home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

В поскрипывающем лифте, донельзя исцарапанном, с захватанными дотемна кнопками Андрей поднялся на шестой этаж старого замоскворецкого дома и на полутемной лестничной площадке нашел номер квартиры Спирина. В стальной двери блестел неусыпный глазок.

Он позвонил, и лишь минут через пять за дверью послышалось движение, прозвучал низкий голос:

— Андрей, ты?

— Я. С коньяком. Что долго? Спал?

Трижды щелкнул замок, дверь открылась. Одутловатое лицо Спирина с сизыми мешками под красными, непривычно водянистыми глазами, небритые щеки, неопрятно темнеющие щетинкой, непричесанные светлые волосы, слипшиеся на залысинах, — его облик, обычно невозмутимо-снисходительный, утратил свою физическую добротность, всегдашнюю модную и небрежную броскость в одежде. Сейчас он был в поношенных спортивных рейтузах с голубыми лампасами, