал одного из своих квазимодо, чтобы наверняка ничего не вышло. Несколько хороших оскорблений, а то и пара драк, и годы дипломатической работы сходили на нет за считаные часы. Симон винил Майкла за то, что тот стал любимым квазимодо Бойи в Турции. А я винил кураторов Майкла за то, что взяли на работу вспыльчивого молодого священника и в тяжелый период жизни убедили, что он был прав, набросившись на православного репортера. И – что такими драками можно даже сделать карьеру. Священники – люди корпоративные, глина в руках церкви. Надо быть человеком необыкновенной силы, чтобы избавиться от влияния секретариата. Как Симон. А стоявший сейчас передо мной едва ли был похож на моего брата. Майкл оказался ниже ростом, чем я помнил. Он громко дышал, почти задыхался. От тысяч коктейльных приемов и обедов из семи блюд он растолстел. Ему было неуютно – он поправил пояс и тяжко закряхтел, словно сетуя, что пришлось заставить себя двигаться. Выглядел Майкл еще неухоженнее, чем раньше. Он несколько дней не брился. Причина вполне очевидна: непростая задача – водить бритвой по таким складкам! Раны еще были заметны. Шрам, как шов, пробегал под левым глазом. Нос тоже выглядел не лучшим образом – переносица еще была скошена набок. Вместо итальянских объятий он протянул мне руку для американского рукопожатия. Первые слова, которые я услышал от него за десять лет, были: – Черт побери, Алекс! Никто не сказал мне, что вы остались восточным. Я думал, уже переметнулись, как Симон. И все же в глубине его слов я почувствовал раскаяние. Если он пришел в эти стены, значит сожалел о том, что устроил мне и Петросу. – Вы встречались с монсеньором Миньятто? – спросил я. – Эти мне адвокатишки! – с отвращением произнес Майкл. – Да, встречался. – И? – Поставил меня в список на завтра. На завтра. Миньятто времени не теряет. – Но я сказал ему, – продолжал Майкл, – что врать я там не стану. Я не верю во всю эту ахинею. Объединение церквей… Лебезить еще перед этими бородатыми! Если меня спросят, то так и скажу. – Майкл, по телефону вы говорили мне, что, прежде чем избить, эти люди расспрашивали вас об исследованиях Уго. Он кивнул. – Чего они хотели? – спросил я. Он разглядывал свои кулаки. – Думали, Ногара что-то раскопал. Что-то вредное для налаживания дел с православными. И считали, будто Симон заставил его все скрывать. Поэтому и хотели выяснить, что там было. Как я устал от секретов… – Четвертый крестовый поход. В тысяча двести четвертом году мы украли у православных плащаницу. – Нет. Другое. – Майкл, это совершенно точно! – озадаченно ответил я. Он был римским католиком. Даже проработав много лет с моим отцом, он, возможно, не отдавал себе отчета, что для хрис тианского Востока означает тысяча двести четвертый год. Но Майкл покачал головой. – Ногара что-то обнаружил в Диатессароне. – Невозможно! Я целый месяц работал с Уго над Диатессароном. Майкл присвистнул. – Значит, вам повезло. – Повезло? – Что кардинал Бойя раньше до вас не добрался. На самом деле это вас ему надо было искать. Может быть, ему показалось, что Бойя его предал. Что на него совершил нападение собственный хозяин. Я не мог понять, почему так получилось. – Как вы оказались в том аэропорту? – спросил я. – Помогали Симону? – Я вам уже говорил, – ощетинился он. – Что говорили? – Я не могу рассказывать о том, что произошло. Я откинул назад голову. Конечно же! Еще одна присяга. – Я и адвокату так сказал, – прибавил Майкл. – Что в суде не смогу отвечать на эти вопросы. – Нарушьте клятву. Расскажите судьям правду. – Мы с адвокатом уже обо всем договорились, – его голос вдруг заклокотал гневом, – и я тут не для того, чтобы по новой с вами все ворошить. – Тогда зачем вы здесь? – Потому что мне так приказано. У меня по телу пробежал холодок. – О чем вы говорите? – Сегодня мне позвонил кардинал Бойя. Он знает, что я в городе. – Как это возможно? – Ваш адвокат указал мое имя на каком-то документе. – Его высокопреосвященство запугивал вас? – Нет. Только кое о чем напомнил. А потом спросил, как ему связаться с вами. Кровь тяжело била в виски. – То есть? – Он сказал, что вы сегодня на него кричали. У его окон. – Я только пытался… – Привлечь его внимание? У вас это получилось. – К чему вы клоните? – Его высокопреосвященство хочет с вами встретиться. Я нервно огляделся. – Прямо сейчас? Майкл фыркнул. – Завтра утром, до возобновления слушаний. В семь тридцать, в его апартаментах. – Что ему нужно? – Не знаю. Но надеюсь, что ваша встреча закончится лучше, чем моя – в аэропорту. Глава 31 Я выдавил из себя еще несколько вопросов, но у Майкла не нашлось на них ответов. Имя кардинала Бойи возымело на него странное действие. Он принялся заполнять паузы восхвалением своего начальника. Бойя – великий человек. Защитник традиции. Потом пошла официальная линия: объединение с православными ослабит нашу церковь, размоет суть католичества, низведет папу до положения всего лишь их патриарха. К Майклу возвращалась его иррациональность. Мне стало неприятно, меня знобило. Наконец я сказал: – Майкл, я услышал достаточно. Я ухожу. Я чувствовал, как он провожает меня взглядом. Будь мне известен другой выход из базилики, в тот вечер я бы им воспользовался. Всю дорогу домой я держал руку на мобильном. Несколько раз подумывал позвонить Миньятто, но и так знал, что он скажет: не слушать Майкла, не встречаться с Бойей. Я забрал Петроса от аптекарей. Он еще и не думал спать. И мне редко когда доводилось видеть, чтобы ему так не терпелось уйти от брата Самуэля. – Что ты задумал? – спросил я, вставляя ключ в наш новый замок. От возбуждения мальчик чуть ли не подпрыгивал на месте. – Давай позвоним маме? – Петрос, не сегодня. Он нахмурился. Наверное, решил, что я специально его дразню: после целого дня разлуки неужели я вправду откажу ему в одной, самой главной просьбе, на исполнение которой он так надеялся? – Нам с тобой надо кое о чем поговорить, – сообщил я вместо этого. И отправил сына умываться и чистить зубы, сказав, что подожду в его комнате. Он встревожился, но повиновался. Я раскрыл Библию, которая лежала у нас рядом с иконой Богородицы. Дева Мария безмятежно взирала на то, как я переворачиваю страницы. Как бы я хотел обладать ее спокойствием… Петрос вернулся, пахнущий своей любой имбирно-мятной зубной пастой. Он разделся, забрался в кровать и натянул простыню до подбородка. – Петрос, я хочу поговорить с тобой о том, что происходит сейчас у дяди Симона. Он удивленно посмотрел на меня. Его глаза вдруг стали невинны, наполнились трепещущей храбростью, свойственной только ребенку, который не в силах остановить то, чего страшится. – Ты помнишь господина Ногару? – спросил я. Он кивнул. – Пять дней назад господин Ногара умер. На лбу у Петроса залегла морщинка. Я ждал. – Почему? – спросил он. Почему… Ответить на этот вопрос мне не по силам. – Не надо бояться. Ты ведь знаешь, что происходит, когда мы умираем. – Мы возвращаемся домой, – сказал он. Я кивнул, мучительным усилием скрыв отчаяние. – Ты должен кое-что узнать о его смерти, – сказал я, погладив сына по голове. – Мы не понимаем, почему она произошла. И некоторые люди говорят, что виновен в ней Симон. Некоторые считают, что это он сделал плохое господину Ногаре. У Петроса постепенно напрягались все мышцы. Он задрожал. – Не бойся, – повторил я. – Мы ведь с тобой знаем Симона, да? Он кивнул, но не расслабился. – Знаешь, куда я сегодня ходил? – сказал я. – Во дворец, куда со всей Италии съезжались люди, как раз для того, чтобы поговорить о Симоне. И знаешь, что говорили некоторые? – Как назывался дворец? – спросил он невпопад. – Это… один из дворцов, – уклончиво ответил я. – Вон там. – Дворец prozio? – Нет, другой, – не сдавался я. – Туда приходили епископы и архиепископы, даже кардиналы, и знаешь, что они пришли сказать? Что Симон – очень хороший человек. Что они уверены, как и мы: он никогда никому не сделает плохо. Особенно своему другу. Петрос закивал энергичней, но лишь потому, что пытался соответствовать моим ожиданиям. Показать, что достаточно силен и способен воспринять ужасную новость. Я обнял сына обеими руками и притянул к груди, словно говоря, что сегодня не нужно быть взрослым. И он вмиг расплакался от облегчения. – Я знаю, – сказал я, поглаживая его волосы и чувствуя горячие слезы у себя на сутане. – Я знаю. Он издал неразборчивый беспомощный звук – как младенец. – Мальчик мой, – сказал я, чувствуя странную полноту бытия, которая появляется только в такие мгновения подлинного доверия. Я принадлежал ему. Бог создал меня для этого ребенка. ву. Но когда прочитаем сегодня, надеюсь, Петрос начнет понимать. Не знаю, что случится завтра у кардинала Бойи. Я пойду на риск, о котором, возможно, нам с Петросом предстоит пожалеть. Но сегодня я мог объяснить ему так, что однажды он поймет, почему я на этот риск пошел. Христианская жизнь руководствуется примером апостолов. Повторением их добродетелей, но и извлечением уроков из их неудач. Когда ученикам пришлось пережить арест человека, в которого они верили, и суд над ним, они в страхе покинули его. Собственную безопасность и приговор своих священников они поставили выше велений совести. Я верил в брата, как ни во что другое на этой земле, за исключением любви своего малыша. И я никогда не покину ни одного, ни второго. Так пусть это станет уроком для нас обоих. То, что я делаю для Симона, я сделал бы и для тебя. Есть один закон перед Богом. И этот закон – любовь. Такая, как эта. Петрос плакал, а я обнимал его. И отпустил, только когда он заснул. Сон не шел. В середине ночи я вышел в гостиную и сел на диван. Смотрел в окно на луну, молился. Перед рассветом я поставил на плиту кофейник. Без четверти семь пришел к братьям-соседям – просить еще раз посидеть с Петросом. Они к тому времени уже встали и помылись. На кухонном столе я поставил сыну любимую чашку с супергероем и пластмассовую бутылку с остатками фанты. Потом написал записку, стараясь выбирать слова, которые он мог легко прочитать: Петрос! Я ушел помогать Симону. Вернусь, как только смогу. Если тебе надо будет со мной поговорить, брат Самуэль даст тебе позвонить по его телефону. Когда я приду домой, мы с тобой позвоним маме, обещаю. С любовью,BabboЯ снова посмотрел на слова «когда я приду домой», и у меня перехватило дыхание. Какое счастье оказаться под своей крышей! В этой квартире моя семья жила уже больше двадцати лет. Это единственное место, где я до сих пор чувствовал присутствие родителей. И тем не менее я знал: Бойя может отнять ее у нас. Передать другой семье. Даже Лучо не сумеет его остановить. Бойя может устроить так, чтобы меня уволили из предсеминарии, и тем самым исключить из экономической структуры Ватикана. Мы с Петросом лишимся карточки в «Анноне», по которой покупали еду беспошлинно; наших скидок на бензин, после чего нам придется почти вдвое больше платить за бензин в Риме; нашего парковочного места, так что мы больше не сможем позволить себе машину. Иоанн Павел приплачивал некоторую сумму всем своим сотрудникам, у которых есть дети, и если вместе с работой я потеряю и эту доплату, у нас с Петросом ничего не останется. Моих сбережений хватит всего на несколько месяцев. То, что я собирался сделать, – правильно. Я это знал. Но молил Бога не дать Петросу от этого пострадать. По пути во дворец меня обгоняли архиепископы на автомобилях с шоферами. Светские люди проезжали на «веспах». Монахини крутили педали велосипедов. Я торопливо перебежал через переход, борясь с ощущением собственной незначительности. На первом контрольно-пропускном пункте жандармы насмешливо ухмыльнулись, когда я сказал: «У меня встреча с кардиналом Бойей». Но позвонили, и я оказался в списках. Меня молча пропустили. Я вышел на двор секретариата, и у меня громко застучало сердце. Я не знал, куда дальше идти. Джанни говорил про арочную галерею, которая ведет к закрытому дворику и лифту. Но галерею намертво запирали огромные двери. Мне пришлось вернуться и поехать на единственном лифте, который я знал, – внизу, рядом с помещениями секретариата. Двери открылись, выпустив меня в другой мир. Этим коридорам было пятьсот лет. Их строили с гигантским размахом: двести футов в длину и двадцать пять в высоту. Потолки расписывал Рафаэль. Проходящие мимо священники были сотрудниками секретариата, в прошлом – старосты классов в семинарии, светила своих родных диоцезов, люди, которым изучение языков в Академии давалось не труднее занятий по этикету. И все же многие не справлялись. Здешний принцип жизни гласил: новая дверь открывается тогда, когда выталкиваешь из окна очередного человека. Мне подумалось, что Симон всегда был здесь чужим. Эти священники ему в подметки не годились. Он уже доказал, что создан для великих дел. Но при первых проявлениях слабости его вышвырнут из окна. Я подошел к последнему крылу дворца. Часовые на последнем пропускном пункте сделали непременный телефонный звонок. Теперь от Симона меня отделяло шагов сто. И на каждом из этих шагов я старался думать о нем – иначе мысль о моем поступке приводила меня ужас. У дверей меня встретил священник-секретарь, худой, как посох, и одетый в такую дорогую сутану, что ее ткань переливалась, будто жидкий шелк. Он держал руки сложенными то ли в просительной, то ли в молитвенной позе, к которой прибегают священники секретариата, чтобы не дать посетителям себя обнять. Он едва заметно поклонился, и мы пошли в библиотеку, к встрече с которой меня не подготовил даже дворец Лучо. На полу лежал красный персидский ковер размерами с небольшой дворик. Стены покрывал золотой дамаст. И двери тоже были обиты тканью, как крышки шкатулок, – закрываясь, они сливались со стеной. Кресла, скамеечки для ног и канделябры были позолоченными. Симон рассказывал мне, что в секретариате есть такие места, в которых висят гобелены, подаренные папам королями эпохи Возрождения, а золото привезено еще Колумбом из Америки. Но священник-секретарь даже не попытался поразить меня фактами. Он лишь привел меня к столу для заседаний, стоящему в середине библиотеки, указал на стул, на расстоянии руки от кресла во главе стола, и велел ждать. А сам ушел. Через некоторое время дверь в дальнем конце комнаты открылась. И на пороге появилась массивная черная фигура. Глава 32 Наблюдать за приближением кардинала Бойи – все равно что стоять на пути парового катка. Он заполнил собой двери. Испуганный свет разбежался по углам комнаты. Его называли «prepotente»: властный, высокомерный, дерзкий. Человек размером с двоих и с самомнением троих. Я встал. Кардинал всегда дает возможность низшим по званию поклониться или поцеловать его кольцо. Мне не хотелось начинать разговор с раболепствования, но еще хуже – пренебречь протоколом. Но Бойе было все равно. Он сразу прошел к столу, опустил на него стопку бумаг и диктофон и сказал: – Выставка откроется через двенадцать часов. Если вашему брату нужна моя помощь, времени осталось немного. – Ваше высокопреосвященство, я не стану вам помогать, пока его не увижу. Бойя махнул рукой, отметая мои слова в сторону. – Мое предложение следующее. Дайте мне то, что мне нужно, и я защищу вашего брата от судебного преследования. В противном случае я позабочусь, чтобы его запретили в священно-служении. Я растерялся. Все знали, что за человек кардинал Бойя. Его двоюродного брата арестовали в Неаполе по обвинению в уклонении от уплаты налогов. Родной брат, епископ на Сицилии, приговорен к тюрьме за то, что помогал родственникам обогатиться за счет церковного имущества. Сам кардинал Бойя поль зовался своим авторитетом, чтобы поддерживать проекты богатых религиозных групп, которые благодарили его наличными в конверте. Он – лицо старого Ватикана. Вот уже десять лет Бойя растаптывал любого кардинала, который зарился на его должность. Он отложил в сторону диктофон, словно передумав записывать разговор. Его руки поползли по стопке бумаг. Толстые, как сосиски, пальцы слой за слоем поднимали документы, пока кардинал не нашел искомое и не подвинул ко мне две папки. На ярлыках значилось: «АНДРЕУ, С.» и «БЛЭК, М.». Я чувствовал, как пол уходит из-под ног. Миньятто несколько дней пытался заполучить эти личные дела. Затем Бойя положил между нами белый квадратик бумаги. Бумажный конверт с диском, на котором значилось: «Камера наблюдения B-E-девять». Я таращился на диск и чувствовал, как Бойя следит за моими душевными метаниями. Он хотел увидеть проявления слабости на моем лице. Передо мной лежало ключевое вещественное доказательство, которое так и не обнаружилось. Я-то считал, что запись из Кастель-Гандольфо – в руках ангела-хранителя Симона. – Это копии, – сказал он. – Оригиналы сейчас едут в трибунал, чтобы их приобщили к делу, если к концу этой встречи я не получу то, что хочу. Силы покидали меня. – Я знаю, что мой брат здесь, – сказал я. – И хочу его видеть. – Вашего брата здесь нет! – отрезал кардинал Бойя. Самым спокойным тоном, на который был способен, я произнес: – Швейцарские гвардейцы на постах видели, как к этому дворцу подъезжала его машина. Я знаю, он здесь. Бойя что-то пролаял. Я с трудом разобрал в его выкрике имя: Теста. В дверях мгновенно появился священник-секретарь. – Отец Андреу хочет видеть своего брата, – распорядился Бойя. – Но, ваше высокопреосвященство… – нерешительно начал монсеньор. – Покажите ему. Идите. Теста раздвинул портьеры. Солнечный свет падал в окна с юга. Вместо северных окон неожиданно явились крошечные балкончики, выходящие на закрытый дворик внизу. – Следуйте за мной, святой отец, – сказал секретарь. Монсеньор повел меня по коридору с множеством дверей и стал по очереди их открывать. Каждый коридор вел к новому коридору, ответвляющемуся в другом направлении. Планировка настолько сбивала с толку, что я мог и пропустить комнату, в которой сидел Симон. – Где он? – спросил я. Теста предъявил мне столовую и кухню. Часовню и сакристию. Даже собственную спальню. Он методично демонстрировал мне, что Симона здесь нет. Я потребовал показать мне комнату кардинала Бойи. – Это исключено, – ответил Теста. Но я почувствовал, что Бойя снова заполняет собою дверной проем. – Сделайте то, что просит отец Андреу, – велел он. Бессмысленно. Любое место, которое они готовы мне показать, будет пусто. – Я знаю, что он здесь, – сказал я. – Я разговаривал с шофером, который подвозил его к вашему личному лифту. Бойя резко обернулся. Впервые в его глазах появилась беспощадная жесткость. Я совершил ошибку. Только еще не знал, какую именно. – Идите сюда, святой отец. – Он шагнул на маленький балкончик, один из тех, что выходили на двор. – Видите? На дальней стороне двора, около арки входа, от земли до крыши проходила как будто бы печная труба. – Вот это – шахта лифта, – сказал Бойя. – Теперь следуйте за мной. Мы прошли по залам, пока снова не очутились у входа. – Ничего не замечаете? – спросил он, показывая на внутреннюю стену. Там не было двери. Лифта не было. Кардинал Бойя фыркнул, как бык. – Лифт ведет только к одному помещению. Теперь вы знаете, у кого ваш брат. Он снова привел меня к столу для заседаний и велел Тесте распорядиться, чтобы монахини принесли нам напитки и закуски. Бойя положил руку на мой стул, не для того, чтобы выдвинуть его мне, а в качестве гостеприимного жеста. Смягчившись, он сказал, что я все понял неправильно. Бойя понимал, что давить на меня уже не нужно. Факты все сделали за него. – Вы действительно считаете, что он ни о чем не знал? – спросил Бойя. – Я знаю, что он невиновен. Его высокопреосвященство лукаво улыбнулся. – Я говорил не о вашем брате. Я имел в виду – его, – заметил он и показал наверх. – Зачем его святейшеству сажать моего брата под домашний арест? – Затем, что он не может допустить скандала, когда в городе столько важных гостей. И наверняка он считал, что ваш брат сломается и с глазу на глаз расскажет ему правду. Я покачал головой. – Думаю, его святейшество посадил Симона под домашний арест, чтобы оберегать его от вас. От суда, который вы против него начали. – Если бы этот суд начал я, – язвительно сказал Бойя, – не сомневайтесь, свидетелям не запретили бы давать показания о выставке Ногары. Наказать вашего брата для меня далеко не настолько важно, как выяснить, что скрывал Ногара. – Как вы узнали, что свидетелям запретили говорить о выставке? – изумился я. – Его святейшество начал суд потому, что хотел узнать, убивал ли ваш брат Ногару, – продолжил он, не обращая на меня внимания. – Но он не мог допустить, чтобы там обсуждали выставку, поскольку не хотел, чтобы я знал его планы на сегодняшний вечер. Он слишком старался сохранить все в секрете от меня и не понял, что Ногара утаил секрет от него. – За этим вы меня сюда пригласили? – ощетинился я. Его высокопреосвященство скрестил руки на груди. – Вы и ваш брат располагаете информацией, которая нужна мне: вы знаете, что обнаружил Ногара. А у меня, в свою очередь, есть то, что нужно вам. Я разглядывал лежавшие на столе вещественные доказательства. Вот как ангел-хранитель Симона отвечает на молитвы. – Несколько недель назад, – продолжал кардинал Бойя, – узнав, что ваш брат ведет дела с православными, я попросил его святейшество вызвать его обратно в Рим и потребовать ответа. Я думал, проблема решена. Но десять дней спустя узнал, что ваш брат продолжает совершать поездки, поэтому мне пришлось искать решение самостоятельно. Последняя фраза прозвучала угрожающе, словно у него были личные счеты с Иоанном Павлом. Возможно, под «решением» Бойя имел в виду нападение на Майкла Блэка? – Почему вы идете против его святейшества? – спросил я. – Он хочет, чтобы православные были с нами. Его высокопреосвященство поднял руку над головой и показал пальцем на себя. Я не понял этого жеста, но потом обернулся и увидел двух монахинь в дверях. В ответ на приглашение они вошли и поставили на стол кофейные чашки и тарелочку с шоколадными конфетами. Когда монахини удалились, Бойя проглотил эспрессо и промокнул рот салфеткой. Потом отодвинулся от стола и откинулся на спинку стула всем своим огромным телом. – Вам кажется, это такая замечательная идея? Через тысячу лет две церкви наконец воссоединятся? – спросил он, с силой прижимая друг к другу мясистые ладони. – Но вы же тот самый учитель Евангелия, о котором говорил Ногара, – усмехнулся он. – Вы знаете, что в Писании такого нет. Мои руки под столом невольно сжались в кулаки. – В Писании сказано: «Всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет; и всякий город или дом, разделившийся сам в себе, не устоит». На секунду кардинал Бойя оскалился, а потом сказал нечто совершенно для меня неожиданное: – Скажите мне: что делает «Возлюбленный ученик»? Что в четвертом Евангелии отличает его от других? Я не представлял себе, куда он клонит. «Один из учеников, которого любил Иисус» – загадочный персонаж и появляется только в Евангелии от Иоанна. Он нигде не называется по имени, только этим прозвищем. Не ожидая моего ответа, Бойя продолжил: – Когда Иисуса арестовали и привели к первосвященнику, Возлюбленный ученик вошел вместе с ним, а Петр не пошел туда. Когда Иисуса распяли, Возлюбленный ученик стоял у креста, а Петра там не было. Когда Петр побежал смотреть на пустую гробницу Иисуса, Возлюбленный ученик бежал быстрее и оказался у нее первым. Другие Евангелия не упоминают этого малого. В них сказано, что только Петр пошел с Иисусом к первосвященнику. Только Петр побежал к пустой гробнице. Был лишь один настоящий начальник над учениками: Петр. Как же может Евангелие от Иоанна заявлять, что представляет собой свидетельство этого одного человека, Возлюбленного ученика, которого, возможно, даже не существовало? Я начал объяснять то, что он и без меня знал: Возлюбленный ученик – художественный персонаж, попытка объяснить, почему Евангелие от Иоанна так не похоже на другие, – но его высокопреосвященство перебил меня: – Он – выдумка. Он – некая группа христиан, пытающихся сказать: «Про нас тоже надо помнить! Наши слова стоит прочесть! Мы занимаем такое же важное место, как Петр!» На самом деле они вовсе не занимали такое же место, как Петр. Господь создал церковь на одном Петре. Остальные Евангелия высказываются на этот счет однозначно. Но тем не менее православные патриархи тоже говорят: «И мы происходим от апостолов! Мы занимаем столь же важное место, как папа». На самом деле – не занимают. Был только Петр, и у него есть один преемник: папа. Рядом с ним никого нет. Вот что заповедовал Господь наш, и я сделаю все, что в моей власти, чтобы это так и осталось. Я утратил дар речи. Ни в одном Евангелии не упоминается ничего из того, что я видел вокруг. Ни дворцов. Ни кардиналов. Ни госсекретариата. Бойя – фикция, узурпатор, он не восходит корнями к Писанию! – Итак, – сказал он, снова придвигаясь к столу, – вашему брату нужна моя помощь. Расскажите мне то, что я прошу, и я отдам вам лично в руки оригиналы улик. – Угол его рта пополз вверх. – Можете сжечь их у меня в камине. Он прав. Без этих улик трибунал не мог признать Симона виновным. Но мне нечего было ему предложить. Только правду. Я задумался, и у Бойи засверкали глаза – видимо, ждал, что я сейчас сообщу ему то, чего Иоанн Павел не смог добиться от Симона. И я бы сообщил, если бы знал ответы, которые ему нужны. – Ногара не рассказывал мне, что обнаружил, – сказал я. – Думаю, и брату он ничего не говорил. Кардинал прищурился. – Насколько я знаю, – продолжал я, – единственное противоречивое открытие, совершенное Ногарой, касалось Четвертого крестового похода. – Не лгите! – Бойя наставил на меня палец. – Вы преподаете Евангелие. Это вы учили Ногару. Вы знаете правду. Я удивленно уставился на него. Не сводя с меня глаз, он подтянул к себе магнитофон и нажал кнопку, и я услышал автоматический голос. Вторник, третье августа. Шестнадцать часов семнадцать минут. Пауза. И дальше: Симон, это опять Уго. Где тебя носит? Почему не отвечаешь на вызовы? Голос я узнал с трудом – он был настолько переполнен гневом и волнением, что чуть не дрожал. Я не стану ничего менять в залах. Я не даю тебе с твоим дядюшкой разрешения изменить экспозицию ни на йоту. Цель моей работы – представить истину! А не обслуживать чьи-то политические махинации! Последовало долгое молчание. Я стиснул руками ткань сутаны. Это был тот Уго, которого я помнил, бесстрашный в отстаивании истины, но отстаивающий ее с пугающей, нечеловеческой страстью. Голос казался еще безумнее, чем в нашу встречу на крыше собора Святого Петра, где он сказал, что отказывает мне в праве работать с ним. Но все это было ничто по сравнению с тем, что я услышал дальше. Когда он снова заговорил, его голос преобразился: из него не просто исчезло неистовство – в нем не осталось жизни. Забудь. Все это не важно. Настоящая причина моего звонка – сказать тебе, что все кончено. Тысяча двести четвертый год – не главное. Работа над выставкой продолжаться не может. Я тебе кое-что послал по почте, там рассказывается, что я узнал. Читай внимательно… и позвони мне, Симон, ради бога! Обязательно позвони! Кардинал Бойя остановил запись. Я мог лишь с ужасом глядеть на него, не в состоянии вымолвить ни слова. Так вот что трибунал принял в качестве вещественного доказательства, после того как Корви подтвердил, что голос действительно принадлежит Уго. – Вы поставили прослушку на телефон Симона! – проговорил я, до сих пор не веря услышанному. В голосе Уго звучала неподдельная ярость. – Мне доложили об этом голосовом сообщении достаточно быстро, – сказал Бойя, – чтобы мы успели открыть почту вашего брата в нунциатуре и скопировать ее раньше, чем письмо доставили ему. Он выудил из стопки бумаг еще одну и подвинул ко мне. Мне стиснуло грудь. – Судя по вашему выражению лица, узнали, – сказал он. Ксерокопия письма, которое я нашел в ежедневнике Симона. Письмо от Уго об их встрече в «Казине». Кардинал указал пальцем на одну строчку. «Я очень серьезно занимаюсь Евангелием с Алексом». Видимо, отсюда он обо мне и узнал. – В письме все предельно ясно сказано, – продолжил его высокопреосвященство. – Ногара пишет, что приводит доказательство. Где же оно? – Я не знаю. – Вы и ваш братец в игрушки со мной играете. В конверте не было ничего, кроме этого листка. Не знаю, зачем я распорядился запечатать конверт обратно. – Я не имею ни малейшего представления о том, что нашел Уго. – Прекратите лгать! Я тупо смотрел на бумагу. И постепенно понимал, что это письмо – совсем не то, чем оно кажется. – Теста! – рявкнул Бойя. Тотчас возник монсеньор. – Уведите отсюда этого человека. – Прошу вас, – запротестовал я, – не делайте этого. Вы травите невинного священника. Но он повернулся ко мне и, указав на письмо, которое я держал в руке, сказал: – Я узнаю, что обнаружил Ногара. А вы только что погубили церковную карьеру вашего брата. Глава 33 Письмо. Я снова развернул его, как только остался один. На холме, обращенном к Музеям, у которых сновали легковушки и грузовики, что-то подвозя и увозя в последних приготовлениях к выставке, я перечитал его строки. На этот раз я читал текст с неясной тревогой. Что-то не сходилось. Через четыре дня после того, как Уго его написал, он отправил мне полное отчаяния последнее электронное письмо. В тот же день, когда писалось это письмо, он оставил Симону на автоответчике гневное голосовое сообщение. Спокойный, деловитый Уго этого письма – ширма. Иллюзия. Зачем отправлять такое письмо по почте? Зачем открыто обсуждать встречу православных в Казине? Он словно специально хотел привлечь внимание к встрече. И если именно Уго навел на нее кардинала Бойю – отчего в последние минуты усилили меры безопасности и изменили место встречи в Кастель-Гандольфо, – то либо он был небрежен, либо злонамерен. Уго твердит о каком-то доказательстве, но Бойя сказал, что других бумаг в конверте не обнаружил. «Читай внимательно», – сказал Уго в голосовом сообщении. Те же самые слова он повторил и в самом письме. И я не мог отделаться от ощущения, что, если прочту внимательно, увижу доказательство, которое все это время было перед глазами. Я внимательно проглядел номера евангельских стихов в боковой колонке, пытаясь понять, что упускаю. Уго и я пользовались этой бумагой во время уроков. Когда два Евангелия излагали одну и ту же историю по-разному, Уго записывал параллельные стихи и сравнивал. Может быть, тело письма – всего лишь прикрытие, обманный маневр. А вдруг на самом деле значение имеет только последовательность стихов? Я углубился в левую колонку. Первым стихом стоял Марк 14: 44–46, где описан арест Иисуса перед судом. Появилась вооруженная толпа, и Иуда показал Иисуса властям при помощи печально знаменитого предательского поцелуя. Матфей и Лука соглашаются с версией событий в изложении Марка, но следующий выбранный Уго фрагмент – версия Иоанна. В ней Иуда никого не целует. Иисус сам выходит вперед, к толпе, желающей знать, кто здесь Иисус из Назарета. И внезапный, неожиданный ответ Иисуса, два слова: «Это Я», – несет прозрение для толпы, которая вдруг падает ниц. Иоанн высказывает здесь одно теологическое соображение: «Это Я» – мистическое именование самого Бога. В Ветхом Завете Моисей слышит заповедь из неопалимой купины: «Когда пойдешь к израильскому народу, скажи им: „Сущий[22] послал меня к вам“». Главная мысль здесь в том, что Иисус – тот же самый Бог. Но Уго выдвигал еще одну идею: стих Марка показывает, что стих Иоанна теологичен. Он выражает духовную истину, но описывает не то, что происходило на самом деле. Точно так же связаны и следующие два стиха. Иисуса ведут к месту распятия. Но после бичевания и побивания он слишком слаб и не в силах нести собственный крест, и вместо него крест несет прохожий по имени Симон Киринеянин. Лука соглашается с изложением Матфея, как и Марк, который даже приводит имена двух сыновей Симона, чтобы не возникло путаницы с определением его личности. Но снова Уго выбрал параллельный стих из Иоанна, и этот стих теологичен. Поскольку Иисус взвалил себе на плечи бремя за всех нас – поскольку ему предстоит умереть ради блага всего человечества, – у Иоанна нет места персонажу, который взваливает на себя груз вместо Иисуса. Поэтому Симон Киринеянин исчезает из текста. Вместо этого Иоанн говорит: «Неся предназначенный для Него крест, Иисус отправился к месту, называемому Лобное место, по-еврейски Голгофа». Уго проводит ту же мысль, что и раньше: Иоанн изменил факты, чтобы провозгласить духовную истину. По мере того как я просматривал составленную Уго колонку стихов, я заметил, что та же схема повторяется снова и снова. И многие приведенные здесь стихи совпадали со стихами на рисунке Уго, напоминавшем кадуцей. Они сосредоточивались на двух мощных символах Ветхого Завета – Доброго пастыря и Агнца Божьего, – которые Иоанн привлекает для ответа на самый трудный вопрос всего христианства: почему всемогущий Иисус позволил себя распять? Эти символы сопровождают Иисуса все последние дни его жизни. Когда Иисус въезжал в Иерусалим, пишет Иоанн, он ехал на ослице, как и Добрый пастырь Ветхого Завета. Когда Иисус умирал на кресте, пишет Иоанн, ему поднесли к губам пропитанную вином губку, насаженную на стебель иссопа – хлипкого маленького цветочка, который не в состоянии удержать вес губки. Другие Евангелия говорят, что губку подняли на стебле тростника, но Иоанна больше интересует символизм, а иссоп – растение, при помощи которого древние иудеи мазали двери кровью пасхального ягненка. Иоанн даже изменяет день смерти Иисуса, чтобы он, Агнец Божий, оказывался распят в то же день, когда забивали пасхальных агнцев. Упорное возвращение к Доброму пастырю и Агнцу Божию в мотивах отбора стихов в письме Уго настолько очевидно, что не могло быть случайным. Но каким образом эти стихи составляли доказательство его неведомого открытия, я по-прежнему не понимал. Но чувствовал, что подобрался очень близко, пугающе близко к пониманию некой мысли, которая раньше не приходила мне в голову. В первый день слушаний помощник Уго, Бахмайер, сказал, что Симон сделал одну странную вещь, когда ему поручили руководить выставкой: мой брат убрал одну из вывешенных Уго увеличенных фотографий Диатессарона. Тогда обвинение показалось мне абсурдным. Но теперь я задумался: не связаны ли евангельские стихи на той странице Диатессарона со стихами в этом письме? И важно ли для доказательства Уго Ногары, в чем бы оно ни состояло, чтобы мы одновременно видели и одни стихи, и другие. Время работало против меня. Слушания шли уже полчаса. Надо было спешить во Дворец трибунала. Глава 34 Когда я пришел, Миньятто кругами ходил по двору. – Почему вы опоздали? – спросил он. – А почему вы здесь, на улице? – Мы объявили перерыв, – сердито ответил он, – чтобы судьи успели рассмотреть новые вещественные доказательства. Бойя! – Письмо, – сказал я. – И запись с камеры наблюдения. И личные дела. – Монсеньор, мне нужно с вами поговорить. Но в этот миг жандармы снова открыли двери. – Нет, уже пора идти, – отрубил Миньятто. – Мы возвращаемся на заседание. Когда все расселись, жандармы привели Майкла Блэка. Он сел за стол свидетеля в центре зала и глотнул воды из стакана, из которого уже пили. Судя по всему, дачу показаний прервало появление новых вещественных доказательств. Я попытался шепотом позвать Майкла, но Миньятто сжал мою руку. Я украдкой бросил еще один взгляд на ксерокопию письма Уго, и мне в голову пришла новая мысль. Кардинал Бойя сравнил православных патриархов с Добрым пастырем. Он думал о Евангелии от Иоанна. Может быть, он тоже пытался расшифровать письмо Уго? Я написал: «Мне нужно позвонить дяде» – и подвинул блокнот к Миньятто. В тот день Лучо был с Симоном в Музеях. Если Симон снял с выставки увеличенную фотографию, Лучо должен знать, куда он ее убрал. Миньятто прошипел нечто похожее на: «Слишком поздно». Я оглядел зал суда – нет ли Лучо среди приглашенных, – но единственным слушателем был архиепископ Новак. Мы встали, когда вошли трое судей, потом нотариус провел присягу. Майкл принял ее очень официозно, словно здесь, среди любителей, он был единственным профессионалом по части знания протокола. – Пожалуйста, назовите себя трибуналу, – попросил председательствующий судья. – Майкл Блэк, аудитор первого класса во Втором отделе. Трибунал начал беседу почтительно. – Спасибо, святой отец, что согласились приехать сюда из Турции, – сказал председательствующий. – Трибунал ценит ваши усилия. Майкл кивнул. На его лице было написано выражение сдержанной доброжелательности, которым славятся секретариатские священники. Невозмутимое. Аристократичное. Из него вышел на удивление сознательный свидетель. – Святой отец, – сказал судья, – вы знали покойного, доктора Ногару? – Да. – Вы поддерживали с ним личный контакт до его убийства? – Ногара пару раз проезжал по десять часов на машине из Эдессы в Анкару, чтобы встретиться в нунциатуре с отцом Андреу, – кивнул Майкл. – Оба раза Андреу был в своих обычных разъездах, поэтому я решил, что мне необходимо познакомиться с Ногарой лично. Миньятто глянул на Новака: возразит ли тот против упоминания поездок Симона? Пока что все шло гладко. – Ногара и отец Андреу находились в хороших отношениях? – Сложно сказать, монсеньор, – поморщился Майкл. – Почему? – Буду с вами откровенен. Ногара был утомительным человеком. Он вцепился в Андреу, как клещ. У меня сложилось впечатление, что Симон спас его от… – Отец Андреу, – поправил судья. – Когда отец Андреу спас его, не дав спиться до смерти, Ногара к нему очень привязался. – Судя по всему, вы хорошего мнения об отце Андреу. – Я бы так не сказал. У меня смешанные чувства. Но он очень необычный священник. И когда люди видят то, что он делает, они возлагают на него определенные надежды. Что, к сожалению, он поощряет. Я считаю, это не лучшее решение. Судьи почуяли кровь. Майкл о чем-то умалчивал. Он ходил вокруг да около, стараясь изобразить положение дел в благоприятном свете, но избегал описывать подробности. Миньятто набросал записку и передал ее одному судье, который немедленно прочел содержание вслух. – Какие же надежды возлагались на отца Андреу в данной ситуации? Прежде чем ответить, Майкл слегка повернул голову и искоса бросил взгляд на архиепископа Новака. – Дело в том, – сказал Майкл, – что отец Андреу работал на человека, который… Новак поднял руку. – Стоп, – сказал он. Майкл замолчал. Судей словно щелкнули по носу. После паузы один из них спросил: – Говорил ли вам доктор Ногара, что отец Симон Андреу убеждал его не сообщать о сделанном открытии? – Да. – Когда? – Дважды. Включая день накануне убийства. Я посмотрел на Миньятто. Оказывается, в тот день Уго звонил Майклу. Но Миньятто сохранял невозмутимость. Лишь пристально смотрел на одного судью, который время от времени встречался с ним взглядом. – Можете рассказать подробнее? – попросил судья. – Да мне, пожалуй, нечего больше рассказывать. Как вы и сказали, Ногара считал, что обнаружил нечто важное. Отец Андреу просил его не шутить с этим. Я спросил его, о чем идет речь, но он ответил, что сначала хочет обсудить это с отцом Андреу. – Я правильно вас понял? – наклонился к столу судья. – В день накануне своей смерти доктор Ногара собирался обсудить с отцом Симоном Андреу их разногласия? – По крайней мере, так он мне сказал, – с раздражением ответил Майкл. В наступившей тишине председательствующий взял в руки папку. Я узнал надписи на ней: личное дело из секретариата. Должно быть, только что получено от кардинала Бойи. – Отец Блэк, – сказал судья, – можете объяснить трибуналу, как вы получили раны на лице? У Майкла дернулась губа. – Нет. Не могу, – холодно ответил он. – Почему? – Потому что я дал присягу не рассказывать об этом. Архиепископ Новак очень внимательно следил за беседой. – Вы можете сообщить трибуналу, где именно это произошло? – Нет. Не могу. – В аэропорту, не так ли? – Без комментариев. – В Бухаресте? – Я сказал, без комментариев! Судья достал из дела фотографию и предъявил ее Майклу. Я узнал копию фотографии, которую нашел в сейфе Уго. Той самой, что сейчас лежала у меня в бумажнике. – Отец Блэк, ведь это вы? Майкл насупился. Судья положил первое фото и взял второе, которого я раньше не видел. На нем была зона выдачи багажа, где избили Майкла. – Что вы там делали? – спросил судья. Впервые за сегодня Майкл выглядел встревоженным. Появление досье оказалось неожиданным поворотом. – Раз у вас есть все ответы, – проворчал он, – что здесь делаю я? – В протоколе расследования сказано, – продолжал судья, – что в Бухаресте с вами был еще один священник секретариата. Кто он? На шее у Майкла напряглись мышцы. Он водил рукой по краю стола. Судья не давал ему возможности уйти от вопроса – трибуналу надоели недомолвки. – Вы были с отцом Андреу, верно? – Да. Верно. Тишина звенела в ушах. Майкл нарушил присягу! Значит, нервничает… – Отец Блэк, и что же обвиняемый делал в Румынии? Архиепископ Новак снова поднял руку и сказал: – Стоп. Но Майкл пропустил его замечание мимо ушей. – Я вам скажу, что он делал! То же самое, что и я. Выполнял приказ! Новак встал. Слова Майкла он оставил без внимания и смотрел только на судей. – Вы можете задавать вопросы о травмах отца Блэка, но не о поездках отца Андреу. Благодарю вас. – Да, ваше преосвященство, – сказал председатель. И сразу, словно боясь, что другого шанса не представится, спросил: – Отец Блэк, кто на вас напал? Майкл поерзал на стуле. Передышка позволила ему собраться с духом. – Без комментариев, – сказал он. Судья молча достал из дела еще одну фотографию и показал Майклу. – Снимок с камеры безопасности в аэропорту, – сказал он. Мы с Миньятто вытянули шеи, пытаясь рассмотреть изображение. Над распростертым на полу телом Майкла навис, глядя на него, человек в черной сутане. Фотография была зернистой и маленькой. Но Майкл послал из-за свидетельского стола многозначительный взгляд Новаку. Миньятто смотрел на фотографию не отрываясь. – Боже мой, – услышал я его приглушенный возглас. – Кто там? – прошептал я. – Отец Блэк, расскажите нам, что произошло, – быстро сказал судья, пытаясь воспользоваться молчанием Новака, пока не поздно. Я еще раз посмотрел на фотографию и по-прежнему не смог разобрать лица. Но под ложечкой у меня засосало. Священник стоял над телом Майкла в позе боксера над поверженным противником. – Как я уже говорил, – ответил Майкл, – он делал то, что ему было приказано. А я – то, что было приказано мне. У меня онемело все тело. Даже дыхание стиснуло в груди. Судья еще раз показал Майклу фотографию его лица. – Вы хотите сказать, что обвиняемому кто-то приказал это сделать? – Андреу отправили на встречу с православным патриархом. Кардинал Бойя хотел знать, куда едет Андреу, и меня отправили следить за ним. Отец Симон увидел меня, и дело дошло до рукоприкладства. – Он вас чуть не убил! – Нет. У нас случилась размолвка. Первым ударил я. Андреу только отвечал. И был он там только потому, что его туда направили. – Вы защищаете его? – прищурился председатель. – Черта с два! – Майкл хлопнул рукой по столу. – Мне пришлось делать операцию! До сих пор не разрешают вернуться к работе! – Тогда что вы хотите сказать? – То, что вы, – он указал на троих судей в шелковых мантиях с горностаевой отделкой, – ничего не понимаете. У вас все либо правильно, либо неправильно. Либо черное, либо белое. Но на самом деле все не так. Здесь у нас надо драться за то, во что веришь. Драться! – Что вы такое… И именно в этот миг Майкл повернулся ко мне и сказал, глядя на меня безумными глазами: – Алекс, простите, я солгал вам о том, что произошло в аэропорту. Но вы должны кое-что знать. Симон был неправ! Я даже не понял, о чем он говорит. Все вокруг словно отдалилось и потонуло в тумане. Я смотрел на лицо Майкла, на раны, которые до сих пор не зажили. Симон не мог этого сделать. Не мог! Судьи остановили Майкла. Сказали, что дача показаний окончена. Я в оцепенении смотрел, как он покидает зал суда. Потом услышал, что председатель вызывает следующего свидетеля. Того, которого я больше всего боялся. – Офицер, вызовите вашего коммандера. Вошел угрюмый человек в знакомом темно-синем блейзере и темно-сером галстуке с узором. На расстоянии казалось, что вместо лица у него один крючковатый нос и сетка морщин. Но когда он приблизился, остались только его маленькие черные глазки. Этот человек все видел, замечал каждого зеваку, что таращился на папу. Лет шестьдесят он служил в стенах Ватикана, сорок из них – директором папской службы безопасности, и в день, когда в Иоанна Павла на площади Святого Петра дважды стреляли и чуть не убили, он пешком догнал стрелка. Принимая сейчас присягу, он неразборчиво бормотал слова, но судьи, зная его репутацию, позволяли ему эту вольность. Ватиканская газета писала, что он никогда не давал интервью. Ни разу за все шесть десятков лет. – Коммандер, – сказал председатель, – назовите, пожалуйста, трибуналу свое имя. Он внимательно изучил каждого монсеньора, одного за другим. Потом глубоким голосом ответил: – Эудженио Фальконе. Главный инспектор ватиканских жандармов. Не дожидаясь вопросов, он достал из нагрудного кармана лист бумаги – свои записи. Завидев это, Миньятто встряхнулся и перешел к действиям. Он поднял руку и что-то набросал в блокноте. Я едва успел прочитать запись, прежде чем Миньятто сунул ее председателю. «Канон 1566: Свидетели должны давать показания устно, не зачитывая записей». Судья проигнорировал замечание. Трибунал приготовился слушать. – Покойный, – прочитал вслух Фальконе, – был убит одним выстрелом в правый висок пулей калибра шесть – тридцать пять миллиметров, выпущенной с близкого расстояния. Огнестрельное оружие данного калибра было зарегистрировано на имя покойного, и у нас есть основания полагать, что до минуты убийства оно хранилось в пистолетном ящике у него в автомобиле. Заявление заставило судей ахнуть. Но в нем содержалось недостающее звено: предмет, убранный из-под водительского сиденья в машине Уго, был пистолетным ящиком. – Окно в автомобиле покойного, – продолжал Фальконе, – при осмотре оказалось разбитым, и пистолетного ящика на месте не обнаружилось. Мы пришли к заключению, что обвиняемый взломал машину покойного и забрал его пистолет с целью совершения убийства. Председатель приступил к первой линии допроса. – Эксперт-криминалист доктор Корви сообщил трибуналу, что вы рассчитывали найти определенную модель пистолета. Ваше предположение оказалось правильным? Фальконе убрал свои записи. – Мы еще ищем и ящик, и пистолет, – ответил он, едва раскрывая рот, из-за чего тот казался тонким, как надрез. – Что вы можете сказать суду относительно результатов судмедэкспертизы, которая не обнаружила рядом с телом покойного ни бумажника, ни наручных часов? Эти предметы были найдены в Кастель-Гандольфо? – Нет. – Но это не наводит вас на мысль, что мы имеем дело с ограблением? – Это наводит меня на мысль, что ограбление было сымитировано. – Почему? – Машину покойного взломали, но не обыскали перчаточный ящик. Миньятто поспешно набросал еще одну записку и передал ее младшему судье. – Инспектор, – вступил в разговор младший судья, – можете сообщить нам, сколько дней вы уже ищете все эти предметы? Пистолет, ящик, бумажник, часы? – Шесть. – И сколько ваших сотрудников ведут поиски? – Двенадцать за одну смену. – В голосе Фальконе появились оправдывающиеся нотки. – Три смены в день. Почти треть нашей национальной полиции. – Вам оказывалась дополнительная поддержка? – Да, со стороны карабинеров. Итальянская полиция. – И где могут быть эти предметы? Фальконе сурово глянул на судей и ничего не ответил. Говорили, что он в состоянии отшвырнуть, как тряпку, взрослого человека, схватившего папу за край сутаны. – Вот выписка из вашего полицейского рапорта, – сказал молодой судья. – Один ваш агент, Бракко, допрашивал в Кастель-Гандольфо отца Андреу. Верно? – Да. – Как близко стояли во время допроса эти два человека? Фальконе нахмурился, сочтя вопрос невразумительным. – На расстоянии вытянутой руки? – подсказал судья. – По разные стороны стола? – На расстоянии вытянутой руки. – То есть Бракко мог хорошо рассмотреть отца Андреу? – Да. – Вы сказали нам, что убийца избавился от улик. Поскольку тщательный осмотр не обнаружил этих предметов, рассматриваете ли вы возможность того, что их изъяли с места преступления? – Да, на данный момент это наша рабочая версия. – Но как мог отец Андреу изъять их, если Бракко допрашивал его, находясь на расстоянии вытянутой руки? Лицо у Фальконе скисло еще больше. Он достал из кармана платок и вытер нос. – К этому времени Андреу мог их уже спрятать. Судья предъявил новую фотографию. – Это фото сделал в Кастель-Гандольфо один ваш сотрудник, так? – Да. – На ней запечатлен отец Андреу в ночь убийства доктора Ногары. Вам видно, что на нем надето? – Сутана, – сказал Фальконе. Судья кивнул. – Коммандер, вам известно, что носит священник под сутаной? Фальконе кашлянул. – Брюки. – Правильно. Поэтому у сутан часто нет карманов, только прорези, ведущие к брюкам. Вы знаете, почему я об этом говорю? Фальконе мрачно смотрел перед собой. – Нет. – Рискую показаться нескромным, – сказал судья, – но летом весьма некомфортно носить под шерстяной сутаной брюки. Поэтому некоторые священники просто их не надевают. Судья продемонстрировал другую фотографию, на которой Симон присел на корточки рядом с телом Уго. Он подобрал подол, так что на несколько дюймов приоткрылись черные гетры. Брюк под сутаной у него не было. – Коммандер, – сказал судья, – вы понимаете, что меня здесь смущает? Я почувствовал прилив облегчения. Брату некуда было спрятать предметы! Когда Симон забрал из валявшейся в грязи греки свой телефон и паспорт, он до самого дома нес их в руках! Фальконе продолжал тяжелым взглядом смотреть на судью. Но на сей раз тот не отвел глаз. Шефу жандармов пришлось отвечать. – Это спорный вопрос, – сказал наконец Фальконе. – Почему? Фальконе дал знак жандарму у дверей, тот вышел из зала и вернулся, везя тележку с телевизором. – Из-за того, что попало на запись с камеры наблюдения, – сказал Фальконе. – Протестую! – встал Миньятто. – Защита еще не видела этого свидетельства. Оно было подано всего час назад. – Протест удовлетворен, – кивнул председатель. – Трибунал удаляется на… Но он замер, не договорив, и удивленно уставился на что-то у меня за спиной. Я повернулся. Архиепископ Новак, сидевший в первом ряду, встал и медленным, тихим голосом произнес: – Пусть запись будет показана. – Но, ваше преосвященство… – удрученно сказал Миньятто. – Прошу вас… Но Новак был непреклонен: – Это очень важно. Пусть ее покажут. Жандармский офицер вставил диск в проигрыватель. Некоторое время в зале суда не слышалось ни единого звука, кроме лихорадочного вращения диска. Затем запись начала воспроизводиться. Изображение было зернистым и без звука. Сперва ничего не двигалось. Но я сразу узнал место. – Запись сделана камерой, находившейся ближе всего к машине убитого. Менее ста футов от места, где нашли тело. По шоссе проплывала машина. Ритмично покачивалась ветка дерева. Вдалеке стремительно летели по небу темные облака. Приближалась буря. Я смотрел, и в душе нарастало тревожное предчувствие. Внезапно на экране появился силуэт. Фальконе нажал кнопку на пульте дистанционного управления. Изображение застыло. Уго. Живой. Шел по экрану слева направо, вдоль ворот. Увидев его, я вздрогнул – каким-то одиноким и потерянным он мне показался. – Ногара идет в южном направлении, – прокомментировал Фальконе. – Удаляясь от виллы и приближаясь к своему автомобилю. – Он указал на цифру в правом нижнем углу экрана. – Прошу обратить внимание. 16:48. Без двенадцати минут пять. Я попробовал сориентироваться. Уго уходил от Симона и собрания православных священников. Как будто собирался уехать из Кастель-Гандольфо на машине. Видимо, вскоре после последнего разговора с Симоном по телефону. Фальконе снова запустил запись. Уго пошел по экрану дальше. Если воспроизведение не ускоренное, то он шел быстро. Затем, в то мгновение, когда Уго исчез из нашего поля зрения, Фальконе снова показал на время. Все еще без двенадцати пять. Коммандер перемотал запись вперед. Ветки бешено задвигались. Медленно падавшие листья понеслись наперегонки. – Смотрите внимательно, – сказал Фальконе, возвращая просмотр на нормальную скорость. В кадр вошел новый силуэт – намного крупнее, чем Ногара. На секунду он оставался всего лишь силуэтом в затухающем свете, но все в зале смогли его опознать. – Без десяти пять, – сказал Фальконе. Симон бежал за Уго. Через несколько секунд он исчез. Фальконе остановил запись. Миньятто, не глядя в блокнот, огромными буквами записал: «ДВЕ МИНУТЫ». Общее время, которое разделяло Уго и Симона. – Вот информация из нашего рапорта о происшествии, – сказал Фальконе, вернувшись к своим записям. – Цитирую. Бракко: «Святой отец, когда вы обнаружили доктора Ногару, в каком состоянии он находился?» Андреу: «Не двигался». Бракко: «Он был застрелен?» Андреу: «Да». Бракко: «Вы слышали или видели что-либо, когда шли к нему?» Андреу: «Нет. Ничего». Фальконе поднял голову и молча показал на экран. Симон солгал полиции. Судьи снова прокрутили запись. Потом и в третий раз – по настоянию Миньятто. Он хотел посмотреть ее со звуком. Потом без быстрой перемотки. Хотел увидеть фрагмент непосредственно перед и непосредственно после увиденного. Может быть, он считал, что это притупит потрясение судей. Что от повторения смягчится удар. Но они понимали: защита ищет решение. Миньятто выигрывает время, надеясь прийти в себя и придумать что-нибудь получше. Я смотрел на него и видел человека, отчаянно молотящего руками по воде, чтобы не утонуть. Каждый просмотр записи добавлял что-то новое, отчего становилось только хуже. Как только включили звук, стал слышен выстрел. Не мог не слышать его и Симон. Все было как на ладони. Кардинал Бойя знал: это видео – его козырная карта. – Монсеньоры, – проговорил ошарашенный Миньятто, – мы можем посмотреть запись еще один раз? – Нет, – сказал председатель. – Достаточно. – Но, монсеньор… – Нет. К удивлению судей, Миньятто обратился напрямую к Фальконе. – Коммандер, – срывающимся голосом сказал он, – пожалуйста, расскажите, что, по вашему мнению, произошло после того, как мимо камеры прошел отец Андреу. – Монсеньор! Сядьте на место! – одернул его старый судья. Но главный судья рукой остановил коллегу. – Вы хотите сказать, что отец Андреу проследовал за Ногарой к его машине? – продолжил Миньятто. – А потом разбил окно, чтобы забрать пистолет, и убил его? Фальконе флегматично молчал. Он не обязан был отвечать на вопросы от адвокатов. – Инспектор, – сказал главный судья, – вы можете ответить. Фальконе откашлялся. – Отец Андреу знал, что у Ногары есть оружие. Он знал, где оно находится. Резонно предположить, что… Миньятто перебил его, замахав рукой: – Нет! Это предположение! Вы только допускаете, что отец Андреу знал об оружии. Но, инспектор, это крайне важно! На кон поставлен священнический сан этого человека. Если отец Андреу не знал, что у Ногары есть оружие, то, естественно, он не мог увидеть под сиденьем ящика. И не стал бы разбивать стекло, чтобы достать то, о существовании чего не подозревал. Пожалуйста, можно поточнее? Вы делаете лишь предположение. – Не делаю, – продолжил Фальконе, не меняя тона. – Один швейцарский гвардеец признался, что консультировал Ногару относительно модели оружия и пистолетного ящика, которые ему следует купить. Просил его об этой консультации отец Андреу. Меня словно прибили к стулу. Я знал, у какого швейцарского гвардейца Симон мог попросить совета. – И тем не менее, – неуверенно нащупывал свою линию Миньятто, – вопрос… вопрос в последовательности событий: вы говорите, что отец Андреу разбил окно, потом достал пистолет и наконец застрелил доктора Ногару? – Верно. – Тогда, монсеньоры, – сказал Миньятто, и рука у него тряслась, – я настаиваю, чтобы вы еще раз пустили видео. Но на сей раз, вместо того чтобы смотреть его, пожалуйста, закройте глаза. Был звук. Почти в самом конце записи я услышал приглушенный шум, не похожий на звук отдаленного выстрела. Я не мог понять, что это. Например, далекий скрип тормозов автомобиля на шоссе. Клацание металлических звеньев ограждения, принявших удар. Но с закрытыми глазами я бы сказал, что это больше всего напоминало звук разбивающегося стекла. Я понял, куда клонит Миньятто. Если это разбившееся окно автомобиля, то звуки идут не в том порядке: выстрел, и только потом – звон стекла. Миньятто попросил Фальконе остановить пленку. Тишина в зале суда наполнялась недоумением. – Что это значит, монсеньор? – проскрипел старый судья. Все взгляды устремились на Миньятто. – Я не знаю, – сказал он. – Это звук может быть чем угодно, – отметил судья. – В том числе – свидетельством невиновности отца Андреу! – с чувством произнес Миньятто. – Улика ясна, – пренебрежительно проворчал Фальконе. Однако ошибку он признавал. – Нет, – тихо сказал архиепископ Новак. – Не ясна. Миньятто глянул на часы и сказал: – Монсеньоры, я прошу перерыва. – Почему? – спросил председатель. – Потому что уже довольно поздно, а наш следующий свидетель может оказаться не в состоянии давать показания, так как скоро открывается выставка. Эту логику я не понял – в отличие от трибунала. Судьи согласно кивнули. – Пятнадцать минут, – сказал председатель. Миньятто встал из-за стола и направился к дверям, но я положил ему руку на плечо. – Нам надо поговорить, – энергично прошептал я, – о письме Уго. Он был весь белый. Я чувствовал, как дрожит его рука. – Нет, – сказал он. – Все остальное должно подождать. Я вышел вслед за ним в коридор и увидел дядю Лучо. Вместо того чтобы спросить о ходе слушаний, Лучо повел Миньятто прочь. – Дядя, – сказал я, ловя возможность, которая в ближайшее время может и не предоставиться, – мне нужно знать, что Симон сделал с увеличенной фотографией, которую он снял с выставки. Ты был с ним, когда он… – Александр, я об этом ничего не знаю, – перебил меня Лучо. – Теперь оставь нас. Он увел Миньятто к пустому кабинету. Прежде чем они закрыли двери, я услышал умоляющий голос монсеньора: – Ваше преосвященство, я дал им повод для размышлений. Еще один день! Прошу вас! Вы должны пересмотреть свое решение! Я развернулся и побежал. У меня было пятнадцать минут. Надо найти Лео. Я прибежал к казармам и вызвал его, он вышел из длинного двора в джинсах и в футболке своей любимой команды, цюрихского «Грассхоппера». В руках он держал игральные карты. Я попытался взять себя в руки и говорить ровным голосом. – Почему ты мне не сказал, что Симон спрашивал тебя насчет пистолета для Ногары? Он закинул руки за голову. – Расскажи мне все, – потребовал я. – У тебя десять минут. – Алекс, это не я. Это был Роджер. Ты знаешь, я бы не… – Десять минут! – громче повторил я. – Расскажи мне про пистолет. Он потер лоб. – Пошли со мной, – сказал он. Мы вошли в холодную тень двора. Вокруг столика сидели остальные игроки, на ком-то была часть их радужной униформы, с отстегнутыми, как лямки комбинезона, разноцветными лентами. – Роджер, на минуту, – сказал Лео. Человек, которого он позвал, оказался гигантом с приплюснутым черепом. В его огромных ручищах карты скрывались целиком. – Я занят, – бросил Роджер. – Роджер, я отец Андреу, – сказал я, выходя вперед. Человек обернулся. Его карты немедленно легли на стол лицом вниз. Он встал – уважение к сану священника у этих людей было в крови. – Святой отец, – сказал он, – чем могу вам помочь? Слова были итальянские, но акцент – немецкий. – Он хочет посмотреть твой дорожный ящик, – подсказал Лео. На секунду все сидящие за столом подняли глаза. Роджер испытующе смотрел на Лео, не слишком довольный просьбой. – Родж, надо, – сказал Лео. Левиафан крякнул и натянул лямки на плечи. Мы пошли за ним к башне банка Ватикана, к полоске земли, которую швейцарцы используют в качестве временной парковки, когда хотят вечером съездить в Рим. Там стояла машина Роджера – стального цвета «форд-эскорт», спроектированный для людей помельче, чем он. Роджер опустился коленями на брусчатку и полез под водительское сиденье. Я услышал щелчок, затем мягкий звук расстегивающейся молнии. Роджер встал и выпрямился во весь свой великанский рост. Не говоря ни слова, он повернулся и вручил Лео ящик. Это был резиновый двустворчатый футляр, прямоугольный, со скругленными краями. В него едва уместились бы три колоды карт, лежащих рядом. Когда Лео передал его мне, я удивился весу ящика. Под слоем резины оказался сплошной металлический каркас. Внутри лежало что-то очень плотное. – Симон пришел ко мне, – неуверенно начал Лео. – Сказал, что Ногара нелегально купил в Турции оружие, потому что ему угрожали. – Как ты мог не сказать мне?! – Дослушай. Это был пистолет. Симон умолял меня забрать оружие у Ногары. Поэтому я убедил того, что на самом деле ему нужен хороший компактный пистолет – беретта. Пукалка, которая случайно не отстрелит ему ногу. Мы поставили ствол на учет. Клянусь тебе, на каждом этапе мы старались потратить уйму времени, чтобы пистолет как можно дольше не оказался у него в руках. Потом Симон спросил меня, как безопаснее его носить – какой нужен ящик, чтобы по пьянке Ногара его не открыл. Это были его слова. Вот тогда я пошел к Роджеру. Лео вернул ящик напарнику. – Родж, покажи, как он работает. – Лео… – только и вымолвил я. Как он мог сидеть рядом со мной в «Казе», слушать все, что я говорил о смерти Уго, и даже не обмолвиться о пистолете? Как он мог держать это при себе, пусть даже Симон просил его не распространяться?! Но его глаза умоляли меня подождать. Не задавать вопросов перед сослуживцем. Роджер неохотно показал на цилиндрики с цифрами, встроенные в переднюю часть ящика. – Кодовый замок, – сказал он. Потом развернул коробку и показал на крепкую стальную трубку, идущую по задней стороне. – Для цепи, – пояснил он. – Какой цепи? Он указал под сиденье. Там, под креслом с растрескавшейся обшивкой, находились металлические полозья, которыми сиденье крепится к раме. Вокруг полозьев обернули блестящий черный тросик, тоньше велосипедной цепи. У него был собственный замок, открывающийся ключом. – Тросик крепит ящик к сиденью, – сказал Лео. Роджер продемонстрировал, пристегнув ящик обратно. – Ключ отпирает цепь, – сказал Лео. – Но единственный способ открыть ящик – знать код. А если часто не открывать, комбинация легко забывается. Особенно после пары стаканов. Я прикинул размеры ящика. – Ты уверен, что пистолет калибра шесть – тридцать пять сюда поместится? Роджер фыркнул. – Наше табельное оружие – девятимиллиметровое, – сказал Лео. – Плотно помещается в эту модель. Я знаю, что для Ногары Симон купил такой же ящик. – Допустим, чужой человек не знает кода. – Я понизил голос. – Как он может открыть ящик? – Попробуйте, святой отец, – улыбнулся Роджер. Я предпринял вялую попытку открыть его пальцами, понимая, что именно это он хочет увидеть. Потом достал ключ из «Казы» и с силой вставил металлический брелок в узкую щель между половинками крышки. Брелок прекрасно подошел, но крышка не шелохнулась. Когда я резко нажал на металл, брелок побелел и согнулся. Еще немного, и он бы сломался, как и тот, обломок которого я нашел под сиденьем Уго. – Если не знать шифр – невозможно, – сказал Роджер. Вот и еще одна странность в смерти Уго. Его убили из оружия, которое – если судить по осколку металла, валявшемуся на полу, – так и не достали из ящика. Лео жестом показал Роджеру, что его помощь больше не требуется. Гигант запер машину и потопал прочь. – Прости меня! – тихо сказал Лео. – Я говорил себе… Я был уверен – убили его не из этого пистолета! Алекс, ты должен понять. Этот калибр – наверное, самый слабый из возможных. Почему я его и порекомендовал. И без шифра Роджеров ящик открыть – лом понадобился бы. Никто бы не справился. Я до сих пор не верю. Я узнал его тон. Лео не рассказывал. Он исповедовался. – Покупая такой пистолет, мы с Симоном пытались спасти ему жизнь, – сказал он. Сейчас мне было не до этого. – Симон знал шифр? – спросил я. – Не знаю. Он помолчал и добавил: – Алекс, прости. Но время истекало. Перерыв в заседании заканчивался через три минуты. – Ты должен был мне сказать, – ответил я. – Но в том, что произошло с Уго, твоей вины нет. Я вернулся к залу суда, как раз когда жандармы закрывали двери. За столом защиты сидел Миньятто, не открывая портфеля. Между нами не было блокнота. Адвокат безучастно разглядывал висевшую на стене фотографию Иоанна Павла. Стол свидетелей пустовал. Тележка с монитором уехала. Инспектор Фальконе, видимо, ушел по неотложным делам – меры безопасности выставки были строгими. Когда я спросил Миньятто, закончили мы на сегодня или нет, он, продолжая глядеть на Иоанна Павла, проговорил: – Скоро узнаем. Двери открылись, впустив архиепископа Новака. Мне на секунду показалось, что он и есть наш последний свидетель, но архиепископ сел на свое обычное место. Интересно, зачем он здесь? Почему, когда Симон сидит под арестом в личных апартаментах Иоанна Павла, Новак не ленится приходить и цепляется за слова свидетелей, которые не больше его знают, что произошло? Симон, должно быть, по-прежнему отказывался говорить. Всего одного слова Иоанна Павла хватило бы, чтобы прекратить этот суд – он бы даже не начался! – но через два часа православные гости придут в Музеи, готовясь увидеть то, что обнаружил Уго, и его святейшеству необходимы ответы. Если план таков, то этот свидетель – наш последний шанс. Я достал письмо Уго и еще раз попытался понять принцип выбора евангельских стихов. Сообразить, как Уго мог сделать свое открытие. Всего тремя неделями раньше он прослеживал путь плащаницы из Иерусалима в Эдессу при посредничестве Фомы неверующего. Что могло измениться? Но сосредоточиться на странице не получалось. Меня волновали последние четверть часа жизни Уго. Я нутром чувствовал, что Симон скрывает не просто находку Уго. Должна быть причина, по которой он солгал, что не слышал выстрела. Жандармы открыли дверь зала суда. Миньятто обернулся. На его лице читалось бессильное выражение. Ощущая его тревогу, я тоже повернулся. Судьи заняли места. Я услышал, как за моей спиной один из них произнес: – Следующий свидетель может войти. Жандарм встал по стойке смирно и объявил: – Его высокопреосвященство Лучо кардинал Чиферри. В зал суда вошел мой дядя. Глава 35 Все трое судей в знак уважения встали. Жандармы склонили голову. Поднялись и укрепитель правосудия с нотариусом. Миньятто последовал их примеру, проследив, чтобы я сделал то же самое. Поднялся даже архиепископ Новак. Привычное черное одеяние Лучо исчезло. Он сменил костюм священника на дзимарру – сутану кардинала. Не только епископская шапочка, но и пуговицы, нижняя окантовка и пояс были красными – цвет, запрещенный даже епископам и архиепископам. Сверху надет широкий красный плащ, приберегаемый для особо торжественных случаев, а на груди – барочный нагрудный крест. Безымянный палец правой руки Лучо блестел огромным золотым кольцом, которое папа вручает кардиналам как символ церковной власти. Столь высокой властью здесь не обладал никто, даже Новак. Жандарм у двери поклонился и предложил Лучо проводить его к столу. Дядя отказался. Не принял он и помощи архиепископа Новака, который тоже протянул ему руку – ту самую, которая поддерживала папу. Я с благоговейным ужасом наблюдал, как Лучо сурово глянул на Новака, обозначив свое превосходство. От физической слабости дяди не осталось и следа. Он шествовал с приличествующим достоинством, высокий, с поднятым подбородком, опустив глаза в пол. У меня перехватило дыхание, потому что эта высокая, худощавая фигура больше всего напомнила мне Симона. Лучо опустился в кресло. Но все продолжали стоять. – Прошу садиться, – сказал Лучо. – Ваше высокопреосвященство, – начал председатель, – согласно закону, вы имеете право давать показания там, где пожелаете. Если вы предпочитаете другое место, нежели этот зал, сообщите нам. Дядя махнул рукой. – Можете начинать, – сказал он. Судья кашлянул. – Известно ли вам, ваше высокопреосвященство, что вы можете отклонять наши вопросы? Если вы испытываете опасения, что ваше свидетельство может причинить вред вам или вашей семье, вы имеете право отказаться от ответа. – Не испытываю, – проворчал Лучо. – Тогда мы попросим вас принести две присяги. Одну – в правдивости показаний, другую – о неразглашении. – Я принесу первую клятву, – сказал Лучо, – но не вторую. Я глянул на Миньятто, пытаясь понять, что это означает. Но монсеньор с крайним вниманием взирал на Лучо. – Как велит закон, мы в любом случае выслушаем ваши показания, – сказал озадаченный председательствующий. – И поскольку вы сами, ваше высокопреосвященство, захотели выступить свидетелем, сообщите, пожалуйста, трибуналу предмет, о котором вы намерены говорить. – Правильно ли я понимаю, – спросил Лучо, – что свидетелям было запрещено упоминать поездки, которые этим летом совершал мой племянник? – Правильно, ваше высокопреосвященство. – Об этом предмете я и хотел бы поговорить. Я напрягся. Судьи переглянулись. – Ваше высокопреосвященство… – произнес председатель. – В частности, – продолжал Лучо, – я буду говорить о том, какой неблагодарностью кажется мне лишение свободы моего племянника, который поставил под угрозу свою карьеру и священнический сан и даже отказывается выступать в свою защиту, и все ради того, чтобы послужить его святейшеству. А тот, в свою очередь, обращается с ним как с преступником. Я застыл. Миньятто смотрел в стол, не в силах поднять глаза. Это самоубийство. Лучо пришел сюда, чтобы объявить войну папе. Тихим, но твердым голосом Новак сказал: – Ваше высокопреосвященство, прошу вас взять свои слова обратно. Лучо ответил невероятным оскорблением: он обратился к архиепископу, продолжая стоять к нему спиной. – Вы их отрицаете? – спросил он. – Ваше высокопреосвященство, – ответил Новак, – мы не собирались бы здесь, если бы ваш племянник сказал нам правду. Наконец Лучо повернулся. Они сидели почти лицом к лицу, кардинал – за столом свидетеля, архиепископ – в первом ряду. В своем роскошном одеянии, с прямой осанкой, Лучо не оставлял сомнений, кто здесь петух, а кто курица. – Вы сделали его папским эмиссаром, – сказал дядя. – Вы втайне ординировали его в епископа. И вот какое обращение с ним вы допускаете? Бросаете его один на один с этими обвинениями?! У меня ком в горле встал. Епископ. Втайне. Мой брат – епископ… – Мой племянник в одиночку совершил то, что не смог весь ваш секретариат, – продолжал Лучо. – И за это вы преследуете его по суду? Голос архиепископа Новака не изменился. Не стал ни выше, ни громче. Ему доводилось улаживать разногласия со всеми кардиналами мира. В его ответе было всего четыре слова: – Ваш племянник убил Ногару? – Нет, – проскрежетал зубами Лучо. – Вы уверены? Дядя гневно поднял палец. Я вдруг понял, что все не настолько ясно, как мне представлялось. – Если он и убил его, – пророкотал он, – то ради вас! Позади меня Миньятто крякнул от недоумения. Новак был спокоен, как священник, выслушивающий исповедь. – Чтобы скрыть открытие Ногары? Лучо настолько захлестнули эмоции, что он не смог найти слов для ответа. – Пожалуйста, расскажите мне о плащанице, – сказал Новак. – Только когда моего племянника освободят и снимут с него обвинения, – покачал головой Лучо. – Ваше высокопреосвященство, вы знаете, что это невозможно. Его святейшеству необходимо знать истину. – Истину?! – крикнул Лучо, воздевая руки. – Вы приводите к присяге моих шоферов. Вы запрещаете давать показания. Вы допускаете сокрытие важных улик. И это – поиски истины?! – Без этих мер предосторожности, – степенно ответил Новак, – сегодняшняя выставка была бы невозможна. Вы знаете, в какой трудной ситуации мы оказались. – Из-за православных, которых пригласили сюда вы! В первый раз по лицу архиепископа Новака пробежала тревога. – Это последнее желание его святейшества. Его намерения – самые благородные. Лучо понизил голос и чуть ли не рычал. Такого холодного, пугающего тона я раньше от него никогда не слышал. – Если – заметьте, если! – Симон убил этого человека, то лишь потому, что вы постоянно велели ему держать свою работу в секрете. Вы заставляли молчать каждого, кто хоть что-то узнавал о выставке Ногары. А теперь ведете себя так, будто здесь не видна ваша рука, тогда как моего племянника обвиняют только в том, что он делал то же, что и вы, и то, чему вы сами его учили. Лучо успокоился и, казалось, стал сильнее. Ради Симона он был готов на все, даже на уничтожение собственной карьеры. Никогда в жизни я еще не был ему так благодарен. – Итак, – сказал Лучо Новаку, – я предлагаю вам выбор. Освободите моего племянника и снимите с него обвинения, а я в частном порядке сообщу вам все, что вы хотите знать. Но если вы продолжите обращаться с ним как с преступником, то между нами начнется война. Секрет, который вы хотите от всех скрыть, я опубликую на первой странице каждой римской газеты. Я выйду сегодня к православным и все им расскажу. Я накажу вас за то, что вы наказываете его! Тишина установилась такая, какой еще здесь не бывало. Никто из присутствующих в этом зале не мог припомнить подобного тона по отношению к папе или его представителю. Никто, кроме меня. Именно так говорили с Иоанном Павлом православные, когда он приезжал в Грецию. С гневом, который Иоанн Павел принял и взвалил на себя, как личную ношу. Ожидая ответа архиепископа Новака, я молился, чтобы у него оказалось столько же мудрости, сколько у его непосредственного начальника. Его преосвященство встал и простер руку. Голос по-прежнему не повышался и не дрожал. Но в грустных темных глазах появилось что-то новое – я не мог понять, что именно. – Именем его святейшества, – сказал Новак, – я прекращаю дачу показаний. Я прекращаю разбирательство дела отца Андреу. И передаю его решение в руки его святейшества. Он поклонился судьям. – Мы благодарим трибунал за старания. Слушания закрываются. Глава 36 Воздух вокруг меня сгустился. Каждый звук в зале, едва возникнув, сразу затихал. Судьи поднялись из-за стола. Они покружили среди гостей, потом, как привидения, растерянно выплыли из зала. Нотариус встал, снова сел, тронул клавиатуру, словно ждал дальнейших указаний. Укрепитель правосудия долго с недоумением смотрел на Миньятто, потом убрал бумаги в портфель. Наконец жандармы, именем его святейшества, попросили всех покинуть помещение. Обессиленный Миньятто сгорбился за столом защиты. Только Лучо сидел ровно, не обращая внимания ни на жандармов, ни на нотариуса, ни на нарушение приказа. Он устремил взгляд на распятие над столом судей, перекрестился и пробормотал: – Grazie, Dio![23] – Ваше высокопреосвященство, машина ждет, – услышал я сзади знакомый голос. Мимо меня неслышно проскользнул дон Диего. – Дядя, – спросил я, – что будет с Симоном? И с выставкой? Но мысли Лучо витали где-то далеко. Диего предложил помочь дяде выйти из дворца, но тот направил его к Миньятто: – Проводите монсеньора в нашу машину. И предоставьте все, что ему потребуется. Прежде чем уйти, Миньятто обратился к дяде: – Ваше высокопреосвященство, вам надо быть готовым. После закрытия выставки его святейшество может возобновить слушания. Лучо кивнул. Завтра будет завтра. Сегодня он праздновал победу. – Дядя, скажи мне, что происходит? – взмолился я, когда Диего и Миньятто ушли. Он положил руку мне на голову. Физическая слабость возвращалась – рука дрожала. – Сегодня вечером узнаем, – сказал он. – После выставки. Он пошел к выходу. Я попытался задать еще вопрос, но дядя больше не обернулся. Машина Лучо мягко отъехала от Дворца трибунала, а я стоял во дворе и пытался сориентироваться в мире, изменившемся за время моего отсутствия. Из офисов выходили миряне, которых отпустили домой пораньше, чтобы они покинули страну до начала работы выставки Уго. У пограничных ворот выстроилась вереница машин на выезд. Перед дверями «Казы» ждали черные седаны. Через стеклянные двери отеля я видел, что в вестибюле собралось православное духовенство. Еле-еле было слышно, как сбившиеся с ног монахини выкрикивают сообщения на разных языках. Православные гости забирали из гостиничного сейфа свои ценности – кресты, осыпанные драгоценными камнями, золотые кольца и украшенные бриллиантами медальоны, – а я почувствовал себя служкой, наблюдающим, как в сакристии облачаются священники, и ощущающим, как присутствие внешних символов помогает сконцентрировать мистический дух церкви. Я попытался удержаться во внешнем мире, но в душе все бушевало. Мне всегда представлялось, что отец умер в агонии. Остановилось сердце, и боль убила его раньше, чем недостаток кислорода. Его нашли не на стуле и не в кровати, а на полу спальни, где он лежал, стянув с шеи греческий крест. Мона сказала, что я ошибаюсь. Он страдал, но не так, как мне казалось. Но я до сих пор храню его крест в шкатулке, запрятанной глубоко в шкафу, и никогда не достаю. И до сего дня ни одна картина не пугала меня больше, чем отец, лежащий на полу. В Евангелии от Иоанна сказано, что последние слова Иисуса на кресте были торжествующими: «Свершилось». Окончилась его миссия. Но эти слова мог сказать только теологический Иисус. Иисус земной испытывал невыносимые страдания. У меня всегда вызывало потрясение описание Марка: «Иисус закричал громким голосом: „Эли, эли, лама савахфани?“, что значит: „Боже Мой, Боже Мой! Почему Ты покинул Меня?“» Евангельские ученые называют эти слова «криком Богооставленности». Страдание, выраженное в нем, было столь глубоко, что Бог Сын почувствовал себя оставленным Богом Отцом. Однажды Уго сказал мне, что ощущения распятого похожи на сердечный приступ, длящийся часами или даже днями. Сердце постепенно отказывает. Понемногу перестают работать легкие. Древние римляне, поджигавшие христиан, чтобы использовать их как факелы, и свозившие их на стадион, полюбоваться, как людей пожирают дикие звери, считали распятие худшей из всех казней. Эти две смерти Симон познал лучше всего. Смерть нашего отца и смерть нашего Господа. Поэтому сказать, что он убил человека, – значит сказать, что он желал причинить живому существу страдания, которые для него воплощали высшую муку. На это способен мальчик, обнаруживший отца мертвым на полу спальни? Душой я никогда в это не поверю. И все же на мгновение, сидя за столом свидетеля, Лучо, кажется, счел это возможным. И даже сейчас мне в голову лезли разные мысли. На записи автоответчика, оставленной Симону, голос Уго был крайне рассерженным. И обиженным. Вероятно, незадолго до смерти Уго пил – неразумное поведение для человека, собирающегося забрать из музея Диатессарон и показать его православным. Не знаю, что на самом деле произошло в те последние минуты, свидетелем которым был только Бог. И хотя я говорил себе, что в Кастель-Гандольфо, помимо Симона и Уго, находился еще кто-то (в номере «Казы» остановились двое, а ко мне в квартиру вломился только один), сомнение Лучо сильно меня задело. Когда я шел домой, двор Бельведера почти опустел. Исчезли грузовики, не шныряли легковые машины. Даже джипы и насосы пожарной охраны теснились в стороне, чтобы оставить больше места сегодняшним посетителям. Уже скоро. Неизвестно, что приготовил на сегодня Симон, но торжественный момент приближался. Петрос страшно мне обрадовался. Он захлопал в ладоши от ликования, словно терпеливо прождал весь этот день, как зритель – пятиактную пьесу, чтобы увидеть, как на сцене появится его любимый актер. Я хорошо научился скрывать от не го тяжелые чувства. Когда он захлопал, я поклонился. На лице у брата Самуэля читалось облегчение. Одиннадцать часов в компании пятилетнего мальчика – мученический подвиг для мужчины его возраста. Через час, когда я уйду на выставку, ему предстояло снова получить на руки Петроса, но даже мученик заслуживает передышки. – Целый день спрашивал, когда вы вернетесь, – шепотом поведал мне Самуэль. – Говорит, что теперь он встречается с мамой! Самуэль улыбнулся. Но улыбка погасла, когда он увидел выражение моего лица. – Петрос, – сказал я, – пожалуйста, скажи спасибо брату Самуэлю, и пойдем домой. Петрос ликующе вскинул кулачок в воздух и подмигнул Самуэлю, а тот жалобно посмотрел на меня, словно говоря: «Неужели вы лишите его этого?» Как только мы вошли в квартиру, я поймал себя на том, что уже смотрю на часы. Не сказав ни слова, Петрос ни с того ни с сего начал убирать свою комнату и складывать игрушки в кучу. Выложил на раковину щетку и пасту. Нашел «Пиноккио» и раскрыл на странице, которую читала ему Мона. Я должен был это остановить. – Петрос, – сказал я, – иди сюда. Мне надо тебе кое-что сказать. Он вскочил на стул, потом спрыгнул с него, забрал с базы телефонную трубку, положил ее на стол перед собой. Сел на стул и стал ждать. – Сегодня мы не сможем позвонить маме, – сказал я. Он перестал вертеть головой. – Когда я обещал тебе, что мы ей позвоним, я забыл, что сегодня вечером мне надо быть в одном важном месте. Его глаза затуманились. И покраснели по краям. Сейчас прольются слезы. – Нет! – крикнул он. – Прости. – Ты врун! – Обещаю, мы ей завтра позвоним, и… – Не-е-ет, ты обещал – сегодня! – Сегодня никак нельзя. Он всхлипнул, и слезы хлынули потоком. Скоро все пройдет. Как и всякий детский плач. В этом пятилетнем мальчугане жила взрослая душа, понимавшая, что такое компромисс, и не удивлявшаяся разочарованиям. – Давай лучше придумаем, чем таким интересным вы займетесь с братом Самуэлем, – сказал я. – Что ты предлагаешь? Я не сомневался, что мы сторгуемся. Мороженое? Разрешение лечь спать попозже? Или – посмотреть фильм? Но сегодня он все отверг. – Не хочу! Я хочу, чтобы пришла мама! Может быть, я недооценил ситуацию. Может быть, сейчас – не тот случай, что всегда. Я достал бумажник и пересчитал банкноты. На соседнем с Ватиканом холме был парк с залом видеоигр, кукольным театром, аттракционами. Если я не прекращу этот плач, то скажу что-нибудь такое, о чем потом пожалею. Что-то из того, что вертелось на языке. – Можешь пойти на Джаниколо, – сказал я. – В игры поиграешь. На карусели покатаешься. Чтобы показать ему серьезность моих намерений, я достал всю пачку банкнот, оставив себе всего пять евро. Но когда я закрывал бумажник, оттуда что-то выскользнуло и полетело на пол. Петрос уставился на упавший предмет, изменившись в лице. Его губы вновь искривились. Я посмотрел на пол. Там лежала фотография Майкла с переломанным носом и подбитым глазом. От его вида Петрос заплакал пуще прежнего. Я стиснул зубы и пихнул фотографию обратно в бумажник. – Все нормально, – сказал я, притянув Петроса к себе и глянув на часы у него через плечо. Выставка открывалась через сорок минут. – У дяди просто потекла кровь из носа, – соврал я. Но Петрос напрягся и задрожал всем телом. – Babbo, – прошептал сын, глубже прячась ко мне в руки. – Это он! – Что? Он уткнулся лицом ко мне в плечо, пытаясь целиком заслониться моим телом. Приглушенным голосом, смешивая слова с рыданиями, он выговорил: – Это дяденька, который был в нашей квартире! Горячие слезы мочили сутану. Петрос попытался забраться ко мне на колени, завернуться в мои одежды. Но у меня в голове звучало одно слово: Майкл! Надо кому-то сказать. Надо что-то делать. Я встал, но Петрос вцепился в меня, зажав сутану в кулаки, и не давал мне опустить его на пол. Дотянувшись до телефона, я позвонил Миньятто, затем Лучо. Никто не ответил. – Петрос, идем. Я должен отвести тебя к брату Самуэлю. Петрос истерично заревел. Когда я отнял его от себя, он стал отбиваться от моих рук и кричать. На лице у него читалась откровенная паника. Я его бросал! Я прикрыл глаза. Успокоился. Присел на корточки. – Иди сюда, – сказал я. Он бросился ко мне с такой силой, что чуть не сбил. – Ты в безопасности. Babbo здесь. Ничего плохого не случится. Я погладил его по голове. Крепко обнял. Дал выплакаться. Но слезы не высыхали. Петрос еще никогда не был таким безутешным. Я держал его обеими руками и чувствовал у себя в кончиках пальцев дробь лихорадочного пульса. С каждой минутой открытие выставки приближалось. Там будет Майкл. Я не мог оставаться здесь. Если не поспешу, то опоздаю. Мой взгляд упал на телефон, зажатый в руке, и мне пришло в голову единственное возможное решение. Мона приехала через двадцать минут. Петрос все еще часто дышал. Только обещание, что он увидит маму, смогло его успокоить. – Mamma! – пискнул он и пошел к ней обниматься. И она отозвалась – села на пол, и Петрос свернулся калачиком у нее на коленях. – Брат Самуэль тоже придет, – сказал я Моне. Она кивнула. – Если хочешь, сходи к Самуэлю, но, пожалуйста, больше никуда не ходите. Она снова кивнула. Я смотрел на Петроса в ее объятиях, и меня переполняло чувство вины. Но она не спрашивала, почему я ухожу и оставляю нашего сына в слезах. Она не сомневалась, что я поступаю правильно. – Не знаю, когда вернусь, – сказал я. – Алекс, – мягко ответила Мона, – все хорошо. Мы с Самуэлем о нем позаботимся. Иди. Сердце неистово колотилось. Время шло. Я опаздывал. На входе во двор Бельведера стояли в карауле жандармы. За спиной у них я видел десятки припаркованных автомобилей. – Куда идти? – спросил я. Жандармы указали на север, туда, где раньше был кабинет Уго. – Идите в том направлении, святой отец. Там все увидите. …Если Майкл проник в мою квартиру, значит он не летел на суд. Все, что он сказал, – ложь. Все это время он находился в Риме… Я набрал телефон Лео. Он не ответил. Я оставил ему сообщение, в котором предупредил, чтобы следил за Майклом. Наконец я увидел незапертый служебный вход в музей. На полу валялись печатные листовки. …Должно быть, это Майкл звонил ночью в квартиру, перед тем как туда проникнуть. А значит, он – один из постояльцев номера «Казы»… Я поднял листовку. На первой странице большими красными буквами было написано: ПРОСИМ ГОСТЕЙ ВЫСТАВКИ СЛЕДОВАТЬ ЗА ГИДОМ На карте показывался маршрут: отсюда и до Сикстинской капеллы для выставки освободили анфиладу в четверть мили длиной. По мере того как я бежал, история плащаницы мелькала передо мной в обратном порядке. Две тысячи четвертый год: опровергнуты результаты радиоуглеродного анализа. Тысяча девятьсот восемьдесят третий год: итальянская королевская семья вручает плащаницу Иоанну Павлу. Тысяча восемьсот четырнадцатый год: плащаница выставлена на всеобщее обозрение в честь падения Наполеона. Тысяча пятьсот семьдесят вось мой год: плащаница впервые прибывает в Турин. Тысяча триста пятьдесят пятый год: первая известная в католической истории публичная демонстрация плащаницы. Маршрут неминуемо подходил к Четвертому крестовому походу. К тысяча двести четвертому году. …Вот почему Майкл отправил меня к телефону-автомату по зади «Казы». Чтобы наблюдать за мной из окна своего номера!.. Я добрался до зала с нарисованным на стене Константинополем и в изумлении остановился. Здесь тоже никого не было. И за три дня, прошедшие с моего последнего появления, ни один экспонат не убрали. Я задержался, не веря глазам. Значит, все уже случилось. Православные узнали, что мы украли у них плащаницу. На мраморном полу остались следы ботинок. В воздухе еще ощущалось тепло человеческих тел. И тут я их увидел. По другую сторону от витрины, почти невидимые в темноте, стояли два православных священника в черных рясах. Они скрывались в углу и плакали. Один встретился со мной взглядом через стекло. Его бороду усеивали слезы. Но из-за дверей шел голос. Глубокий, мягкий, как у отца, утешающего своего сына. Я пошел вперед, узнав акцент. Пройдя в двери, которые до сего момента были заперты, я очутился в просторном полутемном зале. Поначалу я разглядел лишь плывущие головы – лица без тел, всматривающиеся в темноту. Только когда глаза привыкли, я различил сутаны, смокинги и черные платья. Здесь находились сотни людей. Я хотел найти Майкла, но пробраться через толпу было трудно. Стены понемногу светлели. Черное превращалось в серое. Серое – в белое. Далеко, в другом конце коридора, зал словно сиял. Там развесили картины. Но здесь стены остались почти голыми, если не считать трафаретом нанесенных слов и нескольких старых артефактов – монет и кирпичей, – которые выглядели так, словно их выловили из моря. – Теперь вы знаете историю Святой плащаницы, – говорил Новак, стоявший на возвышении в дальнем конце зала. – Вы знаете, что крестоносцы пришли с Запада, выкрали ее из Константинополя и передали в руки католической церкви. Он умолк. Толпа смотрела на него не отрываясь. Я поднял взгляд. Архиепископ стоял с закрытыми глазами, воздев кулак в воздух. Затем трижды ударил себя в грудь. «Mea culpa, mea culpa, mea maxima culpa». «Моя вина, моя вина, моя величайшая вина». Я двигался по наитию. Православные стояли тесными группками, не отходя друг от друга. Но католические священники, к которым принадлежал и Майкл, рассеялись в толпе. – Прости нас, Господь, – сказал Новак, – за то, что сделали плащаницу Твою символом нашего разобщения. Прости нас за грехи, совершенные против наших братьев. Наступила мертвая тишина. Некоторые старые кардиналы в толпе стояли с каменными лицами, словно недовольные мягкотелостью Новака, но его преосвященство невозмутимо продолжал: – К счастью, последнее открытие доктора Ногары приобрело еще большее значение, чем все, что вы до сих пор видели. Я прекратил искать Майкла и в изумлении остановился. Архиепископ собрался рассказать о том, что обнаружил Уго. – Как вы сейчас увидите, – сказал Новак, – Святая плащаница разрешила крупнейший теологический кризис в один из самых трудных периодов нашей общей истории. Сегодня без нее мы бы с вами не стояли здесь, ибо не существовало бы Ватиканских музеев. Все это ничем не напоминало слова Уго из его последнего письма. – Это последняя часть выставки, – сказал Новак. – Поэтому, прежде чем мы пройдем в Сикстинскую капеллу, я хотел бы представить вам ассистента доктора Ногары – Андреаса Бахмайера, который расскажет вам об открытии доктора. Внимание публики переключилось на Бахмайера. Когда он взошел на возвышение, я снова стал пробираться вперед. И вдруг всего на мгновение я кое-что заметил в толпе. Сутану с длинной прорезью на спине под воротником. Сутану, которую я разрезал в «Казе». Я обернулся, но она уже исчезла. Проталкиваясь глубже в толпу, я попытался вглядываться в лица и не отвлекаться на мысль, которая все громче и громче стучала у меня в мозгу. Бахмайер поклонился архиепископу Новаку и сказал: – Несколько десятилетий мир задавал всего один вопрос о плащанице: подлинна ли она? Но доктор Ногара предложил более правильный вопрос: почему Христос оставил ее нам? Ответ доктора – в этом зале. Вокруг меня нарастала тревожная энергия. Озирались даже православные, пытаясь угадать, о чем же говорит Бахмайер. Я протиснулся мимо них, извиняясь по-гречески. И снова увидел проблеск белизны в разорванной римской сутане. Я стал двигаться в ее сторону, стремясь разглядеть лицо священника. Но он тоже двигался, с трудом проталкиваясь сквозь толпу. Куда же он собрался? – Возможно, вы удивились, почему на входе в этот зал на стенах нет произведений искусства, – сказал Бахмайер. – Почему там только слова. Потому что таков был мир, в котором появилась плащаница. Он сошел с помоста, указывая на трафаретные надписи. Микрофон, висящий у него на лацкане, наполнял зал звуками его голоса. – Первая заповедь Моисеева гласит: «Я Господь, Бог твой. Да не будет у тебя других богов пред лицем Моим. Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли». Древнееврейский народ очень строго соблюдал этот запрет. Послушайте, что говорит нам историк Иосиф Флавий. С возвышения Новак глубоким, раскатистым голосом прочитал: – «Синедрион отправил меня уничтожить дворец царя Ирода, поскольку тот был украшен изображениями животных. Но другой человек успел первым и поджег дворец раньше меня». Когда все вытянули шеи, чтобы разглядеть буквы на стене, священник в разорванной сутане остановился и повернулся к Новаку. И я увидел его лицо. И напрягся всем телом. Майкл! Я ринулся вперед и потянулся к его руке, но он уходил от меня, устремляясь в сторону архиепископа Новака. – Люди спрашивают, почему в Евангелиях нигде не упоминается изображение на плащанице, – продолжал Бахмайер. – Но представьте себе, как отреагировало бы иудейское общество на изображение нагого распятого человека. Майкл неожиданно шагнул вперед. Он попытался встать напротив стоявшего на помосте Новака, но по случайности путь ему перекрыл другой священник. Майкл отошел в сторону, а я ринулся вперед. Мои пальцы уже дотягивались до рукава. Я схватил его за руку. – Вот почему, – говорил Бахмайер, – ученики перевезли плащаницу в Эдессу, языческий город, где не было запрета на изображения. Город, правитель которого был последователем Иисуса. Майкл резко обернулся. Он взглянул на меня, но, кажется, не узнал. У него нервно сузились зрачки. Лоб взмок от пота. – Сукин сын! – сказал я. Он вырвался и шагнул на помост рядом с Новаком. Сначала архиепископ не заметил его, Байхмайер же продолжал: – Но раннехристианская церковь все еще враждебно относилась к изображениям. Новак начал ровным голосом читать цитату, но Майкл встал перед ним. Я протянул руку, но тот увернулся. В эту секунду что-то промелькнуло перед глазами – буря красок! Со всех концов зала налетели швейцарские гвардейцы. В один миг Майкл исчез за их стеной, взятый в кольцо. Лица стоящих в толпе православных священников вытянулись от недоумения. Я пробивался вперед. На мгновение за плечами солдат я увидел вытаращенные белки глаз Майкла, его дергающиеся руки. Он попытался что-то крикнуть, но вышло неразборчиво. Ему чем-то заткнули рот. Он пытался растолкать гвардейцев, но те даже не шелохнулись. Чья-то сильная рука схватила меня за плечо и отодвинула в сторону. – Отойдите, святой отец, – сказал голос. Но я не отступал. Майкл рычал, пытаясь выплюнуть кляп. Два швейцарских офицера показывали людям в толпе, чтобы расступились и дали вывести Майкла. – Друзья! – воздел руки Новак. – Прошу вас, простите этого человека! Он одержим! Я последовал за Майклом, но подоспели новые гвардейцы и преградили дорогу. – Мне нужно поговорить с ним, – сказал я. Они отпихнули меня назад. – Куда вы его уводите? – спросил я. И тогда у меня за спиной раздался голос: – Святой отец! Я обернулся. И в удивлении попятился. – Ваше преосвященство! На нас смотрела вся толпа. В растерянности я поклонился архиепископу Новаку. Он взял меня под руку и повел к возвышению. – Друзья мои, – объявил он, – многим из вас известен епископ Андреу. Он приезжал с визитами в ваши страны. Епископ много сделал ради того, зачем мы сегодня собрались. Этот человек – его брат. У всех на виду он внимательно посмотрел на меня. На мою бороду. На развевающуюся сутану. Мысль была очевидна: смешанная семья, Запад и Восток. Все мы можем ужиться под одной крышей. – Отец Андреу, – сказал Новак, – благодарю вас за ту помощь, которую вы оказали мне минуту назад. Гости вежливо зааплодировали. Я стоял и смотрел в пол. Майкла остановил не я, а гвардейцы. А это все театр. Когда все меня рассмотрели, я начал спускаться с помоста. Но Новак положил руку мне на плечо. Он не хотел, чтобы я уходил. – Доктор Бахмайер, – громко сказал он, – пожалуйста, продолжайте. И когда Бахмайер снова заговорил, архиепископ Новак шепотом сказал мне: – Святой отец, ваш брат хотел бы, чтобы вы увидели все до конца. И я встал рядом с ним, образчик грекокатолика, призванный загладить впечатление от внезапного всплеска злобы Майкла, а Бахмайер комментировал цитаты на стенах. Это были слова Отцов Церкви и святых, документы церковных соборов. «Господь, который запретил творить себе кумиров, Сам никогда не сотворил бы Свой образ». «Изображениям не место в церквях. То, чему поклоняются и что почитают, не должно быть нарисовано на стенах». Имена под этими цитатами словно сошли со страниц учебников, по которым я преподавал в предсеминарии. Святой Ириней, сотые года нашей эры. Тертуллиан и Ориген – двухсотые. Эвсебий, отец христианских историков, – трехсотые. Епифаний, знаменосец православия, – около четырехсотого года. Аудитория медленно перемещалась по залу, наблюдая, как древние вожди нашей церкви изрыгают гнев на религиозные изображения. Как наша религия противопоставляла себя язычеству, отрекаясь от рисунков и статуй, украшавших языческие храмы Юпитера, Аполлона, Венеры. Только с угасанием язычества позиция христианства смягчилась. Это иллюстрировала серия изображений на стенах: по всей Римской империи христиан, входящих в церковь, приветствовали живописные и мозаичные изображения Иисуса, его чудес, его учеников. Невероятно, как быстро распространялась эта традиция, словно целая цивилизация пробуждалась от коллективного сна, словно людям открывалась божественная истина: Бог есть красота, а красота пробуждает душу. Внезапно повсюду появлялся вневременный лик Иисуса. Но почему-то именно сейчас, когда христианское искусство переживало свой расцвет, у зрителя нарастала экзистенциальная тревога. Когда линия времени на стенах дошла до шестисотых годов, белые буквы сменились красными. Надписями на арабском. – Теперь, – сказал Бахмайер, показывая на слова, – мы подходим к самому тревожному событию в истории со времен падения Рима. Из Африки неудержимым маршем наступает новая религия, ислам. Она угрожает не только Святой земле, но и недавно появившемуся отношению христианства к изображениям. Перед вами – слова Мухаммеда, записанные имамом Муслимом. Поскольку меня попросили не читать их вслух в этих музеях, предоставляю вам прочесть их самим. Слышался только приглушенный перевод, которому внимала толпа. «Самую жестокую муку в День воскресения претерпят рисователи картин». «Все художники, которые делают картины, будут гореть в огне Ада». «Не оставляйте изображений нетронутыми». – На границе христианского мира и ислама христиане столкнулись с подобными идеями, – сказал Бахмайер, вновь поведя публику вперед, – и некоторые наши рьяные единоверцы начали эти идеи перенимать. Эти христиане впали в ересь заблуждения, что искусство, изображающее Господа, есть зло и должно быть уничтожено. Один такой еретик стал императором в Константинополе. И в мрачный семьсот двадцать шестой год начал кампанию, которую сегодня мы знаем как иконоборчество. Это была трагедия, затмевающая даже Четвертый крестовый поход. Над головой щелкнул, выключаясь, свет. Из темноты проступили буквы, словно их в дыму писал дьявол. Голос Новака, читающего слова, был пропитан болью. «В церквях скоблили стены и затирали их золой, потому что на них были священные изображения. Везде, где встречались древние изображения Христа, Богоматери, святых, их предавали огню, выдалбливали или закрашивали». Бахмайер продолжал: – Произведений византийского искусства, уцелевших после этого периода, удручающе мало. Величайшая в мире коллекция христианских творений исчезла почти полностью. Таков был безжалостный император. Казалось, ничто его не остановит. Мы подошли к концу зала. Бахмайер указал на последнюю стену, ту, что отделяла нас от Сикстинской капеллы. Эту стену расписали таинственным, призрачно-белым цветом. – Ничто. Почти… – сказал Бахмайер дрогнувшим голосом. Стена была такой яркой, что мне пришлось отвести взгляд. Тогда-то я и заметил, что дверь, ведущую в Сикстинскую капеллу, с обеих сторон охраняют гвардейцы. – Один из самых важных вопросов, которым задался доктор Ногара, – сказал Бахмайер, – состоял в том, почему Иисус оставил нам Святую плащаницу. На протяжении семисот лет никто не знал ответа. Но в самый разгар иконоборчества христианский монах по имени Иоанн вспомнил потрясающий факт: в городе Эдесса существует изображение, которое не сотворено человеческими руками. Изображение Христа, оставленное самим Христом. Это доказывало, что Новый Завет Господа нашего должно сопровождать и новое искусство. Когда Бог стал человеком, он превратил себя в образ. Своим воплощением он разбил запрет на искусство. В качестве доказательства своей воли – подобно скрижалям, которые он дал Моисею, – он оставил после себя плащаницу. Вдохновленные идеями Иоанна, несколько старцев выступили против императора. И вместе эти люди спасли христи анскую историю. Представляю вашему вниманию их слова. Теперь голос архиепископа Новака полнился чувством. Рокотал! – «Богохранимый император! Христос послал Свой образ царю Эдессы Абгару, и по сей день множество людей на Востоке собираются у этого образа, чтобы помолиться. Посему молим тебя вернуть истину. Лучше для тебя, если ты останешься в памяти людей раскаявшимся еретиком, чем губителем изображений». – Эти слова, – сказал Бахмайер, – написал папа Григорий, патриарх Запада. Но он был не один. Вот слова Никифора, патриарха Константинопольского. – «Зачем ты наказываешь тех, кто рисует портрет Христа, когда сам Христос оставил свой Божественный облик на плащанице? Это Он отпечатал собственную копию, позволив, чтобы на него наложили полотно». – В Иерусалиме, – продолжал Бахмайер, – еще три патриарха направили письмо императору. После этого был созван Вселенский собор. И в последний раз в нашей общей истории епископы христианского мира говорили в один голос. Для всех грядущих поколений они провозгласили, что христианство – религия искусства, единственная в своем роде! И сейчас я великой радостью попрошу его преосвященство открыть перед нами эти двери и приглашу всех вас последовать за ним. Ибо за этими дверями вы увидите то, что сделало возможным наше единство и пример нашего Господа. Бахмайер еще говорил, а Новак уже вышел вперед и дал знак рукой. Швейцарские гвардейцы у дверей расступились. Словно по волшебству, Сикстинская капелла открылась. По толпе пробежала дрожь. Потому что за этим порогом Ватиканские музеи заканчивались. Начиналась папская часовня. И потолок ее украшало непревзойденное произведение искусства. Тем не менее, пока мы вереницей входили внутрь, ни одни глаза не смотрели наверх. У меня забилось сердце и кровь застучала в ушах, потому что внутри капеллы Микеланджело я был не один. Рядом с алтарем стояло высокое золоченое кресло. И в нем одиноко сидела маленькая сгорбленная фигурка папы Иоанна Павла. Глава 37 Внезапно нас обступили швейцарские гвардейцы, они отыскивали православных епископов и выводили их вперед. Епископы не выказывали ни удивления, ни недоумения, словно знали, зачем это делается. У дверей случился затор, когда сотня сутан и смокингов попыталась протолкнуться и заглянуть внутрь и еще сотня намертво встала в дверном проходе. Гвардейцы рассадили кого возможно по красным креслам, расставленным перед алтарем, у которого сидел Иоанн Павел. Воздух уже становился жарким и спертым. Повсюду вокруг меня кардиналы и другие высокие гости пытались понять, что происходит. Благородного вида дамы обмахивались газетами и вытягивали элегантные шеи. Но сидевший перед нами Иоанн Павел не пошевелился. Меня встревожило, что он выглядит еще более одряхлевшим и измученным болезнью, чем раньше. На плотной маске его лица застыла вечная хмурая гримаса. Годы болезни сделали бесформенным его исстрадавшееся тело, широкое, плоское, сгорбленное. Белые крылья его дзимарры нескладно свисали с плеч, как будто скатерть накинули на пень. Папа бессильно си дел в специальном кресле, сконструированном так, чтобы он случайно не соскользнул. Это кресло повсюду носил за ним его помощник. Из-за кресла слышался низкий металлический гул – работал мотор. Все взгляды устремились на трон. Все ждали. Но начал двигаться не папа, а что-то позади его святейшества: стеклянная рама за алтарем, установленная на стальных рельсах. Она медленно поднималась, пока не повисла в двадцати футах над головой Иоанна Павла, почти перекрыв исполинского Христа на «Страшном суде» Микеланджело. Вздох пролетел по толпе, когда люди увидели, что содержит в себе рама. Католики преклоняли колено, некоторые вставали на правое, некоторые на левое, не зная, каков чин для этого беспрецедентного события. Православные делали поясные поклоны – метания; русские и другие славяне перед поклоном осеняли себя крестным знамением, греки и арабы сперва кланялись, потом крестились. Но православные епископы делали нечто совершенно свое. В унисон, словно заранее готовились к этому мгновению, они опустились на пол в земном поклоне, прославляя величайшую икону Господа. Я никогда так не ощущал тишину этой капеллы. Воздух стал настолько плотным, что каждый звук выталкивался наверх, во внешнюю темноту, как дым конклава. На стене за плащаницей микеланджеловский Иисус поднял руку, словно повелевая времени остановиться. На потолке, в узкой полоске пустоты между протянутыми друг к другу пальцами Бога и Адама копилось напряжение. Все мироздание, стоящее снаружи, укутавшись в ночь, словно прижало ухо к стене капеллы и слушало. Мне мучительно захотелось, чтобы здесь оказался Симон. Чтобы он увидел то, что предстояло увидеть мне. Сегодня Лучо все поставил на карту, словно в этом была единственная надежда для Симона. И сейчас все вокруг вибрировало мыслью, что надежда не напрасна. Послышался голос. Архиепископ Новак, стоя перед алтарем капеллы, заговорил вместо нашего несчастного безгласного папы. – Сегодня, – сказал он, – мы увидели замечательные тексты, в которых задокументирована история Святой плащаницы. И как всегда, мы возвращаемся к одному тексту, который стоит выше всех остальных. Священное полотно несет глубокое сходство с евангельскими описаниями страстей и смерти Господа. Его святейшество сказал, что христианство должно вновь задышать двумя легкими – восточным и западным, православием и католичеством, – и вот перед нами Христос, раненный копьем под ребра. Эта рану нанес римский солдат, словно предвосхищая приход католических рыцарей, которые однажды выкрали плащаницу из Константинополя. Четвертый крестовый поход – позорное пятно на истории христианской церкви. Его святейшество попросил за него прощения и выразил вековечное раскаяние католиков в той роли, которую мы в нем сыграли. Но сегодня его святейшество попросил меня зачитать всем присутствующим в этой капелле – особенно его собратьям-патриархам, и первому среди них, его всесвятейшеству Вселенскому патриарху Варфоломею, – новое специальное послание. Я с любопытством привстал на носочки и попытался разглядеть человека, о котором говорил архиепископ, не в силах поверить в услышанное. «Его собратья-патриархи». «Первый среди них, его всесвятейшество». Я знал, что Симон пригласил сюда патриарха Румынского. Но в древней иерархии патриархов еще выше его стоял Его Всесвятейшество Архиепископ Константинополя и Вселенский Патриарх, который уступал по рангу лишь папе. Такое было за пределами даже способностей Симона. Новак открыл внушительного вида документ, скрепленный красной восковой печатью, и прочитал: – «Дорогие братья и сестры, как вы знаете, Святая плащаница много веков почитается в католических церквях. Но еще двадцать лет назад она принадлежала итальянской королевской семье. Лишь со смертью бывшего короля, произошедшей в начале моего понтификата, Святую плащаницу передали, по его завещанию, Святому престолу. Я говорю это не для того, чтобы уменьшить степень причастности католической церкви к грехам тысяча двести четвертого года. Я говорю это ради одной подробности в завещании короля Умберто. Этот документ, вместо того чтобы передать плащаницу архидиоцезу Турина или католической церкви, вручает ее человеку, имеющему титул Верховного понтифика. То есть его королевское высочество завещал Святую плащаницу мне. В качестве папы я обладаю полной, верховной и всеобъемлющей властью над всей нашей церковью, так что мои братья-католики, возможно, не усмотрят необходимости в разграничении, которое я сейчас провел. Но одно из различий, отделяющих нас от наших дорогих православных гостей, состоит в том, что православная церковь не принимает власти папы над его братьями-епископами. Поэтому, собираясь сделать свое заявление, я хочу дать ясно понять, что не навязываю свою волю другим епископам и они не обязаны подчиняться моим просьбам. Нынешняя выставка показывает, что реликвия, известная на Западе как Туринская плащаница, на самом деле была выкрадена латинскими крестоносцами в тысяча двести четвертом году. Поэтому сегодня, в год восьмисотой годовщины этого беззакония, я признаю наше преступление и настоящим возвращаю Святую плащаницу ее законному хранителю, православной церкви». В капелле установилась мертвая тишина. Сидевший во втором ряду кардинал Бойя заерзал в кресле. Но встал другой кардинал. Глаза представителей всего христианского мира обратились на кардинала Полетто, архиепископа Турина. Полетто молча повернулся к православным. Поднял руки. И зааплодировал. Все недоуменно смотрели на него. Но я понял. Я встал и тоже зааплодировал. Моему примеру последовал турецкий епископ. И наконец плотину прорвало. Начали хлопать миряне, архиепископы. Звук отражался от стен. Иоанн Павел поднял дрожащую руку и прикрыл ухо. – Одну минуту, – сказал Новак, поднимая руки, чтобы восстановить тишину. – Его святейшество просит меня прочитать вам одно, последнее послание. На этот раз его голос был взволнован. – «Мои дорогие братья патриархи, прошу вас простить меня, что не могу встать и поприветствовать вас и произнести эти слова собственным голосом. Как вы знаете, близится окончание моего пребывания на Святом престоле. Святая плащаница побуждает нас размышлять о нашей бренности, и для меня большая честь, что Господь наш отвел мне двадцать шесть лет понтификата, тогда как своему пастырскому служению отвел только три. И все же пример Христа напоминает мне, чего можно достичь за очень короткое время. Это же доказали и наши предки, совместно выступив против иконоборчества. И я надеюсь, что и сегодня мы сделаем то же самое. Поскольку я больше не в состоянии путешествовать, сегодня мой последний визит к вам. Потому сообразно будет воспользоваться этой возможностью, чтобы выразить мою надежду. Ни разу за эти двадцать шесть лет мне не позволялось встать рядом со всеми вами на молитву. И посему я спрашиваю: выйдете ли вы, братия, и встанете ли вы рядом со мной?» Архиепископ Новак остановился и поднял взгляд. Все миряне выжидательно замерли. Папе никто не отказывал. Особенно этому папе. Но на лицах священства я читал иное выражение. Мы всю жизнь защищали этого человека, поддерживали его, когда он взвалил на себя бремя своего сана. Стереть тысячу лет ненависти одним движением – слишком смело, даже для Иоанна Павла. Невыносимо будет видеть, как он потерпит поражение. И все же это произошло. Ни один патриарх не подошел к нему. Единственным встал, проявляя уважение, Варфоломей, его всесвятейшество. Иоанн Павел словно принял удар. Когда он увидел, что никто не шевельнулся, его здоровая рука упала на кресло. Тело наклонилось вперед, грозя упасть. Из ниоткуда материализовались два помощника и встали у него по бокам. Они дотронулись до него и зашептали ему в ухо, пытаясь усадить обратно в кресло, но Иоанн Павел оттолкнул их. Они посмотрели на архиепископа Новака, ища поддержки, но тот отослал их прочь. Теперь их осталось всего двое, Новак и Иоанн Павел. Они обменялись взглядами, обсуждая что-то невидимое на языке сорока проведенных вместе лет. Может быть, Новак просил его сохранить лицо, но Иоанн Павел пренебрег просьбой. Он снова начал выталкивать себя из кресла, тщетно пытаясь встать. И архиепископ Новак, как преданный сын, помог ему. Больше года прошло с тех пор, как Иоанн Павел сделал хоть один шаг самостоятельно. Говорили, что он не может даже стоять. Но папа смотрел с мраморных ступеней на собравшихся внизу патриархов православной церкви, словно был готов спус титься по этим ступеням, если придется. И я вдруг понял, что он делает. Какую проблему пытается решить. В древние времена только одному человеку разрешалось сидеть в золоченом кресле – императору. Не важно, сколько причин было у православных иерархов не вставать рядом с ним на возвышении, самая очевидная – в том, что ни один православный не воздаст почести папе, сидящему на троне. Даже если этот трон – позолоченное инвалидное кресло. Здоровой рукой Иоанн Павел схватил Новака за сутану и потянул, удерживая равновесие. Он напряг каждый мускул, который еще слушался его мозга. И хотя на двоих этим людям было сто пятьдесят лет, они каким-то образом сумели помочь друг другу благополучно спуститься по ступеням к креслу Вселенского Патриарха. Варфоломей разволновался. Он шагнул вперед, чтобы поддержать Иоанна Павла. Но тот уже подгибал колени. С помощью архиепископа Новака он мучительно опустился в земной поклон. Его всесвятейшество схватил Иоанна Павла за руки, пытаясь поднять. – Прошу вас, ваше святейшество! – услышал я его изумленный голос. – Не надо! Но Иоанн Павел схватил правую руку патриарха, склонил голову и прикоснулся к ней губами. Тогда-то все и произошло. Слева от Варфоломея стояли патриархи древней тетрархии: Игнатий – Патриарх Антиохийский, Феодор – Патриарх Александрийский, Ириней – Патриарх Иерусалимский. Все белобородые и облаченные в черные рясы. У всех – суровые, непреклонные лица, как у святых на иконах. Но они были младше Иоанна Павла. И, увидев, как он склонился у их ног – он, старейший патриарх почтенного Святого престола, – они растерялись. Слева от Варфоломея, через проход, стояли патриархи более молодых православных держав: Патриарх Болгарский Максим, Патриарх Грузинский Илия, Патриарх Сербский Павел. Патриарх Московский Алексий направил своего заместителя. Но дальше всех от папы, в самом конце ряда стоял человек, который все изменил. Патриарх Румынский Феоктист. Ему было почти девяносто лет. На пять лет больше, чем Иоанну Павлу. Не так давно он стал первым за тысячелетие православным патриархом, пригласившим папу с визитом в свою страну, – предложением Иоанн Павел с благодарностью воспользовался. Теперь Феоктист готов был совершить еще более благородный поступок. Престарелый патриарх на трясущихся ногах тяжело поднялся из кресла. И встал рядом с Иоанном Павлом. Папа следил за ним глазами. Когда Феоктист протянул руку, чтобы помочь его святейшеству встать, маска на лице Иоанна Павла смялась, его глаза наполнились слезами. Теперь к ним присоединились другие старцы: Максим и Павел, древние, как пыль. Они поднялись с места, ибо на карту было поставлено очень многое, выше протокола и истории. Христианский принцип любви. Уважение к Престолу Святого Петра. Они тоже подошли к папе. Между ними сидел Патриарх Грузинский Илия, возрастом чуть больше семидесяти лет – школяр, по сравнению с остальными. Проявляя уважение к старшим, он тоже встал. И покатилась цепная реакция. Один за другим слева от Варфоломея вставали другие патриархи. Толпа в капелле ревела. Каждый раз, когда поднимался новый епископ, его приветствовал гром аплодисментов. Новак беззвучно отошел мелкими шагами и стал почти незаметным, признавая, что люди перед алтарем этой капеллы принадлежали к другому миру, не тому, в котором жили остальные – включая и самого архиепископа Новака. Это были гиганты, и мы могли лишь молиться о встрече с ними в загробной жизни. Я вытащил из-под воротника крест и сжал его, желая передать это мгновение родителям на небесах. И Симону в заточении. Патриархи обнялись и склонили головы. И во всей тысячелетней истории нашей расколотой религии не было ничего равного тому, что произошло дальше. Из группы патриархов раздался голос. Не знаю, кому он принадлежал, но с него началось песнопение. Не по-итальянски и не на латыни, а по-гречески. Один за другим к нему присоединялись остальные патриархи. В согласии они провозглашали Символ веры. «Веруем в единого Бога Отца, Вседержителя, Творца неба и земли, всего видимого и невидимого…» Я вздрогнул. Свершалось. На моих глазах, при моей жизни – свершалось! А мой брат не видел! Но зато видел кое-кто другой: один швейцарский гвардеец оставил пост у дверей и нашел меня в толпе. Лео не сказал ни слова, только положил руку мне на плечо. Он знал, как много этот миг значил для меня. Когда Символ веры закончился, установилась зыбкая тишина. Толпа ждала, гадая, что же произойдет дальше. Обнявшиеся патриархи обменивались вопросительными взглядами. Даже эти старцы не знали ответа, хотя на всех им, наверное, было столько лет, сколько отделяло нас от Четвертого крестового похода. Но они и без слов о чем-то договаривались. Не о том, что станут делать дальше, но о том, кто это сделает. Который из предстоятелей выступит от лица всех. Не возникло вопроса, кто это должен быть. И православные тоже знали. Святой Петр – глава апостолов, и значит, эта величайшая честь принадлежит его преемнику. Папе. Все ждали, что заговорит Иоанн Павел. Но он собрал всех этих людей не для того, чтобы показать свое первенство. Он повернулся к Вселенскому Патриарху и что-то сказал ему на ухо. Бледные глаза патриарха сверкнули. Он улыбнулся, повернулся к Иоанну Павлу и шепотом выразил свое согласие. А затем, обращаясь ко всем собравшимся в капелле, произнес: – В честь этого события давайте помолимся в молчании. Как только он проговорил эти слова, я снова почувствовал у себя на плече руку Лео. На этот раз он теребил меня более настойчиво – желая что-то сообщить, он лишь выжидал удобной минуты. Я быстро пошел за ним к выходу. – У нас тут отец Блэк задержан, – сказал Лео. – Говорит, ему надо с тобой повидаться. Я шел за Лео как во сне. Чувствовал, что двигаюсь, но сердце мое оставалось там, в капелле. Тысяча лет! Через тысячу лет мы снова объединялись. Сегодня на небесах будет праздник. Папы прошлого возденут руки в благословении. Святые улыбнутся. Ангелы захлопают крыльями. Отныне и во веки веков, когда люди будут вспоминать капеллу, расписанную Микеланджело, в памяти их возникнет образ Иоанна Павла и то место, где он заново выстроил нашу церковь. Майкл сидел под замком в казармах. – Зачем он хочет меня видеть? – спросил я. – Говорит, это касается Симона… Алекс! – Лео предостерегающе поднял руку. – У этого человека не все в порядке с головой. На этой неделе мы уже забирали его за драку, которую он начал из-за штрафного талона за парковку. Будь осторожен! Из-за штрафного талона. Может быть, того же самого, что я нашел в «Казе» рядом с книгами, украденными из моей квартиры. Лео вел меня по сырому коридору. Почти в самом его конце мы остановились. – Пойти с тобой? – предложил он. Я ответил, что должен сделать это один. Он отпер дверь и слегка приоткрыл ее. Камера была размером с кладовку. На голом матрасе сидел Майкл. Я зашел, стараясь держаться от него подальше. – Ну что, – сказал он, не поднимая взгляда, – поздравления поступают? Я не ответил. – Это беда для нашей церкви, – продолжил он. – Сам увидишь. Объединение – ошибка! – Майкл, вы убили его? Он фыркнул. Мне хотелось схватить его за сутану и хорошенько тряхнуть. Симон с самого начала не ошибался насчет него. – С кем вы жили в номере «Казы»? – спросил я. – Знаешь, Ногара сказал мне, что ты его бросил, – продолжал он, не отвечая на мой вопрос, – бросил, как и Симон. Вы с братом – два сапога пара. Куча планов, но не предаете вы только друг друга. Я повернулся и направился к двери. – Вы оба не отвечали на его звонки, – быстро сказал мне вдогонку Майкл, – поэтому ему пришлось довольствоваться мной. Вот с кем я жил в номере. Бутылка из-под граппы «Юлия» в мусорной корзине. Звонки в мою квартиру с номера «Казы». Человек, который в ту ночь спал на полу в комнате Майкла, – Уго! Майкл достал из пачки сигарету, потом понял, что у него нет зажигалки, разломал сигарету пополам и швырнул в другой конец камеры. – Черт побери! У меня по спине пополз холодок. Значит, у Майкла не было напарника. Он все сделал один. – Зачем вы проникли в мою квартиру? – спросил я. – Сам знаешь. – Но Симон находился в Кастель-Гандольфо. Вы должны были его там видеть. – Черта с два я его видел! Вдруг все сложилось. Все оказалось предельно ясно – и почему Симон отказывался разговаривать о случившемся, и почему Майкл пришел искать Симона, как только вернулся из Кастель-Гандольфо. – Мой брат вас там увидел, да? – спросил я. Майкл потер переносицу. – Меня не было в Кастель-Гандольфо. – Вы сидели в машине Уго. Пытались достать его пистолет. – Не понимаю, о чем вы. – Я нашел у него в машине обломок ключа от вашего гостиничного номера. Вы пытались открыть пистолетный ящик и сломали брелок. – Наверное, от ключа Ногары. Меня там не было. – Вы явились в нашу квартиру, потому что Симон вас видел. Он подскочил и заорал: – Я не знаю, что брат вам наговорил, но он врал! Майкл стиснул кулаками виски. Я шагнул назад. В камеру тотчас же вошел Лео. Майкл попятился и встал в угол, лицом к стене, только все время проводил руками по волосам. – Вы пустили Уго переночевать в вашем номере, чтобы последовать за ним в Кастель-Гандольфо? Майкл ничего не ответил. – Что вы собирались сделать? – продолжал я. – Вы считаете, я хотел его убить?! – крикнул он, обернувшись. – Алекс, идите к черту! Лео шагнул к нему, но я жестом остановил его. – Почему Симон вас защищает? – спросил я. – Это был несчастный случай? Лицо Майкла побагровело. Он схватился рукой за металлическую спинку кровати, повернулся к Лео и выдавил: – Я никого не убивал! Его брат убил Ногару! Меня там даже не было! – Свидание окончено, – сказал Лео, открывая дверь. Но Майкл поднял руку. – Прошу вас, дайте мне еще одну минуту поговорить с ним. Наедине. Лео покачал головой. Но я попросил его подождать снаружи. Майкл так и стоял в углу. Он прислонился спиной к стене и методично оглядывал камеру, пытаясь взять себя в руки. Мой отец не нашел себе в помощники никого другого. Только ребенок мог не увидеть, как неуравновешен этот человек. Насколько же отчаянным было положение отца, если никого больше подыскать он не смог. Возможно, Симон тогда уже достаточно повзрослел, чтобы понимать такие вещи, но я был еще мальчишка. – Вы знаете, какое обвинение мне собираются предъявить? – спросил он дрожащим от напряжения голосом. – Обвинение? – За то, что сегодня произошло. Мне сказали, что меня обвинят в нападении на его святейшество. У него поплыл взгляд. Он пытался сделать вид, что разгневан, но голос выдавал страх. – Знаете, что я могу за такое получить? Я знал. По крайней мере, здесь все справедливо. Наказание за нападение на папу – автоматическое отлучение от церкви и запрещение в священнослужении. – Я справедливо обошелся с Симоном в своих показаниях, – сказал он. – Прошу лишь одного: чтобы ваш дядя замолвил за меня доброе слово. Меня удивило, что он говорит это совершенно искренне – видимо, думая лишь о том, что ему больше не приходится рассчитывать на помощь кардинала Бойи. – Объясните мне одну вещь, – сказал я. Он кивнул, решив, что я начинаю торговаться. – Как вы открыли пистолетный ящик? Уго сообщил вам комбинацию цифр? Майкл нервно фыркнул. – У этого психа была такая паранойя, что он дверь квартиры на три засова запирал. Вы считаете, он мог сказать мне шифр? Боже мой! Он все сделал сам. Все. В квартире Уго мы с Петросом нашли на полу осколки стекла. Майкл не смог взломать замки на двери, поэтому забрался через окно. – Лео, – я постучал в дверь, – мы закончили. Я выхожу. Майкл посмотрел на меня непонимающе. – Так вы мне поможете? Они были правы, когда шестнадцать лет назад отправили его на лечение в горную клинику. Знали, какая помощь ему требуется. Лео открыл дверь и подождал, пока я выйду. – Молитесь, Майкл, – сказал я. – Просите о прощении. А потом вам надо будет исповедоваться. Глава 38 Я должен был найти Лучо и Миньятто. Суд над Симоном можно завершить сегодня же. Когда я шел домой, дороги Ватикана были тихи. Новости о выставке еще не разнеслись по городу. А может, добрые римские католики, обнаружив, что плащаницу отдали, решили подождать и посмотреть, что произойдет завтра. Из-за двери брата Самуэля раздавались смех Моны и Петроса. Я не стал им мешать, пошел к себе, в темную квартиру. Ни Миньятто, ни Лучо не ответили на мой звонок. Даже Диего во дворце не взял трубку. Расстегнув сутану, чтобы дышать свободнее, я сел за кухонный стол. Стоило на секунду прикрыть глаза, и темнота наполнялась мыслями об Уго. Воспоминаниями о нем. Благодарностью за то, что он сделал возможным сегодняшнее событие. Завтра миллионы людей, которые никогда о нем не слышали, узнают, что создателя выставки убили, когда он пытался претворить мечту папы в реальность. Его начнут почитать как мученика. Героя. Его не интересовало воссоединение церквей. Но будь он сегодня в капелле, наверное, понял бы. Я стянул с себя пропотевшую сутану. Во мне зрела крохотная надежда, и чем дольше молчал телефон, тем больше она крепла. А вдруг Симон уже на свободе? Теперь, когда выставка достигла своей цели, может быть, Лучо с Миньятто решили привезти его домой? Отогнав эту мысль, я занялся квартирой. Но Мона уже помыла посуду и навела чистоту в комнате Петроса. Так что я наскоро принял душ, чтобы смыть с себя осадок после встречи с Майклом. Едва я успел одеться, раздался стук в дверь. Ожидая увидеть Петроса и Мону, я поспешил открыть. Но на пороге стоял мужчина с серебряными волосами. Мирянин, в черном костюме с галстуком, не из моих соседей – раньше я никогда его не видел. Но человек посмотрел на меня так, словно мое лицо ему знакомо. – Чем могу быть полезен? – спросил я. – Отец Андреу? В глубине души задрожал крошечный огонек паники. – Александрос Андреу? – повторил он. Александрос. Имя, которое значилось в моих официальных документах. Человек что-то держал в руке. Конверт! – Да, это я. Пожалуйста, объясните, что происходит. Он протянул мне конверт. На нем были оттиснуты слова: «ПРЕФЕКТУРА ПАПСКОГО ДОМА», над ними помещался герб Иоанна Павла. А человек этот – курсоре, личный курьер папы. – Что это? – пробормотал я. – За тридцать минут до аудиенции перед вашим домом будет ждать машина, – сказал курсоре, не отвечая. – Доброй ночи, святой отец. Слегка поклонившись, он удалился. Я разорвал конверт. Лежавшая внутри карточка гласила: «Вы вызываетесь в частные апартаменты Его Святейшества к десяти часам утра для дачи показаний». У меня колотилось сердце. Я ничего не понимал. Как прокуратор Симона, я не мог выступать свидетелем по его делу. Но теперь правила поменялись – папа стоит над законом. Я оцепенело пошел к шкафу – искать свою парадную сутану. И утюг. Но в коридоре остановился. Окна комнаты Петроса выходили на дворец. Окна кардинала Бойи были темны, но по всему верхнему этажу горел свет. От мысли об этих апартаментах у меня мурашки поползли по коже. Надо тщательно продумать, что говорить. Если к утру Майкл не признается, мне понадобится помощь Миньятто. Я доставал гладильную доску, когда в замке повернулся ключ. Дверь открылась, и послышался голос Петроса. – А в джунглях обычно они… у них такой яд, он может убить, но это потому, что они едят жуков, у которых яд, а в зоопарке они таких жуков не едят… поэтому они, ну… не очень ядо витые. Или даже вообще не ядовитые! Я сделал глубокий вдох и закрыл шкаф. Под ногу попалось что-то острое, и я приглушенно выругался. Мона услышала меня и, когда я вышел в прихожую, улыбнулась. – Это про древесных лягушек, – пояснила она. Но потом увидела выражение моего лица. – Babbo! – закричал Петрос, бросившись ко мне. Я шагнул вперед, быстро подхватил его, чтобы он не заметил неуверенности у меня в глазах, и протянул Моне приглашение, которое принес курсоре. – Это хорошо или плохо? – прошептала она. – Не знаю. Петрос был вне себя от радости. История его приключений с той минуты, как я ушел, неслась потоком невразумительных фраз. Я держал мальчика на руках и собирался сказать, что человек, который ворвался в нашу квартиру, больше никогда не вернется. Наш дом снова по-настоящему стал нашим. Но после нескольких часов, проведенных с матерью, его жизнь полностью избавилась от мрачных красок. – Спасибо, – сказал я Моне. Но она уже повернулась к дверям. – Уходишь? – спросил я. Она пошла на кухню и нашла в шкафчике бинт. – У тебя из ноги кровь идет, – сказала она, вернувшись. Петрос посмотрел вниз и показал пальцем на цепочку красных пятнышек. – Мона, – сказал я, – можешь остаться еще ненадолго? Мне нужно кое с кем встретиться, чтобы подготовить показания. – На что ты такое наступил? – удивилась Мона. Она присела, что-то вытащила у меня из пятки и протянула мне. В мою ладонь лег странный красный камешек. Я ждал ее ответа. – Я останусь столько, сколько тебе нужно, – сказала она, не глядя мне в глаза. Она хотела перевязать мне ногу, но я забрал у нее бинт и все сделал сам. Она убрала руки и не пошла за мной к раковине. С камешка смылось красное, и он превратился в осколок стекла. – Ты чудесно его воспитал. – Мона подошла сзади и заговорила вполголоса, чтобы Петрос не подслушал. – Он такой рассудительный. Любопытный, все хочет знать. Когда я с ним, мне жаль, что… Я не отрываясь смотрел на стекло. – Мне жаль, – продолжила она, – что я так много пропустила в его жизни. Ты даже не представляешь, как я об этом жалею. Я отступил назад и посмотрел на пятна крови, ведущие в спальню. И почувствовал первый укол страха. – Знаю, у меня нет права об этом просить, – сказала Мона, – но я бы очень хотела видеться с ним почаще. Ноги сами понесли меня по коридору. Голос Моны затих. Пятна же привели к стенному шкафу. Предчувствие, словно щупальцами, обвило меня. Я присел и ощупал руками ковер. – Что случилось? – спросила за спиной Мона. Больше ничего не было, никаких осколков. Но в углу шкафа я обнаружил сверкающую искорку стеклянной пыли. За гладильной доской что-то прятали. – Мона, – позвал я, не оборачиваясь, – надо, чтобы ты забрала Петроса обратно к брату Самуэлю. Она ничего не спросила. Услышав мою интонацию, она просто сказала Петросу взять пижаму. Это могло быть стекло из квартиры Уго. От разбитого окна, которое обнаружил Петрос. Но старые оконные стекла не разбиваются на такие ровные кусочки. Это современное стекло. Закаленное. Такое используется для автомобильных окон. Я дождался, пока за ними закроется дверь. Потом вытащил все из шкафа. Все до последней пары носков, до последней сутаны, до последней обувной коробки на верхней полке. Ничего. Я вывалил на пол содержимое мешка с грязным бельем и нашел заплесневевшее полотенце. Оно валялось с тех пор, как Симон мылся после Кастель-Гандольфо. Но сутана, которую он оставил у нас в ту ночь, исчезла. Я перебрал в памяти все, что сумел вспомнить. После того как Симон принял душ, он приковылял сюда одеваться, держа грязную сутану в руке. Но я не видел, чтобы он кинул ее в мешок для стирки. Мы тогда ушли и провели ночь с Лео и Софией в казармах. И вернулись только наутро. А Симон возвращался раньше. Он сказал, что в ту ночь не мог спать, потому пришел сюда и все прибрал. «Господь, прошу Тебя! Только бы это не оказалось правдой!» Я проверил мусорные корзины. Все оказались пусты. Правда, ко дну пластмассового ведерка в ванной прилипла такая же стеклянная крошка. Тело словно налилось свинцом. Я внимательнее осмотрел ванную. Здесь у Симона впервые появилась возможность остаться одному. Он зашел помыться, а вышел завернутым в полотенце. Здесь было мало потайных мест. Ящик под раковиной. Сливной бачок. Вентиляционная решетка. Везде пусто. Но потом я понял, что ищу не там. Человек размеров Симона не станет смотреть вниз. Он посмотрит вверх. Встав на тумбу с раковиной, я нажимал пальцем на плитки фальшпотолка, одну за другой. Все приподнимались с трудом. А одна поддалась легко. Я снял ее и пошарил в темноте. Пока я вытаскивал сутану и раскладывал на полу, у меня тряслись руки. Парадная одежда Симона, подарок Лучо на окончание Академии. Колени выпачкались в грязи. Осколков стекла не было. Мысленно сжавшись, я вывернул манжеты. Внутри правого лежала стеклянная пыль. Я закрыл глаза. Симон стоит под дождем рядом с машиной Уго. Отгибает манжет. Оборачивает костяшки пальцев густой толстой тканью. Как любой боксер, он знает, как защитить руку. Чтобы разбить стекло, ему достаточно всего одного удара. С рыдающим вдохом я поглядел на потолок. Я знал, что наверху есть что-то еще, но не хотел дотрагиваться. Из отверстия на месте плитки петлей свисал черный тросик. Когда судья спрашивал Фальконе, как могло получиться, что орудие убийства исчезло у него из-под носа, у комиссара не нашлось ответа. Потому что ни один жандарм не решится заглянуть священнику под сутану. В тот вечер я подумал, что синяк на бедре у Симона – от власяницы. Теперь стало ясно, что к бедру брат привязал пистолетный ящик. Я медленно осел по стене на пол. Достал из кармана телефон и позвонил Лео. Он ответил почти сразу. – Ты говорил, что вы на этой неделе задерживали Майкла, – едва шевеля языком, сказал я. – Он подрался из-за штрафного талона. – Ну да. – Расскажи, как все было. – Не знаю. Мне полковник Хюбер сказал. «Меня там даже не было!» – уверял Майкл. – Нужно, чтобы ты узнал, – сказал я. Он пошуршал бумагами и снова взял трубку. – Тут написано, что Блэк подрался с двумя офицерами, потому что мы поставили блокиратор на его машину. Не знаю, зачем мы это сделали, но в рапорте сказано, что он просто взбесился. Могу понять зачем. Чтобы не дать ему уехать из Ватикана. Чтобы держать его подальше от встречи с православным духовенством в Кастель-Гандольфо. – Это было в субботу днем? – спросил я. – Откуда ты знаешь? В субботу убили Уго. – После того как вы его задержали, в котором часу его выпустили? – Тут сказано, сразу после шести. К тому времени Уго был уже мертв. Я ехал в Кастель-Гандольфо. А единственное, что было у Майкла на уме, – расквитаться с Симоном. Вот почему он проник к нам в квартиру. Я еще раз пошарил над потолком, на ощупь проследив в темноте, куда ведет черный трос. На другом его конце я почувствовал прорезиненную поверхность пистолетного ящика. У меня не хватало сил смотреть на него. Но, судя по весу, пистолет до сих пор внутри. …Ты не мог этого сделать! Нет в мире большего зла!.. Я сел на пол и опустил голову, подперев ее руками. Кулаки побелели от напряжения. …Уго был добрый человек. Он был невинен. Ты посмел убить агнца?.. Я не мог унять мучительную дрожь в груди. Я откинулся на стену и стиснул зубы. Крепко зажмуренные глаза саднило от навернувшихся слез. Я пытался молиться. Но молитвы улетали, как дым, рассеиваясь в пустоту. Сидя у открытой двери, я видел перед собой коридор, и мой блуждающий взгляд наткнулся на кофейный столик, за которым мы с Уго разбирали его работу над Евангелием. В ушах звучал голос из телефонной трубки, которая мог ла зазвонить в любое время суток. Следы его присутствия обступали меня: письмо в моей сутане; дневник, взятый из его квартиры; пачки бумаги для проповедей у меня в комнате, черные от стихов, которые он писал, вычеркивал и просил меня исправить, – словно часы и дни жизни, сконцентрировавшиеся в этих предметах, спрессовались в один тяжелый укор. Я заставил себя встать. Только одно пришло мне на ум. Есть единственное место на земле, куда я мог пойти за помощью. Встав на тумбу, я положил обратно за плитку сутану и пистолетный ящик. Потом стер с пола стеклянную пыль и направился к выходу. Глава 39 Дверь в апартаментах Лучо мне открыл дон Диего. Сообщил, что Лучо нет – встречается с Миньятто. Я все равно вошел и сказал, что подожду. Но ожидание казалось бесконечным. Я мерил шагами апартаменты, а Диего следил за мной взглядом. Наконец он сказал: – Ваш дядя рассказывал мне, что сегодня произошло в суде. Вы потому здесь? Я старался держаться, но даже не смог поднять на него глаза. Диего рассматривал свои руки. Наконец он тихо произнес: – Идите за мной. Из кабинета Лучо он проводил меня в комнату, которую я почти не помнил, – спальню моего дяди. – Наверное, будет лучше, если вы подождете его высокопреосвященство здесь, – сказал он и закрыл за собой дверь. Прошло несколько секунд, прежде чем я понял, что передо мной. Больничную кровать с приподнятым изголовьем окружали медицинские приборы и таблетницы. Стояли три большие вазы с цветами. Платяной шкаф. А больше в этой просторной комнате, величиной со всю мою квартиру, не было ничего. Только на стенах… Памятные реликвии покрывали каждый их дюйм, как иконы – стену греческой церкви. Вот фотография Лучо на его ординации. Газетная заметка о фортепианном концерте, который он давал в молодости. Но на всех остальных фотографиях были мы! Моя мать в молодости. Мои родители на венчании. Я ахнул, прикрыв рот рукой, когда увидел два ряда фотографий Петроса. Рядом – мои фотографии: с крещения; мои именины; я на руках у матери. Моя ординация. Я выигрываю в семинарии приз на конкурсе по знанию Евангелия. Мы составляли половину жизни моего дяди. Мы, которые, как нам казалось, ничего для него не значили. Вторая половина посвящалась Симону. Две стены, от пола до потолка, целиком были заполнены его фотографиями. Малыш идет по Ватиканским садам, держа Лучо за руку. Едет на трехколесном велосипеде по столовой Лучо. Младенец на руках своего гордого дяди. На этой фотографии я увидел то, чего раньше никогда не наблюдал: мой дядя искренне улыбался. Далее шли все этапы церковной карьеры Симона. Вехи учебы в Академии. Назначения в нунциатуры. И наконец, пустая рамка, в которой была заключена шелковая шапочка. Пурпурная – епископская! Мой взгляд вернулся к больничной кровати. К подносам с пластмассовыми пузырьками и кислородной подушке. Отвернулся я, только когда услышал, что дверь открылась. Лучо вошел, тяжело опираясь на трость. Он ничем не напоминал кардинала, который сидел за свидетельским столом и пытался спасти Симона. Ему тяжело было дойти до кровати, но он движением руки отослал Диего и остановился, приблизившись ко мне. – Дядя, я нашел у себя в квартире его сутану, – пробормотал я. – И пистолетный ящик. Он опустил глаза. Они показались мне безмерно уставшими. – Ты знал? – спросил я. Он не ответил. – Давно? – Два дня. – Он тебе сказал? А мне ничего? Но, глядя на эти стены и фотографии на них, я понимал, почему Симон так поступил. Лучо снял нагрудный крест и поместил его в маленькую шкатулку у кровати. – Александр, – сказал он, – ты зря так думаешь. Твой брат никогда мне не доверял. Его семья – это только ты. Он передвинул четырехногую трость, чтобы дотянуться до лежавшего в ящике тюбика мази. Одной рукой, потом – другой он с трудом втер лекарство в одряхлевшие пальцы. – Тогда как ты узнал? – спросил я. – Открой, пожалуйста, – сказал он, показав на шкаф. Тот оказался заполнен старыми сутанами и запахом нафталина. – Видишь, там? – спросил он. – Которую? И тут я понял, что Лучо говорил не о сутанах. А о том, что за ними. У задней стенки шкафа стояла гигантская фотография увеличенной страницы из Диатессарона. Та, которую Симон снял с выставки Уго. – Когда я учился в семинарии, – надтреснутым голосом сказал Лучо, – я интересовался Евангелием, так же как и ты. Я раздвинул вешалки и вытащил панно. И похолодел. – Не знаю, что он сделал с Диатессароном, – сказал Лучо. – На выставку, посвященную этому манускрипту, я бы продал много билетов. Но когда книга исчезла, мои страхи подтвердились. Страница была с меня высотой. Я прислонил ее к стене, к фотографиям моего детства. И тотчас же почувствовал, как у меня в сердце словно треснуло стекло. Потому что, глядя на следы древних пятен, удаленных нашими реставраторами, я все понял. Я стал рыться в карманах в поисках письма, которое Уго отправил Симону. – Если ищешь Библию, – сказал Лучо, – у меня есть. Он сунул руку под подушку и достал книгу. – На мои пометки не обращай внимания. Уверен, ты все увидишь быстрее, чем увидел я. Но я чувствовал лишь пронзающую насквозь боль в груди. – Ручку, – прошептал я. – Дай ручку! Он протянул мне лежавшую на ночном столике ручку. Я встал на колени и развернул письмо на холодном мраморном полу. А потом сделал то же самое, что и алоги две тысячи лет назад. Везде, где видел стихи из Иоанна, я вычеркивал строчки письма. – Подделка? У меня задрожал голос. Лучо не ответил. Но я понял, вглядываясь в греческие строчки на фотографии, что мне не нужен его ответ. У меня похолодело сердце. Нервы звенели разбитым стеклом. Так вот что имел в виду Уго! Вот что он обнаружил. Представшая передо мной страница Диатессарона соединяла в себе свидетельства всех четырех Евангелий о конце жизни Иисуса. О его последних мгновениях на кресте. Но не о его похоронах. Не о плащанице. Еще нет. Уго несколько недель изучал каждую мелочь в описаниях похорон и сделал открытие там, где не ожидал. Изобличающим свидетельством стало не то, что Евангелия говорят о плащанице. А то, что они говорят о ранах, отпечатавшихся на ней. На этой странице Диатессарона особо выделялись девять строчек. Выделялись они потому, что наши реставраторы удалили краску с фрагментов, вымаранных цензурой алогов, но все убрать не смогли. Остались слабые следы застарелых пятен, отчего эти девять строк были темнее, чем остальные. И любой проходящий мимо мог определить, что эти строки взяты из единственного Евангелия, против которого выступали алоги: Евангелия от Иоанна. И именно это несложное наблюдение сыграло в судьбе плащаницы роковую роль. Семь строк представляли собой тридцать четвертый стих из девятнадцатой главы Иоанна – последний стих, который Уго привел в своем письме. Значение этого стиха трудно понять напрямую. Но его гораздо легче увидеть, если подойти с того же самого места, над которым мы с Уго работали вместе в последний раз: с истории о Фоме неверующем. Фома неверующий – образ, созданный Иоанном. Ни одно другое Евангелие не утверждает, что Фома потребовал увидеть и потрогать раны Иисуса. Но в истории Фомы есть одна странность, которую в нашу последнюю встречу заметил Уго: очень похожая история рассказывается Лукой. По версии Луки, Христос появился после Воскресения перед испуганными учениками и, чтобы доказать, что он воскресший человек, а не адский призрак, показал им свои раны. Уго понял, что сравнение истории Луки и истории Иоанна вскроет подробности, которые отредактировал Иоанн. И самое разительное несовпадение в том, что Иоанн сделал основным персонажем истории Фому – на нем же, в свою очередь, сосредоточил рассуждения и Уго. Хотя позднее он обнаружил не столь крупное, но роковое несоответствие: у Луки упомянуты другие раны, не те, что у Иоанна. В изложении Луки Христос показывает ученикам свои руки и ноги – раны от распятия. Но Иоанн прибавляет еще кое-что. Привносит в рассказ нечто новое. Он говорит, что Фома вложил перст в рану от копья в боку у Христа. Откуда появилась рана от копья? Ни в каком другом Евангелии ее нет. Только сам Иоанн упоминает ее – ранее в собственном повествовании, в символически крайне важный момент: когда образы Доброго пастыря и Агнца Божьего наконец сливаются воедино. Именно эти стихи изображались на увеличенной странице Диатессарона, Иоанн, 19: 32–37: Итак пришли воины, и у первого перебили голени, и у другого, распятого с Ним. Но, придя к Иисусу, как увидели Его уже умершим, не перебили у Него голеней, но один воин копьем пронзил Ему ребра, и тотчас истекла кровь и вода. И видевший засвидетельствовал, и истинно свидетельство его; он знает, что говорит истину, дабы вы поверили. Ибо сие произошло, да сбудется Писание: кость Его да не сокрушится. Также и в другом месте Писание говорит: воззрят на Того, Которого пронзили. Ни в каком другом Евангелии не упоминаются эти события. Откуда же Иоанн их взял? «И не ломайте кости ягненка», – говорит Ветхий Завет о Пасхальном Агнце. «И они воззрят на Него, Которого пронзили», – говорит Ветхий Завет о Добром пастыре. Теологизм Иоанна достиг своей кульминации. В миг смерти Иисуса Пастырь и Агнец соединяются. Встречаются две змеи кадуцея Уго. Евангелие особо подчеркивает, что это сим волы и что они идут из Ветхого Завета. Иоанн настойчиво дает понять: вот почему умер Иисус. Как пастырь, он положил жизнь за свое стадо. Как ягненок, спас нас своей кровью. Иоанн даже отмечает, что эти события взяты непосредственно из свидетельства Возлюбленного ученика. Иными словами, они символически выражают истину, которая крайне важна для понимания образа Иисуса Христа. Но на земле, в истории, они не происходили. Из всех ран на Туринской плащанице больше всего крови оставила рана от копья в боку Иисуса. Но земного Иисуса не пронзали в бок. Эта рана не достовернее вооруженной толпы, которую Иисус осадил, как по волшебству, сказав: «Это Я». Не достовернее, чем губка, которую выдержал тонкий стебелек иссопа. Все они составляют единое целое, одну совокупность символов, поскольку Иоанн как писатель внес все эти дополнения по одной и той же причине: изложить свою концепцию о Пастыре и Агнце. А значит, тот, кто изготовил плащаницу, – кем бы он ни был, где бы ни трудился, – совершил ту же ошибку, что и автор Диатессарона. Соединив свидетельства всех четырех Евангелий, он стер разницу между теологией и историей. Создал ужасную, роковую путаницу. Изобразить на погребальной пелене рану от копья – все равно что вложить в руку Иисуса посох, поскольку он был Добрым пастырем, или надеть на его плечи шерстяной плащ, поскольку он был Агнец Божий. Когда Возлюбленный ученик говорит, что его свидетельство «истинно», он имеет в виду то же самое, что и Иоанн, когда называет Иисуса «истинным светом», или когда сам Иисус говорит – исключительно в Евангелии от Иоанна: «Я есмь истинная виноградная лоза» и «Я есмь хлеб жизни». Понимать эти символы буквально – значит не видеть их красоты и смысла. Гениальность Евангелия от Иоанна состоит в том, что оно не сковывает себя земными оковами. Описанная у Иоанна рана от копья указывает на истину, которая лежит за пределами фактов. И то же самое делает плащаница. Это мощный символ – но она никогда не была реликвией. Я всю жизнь разбирал эти стихи в поисках смыслов. Но когда пришел Уго, желая показать мне, что он нашел, я отвернулся от него. А Симон поступил неизмеримо ужаснее. Погиб мой друг, и погиб он потому, что я учил его читать Евангелия. И ему достало храбрости заявить о том, что они скрывают. Глава 40 Мне захотелось упасть на колени. Еще никогда меня так не выбивало из колеи собственное поражение. Страдание веревкой стиснуло грудь и сжимало все туже. Я еле держался на ногах. Но взгляд мой приковался к греческим буквам на фотографии Диатессарона. Они обвиняли меня в лицемерии. Называли глупцом. Я просил своих учеников читать внимательно, искать многогранность и скрытые смыслы в свидетельствах, которые оставил нам Господь, а оказывается, сам я знал Евангелие плохо – как и своего друга Уго. Он мучился тайной, способной обернуться вечным страданием для всякого, кто верит в плащаницу, и для него самого она стала невыносимым адом, разрушив всю его жизнь и уничтожив его еще раньше, чем он прибыл в Кастель-Гандольфо. А Симон, знавший, насколько Уго страдает, умножил его страдания. Я думал, что понимаю душу брата не хуже своей, а он оказался для меня таким же незнакомцем, как человек на плащанице. – Дядя, что нам делать? Они хотят, чтобы завтра я дал показания. Слова вылетали и растворялись в тишине спальни. Лучо поднялся с постели и оперся о трость. Он не стал класть мне руку на плечо, он просто подошел и неподвижно встал рядом, словно напоминая, что я не один. – Его сутана по-прежнему у тебя? – спросил он. – Да. – А пистолетный ящик? Я кивнул. Он бросил трость и некоторое время стоял на своих ногах. Вглядывался в стихи Евангелий и хмурился так, будто читал газетные некрологи. Старые друзья. Воспоминания о более счастливых временах. – Если принесешь их, – сказал он, – я устрою так, что мусорные машины на рассвете заедут сюда. – Он убил Уго! Неужели тебе все равно? – Он поймал одну рыбу, чтобы накормить многих. Ты считаешь, ему следует пожертвовать за это всем своим будущим? – Он убил Уго, чтобы скрыть, какой «подарок» мы дарим православным! – Я ткнул пальцем в фотографию страницы Диатессарона. Лучо склонил голову и промолчал. – Его святейшество знает? – спросил я. – Конечно нет. – А архиепископ Новак? – Нет. Мир застыл. Ничто не двигалось, кроме красной точки на медицинском приборе, которая все бежала и бежала вперед. – Твоя мать когда-нибудь говорила тебе, – сказал наконец Лучо, – что твой прадедушка лидировал после восьмого тура голосования конклава в тысяча девятьсот двадцать втором году? Чуть не стал папой. – Лучо загадочно улыбнулся. – А тот человек – никто по сравнению с Симоном. – Дядя, не надо! – Однажды он тоже может надеть белое папское облачение. – Уже нет. Лучо поднял брови, удивляясь, как я могу не понимать простых вещей. – Не вижу, какой у тебя есть выбор, – сказал он. Я посмотрел на него. Может быть, дядя прав. Он облек в слова мое чувство беспомощности. Ничего не остается, кроме способов примириться с тем, что должно произойти. – Мы дадим им все, чего они хотят, – сказал Лучо и показал на страницу Диатессарона. – Объясним, что они совершили ужасную ошибку, отдав плащаницу православным. А когда они попросят нас молчать, мы согласимся. При условии, что Симона не накажут. Я покачал головой. – Александр, даже без сутаны и пистолетного ящика у них достаточно свидетельств, чтобы обвинить его. Другого выхода нет. – Он за это убил! А Уго за это погиб! Симон скорее согласится, чтобы его осудили, чем допустит, чтобы союз с православными потерпел поражение. Лучо засопел. – Наивно предполагать, что его святейшество расскажет все православным, как только мы расскажем все ему. Православные даже Библию читают по-другому, не так, как мы. Для них она вся – историческое свидетельство. – Плащаница – подделка! – в сердцах бросил я. – Нельзя дарить им подделку! Лучо похлопал меня по спине. – Принеси мне сутану и пистолетный ящик. Я обо всем позабочусь. Я смотрел через его плечо на одну фотографию. Симон, примерно такого возраста, как сейчас Петрос. Он сидел на коленях у отца и смотрел на него снизу вверх полными восхищения глазами. Рядом с ними стояла мать, глядела в объектив и улыбалась. В ее взгляде было нечто неуловимое – веселость, мудрость и умиротворение, словно она знала что-то, чего больше никто не знал. Ее руки прикрывали едва заметно вздувшийся живот. – Нет, – сказал я. – Я не могу этого сделать. Я найду другой способ. – Другого способа нет. Но, глядя на фотографию, я почувствовал, как у меня защемило сердце. Потому что я отчетливо, как никогда, понимал: Лучо ошибается. Снаружи светила полная луна. Воздух был мягок от рассеянного тонкого света. Я дошел до самого приоратства сестры Хелены и лишь тогда остановился, схватившись пальцами за металлический забор, чтобы не упасть. Я закрыл глаза и вдохнул всей грудью. Я любил брата. И всегда буду любить. Он вовсе не собирался этого делать. В Кастель-Гандольфо Симон приехал без оружия. Мог убежать, убоявшись дела своих рук, но вместо этого вызвал полицию. И, ожидая жандармов, снял плащ, встал на колени рядом с другом и укрыл его от дождя. По саду гулял ветер, отгибая стебли в сторону от меня. Растения вытягивались, словно хотели убежать от собственных корней. Я представил размер руки Симона и размер лежащего в ней пистолета. Лео назвал его пукалкой. Самое маленькое, самое маломощное оружие, которое он смог найти. Когда на спусковой крючок лег огромный палец, должно быть, ему не осталось и места для движения. Требовалось лишь слегка надавить. Мне нестерпимо хотелось верить, что это несчастный случай. Вот только оказаться в руке Симона случайно пистолет не мог. Я сел и запустил пальцы в теплую землю. Он мог признаться. Его бы спросили, почему он это сделал, и тогда можно было промолчать, чтобы защитить плащаницу. Вместо этого он решил защитить молчанием и себя. Этот выбор даже больше, чем убийство Уго, отдалял Симона от меня. Мне было четырнадцать, когда он сказал, что больше не хочет быть грекокатоликом. Усадил меня перед собой и объяснил, что по воскресеньям продолжит водить меня в нашу церковь и потом забирать, но сам впредь станет ходить на мессу, а не на божественную литургию. Я так и не понял, почему ему захотелось уйти. Мы любили нашу греческую церковь. Глядя, как отец появляется из-за стены икон, сверкая золочеными одеждами, выходит из алтаря, куда не допускается ни один мирянин, мы верили, что он очень важный человек. Но в тот день я сказал Симону, что тоже уйду из греческой церкви: не важно, куда мы будем ходить по воскресеньям, главное, чтобы ходили вместе. Он отказался. Заставил меня остаться. Позаботился, чтобы меня посвятили в алтарники в греческой церкви. Проверял, продолжают ли священники заниматься со мной греческим. С того дня каждый раз, расспрашивая, какие девочки мне нравятся, начинал он всегда с дочерей греческой конгрегации. Ему не должны были позволять уходить в римское католичество. В каноническом праве сказано, что церковный обряд отца переходит к его сыновьям. Но Симон попросил у Лучо содействия. И мой дядя, который больше всего в жизни хотел, чтобы его племянники продолжали нашу семейную традицию, наконец понял, кем может стать Симон. С этой минуты он начал отнимать его у меня, чтобы вывести на дорогу, по которой – как понимал и я сам – тому уготовано было идти. И вот, каждое воскресное утро я чистил ботинки, а Симон гладил одежду. Мы вместе брились, глядя в одно зеркало. А потом он провожал меня до моей церкви, передавал на попечение моему приходу и уходил. Брат готовил меня, всю свою жизнь готовил меня к этому мгновению. И всю жизнь я сопротивлялся. Он стал римским католиком, потому что его работа со мной наконец завершилась. Его, наверное, убивала необходимость быть за отца младшему брату. Симон знал, что ему суждено перерасти наш город, наш дом, карьеру отца. Но он оставался со мной, пока мог. Как сказал Лучо, выбора не было. Может быть, в жизни христианина его никогда нет. Симон похоронил себя, чтобы воспитать меня. След этого решения, словно водяной знак, отмечал каждый совершенный им поступок: готовность от всего отказаться, всем пожертвовать – будущим, церковной карьерой, даже жизнью друга. Если что-то любишь – умри за это. Эта мысль заключена в Евангелиях. «Кто отдаст жизнь за Меня, – сказал Иисус, – сохранит ее». Я ненавидел брата за то, что он сделал. И еще больше – за то, что завтра придется сделать мне. Но когда я думал о том, что нам предстоит разрешить, я чувствовал еще и облегчение. Все завершилось. Долгое путешествие, в течение которого я был его братом. Страх достижения цели. Неоплаченного долга. Мучительные поиски нашего предназначения. Завтра все окончится. Завтра наше предназначение свершится. Я сосчитал шаги. Дотронулся до нового замка на старой двери. Медленно повернул новый ключ. Шагнул внутрь. Мона и Петрос подняли головы с одинаковым выражением лица. Словно не ожидали меня так рано. Словно я пробудил их от прекрасного сна. Петрос не спеша сполз у Моны с колен, чтобы подойти ко мне поздороваться. Мне захотелось спрятать лицо и заплакать. – Петрос, – еле выдавил из себя я, – пора ложиться спать. Пожалуйста, иди чистить зубы и мыться. Он поднял на меня взгляд, но спорить не стал. Никогда еще я так не старался скрыть от него свои переживания. Но он все равно почувствовал. Его сердечко сразу настроилось на ту же частоту печали. – Иди, – повторил я. Я побрел вслед за ним и отрешенно смотрел, как он открывает воду. Мыло выскользнуло у него из рук, и я взял его ладони в свои, положил между ними мыло и стал намыливать. – Babbo, почему ты такой грустный? – шепотом спросил он. – Петрос, мне кажется, папа не хочет сейчас об этом разговаривать, – тихо сказала позади меня Мона. Он наблюдал за мной в том же самом зеркале, у которого мы с Симоном вместе брились. Эти синие глаза! Глаза моего брата. Моей матери. Судя по фотографиям в комнате Лучо, даже у моего дяди раньше были такие глаза. – Надевай пижаму, – сказал я. Какое-то время, пока переодевался, Петрос стоял перед нами полуголым. И мать, которая никогда не видела его в белье, отвела взгляд. Сын извивался, натягивая пижаму, а я заметил, что у него на бедрах, там, где тесно прилегали штанины кальсон, остались едва заметные полоски. Мне вспомнился синяк у Симона. Петрос побежал к кровати, но обернулся на меня. – А у дяди Симона все хорошо? – спросил он. Но я сказал ему, что мы еще не ложимся. – Пойдем со мной. Когда мы подошли к двери квартиры, он спросил: – Куда мы идем? Моне я тоже сделал знак следовать за нами и повел их вверх по лестнице на крышу. Казалось, что мы стоим на палубе ночного корабля. Внизу переливался огоньками океан. Белье покачивалось на веревке, словно сигнальные флажки. На другом берегу – дворец Иоанна Павла. Под нами, как рыбацкие лодки, проплывали дома. Супермаркет и почта. Гараж и музеи. И над всем, торжественный, как церковное таинство, – собор Святого Петра. Взяв сына на руки, я подошел к краю крыши, чтобы ему все было видно. – Петрос, – начал я, – какое твое самое счастливое воспоминание об этом доме? Он улыбнулся и глянул на Мону. – Когда приходит Mamma, – сказал он. Она погладила его по щеке и прошептала: – Алекс, зачем ты это делаешь? – Петрос, открой глаза пошире, – сказал я, – и посмотри вокруг. Потом зажмурься крепко-крепко и сфотографируй все в памяти, как на открытку. – Зачем? Я поставил его и присел рядом. – Хочу, чтобы ты запомнил все, что видишь. И мысленно прибавил: «Потому, что мы можем больше этого не увидеть. Потому, что в этот раз мы не будем говорить: „Увидимся!“ В этот раз мы скажем: „Прощай!“» – Babbo, что случилось? – с дрожью в голосе произнес он. – Что бы ни случилось, – прошептал я, – мы всегда будем друг у друга, ты и я. Всегда. Этому ребенку Бог уготовил в жизни всего один пример любви, которая никогда не покидала его. Моей любви. И я говорил от всего сердца. Я не покину его никогда, что бы ни случилось. – Мы будем жить в доме у мамы? – спросил Петрос. У меня сдавило горло. – Нет, солнышко. Я чувствовал себя сломленным. Мне вновь захотелось взять его на руки и изо всех сил прижать к себе. – Тогда что мы здесь делаем? Не было у меня такого ответа, который бы он понял. И поэтому я просто поднял его повыше и стал показывать все наши любимые места. Напомнил, чем мы там занимались, какие пережили приключения. Как мы частенько сиживали в тени деревьев, которые сейчас под нами, и бросали птицам кусочки черствого хлеба, смотрели, как люди опускают письма в большой желтый ящик на здании почты, и представляли, в какие страны полетят эти письма. Напомнил ночь, когда мы поднялись на собор Святого Петра, смотреть фейерверк на двадцатипятилетие понтификата Иоанна Павла, и видели самого Иоанна Павла, который сидел у своего окна и тоже смотрел на фейерверк. Напомнил зимнее утро, когда мы вышли из «Анноны», местного супермаркета, и у нас порвался пластиковый пакет, и все яйца разбились об асфальт, а Петрос расплакался, и тогда – о чудо! – единственный раз в его жизни пошел снег. Запомни, Петрос, это волшебное чувство. Как в одно мгновение всю грусть без остатка может смахнуть даже малый дар Божьей любви. Бог следит за нами. Заботится о нас. И никогда нас не оставляет. Я выдохся, а Петрос хотел еще историй, но мои воспоминания становились все мрачнее, и тогда Мона пришла мне на помощь и принялась рассказывать о нашей юности. О том, каким я был мальчиком. – Mamma, – спросил он, – а Babbo был хорошим футболистом? – О да, – улыбнулась Мона, – очень! – Таким, как Симон? У нее залегли под глазами горькие складки. – Петрос, он во всем был лучше. Обратно я нес сына на руках. Он нахмурился, когда мы вернулись в квартиру. Едва устроившись под одеялом, снова встал. Закрыл шкаф; проверил, хорошо ли он закрыт. Потом мы молились. Мона держала его за руку, и больше ничего было не надо. Я выключил свет и увидел, как в его влажных глазах двумя дугами отражается лунный свет. – Я люблю тебя, – сказал я. – И я тебя тоже люблю. И на мгновение моя душа снова почувствовала себя цельной. Там, где рядом со мной будет это дитя, то место я и назову домом. Мона пошла вслед за мной на кухню. Остановилась, провела рукой по волосам. Достала из буфета чашку, налила из-под крана воды. Молча. Наконец, поставив чашку, она села рядом со мной и забрала открытую Библию, которую я почему-то держал в руках. Ту Библию, что она читала нашему сыну. – Алекс, что ты задумал? – Я не могу об этом говорить. – Ты не обязан спасать Симона. Ты это понимаешь? – Прошу тебя, – взмолился я, – не надо! Она сунула Библию обратно мне в руки. – Загляни сюда и ответь. Кто спасал Иисуса? Я недоуменно смотрел на нее, пытаясь понять, куда она клонит. – Покажи мне, – не сдавалась она, – покажи страницу, где сказано, что он выиграл свой суд. – Ты знаешь, что он не… Я осекся. Но она ждала и молчала. Она хотела, чтобы я произнес это вслух. – Иисус, – сказал я, – не выиграл свой суд. – Тогда покажи мне, – тихо сказала она, – где сказано, что все закончилось хорошо и все жили долго и счастливо, потому что пришел брат и спас его. – Так мне его бросить? Взять и убежать? Она услышала упрек в моих словах, и ее лицо исказило отчаяние. – Что бы ты ни делал, – начала она, глядя в сторону, – Симоном еще никто никогда не мог манипулировать. Никому не удавалось заставить его переменить решение. Если он хочет проиграть свой суд… Я встал. – Мы не будем продолжать этот разговор. Но она, впервые после своего возвращения, не стала заискивать передо мной. – Алекс, в твоих руках только одна жизнь. Его! – Она показала в сторону спальни. – Но ты заморочил ему голову рассказами о двух людях, которых он не видит. Ты заставил его поверить, что двух самых важных в его жизни людей никогда не бывает рядом. Хотя самый главный в его жизни человек всегда был с ним! – Мона, – сказал я. – У меня есть шанс вернуть Симона к жизни. Я в долгу у него. – Ты ничего ему не должен. – У нее задрожали губы. – Что бы ни случилось со мной, – сказал я, – у меня всегда будет Петрос. Если Симона уволят из священного чина, у него не останется ничего. Она собиралась сказать что-то резкое, но я не дал ей возможности. – Завтра я кое-что сделаю, – сказал я, – и это приведет к определенным последствиям. Возможно, мы с Петросом больше не сможем здесь оставаться. Она хотела спросить почему, но я продолжал: – Прежде чем это произойдет, мне важно быть с тобой откровенным. С тех пор как ты ушла, ничего другого мне так не хотелось, как снова собрать вместе нашу семью. Она трясла головой, словно желая перемотать пленку, словно пытаясь заставить меня замолчать. – Я мечтал, как мы втроем заживем в этой квартире, – продолжал я. – Этого я хотел больше всего в жизни. Она вдруг расплакалась. Я отвел взгляд. – Но когда ты вернулась, все изменилось. Ты ни в чем не виновата, ты все сделала правильно. Я люблю тебя. И всегда буду любить. Но изменилось все остальное. Мона разглядывала потолок, пытаясь высушить слезы. – Ты не обязан ничего объяснять. Ты ничего мне не должен. – Она перевела взгляд на меня. – Но я умоляю тебя: думай прежде всего о себе и о Петросе. Раз в жизни. Забудь про Симона. Ты столько сил положил на то, чтобы устроить Петросу спокойную, счастливую жизнь. Я не знаю, что ты собрался сделать, но помни: здесь – весь его мир. Я любил ее за эти слова. За яростную защиту своего мужа и сына. Но разговор меня уже утомил. Пора заканчивать. – Мона, я не знаю, где мы с Петросом будем жить, если придется переехать. Одно могу сказать: где-то за пределами городских стен. И если… если ты хочешь, поедем с нами. Она молча на меня смотрела. – Я не спрашиваю, каковы твои планы, – сказал я. – Но сегодня вечером я понял, какие планы у меня. Я хочу, чтобы моя семья жила под одной крышей. Мона обняла меня обеими руками и зарыдала, впиваясь пальцами мне в кожу. – Не отвечай, – сказал я. – Не сегодня, подожди, пока поймешь наверняка. Она лишь крепче обхватила меня. Я закрыл глаза и обнял ее. Вот так. Я прожил здесь славную жизнь. Что бы ни сулило будущее, я буду смотреть на стены этой страны и благодарить Бога за годы, которые Он позволил мне прожить внутри них. Ребенком я любовался, как встает солнце над Римом. Взрослым я буду наблюдать, как оно заходит над собором Святого Петра. Глава 41 Целый час Мона смотрела, как я хожу взад-вперед по гостиной, и молчала, понимая, что я мысленно репетирую речь. Наконец она сказала: – Алекс, тебе надо поспать. И прежде чем я успел отказаться, схватила меня за руку и повела в спальню. Подождала, пока я войду, а потом заперла за нами дверь. Я почти пять лет не спал со своей женой. Старый матрас вздохнул, вновь почувствовав позабытую им тяжесть. Мона не стала раздеваться. Только скинула туфли, уложила меня рядом с собой и выключила свет. И в темноте я почувствовал, как ее пальцы нежно перебирают мои волосы, ощутил ее дыхание на затылке. Но ее рука не двинулась дальше и губы не приблизились. Всю ночь снились беспокойные сны. Дважды вставал помолиться, не включая света. Мона спала так чутко, что просыпалась и присоединялась ко мне в молитве. А в самые темные часы меня охватило такое одиночество, что безудержно захотелось разбудить жену. Рассказать, что я собираюсь сделать. Но Симону пришлось вынести гораздо больше, чтобы сохранить свою тайну, – подумав об этом, я молча повернулся на другой бок. Мона почувствовала, как я ворочаюсь, и спросила, все ли в порядке, но я притворился спящим. Перед рассветом я выскользнул из постели и стал готовиться. Запершись в ванной, я встал на тумбу. Сутану Симона я завернул в полотенце и сунул в мешок для мусора. Пистолетный ящик убрал в полиэтиленовую сумку из магазина. Вернувшись на кухню, я положил пакет перед собой на столе. Потом продумал легенду, наливая себе кофе, чашку за чашкой. Я листал лежащую на столе Библию, желая убедиться, что достаточно хорошо помню нужные стихи и ни у кого не возникнет сомнений. Заставил себя вернуться мыслями к той ночи, когда погиб Уго, – выискивал подробности, о которых мог подзабыть. Не надо все продумывать до совершенства. Достаточно лишь выглядеть убедительно. Через полчаса появилась Мона. Она без слов осмотрела мою сутану, мои выходные туфли. Положила на кухонный стол мои ключи и принесенную курсоре повестку, но о пластиковом пакете не спросила. Она наверняка видела, что в нем твердый темный предмет, чем-то перевязанный, но ничего не сказала. Каждый раз, когда она смотрела на часы, я тоже бросал взгляд на свои. Петрос спал, и я поцеловал его в лоб. Сев на краешек матраса, я оглядел комнату, взглянул на пустую кровать, где так давно ночевал Симон. Рядом с этой кроватью я молился вместе с братом. Лежа на кроватях, мы часто перешептывались в темноте. Чтобы не расчувствоваться от воспоминаний, я вышел из комнаты. К половине девятого, с пакетом под сутаной, я уже был на улице. Мешок для мусора выбросил в контейнер за границей, в Риме. У меня оставалось предостаточно времени, чтобы обойти свою страну прощальным кругом. Но я вышел на площадь Святого Петра, смешался с ранними толпами, почувствовал прикосновение водной пыли фонтанов… Еврейские лоточники привозили свои тележки, а санпьетрини расставляли стулья – должно быть, для какого-то мероприятия, запланированного на день. Но больше всего я смотрел на мирян. На паломников и туристов. Мне хотелось ощутить это место так, как воспринимают его они. Автомобиль прибыл ровно в девять тридцать. За рулем сидел папский камергер Анджело Гуджел. Синьор Гуджел жил в нашем доме. У него три дочери, одна сидела с Симоном и мной, когда мы были маленькими и еще была жива мама. Но не последовало никаких нежных приветствий, только вежливое: «Доброе утро, святой отец». Он повез меня мимо Сикстинской капеллы к дороге, ведущей во дворец. Когда наша машина проезжала посты, гвардейцы салютовали. Мы подъехали к секретариату, и двойные деревянные ворота распахнулись, явив сводчатую галерею. За ней простиралась терра инкогнита. Покои Иоанна Павла в частном крыле дворца. Дворик был маленький. Стены казались невероятно высокими, будто я стою на дне колодца. Землю расчерчивали тени. В дальнем конце двора в застекленной будке сидели два гвардейца и наблюдали за нами. Но Гуджел описал круг и вернулся к галерее, остановившись так, чтобы дверь с моей стороны оказалась напротив входа. – Святой отец, вам сюда, – сказал он, выпуская меня из машины. Личный лифт. Камергер вставил ключ и сам вызвал кабину. Когда она остановилась, синьор Гуджел отодвинул в сторону металлическую решетку и открыл дверь. У меня покалывало затылок. И вот мы прибыли. Я стоял внутри апартаментов его святейшества. Передо мной открывалась гостиная, обставленная старинной мебелью, с несколькими растениями в горшках. Швейцарских гвардейцев не наблюдалось – Лео говорил, что внутрь их не допускают. Гуджел повел меня дальше. Мы вошли в библиотеку, стены которой были отделаны позолоченным дамастом. Под возвышающимся на стене живописным изображением Иисуса стоял стол, пустой, если не считать золотых часов и белого телефона. Гуджел указал мне на длинный стол в центре комнаты и сказал: – Подождите здесь, пожалуйста. И к моему удивлению, удалился. Я огляделся, переполняемый чувствами. В детстве я каждую ночь глядел на окна верхнего этажа и думал: что там, в этих комнатах? Каково бедному сыну польского солдата, выросшему в маленькой съемной комнатке, занимать верхний этаж самого знаменитого дворца в мире? В те дни Иоанн Павел часто присутствовал в моих мыслях. Давал мне силу против многочисленных страхов. У него тоже умерли родители, когда он был совсем юн. Он тоже когда-то чувствовал себя в этом городе чужаком. В том, что мне предстояло сделать, я выступал как предатель своего ангела-хранителя. В библиотеке появились еще несколько человек. Первым возник Фальконе, шеф жандармов. Затем укрепитель правосудия. Лучо прибыл в сопровождении Миньятто. А потом из другой двери появился Симон. Все взгляды обратились на него. Лучо протянул к племяннику руки, шаркающими шагами приблизился к нему и взял в ладони его лицо. Но Симон смотрел только на меня. Я не в состоянии был пошевелиться. Симон напоминал мертвеца. У него ввалились глаза. Безвольно свисавшие руки, казалось, могли дважды обернуться вокруг тела. Я почувствовал тяжесть пистолетного ящика, прижатого к моим ребрам. Симон жестом подозвал меня, но я собрал все силы и не отреагировал. Я готовил себя к этой встрече. Теперь важно, чтобы мы с ним соблюдали дистанцию. Несколько мгновений спустя у дверей появился архиепископ Новак. – Отец Александр Андреу, – сказал он. – Его святейшество готов вас принять. Он проводил меня в комнату поменьше, более уединенную. В ней я узнал личный кабинет, с балкона которого Иоанн Павел появлялся перед толпами, собирающимися на площади Святого Петра. У огромного окна с пуленепробиваемым стеклом стоял скромный стол, заваленный папками и бумагами на подпись. Дела прибывали из секретариата непрерывно. Их поток настолько превышал физические возможности папы, что документы завалили комнату и пачками валялись по всему столу. Горы бумаги были настолько велики, что поначалу я даже не разглядел того, кто сидел за ними. Я замер. Папа находился от меня на расстоянии вытянутой руки. Но совсем не походил на человека, которого я видел в Сикстинской капелле, на человека, нашедшего в себе силы преклонить колена у ног патриархов. Этот человек выглядел слабым и болезненным; его маленькие узкие глаза едва скрывали боль. Иоанн Павел не шевелился, только дышал. Он смотрел на меня, но мы не обменялись ни приветствиями, ни вопросами. Людей обычно приводили к нему ненадолго и поспешно уводили. Папа смотрел на меня невидящим взглядом, как на манекен. – Прошу садиться, святой отец, – сказал Новак. Он показал мне на стул напротив стола, а сам сел рядом с Иоанном Павлом – я не понял, в качестве кого. – Его святейшество, – продолжил Новак, – изучил свидетельства, собранные трибуналом, и желает задать вам всего несколько вопросов. Папа сидел не шевелясь. Мне подумалось, что он может так и не заговорить сам. – Да, ваше преосвященство. – Хорошо. Прежде всего, пожалуйста, расскажите, как вы познакомились с доктором Ногарой. – Ваше преосвященство, я встретил его… Но архиепископ поправил меня, вежливым жестом велев смотреть на понтифика. Я заставил себя встретиться глазами с твердым взглядом Иоанна Павла. – Ваше святейшество, с доктором Ногарой я познакомился через моего брата. Доктор обнаружил в библиотеке один древний манускрипт, который я помогал ему разбирать. Заявление воспринялось как обычный незначащий факт. Новак не стал развивать тему. Вместо этого он спросил: – Как бы вы охарактеризовали деловые отношения вашего брата с Ногарой? – Они были добрыми друзьями. Мой брат спас ему жизнь. – Но при этом я слышал голосовое сообщение от доктора Ногары. Оно указывает на то, что эти два человека находились отнюдь не в дружеских отношениях. – Когда мой брат начал ездить с миссиями в православные страны, – ответил я, осторожно подбирая слова, – он не мог уделять Ногаре столько времени, как раньше. Это огорчало их обоих. Я следил за выражением лица Новака. Надо, чтобы он запомнил, чем был занят Симон. И кто давал ему поручения. Всего в нескольких футах отсюда стояла частная капелла, где его святейшество ординировал Симона в епископы. – Но голосовое сообщение позволяет предположить, – сказал архиепископ Новак, – что Ногара совершил открытие, которое осложнило их деловые отношения. Вы знали об этом? Я собрался с духом. – Да. Знал. – В чем заключалось открытие? – Он обнаружил древний список Евангелия, называемый Диатессарон. – Тот, который сейчас пропал, – кивнул Новак. – Я помогал ему переводить Диатессарон, – продолжил я. – До той минуты, пока доктор Ногара не понял, что Евангелия предлагают различающиеся описания плащаницы. В этом был корень наших с ним разногласий. – Продолжайте. И я начал собственную игру с евангельскими стихами. Ее надо было провести безупречно. ог оставить отпечатка на плащанице. Архиепископ Новак нахмурился. Он собирался задать новый вопрос, но я поспешил дальше, громоздя факты и заваливая его греческими словами. Любой ценой я должен был отвлечь его от раны, нанесенной копьем. Я должен уводить его в другом направлении, обращать внимание на мелочи, которые не совпадают в описаниях у Иоанна и на плащанице, – Новак наверняка знал, что Уго отмел бы их, поскольку за достоверными фактами к Иоанну никогда не обращаются. не углубляться, ваше святейшество, то Ногара понял, что из имеющихся у нас описаний погребения Христа самое подробное принадлежит Иоанну, а текст Иоанна не подтверждает существования плащаницы. Ногара отправился в Кастель-Гандольфо, сообщить об этом православному клиру. Мягкие черты лица архиепископа Новака озабоченно посуровели. На лбу собрались тяжелые морщины. Он задумчиво прикрыл рот рукой. – Но, святой отец, разве вы не рассказали ему, что представляет собой Евангелие от Иоанна? – Рассказал! Я объяснил ему, что оно самое теологичное. Наименее историчное. Что его написали через несколько десятилетий после остальных Евангелий. Но он понимал, что православные вряд ли прибегнут к научному прочтению Евангелия. Он знал, что скорее они поймут Иоанна буквально. Новак потер виски. Казалось, он огорчен. – Это и есть открытие Ногары? Простое недоразумение? Я кивнул. Новак поморщился. Когда он снова заговорил, интонации в его голосе изменились. Вопрос, вертящийся у него на языке, относился уже не к закону и не к Писанию. Он был гораздо глубже: он относился к человеку. Я решил, что худшее уже позади. – Но почему тогда убили доктора Ногару? – спросил он. Настала пора разбередить старые раны. Они уже начинали кровоточить. – Мой отец тридцать лет жизни провел здесь, пытаясь объединить нашу церковь с православием. – Я поклонился Иоанну Павлу. – Ваше святейшество, я знаю, что невозможно запомнить каждого священника, кто работал в этих стенах, но мой отец положил жизнь за воссоединение церквей. Вы однажды приглашали его в эти апартаменты, до того, как стали известны результаты радиоуглеродного анализа, и это было для него большой честью. Результаты радиоуглеродной датировки его раздавили. Впервые рот Иоанна Павла дернулся. Его лицо еще больше нахмурилось. – Мы с братом, – продолжал я, – воспитывались с верой в эту работу. Печально было думать, что православное духовенство в ходе своего исторического визита в Ватикан услышит неприятные известия. Мой брат пытался объяснить это доктору Ногаре, но не получилось. Глаза архиепископа скрылись в тени насупленных бровей. – Тогда я хотел бы понять события той ночи. Вы приехали около шести тридцати, когда Ногара был уже мертв. Правильно? Начиналась самая трудная часть. – Не совсем, ваше преосвященство. Он перебрал бумаги на столе, пытаясь выудить факты из пространных показаний. – Разве не в это время синьор Канали открыл вам ворота в сад? Я напряженно замер на стуле. – Это время, когда он открыл дверь, – сказал я. – Но не когда я приехал. Архиепископ поднял на меня мрачный взгляд. – Объясните, пожалуйста. Мое сердце принадлежало Симону. Сейчас и всегда. – Ваше преосвященство, я позвонил Гвидо Канали, чтобы создать видимость, будто я приехал в Кастель-Гандольфо позже, чем на самом деле. Иоанн Павел попытался повернуть голову и посмотреть на Новака, но не смог. Его рука продолжала сжимать подлокотник кресла. Лишь глаза пристально вглядывались в старого священника-секретаря. – Что это значит? – спросил архиепископ. – Я приехал, когда еще не было пяти. Это время зафиксировано на видео с камеры наблюдения. Новак ждал. – Я нашел доктора Ногару у машины, – продолжил я. – Между нами произошла ссора. Здесь я вступал в адскую тьму, от ощущения которой долго потом пытался избавиться. Такие чувства доброму человеку не стоит даже играть. Но мой спектакль не обязан быть безупречным. Новаку эти чувства знакомы еще меньше, чем мне. – Подождите, святой отец. – Он поднял руку, перебивая меня. – Нам нужно пригласить сюда еще кое-кого. Я едва дышал. Не хватало воздуха. Если позовут нотариуса, разговор станет официальным. Архиепископ Новак снял трубку и проговорил что-то по-польски человеку на другом конце провода. Несколько секунд спустя второй секретарь, монсеньор Митек, открыл дверь. Но человека, которого он впустил, мне хотелось видеть меньше всего. – Инспектор Фальконе, – сказал Новак, – его святейшество хотел бы, чтобы вы выслушали показания, которые здесь даются. Кажется, отец Андреу собирается признаться в убийстве доктора Ногары. Глава 42 Новак предложил шефу жандармов стул и пересказал мои показания, после чего велел мне продолжать. Я не знал, как теперь вести разговор. В присутствии Фальконе приходилось тщательно следить за всеми подробностями. – Полагаю, что мой брат вышел из виллы в поисках Уго и меня и застал нас у машины Ногары. Четыре часа пятьдесят минут на записи с камеры. Мимо проходит Симон. – Где была оставлена машина? – спросил Фальконе. Проверяет меня. – На небольшой стоянке к югу от виллы, – сказал я, – сразу за воротами. – Но зачем?! – воскликнул архиепископ Новак, досадуя, что меня перебили. Одна ложь громоздилась на другую все легче и легче. – Я мог думать только об отце, – сказал я. – Он так и не оправился от унижения перед православными. Я не мог допустить, чтобы с Симоном случилось то же самое. – Как вы узнали о наличии пистолета? – снова перебил меня Фальконе. Эту часть истории я надеялся проскочить побыстрее. До сих пор мне не удалось разобраться с этим вопросом. У Симона должны быть ключи от цепочки пистолетного ящика. Но у него не было ключей от машины. Он знал комбинацию цифр, но ему пришлось разбить стекло кулаком. Здесь крылось нечто такое, чего я до сих пор не понимал. – Ногара вернулся к машине, – сказал я, – чтобы взять заметки к своему докладу. Пока он доставал их из бардачка, я увидел под сиденьем пистолетный ящик. По виду – не запертый. Не знаю, зачем я это сделал. От одного вида этого ящика во мне что-то изменилось. Иоанн Павел сидел неподвижно, дыша слегка приоткрытым ртом. Я сам себе внушал отвращение. Но инспектор не отступал. – Итак, вы взяли пистолет из открытой машины? – Нет. Уго закрыл дверь и ушел. Мы повздорили. Ему было наплевать, что произойдет, если православные узнают правду. Он считал, что выставка загублена. Я… Я сказал, что не допущу этого. Хотел запугать. И тогда я пошел к его машине за пистолетом. Архиепископ Новак кивнул. Наверняка увидел подтверждение на одном из лежавших перед ним листов: ведь на коврике в машине Уго нашли мой волос. Но Фальконе ничто не могло сбить. Человеческий конфликт к делу не относился. Для него имел значение только пистолет. – Вы знали шифр от ящика? – Нет. Я вам уже сказал, ящик не был плотно закрыт. – Тогда как вы сняли цепочку? – Я и не снимал. Только потом, когда пришлось прятать ящик. Тогда я воспользовался ключами Ногары. – Сняли с мертвого тела? – нахмурился Фальконе. Я не мог выдержать его пристального взгляда и просто кивнул. – Продолжайте, – сказал Новак. – Я догнал Уго, когда он шел обратно к саду. Мне хотелось только напугать его. Но он не оборачивался, и мне пришлось подойти к нему почти вплотную. Ногара увидел пистолет. Выставил руку, закрываясь. Рука ударила по пистолету, и тот случайно выстрелил. Я следил за реакцией Фальконе, не сомневаясь, что он вспомнит результаты вскрытия, которое обнаружило на руке Уго остатки пороха. Одно пулевое ранение с близкого расстояния. – Где был ваш брат, когда это произошло? – спросил Фальконе. – Симон услышал выстрел и немедленно прибежал. Он встал на колени, пытался привести доктора Ногару в чувство, но было слишком поздно. Последнюю деталь я не сочинял. Думаю, именно так объяснялась грязь на сутане Симона. – Я не знал, что делать, – продолжал я. – Умолял его помочь мне. Архиепископ поднял взгляд от бумаг. – Ваше преосвященство, – сказал я, – мой брат готов сделать для меня все, что угодно. Иоанн Павел вдруг вздрогнул и накренился на сторону, словно последние слова нанесли ему удар. Новак поднялся, чтобы помочь ему. Но Фальконе не спускал с меня глаз. – Что именно сделал для вас брат? – тихим, едва слышным голосом спросил он. Не знал он, что с этого момента моя история безупречна. – Он избавился от бумажника и часов, а я – от пистолета. – Чья была идея создать видимость ограбления? – Моя. Какова была идея моего брата, я узнал лишь позже. Фальконе выжидал время для атаки. Но возможности не предоставлялось. – Последнее, что он мне сказал, – садиться в свою машину и уезжать. Ехать вниз и ждать, пока все уйдут со встречи. Затем позвонить моему другу Гвидо и сказать, что я только приехал из Рима. Симону надо было возвращаться в зал, но мы договорились потом встретиться в саду. – Нет никаких доказательств, что ваш брат вернулся на встречу, – сказал Фальконе. Он еще не знал, что это кульминация моей истории. – Симон солгал мне, – ответил я. – Он не собирался возвращаться. Фальконе удивился. Но архиепископ Новак все понял. Он размышлял как священник. Он наверняка понимал, что вот наконец и причина молчания моего брата. Причина – я. Его печальные славянские глаза изучали меня без отвращения и без сочувствия. В них отражалось лишь характерное для уроженца Центральной Европы понимание страдания, знакомого не понаслышке. Он машинально приводил в порядок бумаги на столе своего патрона. Фальконе, однако, не удовлетворился услышанным. – Что вы сделали с пистолетом? – спросил он. Я ликовал, как змей-искуситель. Достав из-под сутаны полиэтиленовый мешок, я продемонстрировал пистолетный ящик. Доказательство, которое заставляло любые сомнения умолкнуть. Фальконе внимательно смотрел на ящик, и выражение его глаз медленно менялось. Все кусочки мозаики наконец складывались воедино. Единственный тревоживший его факт был предъявлен. – Ваш брат покрывал вас? – спросил инспектор без тени эмоции. Но прежде чем я успел ответить, он внезапно повернул голову. Жандарм встревожился, заметив что-то краем глаза. И тогда я тоже увидел. Его святейшество пошевелился. Его правая – здоровая – рука поднялась в воздух, подзывая архиепископа Новака. Его преосвященство наклонился к уху Иоанна Павла. И тогда от дряхлого тела послышался голос. Хриплый, слабый, почти неслышный. Новак глянул на меня. У него в лице что-то переменилось. Что-то промелькнуло в глазах. Он прошептал Иоанну Павлу какие-то слова в ответ, но я не понимал их разговора, шедшего по-польски. Наконец папа кивнул. Я неподвижно сидел на стуле. Фальконе настороженно следил, как Новак взялся за ручки инвалидного кресла и покатил его вперед. Вокруг стола. Мимо Фальконе. В мою сторону. Глаза папы пристально смотрели на меня. Глаза гипнотического средиземноморского цвета океанской сини. Они были полны жизни. От его внимания ничего не ускользнуло. Я напрягся. Папа видел меня насквозь. Для него я был безликим священником, одним из десятков тысяч, но он распознавал ложь так же явно, как его кости чувствовали изменение погоды. Боль на его лице говорила, что и мою ложь он распознал. Когда до меня оставалось всего несколько дюймов, он дал Новаку знак остановиться. Не зная, что мне делать, я сполз со стула и опустился на колено. Обычно папе, в знак смирения, целуют перстень или туфлю. Да я бы охотно стал невидимым, только бы спрятаться от него! Так униженно я себя чувствовал. Новак дотронулся до меня. – Его святейшество хочет с вами поговорить. У Иоанна Павла дернулась рука. На мгновение белый рукав, как наэлектризованный, скользнул по моим пальцам. Папа наклонился и положил свою тяжелую ладонь мне на щеку, провел по бороде. Я почувствовал, что он дрожит. Ровной, непрекращающейся дрожью. Его болезнь подошла к финалу. От дрожащей руки шло тепло. Одним движением Иоанн Павел дал мне понять, что видел достаточно и хочет высказаться. Папа открыл рот и надтреснутым голосом что-то произнес. Я не понял слов и глянул на архиепископа. Но Иоанн Павел сделал над собой усилие и возвысил голос. – Иоаннис, – сказал он, погружая пальцы в мою бороду. Не ослышался ли я? Но Новак сделал мне знак молчать. Его святейшество не перебивают. – Иоаннис Андреу… – сказал Иоанн Павел. Во мраке его разума все смешалось, он принимал меня за человека, с которым встречался больше пятнадцати лет назад. Наконец он нашел силы закончить: – …был вашим отцом. У меня сдавило дыхание. Я вонзал ногти в ладони, пытаясь выглядеть спокойным. – Вы, – невнятно проговорил он, – священник, у которого сын. Он устремил на меня океаны глаз, и я вдруг распался на атомы. – Да, – выдавил я, едва справившись с комком в горле. Иоанн Павел глянул на архиепископа Новака, взглядом прося закончить мысль. Усилие оказалось слишком тяжелым. – Его святейшество иногда видит вас с учениками, – сказал Новак, – когда проезжает Сады. Меня съедал стыд. Иоанн Павел поднял руку и показал на себя. – Я, – сказал он. Потом указал на Новака: – И он. – Его святейшество тоже преподавал в семинарии, – перевел Новак. – Он был моим учителем христианской этики. Выдерживать этот взгляд было мучительно. Иоанн Павел еще раз опустил руку себе на грудь. – У меня, – дребезжащим шепотом произнес он, – тоже был брат. Теперь мне все же пришлось закрыть глаза. Я знал про его брата. Эдмунд. На четырнадцать лет старше. Работал в Польше врачом. Умер молодым, заразившись от пациента в больнице лихорадкой. Голос его святейшества дрожал от волнения. – Мы бы все… друг для друга… сделали. Есть только две причины, почему он мог мне это сказать. Одна – в том, что он поверил моим показаниям. Другая – в том, что он знает, почему я лгу. Когда я открою глаза, я узнаю ответ. Поэтому некоторое время я не мог заставить себя их открыть. Но молчание угнетало. Я посмотрел на Иоанна Павла. Кресло удалялось. Архиепископ Новак выкатывал его из дверей, направляясь к библиотеке. Его высокопреосвященство сделал мне знак следовать за ним. Последнее, что я видел, – вытянутое лицо Фальконе. Я не мог понять, о чем он думает. Старый полицейский не проронил ни слова. Только водил рукой по пистолетному ящику и набирал на своем телефоне номер. – Обвинение снимается, – сказал архиепископ Новак собравшимся в библиотеке. – Мы услышали признание. Все потрясенно переглядывались, по лицам прокатилось недоумение. Но тут поднялся Симон. Все взгляды обратились на него. Внушительный, как Моисей, он, казалось, обладал десятью локтями роста. Его черная фигура собирала из воздуха электричество, как громоотвод. Новак опешил, не ожидая такого напора. И в образовавшуюся паузу брат произнес: – Он лжет! Миньятто и Лучо повернулись к нему, чтобы возразить. Укрепитель правосудия смотрел на него с недоверием. – Он лжет! – повторил Симон. – И я могу это доказать. Спросите его, куда он дел пистолет. – Он продемонстрировал нам пистолетный ящик, – сообщил архиепископ. Симон открыл рот. Он и представить себе не мог размеры сплетенной мною лжи. Но у него оставалась еще одна, последняя надежда. Он повернулся ко мне и сказал: – Тогда открой, покажи им! Новак хотел перебить Симона. Но Иоанн Павел повел рукой в воздухе, разрешая тому продолжать. Собравшиеся смотрели на нас, ожидая, что будет. – Мне неизвестна комбинация, – повторил я Новаку. – Уго мне так ее и не назвал. Симон глядел на меня с высоты своего роста. И в этом взгляде сквозила такая невероятная любовь, что разрывалось сердце. Нежность и потрясение. Словно я должен был знать, что мне не удастся открыть ящик, но, к огромному недоумению Симона, все же попробовал. – Ваше святейшество, – медленно, срывающимся голосом заговорил он, – вы не найдете внутри пистолета. Я закопал его на грядке в саду, вместе с бумажником Уго, его часами и ключом от номера. Могу показать жандармам место. Я похолодел. Но не успел я ничего сказать, как в библиотеку вошел Фальконе. Он нес в руках пистолетный ящик. С открытой крышкой. – Ваше святейшество! – с тревогой проговорил он. Пока Фальконе показывал папе содержимое, я чувствовал на себе взгляд Миньятто. Но не мог оторваться от ящика. ше. Швы, которыми скреплялись две половинки обложки, так что Диатессарон оставался водонепроницаемым, разошлись. Если бы в ту ночь в Кастель-Гандольфо он упал в лужу, как в свое время в Нил, то промок бы насквозь. Но пистолетный ящик сработал безупречно. Внутри книги, как закладка, лежал белый лист с записями – я узнал почерк Уго. Заметки к докладу перед православным духовенством. Архиепископ Новак бережно достал книгу из ящика. Но Иоанн Павел протянул здоровую руку к записям. Новак передал ему бумаги. Пока Иоанн Павел читал, в комнате установилась тишина. Неподвижную маску его лица постепенно сминало волнение. Архиепископ Новак осторожно забрал у него записки, но не стал читать, а обратился ко мне: – Что это такое? – Мой брат не знал, что внутри лежит книга! – вмешался Симон. – Его признание – ложь! Фальконе достал из заднего кармана носовой платок, разложил его на ладони и бережно забрал из рук Иоанна Павла бумаги. Я лихорадочно искал слова, которые могли бы все переменить. Доказать невиновность Симона. Но брат смотрел на ящик с таким потрясенным лицом, что мысли разбегались. Он весь сжался под испытующим холодным взглядом Фальконе. На меня он даже не мог поднять глаз. Шеф жандармов закрыл крышку, но оставил ящик у Симона на виду. Брату было больно смотреть на него, и Фальконе это знал. – Возьмите, святой отец, – сказал он. Симон вздрогнул. В глазах шефа жандармов не было ничего человеческого. – Возьмите, – жестко повторил он. – Нет! – Откройте. – Я больше не притронусь к нему! – Тогда сообщите мне шифр. – Один, шестнадцать, восемнадцать, – мертвенным голосом произнес Симон. Та же комбинация, что открывала сейф в квартире Уго. Стих из Матфея, устанавливающий институт папства. Фальконе набрал цифры. Прежде чем взяться за защелку, он снова бросил взгляд на Симона. Что-то между ними происходило, непонятное мне. – Удивил вас брат? – спросил Фальконе. – Вы сами не знаете, о чем говорите, – бесцветным голосом ответил Симон. Симон потянул защелку. Ящик не открывался. Симона словно парализовало. Он глянул на меня так, словно мы с Фальконе в сговоре. Старый шеф полиции осмотрел ящик со всех сторон и, впервые отвернувшись от Симона, обратился к Иоанну Павлу: – Ваше святейшество, одна из причин, по которой швейцарские гвардейцы рекомендуют эту модель пистолетного ящика, – в том, что шифр на нем устанавливает производитель и сменить его нельзя. Он продемонстрировал листок бумаги. – Я только что позвонил на фабрику. Один, шестнадцать, восемнадцать – неверный шифр. Сверяясь с бумажкой, он по одной набрал цифры. Замок со щелчком открылся. Я ахнул. – Святой отец, – сказал Фальконе, – я все понял по вашим глазам. – Что поняли, инспектор? – проговорил архиепископ Новак. – Что все это значит? Фальконе, как завороженный, разглядывал ящик. – На правой руке доктора Ногары обнаружены пороховые следы, – мрачно сказал полицейский, описав пальцем по крышке форму пистолета. – Это рука, которой он обычно стрелял. Его голос все сказал мне. Выражение лица Симона – подтвердило. Глава 43 Симон… – выдавил я. Тот не ответил, устремив невидящий взгляд на ящик. Новак, прищурившись, глядел на меня и пытался сопоставить мое признание с демонстрацией Фальконе. Но я наконец все понял. И испытал такое безмерное облегчение, что поначалу не почувствовал всего трагизма подлинных обстоятельств гибели Уго. – Единственный человек, знавший код, – сказал Фальконе, – был доктор Ногара. Он и открыл ящик. Симон ничего не ответил. Он собрался молчать до последнего. – Но чтобы проникнуть в собственную машину, ему не потребовалось бы разбивать стекло, – сказал Фальконе. – Так что же произошло, святой отец? Но ответил Миньятто. – Видеонаблюдение… – прошептал он. Те две минуты между появлением Уго и появлением Симона. Когда я добрался до Кастель-Гандольфо, Симон первым делом сообщил: «Он звонил мне. Я знал, что он в беде. Прибежал сразу как смог». – И все-таки, зачем вы разбили стекло его машины? – повторил Фальконе. Теперь объяснялась последовательность звуков, которую услышал на записи Миньятто. Сперва выстрел. И только потом – звон разбитого стекла. Симон продолжал молчать. Но ему и не нужно было говорить. – Потому что в машине был пистолетный ящик, – сказал я. – Но Ногара к тому времени уже открыл ящик, – возразил укрепитель правосудия. – Он был пуст. Но он не был пуст. Симон не стал бы запирать ящик, который не смог бы потом открыть. Ящик требовалось запереть до того, как брат до него добрался. – Ногара положил туда манускрипт, – сказал я. В ту ночь шел ливень. Уго хотел уберечь Диатессарон. – Как ты узнал? – вполголоса спросил я у брата. Симон не стал бы прятать пистолетный ящик, если бы не знал, что в нем. А значит, Уго ему рассказал. Брат молчал. Но я снова вспомнил те две минуты, что отделяли его от Уго. – Ты догнал его раньше, чем он умер? – спросил я. Симон поднял руку, чтобы я замолчал. Потом его большой и указательный палец свелись вместе, пока не сошлись почти полностью. Почти. И через этот узкий промежуток на меня смотрели бездонные глаза Симона. Я стоял, онемев. Если бы только его гигантские шаги оказались еще чуть пошире. Чуть быстрее. Я мысленно видел Симона, которому едва исполнилось пятнадцать лет, – который стоит на узком балконе собора Святого Петра и протягивает руки, чтобы не дать незнакомцу прыгнуть. Так ли все произошло на этот раз? Каковы были последние слова, сказанные Симоном другу, чью жизнь, как ему казалось, он уже спас? Но даже намека на объяснение не слетело с губ моего брата. В комнате воцарилась тишина. Наконец архиепископ Новак еле слышно заговорил. В руках он держал заметки к выступлению Уго. – Почему вы скрывали это от нас? – спросил он. – Вы оба? Я посмотрел на Симона. Он не хотел встречаться глазами с Новаком, но не мог оказать ему неуважение, продолжая отворачиваться. У него напряглись мышцы шеи, раздувались ноздри. – Зачем было это прятать? – повторил архиепископ. Даже сейчас Симон не проронил ни слова. Но заговорил другой голос, слабый и еле слышный. Он с трудом выжал вопрос, и в комнате установилась абсолютная тишина. – Зачем этот… несчастный человек… – проговорил Иоанн Павел, – лишил себя жизни? Величайшим преступлением Иуды было самоубийство. Еще совсем недавно самоубийцам отказывали в погребении по церковному обряду. Не выделяли участков на кладбище. Но не из-за стыда Симон скрывал правду. – Ответьте мне! – с усилием проговорил Иоанн Павел, стукнув кулаком. Симон не выдержал. Завеса молчания наконец упала. – Ваше святейшество, – сказал он, – Уго не знал, какое значение имеет для вас эта выставка, пока не увидел патриархов в Кастель-Гандольфо. Иоанн Павел нахмурился. – Разве вы не сообщили доктору Ногаре, что ему предстоит выступить перед православными иерархами? – спросил архиепископ Новак. Симон ничего не сказал. Он не собирался обвинять никого, кроме себя. Но послышался надтреснутый голос Иоанна Павла: – Вы поступили так, как я просил. Брат упорно не желал впутывать в эту историю его святейшество. – Я просил его никому не говорить о своих находках, связанных с плащаницей, – сказал Симон. – Умолял. Но Уго настоял на том, чтобы сказать правду. В Кастель-Гандольфо он поехал с намерением рассказать православным о результатах своих изысканий. Но потом увидел, кто сидит в зале. До того мгновения Уго не подозревал, какие возможности открывает его выставка. Он не уважал бы себя, если бы солгал вам о плащанице, но не простил бы себе, если бы уничтожил вашу мечту о примирении с православными. Лицо брата искажала мука. Он опустился на колени. – Ваше святейшество, я виноват. Прошу, простите меня! Я думал об Уго, как он в одиночку приехал в Кастель-Гандольфо, со своими заметками и с манускриптом, готовый совершить самый смелый поступок в своей жизни. Развенчать плащаницу, которая была для него драгоценна, словно ребенок. Пожертвовать ею во имя истины. Мой храбрый друг. Бесстрашный до конца. Даже в тот страшный, ужасающий последний миг. – Почему вы мне этого не сказали? – тихо спросил у Симона Иоанн Павел. Брат невероятными усилиями попытался взять себя в руки. Наконец он сказал: – Потому что, если бы вы знали, вы бы не стали преподносить плащаницу православным. А если бы у нас нечего было им предложить, мы потеряли бы надежду на воссоединение. Уго предпочел умереть за эту тайну. Его выбор стал и моим выбором. Я знаю тысячи изображений Иоанна Павла. Он был одним из самых фотографируемых людей в истории. Но таким папу я еще не видел. Его лицо сморщилось от боли, плотно зажмурились глаза. Голова откинулась назад, отчего напряглись мышцы на его крупной шее. Архиепископ Новак наклонился и что-то встревоженно спросил по-польски. У Симона на щеках играли отблески света. Но ни один волосок на нем не шевельнулся. – Мы прервемся, пока его святейшество не выразит желания снова собраться, – торопливо объявил Новак. Он покатил Иоанна Павла в смежный кабинет и закрыл за собой дверь. Несколько секунд спустя открылась другая дверь. В нее стремительно вошел побледневший монсеньор Митек, второй секретарь. – Я провожу вас к служебному лифту, – сказал он. Нас всей толпой увели прочь. Пока мы ждали у лифтов, Митек держал палец на кнопке вызова. Когда пришла кабина, монсеньор ввел нас внутрь и нажал на кнопку. И лишь в последнюю секунду он тронул Симона за плечо и сказал: – Вы – нет, ваше высокопреосвященство. Вам необходимо остаться. Я едва успел увидеть Симона через закрывающиеся двери. Он тоже смотрел на меня. Ни на кого и ни на что другое. Позади него, вдалеке, открылась дверь. В ней стоял архиепископ Новак и смотрел на моего брата, но тот видел только меня. Глава 44 Я прождал его остаток утра. Потом начался день, а я все ждал. Из окон квартиры я смотрел, как раскачиваются верхушки деревьев. Как в проулках поднимается ветер, кружа в воздухе мусор. Приближался дождь. В пять с небольшим раздался стремительный стук в дверь. Я ринулся открывать. Брат Самуэль. Как у него осунулось лицо! – Скорее, брат Алекс! – взволнованно произнес он. – Спуститесь вниз! Я побежал по лестнице. Но вместо Симона обнаружил небольшую процессию. Из дверей здания службы здравоохранения выходили два дьякона со свечами, перед ними несли крест. Потом вышел священник, с негромким песнопением, а следом появился гроб Уго. Катафалка снаружи не было. Процессия пошла по улице, под накрапывающий дождь, и перед пограничными воротами повернула налево, направляясь к ватиканской приходской церкви. В пустом нефе ждал металлический постамент, на который подняли гроб, расположив Уго ногами к алтарю. Каждое движение было аккуратным, продуманным и молчаливым. У меня перехватило дыхание. Я вышел на улицу и еще раз позвонил Симону. Опять никакого ответа. Внутри, сразу за дверью, священник писал на доске объявление о похоронах. «Призван к Вечной Жизни. Уголино Лука Ногара». Панихида состоится сегодня вечером. Месса – наутро. Вслед за ней – церемония на кладбище. Я смотрел, как он выписывает слова, а по спине барабанили капли дождя, отскакивавшие от ступенек мне на сутану. Когда священник ушел, я взял доску и поставил на улице, на открытом воздухе, где ее могли увидеть прохожие. Но улицы были пустынны. Вдалеке пророкотал гром. Стоя у дверей церкви, я посмотрел через дорогу на папский дворец – вдруг Симон появится в галерее? Короткая панихида будет единственным возможностью для надгробных речей. Как только начнется погребальная месса, никого не допустят. Но на глаза не попадалось ни единой живой души. Наконец я пошел к гробу и помолился. Закрытая крышка звучала обвинением. Гробовщики наверняка должным образом скрыли раны Уго, но было нечто многозначительное в том, с какой поспешностью Уго принесли в эту церковь, в том, что объявление о нем никто не увидел на незаметной доске, в том, что ни один житель не пришел, увидев движущуюся по улицам процессию. Все скажут: помешал дождь. Скажут: мы не знали Уго. Скажут все, что угодно, но промолчат о главном: он – самоубийца. Я сидел в первом ряду и читал молитвы. А потом, чтобы заполнить тишину, стал говорить с Уго. Рассказал про его выставку. Сказал, какой большой успех она имела. Рассказывая, я смотрел на гроб, но мысленно говорил с еще живым Уго, где бы он сейчас ни находился. Уже почти стемнело, когда послышались шаги. В церковь кто-то вошел. Я обернулся и увидел помощника Уго, Бахмайера. Он сел в средних рядах и молился почти четверть часа. Закончив, он подошел и положил мне руку на плечо, видимо, принял за родственника покойного. Уго считал, что этот человек его недолюбливал. Когда Бахмайер уходил, я поблагодарил его. Ко мне подошел приходской священник. – Святой отец, – сказал он, – вы можете находиться здесь, сколько пожелаете. Но если вы просто пережидаете грозу, я буду рад предложить вам свой зонтик. Я объяснил, что не собираюсь уходить. Что сюда скоро придет мой брат. Священник еще немного посидел со мной, расспрашивая, как я познакомился с Уго, и признался, что сам знал его плохо. Тишина панихиды очень отличается от тишины крещения или венчания, наполненной надеждой и радостными ожиданиями. Чтобы заполнить погребальную тишину, пастор спрашивал о грекокатолическом обряде, о кольце на моей правой руке. И хотя мне не хотелось говорить об этом, все мы – посланники наших церквей и традиций. Я сказал ему, что женат шесть лет. Что я ватиканский священник в восьмом поколении и что самая главная мечта моего сына – стать профессиональным футболистом. Священник улыбнулся. – У вас так и не просохла сутана, – сказал он. – Давайте я вам ее высушу? Я отказался, и он оставил меня одного. Близилась полночь. Свечи вокруг гроба разгорелись совсем ярко. И вдруг позади меня что-то изменилось. Стук дождя стал глуше. Что-то крупное перекрыло шум капель. Я узнал тихий звук широких шагов, знакомо раздвигающих воздух. Он опустился рядом со мной на колено. В свете свечей его силуэт отливал золотом. Мои пальцы сжали ручку гроба. Резко выдохнув, он обхватил руками крышку, словно собрался поднять Уго на руки. Потом опустил голову на дерево гроба и застонал. Рука потянулась к воротнику, пальцы сняли с шеи цепочку. На ней, кроме латинского креста, висело кольцо. Епископское. Он стиснул его в ладони и опустил на гроб. Потом повернулся и положил руки мне на плечи. Мы обнялись. – Что они решили? – шепотом спросил я. Он не услышал меня. Сказал только: – Я так виноват! – Тебя отстранили? От должности священника. От единственной жизни, которую мы с ним знали. – Кто произносил надгробные речи? – спросил он вместо ответа. – Никто. Ни один человек не знал, что Уго здесь. Он стиснул кулаки и прижал их ко лбу. Потом встал, вглядываясь в дерево гроба. Его взгляд словно проникал внутрь. – Уго… – пробормотал он. Он говорил еле слышно – так читают молитвы, а не произносят надгробные речи. Я отступил, освобождая ему место. Но тишина стояла столь полная, что слышны были даже его частое дыхание, хриплые вдохи между словами. – Ты ошибался, – сказал Симон. – Бог не оставил тебя. Он тебя не обманул. Он наклонился, почти сложившись пополам, как, наверное, давным-давно, когда обнаружил на полу нашего отца после сердечного приступа. Желая обнять, утешить даже в смерти. Его слова были суровы, но руки с неловкой нежностью тянулись в темноту, натыкаясь на неумолимый, жестокий деревянный ящик. Неприступную грань, которую не могли сокрушить даже его крепкие руки. И, глядя, как этот могучий человек сгибается к гробу и шепотом говорит с другом, я думал: как же я люб лю своего брата! Невозможно будет представить его никем, кроме священника. – Уго, – с ожесточением произнес он, и я понял, что он сжимает зубы, едва сдерживая чувства, – помогать тебе Бог поставил меня. И это я обманул твои ожидания! – Нет, – произнес я. – Симон, это неправда. – Прости меня, – шептал он. – О боже, прости меня! Неуверенной рукой он перекрестился, а потом спрятал лицо в ладони. Я обнял его одной рукой и прижал к себе. Массивное тело брата вздрагивало. Огоньки свечей склонялись и снова поднимались. Я опустил глаза, увидел гигантские руки, сжатые в кулаки, которыми он крепко вжимался в колени, и молча присоединился к нему в молитве. Я просил прощения за всех нас. Два дня мы ждали официального объявления приговора. Потом четыре. Прошла неделя. Ни телефонного звонка. Ни электронного письма. Я не успевал вовремя отправить Петроса в школу. Обед у меня подгорал. Рассеянность превысила все возможные пределы. Каждый прошедший день ожидания менял масштабы ожидания предстоящего. Возможно, ждать придется недели. К октябрю я понял, что, может, и месяцы. Я часто приходил на кладбище к Уго, стараясь не попадаться на глаза скорбящим у других могил, чтобы не эпатировать горожан видом Симона или меня у могилы Уго – неизвестно, что они слышали об этой истории. Мы много дней молились издалека, и в итоге расстояние начало казаться символичным. После того как Уго от меня отвернулся, я старался сохранять дистанцию и не позволил ему снова войти в мою жизнь. И хотя в мире светских людей это невеликий грех, для священника он значителен. Церковь вечна, неприступна для любых невзгод, и что бы ни случилось с Туринской плащаницей, глубоко в сердце я уверен: католики и православные однажды воссоединятся. Но жизнь одного человека драгоценна и коротка. Однажды Гвидо Канали рассказал мне о старике из Кастель-Гандольфо, у которого было одно занятие: собирать из курятников яйца, так чтобы не разбить их. «Вроде бы с такой работой кто угодно справится, – сказал Гвидо, – вот только руки для нее нужны особые». Я часто думал об этих словах, стоя на кладбище. То же самое можно сказать и о священниках. Когда на работе выпадали перерывы, я ходил на выставку. Это удовлетворяло жажду, которая постепенно переросла в некую одержимость: потребность видеть, как люди общаются с Уго. Он пребывал здесь, часть его осталась целой и невредимой. Эти залы стали усыпальницей, хранящей останки доброго человека. И все же у меня в душе поднималась неясная тревога, когда я видел тысячи невинных людей, которые глазели на стены, читали таблички и трафаретные надписи, шли вдоль изображенной Уго хронологической линии христианского искусства. Реликвия, за которой они приходили, – не память погибшего друга, а погребальная пелена Христа, все еще выставленная в Сикстинской капелле, и поэтому для них эта выставка была реликварием совершенно иного вида. Столь богато украшенная и выразительная оболочка: величественные полотна, древние манускрипты, откровенное признание, что мы выкрали плащаницу у православных, – все это убеждало их, что реликвия подлинна. Целые толпы, проходя, вели себя одинаково: кивали, понимая и соглашаясь; потом принимались цокать языком и даже прижимать руки к сердцу, словно говоря: «Я так и знал!» Выставка позволила миру снова поверить. Как и известие о том, что его святейшество возвращает плащаницу православным, – бо льшая часть Рима восприняла известие не как веху в отношениях церквей, но как доказательство, что выставка Уго – правда о плащанице, подтвержденная словом Евангелия. Если бы Иоанн Павел видел людей в этих коридорах, он бы знал то же, что и я. Мне будет не хватать этой возможности быть рядом с Уго. Но праздник не мог продолжаться вечно. Двенадцатого октября меня вызвали в кабинет ректора предсеминарии отца Витари, на единственную за все время работы незапланированную встречу с моим начальником. Витари был хорошим человеком. Он не особо возражал, что мне иногда приходилось брать сына с собой на работу или просить отгул, когда Петрос болел. И все же в том, как он усадил меня и сразу спросил, принести ли мне выпить, проявлялось странное, преувеличенное гостеприимство. Я заметил, что на столе у ректора лежит мое личное дело. Меня охватила грусть. Мелкие, но упорные страхи, которые мухами роились вокруг меня, неуверенность в будущем за время ожидания уже утихли. Вот, значит, как это случится. Миньятто говорил, приговор появится в виде решения суда, но теперь я видел, что проблему легче потихоньку замять. В стране священников нетрудно найти замену простому учителю Евангелия. Но Витари взвесил на руке досье и спросил, осознаю ли я, что отработал в предсеминарии уже пять лет. – Пять лет! – повторил он и улыбнулся. – Это означает, что вам полагается повышение. Я ушел с рукопожатием и благодарственным письмом, которое подписали все мои мальчики. Но уходил я в нервном напряжении и чувствуя себя разбитым. В ту ночь начались сны. Я снова был ребенком и видел, как из поезда на Гвидо падает ящик кровавых апельсинов. Как, пролетая через весь собор Святого Петра, приближается к полу самоубийца. Я чувствовал покалывание в груди, словно чей-то палец натягивает, как тетиву, струны моего сердца. Скоро даже при свете дня мне стало чудиться, будто в душе что-то грохочет, вибрирует на низкой ноте тревога, похожая на отдаленный звук приближающегося поезда. Я боялся. Что бы ни ждало впереди, я страшился грядущего. Однажды утром директор музеев объявил, что выставка закроется раньше срока. Кто-то – может быть, Лучо – обмолвился прессе, что виновата церковная политика. Журналист «Л’Эспрессо» раздул эти слова до статьи, где говорилось, что Иоанн Павел прикрыл выставку из-за опасений обидеть православных. Ведь мы не можем продолжать зарабатывать деньги на реликвии, которую обещали отдать им. И вот в последний день работы выставки я пришел попрощаться. Толпы шли невероятные. Выставке суждено было побить даже тот рекорд, который представлялся воображению ее создателя. Из-за людского океана я едва видел стены. Образ Уго постепенно меркнул. В ту ночь плащаница покинула Сикстинскую капеллу. Пресс-секретарь Иоанна Павла объявил, что, по соображениям безопасности, местонахождение ее теперь будет держаться в тайне. Похоже, это означало, что мы готовимся отправлять ее на Восток. Но когда я спросил Лео, не видели ли гвардейцы, как из ворот выходит крупный груз, он ответил отрицательно. Я повторял вопрос каждый день, пока он не меньше моего стал удивляться, что ответ не меняется. Через некоторое время репортер спросил на пресс-конференции, какие новости о плащанице, и папский пресс-секретарь ответил, что логистика ее перемещения достаточно сложна и переговоры ведутся в конфиденциальном порядке. Иными словами – не ожидайте в ближайшее время известий о плащанице и о православных. Вскоре священники в моей городской греческой церкви принялись спрашивать меня, правдивы ли слухи. Не стало ли препятствием здоровье Иоанна Павла. Не умирает ли он слишком быстро, чтобы управлять дальнейшими шагами в налаживании отношений с православием. Я ответил, что ничего не знаю. Хотя на самом деле – знал. Слухи были правдивы в одном, но мои друзья вряд ли бы поняли: для Иоанна Павла, как некогда для Уго, это стало делом совести. Он предпочел бы умереть, чем заложить в основание воссоединения ложь. И сейчас, взяв время в союзники, вот что он планировал сделать. В Евангелии от Матфея есть притча о враге, который пришел ночью и посеял у одного человека сорняки на поле доброй пшеницы. Слуги спросили у владельца земли, выдернуть ли сорняки, но хозяин велел им подождать, иначе хорошее может погибнуть вместе с плохим. Пусть те и другие растут до жатвы, сказал он; тогда пшеницу должно убрать, а плевелы сжечь. Я не собирался пожинать эти плевелы. Ни в жизни Уго, ни в жизни Иоанна Павла. Но в тишине, которая сейчас окружала плащаницу, я слышал приказ хозяина слугам – подождать. И не собирать плевелы. И я тоже ждал дня жатвы. Мона удивила меня, попросив снова взять ее на греческую литургию. Потом, через два дня, предложила сходить еще на одну. На третий раз она решилась спросить, когда я последний раз исповедовался. Она считала, что мне это поможет. Моя жена не понимала одного: я пытался! Но никогда в жизни я не чувствовал себя более невосприимчивым к силе всепрощения. Медсестра всегда верит в терапию, но, в отличие от пациентов Моны, я сам навлек на себя болезнь, и лекарства от нее не существовало. Но понемногу я понимал, что женщина, приходящая мне на помощь, – уже не та, на которой я женился. Скорее, это жена и мать, которая оставила мужа и сына, долгие годы жила в мучительном одиночестве и сейчас стояла передо мной, достигшая такого совершенства в осознании собственной вины, какому мне еще только предстояло научиться. Она помогала мне, потому что любила, потому что знакома с этим мраком и умела в нем ориентироваться. Лекарства и впрямь не существовало. Но был путь, по которому мне теперь не надо идти в одиночестве. В середине ноября санпьетрини начали возводить в центре площади Святого Петра помост. Каждый год они строят вертеп больше прошлогоднего и закрывают его пятнадцатифутовым занавесом, чтобы открыть лишь накануне Рождества. Петрос, как детектив, обходил помост по периметру, исследуя строительный мусор, прислушиваясь к разговорам рабочих, выискивая в брезенте дырочки, куда можно подсмотреть. Когда у греков начался сорокадневный рождественский пост, римские католики уже заполнили рынки праздничными сладостями, сырами и копчениями, и ничего из этого восточным католикам нельзя было есть. И сейчас для меня это стало облегчением. Пока Мона с Петросом ходили за покупками на пьяцца Навона, я в одиночку навещал брата. Он жил при маленькой церкви на окраине Рима. Священник пустил его пожить, как пускают в дом бродячего кота. Секретариат отправил его во временный отпуск, и чувство вины погнало брата прочь из ватиканских стен. Теперь он по вечерам раздавал еду в благотворительной столовой и почти каждую ночь дежурил в католическом приюте. Я иногда помогал ему, и после полуночи, когда бары закрывались и Рим засыпал, мы возвращались в его маленькую церковь и сидели рядом на скамье. Поначалу мы держались знакомых тем. Но однажды ночью заслонка открылась шире. Симон словно заново проходил здесь подготовку к ординации, сдирал с себя слои секретариатского лака и стачивал давние амбиции нашего отца, желая посмотреть, что останется. Я больше слушал. Мне казалось, он готовит меня, чтобы сообщить какое-то решение. Когда-то давно на этом же самом месте святой Петр бежал от преследований императора Нерона, и ему было видение Иисуса. «Domine, quo vadis?» – спросил Петр. «Куда идешь, Господи?» И видение ответило: «Romam vado iterum crucifi gi». «Иду в Рим, чтобы снова быть распятым». В то мгновение Петр понял, каков Божий замысел о нем. Он принял мученическую смерть, позволив императору Нерону распять его на Ватиканском холме. В Риме есть церковь для каждого этапа в жизни человека, и это – церковь для поворотных мгновений. Скоро, в одну из следующих ночей, я тоже поделюсь своей вестью с братом, все время повторял я себе. От церкви Симона до Ватиканских ворот – четыре мили. Четыре мили – довольно долгий пешеходный путь, но паломничество не должно совершаться на транспорте. Дорога домой вела меня мимо Пантеона, мимо фонтана Треви, мимо Испанской лестницы, и все это в мертвые часы темноты. На пьяццах еще бродили отдельные туристы и молодые парочки, но для меня они были так же невидимы, как голуби и ночные машины. Но зато я видел Академию, где когда-то учился Симон, площадь, на которой прошло наше с Моной первое свидание, вдалеке – больницу, где появился на свет Петрос. У каждой этой вехи моей жизни я останавливался и читал короткую молитву. Проходя мимо жилых домов, я задерживался взглядом на бельевых веревках, натянутых через узкие улочки, футбольных мячах, оставленных на ступеньках, праздничных огоньках в форме Ла Бефаны[24] или Баббо-Натале[25] со своим северным оленем. Четыре мили по декабрьской ночи водоразделом отделяли покаяние и молитву от повседневной жизни, и когда я приходил домой, мои собственные дурные предчувствия заглушались. Я проверял автоответчик, на случай если придет сообщение о решении суда. Но каждый раз все кончалось одинаково: Петрос спал и едва шевелился в ответ на мой поцелуй в лоб, а когда я заползал к себе в кровать, Мона шептала: – Ты весь заледенел, не прикасайся ко мне такими ногами! Она улыбалась и перекатывалась на другой бок, устраиваясь у меня на груди. И заполнялась пустота, которую под силу было заполнить только ей. В одну такую ночь Мона заставила меня замереть от изумления. – Как он, лучше? – пробормотала она. Я обнял ее. Она нашла в своем сердце новое место для своего деверя, который раньше вызывал у нее только опасения. В тот раз я поцеловал ее в затылок и солгал. Я сказал, что Симону становится лучше каждый раз, когда я навещаю его. – Ему надо знать, что он прощен, – сказала Мона. И была права. Но чтобы заставить его поверить, требовалась сила, намного превышающая мою. Перед сном Мона всегда спрашивала: – Ты рассказал Симону нашу новость? Я проводил рукой по ее голой спине. По нежному, беззащитному изгибу плеча. Много лет я жил одной ногой во вчерашнем дне. Теперь не мог заснуть от мыслей о дне завтрашнем. Рассказал ли я Симону новость? Нет, не рассказал. Потому что не сомневался: время еще будет. – Пока нет, – отвечал я Моне. – Но скоро расскажу. Двенадцатого декабря, перед самым рассветом, я получил эсэмэску от Лео: «Мальчик родился в 4:17 утра. Здоровый, 7 фунтов 3 унции. Алессандро Маттео Келлер. С исполненными благодарности сердцами хвалим Господа». Я таращился в темноте на экран. Алессандро. Они назвали его в мою честь! Пришло второе сообщение: «Мы хотим, чтобы ты был крестным. Приходи. Мы внизу». Внизу! София родила в здании службы здравоохранения. У них ватиканский ребенок. Когда Петрос, Мона и я пришли, Симон уже был там. Он держал новорожденного в огромных ладонях, как некогда Петроса. В его глазах светилась трепетная настороженность – я хорошо помнил это желание защитить, смешанное с благоговением. Он снова походил на того старшего брата, который когда-то вырастил меня, на мальчика в теле взрослого человека. Когда подошла Мона и нежно погладила пальцем голубой чепчик на головке ребенка, у меня при виде их двоих перехватило дыхание. Я смотрел, как Симон нежно опускает Алессандро ей в руки. Но прежде она протянула руку и прикоснулась ладонью к груди Симона, в то место над сердцем, где должен висеть нагрудный епископский крест. Симон удивленно смотрел на руку, и глаза у него стали большими и недоуменными. Я услышал шепот Моны: – Что бы ты ни сделал, Уго прощает тебя. Эти слова раздавили его. Как только Мона забрала у него ребенка, Симон торопливо пробормотал поздравления Лео и Софии и поспешил к дверям. Я нашел его наверху, на лестничной площадке у нашей квартиры, он неподвижно сидел среди картонных коробок. Надо было ему сказать раньше. Надо, но я знал, что он еще не готов. – Как они могут с тобой так поступить! – сказал Симон, вставая. – Они не должны заставлять тебя съезжать. Я объяснил, что нас никто не заставляет. Мы хотели снова стать одной семьей. А в этом месте слишком много призраков прошлого. Он ошарашенно смотрел на дверь квартиры, дверь, к которой больше не подходил его ключ, и слушал, как я описываю наше новое место. Я сказал, что, возвращаясь в очередной раз от него в Domine Quo Vadis, я влюбился в один квартальчик. В том здании жили и два школьных приятеля Петроса. Дом принадлежит церкви, а значит, арендная плата регулируется. И теперь, когда у нас два источника дохода, мой и Моны, мы можем позволить себе снять ту квартиру. Симон потряс головой. Он пустился в какие-то запутанные объяснения о банковском счете, открытом им на имя Петроса. Там немного, говорил он, но мы с Моной можем пользоваться им как залогом. Мне пришлось отвести взгляд. Симон выглядел измученным. Я стал извиняться, но он перебил меня и сказал: – Алекс, я попросил нового назначения. Наши взгляды встретились. Казалось, что мы очень далеко друг от друга. Новое назначение. Назад, на службу в секретариате. «Domine, quo vadis?» В Рим, чтобы снова быть распятым. Когда я спросил, куда он попросился, брат ответил, что не называл никакого определенного места. Куда угодно, подальше от православного мира. С неожиданной страстностью он сказал, что на Ближнем Востоке убивают христиан, а в Китае преследуют католиков. Всегда есть цель, и это главное. Я посмотрел на стоявшую рядом с ним коробку, на которой Петрос попытался написать слово «кухня». Наш маленький фарфоровый сервиз, завернутый в упаковочную бумагу. Я подал Симону руку, чтобы он встал, и пригласил его к нашему рождественскому столу. В сочельник занавес упал. Сцена Рождества на площади Святого Петра была величественнее, чем когда-либо. Хлев оказался величиной с постоялый двор. Петрос был в восторге от быка и овцы в натуральную величину, которые стояли у яслей. Мы с Моной повели его на каток у замка Сант-Анджело. Вернулись только к рождественскому обеду. По восточнохристианской традиции в сочельник младший ребенок следит за появлением на небе первой звезды. И Петрос устроился у окна своей комнаты, а я тем временем разбросал по столу солому, на которую Мона постелила белую скатерть, символизирующую ясли, куда поместили младенца Иисуса. В центр стола Симон поставил зажженную свечу в буханке хлеба – символ Христа, света мира. Садясь за стол, мы оставили приоткрытой дверь и придвинули к столу пустой стул, помня о том, что родители Иисуса в это время были путниками и полагались на чужое гостеприимство. В прошлые годы я смотрел на пустой стул и незакрытую дверь грустно – как на повод поразмышлять о Моне. Сегодня мое сердце переполнялось радостью. Если бы еще и Симон мог испытать тот же душевный покой! Как только мы собрались ужинать, нас прервал стук, за которым последовал скрип двери. Я поднял глаза. И кусок хлеба выпал у меня из руки. В дверях стоял монсеньор Миньятто. – Прошу вас, – сказал я, неловко поднимаясь из-за стола, – входите. – Buon Natale![26] – Миньятто заметно нервничал. – Прошу прощения за вторжение. – Только не это, – прошептал Симон, сам того не осознавая. – Только не сегодня. Лицо монсеньора было безжизненным. Он окинул взглядом комнату, заметив, что, кроме обеденного стола и стульев, нет никакой мебели. Стены представляли собой мозаику из мрачноватых контуров в тех местах, где висели упакованные сейчас картинные рамки. – Наш последний обед на старом месте, – пояснил я. – Да, – ответил Миньятто, – ваш дядя сказал мне. Его беспокойство давило на нас. Я пытался отыскать какой-то признак, объясняющий его присутствие, но не видел ни портфеля, ни судебных бумаг. Миньятто кашлянул. – Сегодня вечером объявят решение его святейшества. Симон смотрел на него не мигая. – Меня отправили проверить адрес, по которому должно быть отправлено сообщение, – продолжал Миньятто. – Отправляйте сюда, – сказал я. – Мне хотелось бы присутствовать, когда оно придет, – добавил Миньятто. Я собирался согласиться, но он продолжал: – Однако я получил иные указания. Так что, каким бы ни было известие, надеюсь, святой отец, вы мне позвоните. – Благодарю вас, монсеньор, – слабым голосом проговорил мой брат. – Но в этом нет необходимости. Я знаю, что обжалования быть не может. Миньятто посмотрел в пол. – И тем не менее, – сказал он, – возможно, я смогу предложить вам что-то на будущее. Или оказать дружескую поддержку. Симон кивнул, но было понятно – звонка не последует. Монсеньора мы больше не увидим. Некоторое время тишину нарушали только приглушенные рождественские песни, которые пели наши соседи, и восторженные детские крики на лестнице. Сегодня вечером повсюду царила радость. Только не здесь. – Монсеньор, – сказал Симон, – я благодарен вам за все, что вы сделали для меня. Миньятто вежливо склонил голову и протянул Симону руку. – Buon Natale, – еще раз сказал он. – Всем вам. Облизывая воск язычками пламени, свечи на столе понемногу опустошили свою сердцевину. Мона и я читали Петросу евангельские истории о рождении Иисуса – историю Луки о яслях, историю Матфея о трех волхвах, – но Симон лишь смотрел перед собой пустыми глазами. Свет в них умирал. В начале двенадцатого Петрос заснул. Мы положили его на простыню, постеленную на полу. Кроватные рамы и матрасы – уже в грузовике. Мона включила телевизор, трансляцию с площади Святого Петра. Полуночные мессы были нашей с Симоном традицией до появления малыша. Люди собрались на площади, тысячи черных силуэтов, кажущихся карликами рядом с вековой альпийской елью, установленной на площади в качестве рождественского дерева Иоанна Павла. Пальцы Моны переплелись с моими и легонько пожали их. Я поцеловал ее в лоб. Она не отводила глаз от экрана, вслушиваясь в каждое слово трансляции. А я пошел на кухню разлить напитки. Симон, которому доводилось провозглашать тосты за кардиналов и послов, поднял бокал, но не смог придумать, что сказать. Я сел рядом с ним. – Что бы ни случилось, – сказал я, чокаясь с его бокалом. Он кивнул и улыбнулся. – Мы справимся, – сказал я. Он обнял меня рукой за плечи. За окном, в темноте, высоко над дворцом Иоанна Павла, на востоке загорелась звезда. Взгляд Симона приковался к ней. Я закрыл глаза. И почему-то в эту секунду понял: брата нет. Его тело рядом со мной, но все остальное улетело. Он здесь только ради нас, чтобы мы считали, будто поддерживаем его на плаву. – Мы любим тебя! – сказал я. – Спасибо, что я всегда мог почувствовать себя частью вашей семьи, – сказал он, глядя в пространство. Допив бокал, он встал, чтобы ополоснуть его. «Одиннадцать лет», – подумал я. Столько времени священничество было его семьей. С первого курса семинарии. Треть жизни. А значит, сегодня он переживает то, что не должен пережить ни один человек, – угрозу второй раз стать сиротой. Он потянулся к пачке сигарет, но его остановил стук в дверь. От этого звука Петрос проснулся. Глянув на Симона, я увидел, что остекленелый взгляд стал более осмысленным. И пошел открывать. – Отцы Андреу? – спросил стоявший за дверью человек. Мирянин в черном костюме. Я узнал его: личный курьер Иоанна Павла. Курсоре. Он держал в руке два конверта. На одном было оттиснуто мое имя. На другом – имя Симона. Я вручил Симону его конверт, и он закрыл глаза. Мона встала и подошла к нам. Этот миг представлялся мне, я мечтал о нем и жил в страхе его, но сейчас все мои опасения умолкли. Меня наполнило непривычное спокойствие. «Надейся на Господа всем сердцем твоим… Во всех путях твоих познавай Его, и Он направит стези твои»[27]. Брат же, напротив, выглядел напуганным, как никогда. – Симон… – тронула его за руку Мона. Петрос во все глаза смотрел на посланника. Потом встал, подошел к Симону и прижался головой к ноге своего дяди, обхватив его ручонками за пояс. И с Самсоновой силой сдавил. Я первым открыл свой конверт. Внутри оказались не те слова, на которые я рассчитывал. Я снова повернулся к курсоре. Тот ждал. – Симон, – прошептала Мона, – открой. Брат неуверенной рукой распечатал конверт и пробежал глазами по строчкам. – Прямо сейчас? – срывающимся голосом спросил он, подняв взгляд на курсоре. – Да, святые отцы, – кивнул курсоре. – Следуйте за мной. Машина ждет. Мона глянула Симону через плечо на бумагу, которую он держал в руке. Что-то промелькнуло в ее глазах. – Симон, иди! – сказал она. Я удивленно посмотрел на нее. – Доверься мне, – горячо прошептала Мона. – Иди! Приехал тот же черный седан, что и в прошлый раз. С таким же бесстрастным лицом синьор Гуджел открыл заднюю дверь. Курсоре сел на переднее пассажирское сиденье. Рядом я слышал дыхание Симона. Гуджел и посланник молчали. Из окон верхнего этажа Бельведерского дворца смотрел на нас Петрос. Я не отрывал от него глаз, пока окно не скрылось из виду. Улицы опустели. В офисах еще стояла темнота. Вечером, когда мы с Моной и Петросом шли домой с катка, огромные стаи скворцов высыпали на небо, словно над Римом раскинули сеть. Накинули и вытянули и снова накинули. Но сейчас вверху сияли только звезды. Симон дотронулся пальцами до римского воротника своей сутаны. Машина подъехала ко входу во дворец, но не остановилась. – Куда мы едем? – спросил Симон. Мы молча завернули на дорогу, огибавшую базилику. Показался Дворец трибунала. И тоже исчез в темноте. Мокрые булыжники двора напоминали черное стекло или Тибр в бурную ночь. Симон наклонился вперед, положив руки на спинки передних сидений. Мой телефон зажужжал. Сообщение от Моны. «Ты в С. П.?» «Почти. А что?» – напечатал я. Машина замедлила ход. Гуджел выключил двигатель, вышел и раскрыл зонт. – Святые отцы, – сказал курсоре, – следуйте за мной. К югу находились ворота, отделявшие нас от площади Святого Петра. Под дождем мокли тысячи верующих, которые стояли бы здесь в сочельник, даже если бы небо падало на землю и наступал конец света. Курсоре провел нас через боковой вход. В сакристии лихорадочно переодевались несколько старых священников. Здесь были и мои предсеминарские мальчики, одетые в красные сутаны и белые альбы, – они помогали старшим надеть облачение. Двое министрантов подбежали к нам, катя перед собой вешалку на колесиках. – Для вас, – сказал один Симону. Это был так называемый хоровой кассок, одежда, которую надевает священник, присутствующий на мессе другого священника. – Нет! – замотал головой Симон, изумленно глядя на него. У меня громко застучало сердце. Одеяние было пурпурного цвета. Хоровой кассок епископа. Телефон зажужжал снова – пришел ответ от Моны. «Сегодня особая проповедь». Я сделал знак своим мальчикам не слушать Симона, а делать свою работу. Они умели одеть священника быстрее, чем любые другие министранты на свете. И хотя Симон запротестовал, он понимал, что произойдет, откажись он переодеться. Если он останется в черной сутане, его примут за скорбящего епископа. А в такой день, день Рождества нашего Господа, скорби не место. Симон опустил голову, набрал воздуху и вытянул руки. Мальчики сняли с него черную сутану и надели пурпурную, белый роше[28] и пурпурную накидку-моццетту. Сверху повесили нагрудный крест. – Сюда, – сказал курсоре, ускорив шаг. Коридор напоминал мраморный вход в гробницу. Я оглянулся через плечо. Один из моих мальчиков поднял руку, словно прощаясь с нами. В коридоре воздух изменился. Стал теплее, завибрировал от шума. У меня покалывало кожу. Мы прошли еще одни двери – и очутились на месте. Потолок исчез. Стены поднимались в бесконечность, к крыше базилики. Вибрация стала глубже, обретая космическое звучание. – Сюда, – сказал курсоре. Открывшийся вид заставил меня встать как вкопанного. Всю жизнь я ходил в греческую церковь, куда вмещалось две сотни людей. Сегодня – от главного престола над мощами святого Петра до каменного диска у входа, где некогда короновался Карл Великий, – базилика вмещала десять тысяч христианских душ. Центральный неф так переполнился, что миряне уже не надеялись найти сидячие места и скапливались в боковых проходах. Толпа колыхалась и пульсировала, разливаясь по собору насколько хватало глаз. Курсоре повел нас вперед. Алтарь несколькими кольцами обступили верующие, чем ближе к престолу – тем выше рангом. Сперва миряне, потом монахини и семинаристы. Мы добрались до монахов и священников, и я остановился, поскольку мое место было здесь. Оглядевшись, я увидел и других восточных католиков, и кто-то, узнав меня, потеснился. Симон держался рядом. Курсоре жестом пригласил его пройти дальше, но брат тоже остановился. – Алекс, – прошептал он, – я не могу. – Это уже не твой выбор, – сказал я, подталкивая его вперед. Курсоре провел его через ряды послов и членов королевских фамилий, чья грудь блестела от медалей. Они добрались до священников секретариата, и Симон в нерешительности остановился, прежде чем встать к ним. Но курсоре деликатно тронул его за плечо. Не здесь. Идите дальше. Они дошли до рядов, где стояли епископы. Люди намного старше Симона, некоторые – вдвое. Курсоре отступил назад, словно людям его ранга дозволено проходить не дальше этой черты, но Симон стоял и таращил глаза, как министрант. Епископы, увидев одного из своих, расступились. Двое похлопали Симона по спине. Брат сделал шаг. Впереди, в самом ближнем круге, кардинал в бело-золотых одеждах – цветах сегодняшнего дня, цветах надежды и ликования – обернулся. В глазах Лу чо я увидел радостное волнение. Запел регент. Месса началась. Симон стоял с опущенной головой, не глядя на Иоанна Павла. Он был занят своей внутренней борьбой. Его тело вздрагивало, он прикрыл лицо руками. И тут звук возвысился множеством голосов. Хор Сикстинской капеллы! «Господи, Сын Единородный, Иисусе Христе, Господи Боже, Агнец Божий, Сын Отца, берущий на Себя грехи мира, – помилуй нас». Идущие процессией дети принесли цветы к статуе Младенца Иисуса. Они улыбались и хихикали. Услышав их смех, Симон поднял голову. Приближался час проповеди, и я молился, чтобы Мона оказалась права. Иоанну Павлу поднесли Евангелие, он поцеловал книгу и перекрестил ее. Десять тысяч людей погрузились в молчание. Прекратилось щелканье фотоаппаратов. Никто даже не кашлянул. Для многих из нас здесь присутствовал единственный папа, которого мы видели в своей жизни. И в глубине души все понимали: на этом алтаре мы видим нашего папу в последний раз. Через этого человека Бог являл чудеса. Я молился, чтобы Он еще раз сотворил чудо. Голос понтифика был низким и невнятным. – Сегодня в наш мир пришел ребенок. Младенец Христос, давший нам новое начало. Я наблюдал за Симоном. Его взгляд приковался к Иоанну Павлу. – Евангелист Иоанн пишет, что тем, которые приняли Господа, Он дал власть быть чадами Божиими. Но что сие означает? Как можем мы стать детьми, такими как Младенец Христос, мы, отягощенные грехами? Симон вздрогнул. Его плечи снова обвисли, и он покачнулся вперед, словно хотел схватиться за ограждение. – Сие возможно лишь потому, что этот ребенок, явившийся во тьме, принес послание надежды: сколько бы мы ни согрешили, придет Искупитель, чтобы взять на себя наши грехи. Он пришел простить нас! На мгновение мой взгляд скользнул вверх, на лоджии, где хранились реликвии базилики. Я подумал о плащанице. Скрыта ли она в реликварии внутри этих каменных стен? Прав ли оказался Уго и собор Святого Петра стал новым ее домом? – Мы не можем служить Господу, не приняв сперва Его всепрощения. Сегодня Младенец Христос преподносит всем нам возможность нового начала. Давайте же примем ее. От губ Иоанна Павла убрали микрофон. Снова установилась та же абсолютная тишина. Но что-то переменилось в осанке Симона. Голова больше не болталась бессильно. Пришло время «Credo», затем молитве верных. Когда его святейшество поднял гостию для освящения, зазвонил колокол и десять тысяч голосов запели: – «Агнец Божий, берущий на Себя грехи мира. Помилуй нас». Со всех сторон священники раздавали причастие. Скамьи опустели, все выстроились в очереди. «Adeste fi deles», – пел хор Сикстинской капеллы. «Придите, верные». Симон оглядывался на окружавших его епископов. Но их ряды редели, а он все не мог оторвать рук от ограждения. Не мог сделать шаг вперед. Стоявший впереди него архиепископ обернулся и покачал головой, словно говоря Симону, что он должен получать причастие не здесь. Новак! Его преосвященство взял Симона за руку и увел. Они протиснулись сквозь ряды епископов и направились к проходу, который вел ко мне. Но вместо того чтобы повернуть в мою сторону, Новак повел моего брата к главному алтарю. Симон покачал головой. Они остановились. Несколько секунд, стоя у лестницы, которая вела вниз, к мощам святого Петра, или вверх, к папе Иоанну Павлу, они стояли недвижимы. Новак что-то сказал моему брату. Я никогда не узнаю что. И пусть лучше это остается тайной. Когда слова были сказаны, его преосвященство положил руки Симону на плечи, и брат выпрямился в полный рост. Он поглядел вверх на лестницу. В руке его святейшества была гостия. Высоко над нами, в окнах собора, виднелся покров небес в дырочках звезд. Симон коротко помолился, перекрестился и сделал первый шаг. Я смотрел, как мой брат устремляется вверх. Благодарности Работа над этой книгой заняла десять лет. Закончить ее – и остаться в живых – мне помогли люди, чьи имена будут названы ниже. Никто не понимает отца Алекса и его мир лучше, чем мой многострадальный литературный агент Дженнифер Джоэл из литературного агентства ICM. Дженнифер десять лет кряду не только читала все четыре тысячи черновых страниц «Пятого Евангелия», но и писала к ним комментарии, и более десяти раз прошлась по окончательному варианту романа. Когда же разразилась катастрофа и мой первоначальный договор с издательством был аннулирован, Джен встретила самый неприятный за последние годы кризис на издательском рынке, располагая лишь незаконченной рукописью и решимостью бороться за мое выживание. Она отложила деловые поездки и отменила семейные отпуска. Она проезжала сотни миль, чтобы навестить меня дома, поскольку не хотела отказываться от этого романа и его преступно медлительного автора. Пусть кто-нибудь попробует найти другого литературного агента, который вкладывал бы в книгу столько сил! Джофи Феррари-Адлер из издательства «Саймон энд Шустер» принял меня, когда я, увязший на восемь лет в романе, был подавлен и полон скепсиса. Джофи не был ко мне строг, но он дал именно то, в чем я нуждался: свободу заниматься тем, что у меня лучше всего получается; мудрость, чтобы исправлять сделанное плохо; и полную откровенность, помогающую отличать одно от другого. Его заразительная любовь к своему делу заставила меня заново поверить, что мир книг – это мир радости, мир, который приятно называть родным. сомниться в мотивах писателей, чем католическая церковь, но, к своему удивлению, я щедро получал поддержку на каждом шагу: преподаватели семинарий, церковные юристы и видные католические ученые не только подробно отвечали на мои вопросы, но порой без утайки рассказывали о жизни в Ватикане. Особая благодарность отцу Джону Кастеру за бескорыстную помощь в понимании восточного католицизма и жизни восточнокатолического священника в Риме; Маргарет Чалмерс и отцу Джону Чалмерсу за консультации по уголовным делам в рамках канонического права – тема не получила полного освещения на этих страницах, но без их всесторонней поддержки я бы совершенно увяз в этом вопросе; и Джону Байнроу Кюнеру, который уже учился у папского латиниста, когда в университете мы читали Августина и Игнатия Лойолу; он безжалостно правил мой греческий и латынь. Многие новомодные технологии не дали поиску материалов, длившемуся годами, затянуться еще на десятки лет. Особой признательности заслуживает Google, за богатство инструментов, которые он дал в руки исследователям. Владея только английским и французским, я был вынужден сканировать имеющиеся у меня книги на иностранных языках, а потом прогонять их через Google Переводчик. Почти каждый день я пользовался Google Книгами, отыскивая в них драгоценные знания о древнем христианстве, старые бедекеровские путеводители по Италии и Папскому государству и редкие книги об облачении духовенства. Google Карты помогли мне понять устройство Ватикана более подробно, чем любая книга в моей обширной библиотеке, и при этом следить за ходом бесконечных строительных проектов города-государства. Относительно недавно появившаяся функция просмотра улиц сделала возможным устраивать в хорошем разрешении прогулки по Ватикану и Кастель-Гандольфо. Также большой благодарности заслуживают газеты – и прежде всего «Нью-Йорк таймс», – которые на протяжении последних десяти лет мужественно переводят свои архивы в цифровой формат. На этих старых страницах я обнаруживал удивительные, иногда совершенно потрясающие сведения о Ватикане. Джонатан Цзэ, который семнадцать лет назад позволил оформиться идее, легшей в основу «Правила четырех», стал одной из первых жертв бесконечных родовых мук этого романа. Долгие месяцы Джонатан помогал мне разыскивать информацию для сюжетной линии, и вдруг на его глазах материал повел меня в другом направлении. Но несколько лет спустя Джонатан вновь благородно выступил в роли моего вдохновителя; благодаря ему в моем уме сложились финальные сцены «Пятого Евангелия». Мало существует более важных для писателя ценностей, чем творческое сотрудничество, и одна из таких ценностей – крепкая дружба. Дасти Томасон – крестный отец этой книги. Еще до публикации «Правила четырех» мы с ним провели неделю в Греции, собирая материал для продолжения, которое планировали написать вместе, но ни один, ни другой не представляли, что действие будет происходить в Ватикане. Жизнь внесла свои коррективы, и мы очутились на разных берегах, работая над самостоятельными проектами. Но все же Дасти помог мне справиться с бесконечными черновыми вариантами романа – и через selva oscura[29], в который они завели. И самое главное, на восьмой год этого процесса, когда мне казалось, что книга не удалась, и моя семья погружалась в пропасть, думать о которой я до сих пор страшусь, Дасти не допустил, чтобы мы страдали. Он спас людей, которых я люблю, и сделал это из одной любви ко мне. Даже тридцатилетняя дружба, наполненная проявлениями необъяснимой доброты, не подготовила меня к получению такого подарка. Любой благодарности здесь будет недостаточно. Даже когда я пишу эти слова, у меня слезы подступают к горлу. Последняя благодарность – самая трудная. В мире полно писателей, считающих, будто идут на крупные жертвы ради искусства. Но муж и отец, который обрекает на эти жертвы свою семью, либо бессердечен, либо глуп. Начиная с 2006-го я каждый год считал, что подхожу к завершению книги. Какая бы ни возникала трудность – бесконечные исследования, переплетающиеся сюжетные линии, попытка заставить голос Алекса зазвучать как на до, – казалось, что решение вот-вот найдется. На девять лет я устро ил своей семье весьма незавидную жизнь. Моя жена не лишала меня оптимизма, но она знала правду. А когда худшее наконец пришло и нанесло удар из-за угла, именно она подняла меня и дотащила до финишной черты. Я не встречал другого человека, которого бы меньше занимали материальные блага или перспектива их потерять. Я не знаю больше никого, кто изо дня в день показывает, что любовь – и вправду самое главное в жизни. Я отдал этому роману все, что у меня было. Но она отдала ему еще больше. Поэтому книга начинается и заканчивается именем Мередит. Сноски 1 Зоопарк в Риме. (Здесь и далее – примечания переводчика.) 2 Алло (ит.). 3 Папочка (ит.). 4 Район Рима. 5 Программа избавления от алкогольной зависимости. 6 Платок со вшитой частицей мощей, которым покрывается алтарь. 7 С этого слова начинается «Илиада» Гомера. 8 «Дом» (ит.). 9 Дядя отца или матери (ит.). 10 Амиши – христианское течение, отличающееся строгостью и консерватизмом. 11 «Когда я был младенцем, то по-младенчески говорил, по-младенчески мыслил, по-младенчески рассуждал; а как стал мужем, то оставил младенческое» (1 Кор 13: 11). 12 Жандармерия (ит.). 13 Коктейль из джина, кампари и вермута. 14 Тюрьма в Риме. 15 Акты судебного дела (лат.). 16 Город в Италии, недалеко от Рима, морской курорт на побережье Тирренского моря. 17 Город во Франции, центр паломничества, славящийся случаями необъяснимого исцеления больных. 18 Ложные воспоминания. Синдром нарушения памяти, при котором больному кажется, что он помнит события, никогда не происходившие. 19 Расстройство памяти, возникающее вследствие интоксикации, в том числе алкогольной. 20 Букв. «рассеявшийся как дым» (ит.). Прием в живописи, разработанный Леонардо: смягченные очертания предметов. 21 Бабушка (ит.). 22 Букв. на древнееврейском: «Я есть». 23 Благодарю Тебя, Господь! (ит.) 24 Итальянский мифологический персонаж, старуха, которая приносит детям подарки на Богоявление. 25 Итальянский Дед Мороз. 26 С Рождеством! (ит.) 27 Притчи 3: 5–6. 28 Часть литургического облачения епископа, белая рубаха до колен, надевается поверх сутаны. 29 Сумрачный лес (ит.). Аллюзия на строку из «Божественной комедии» Данте. See more books in http://www.e-reading-lib.com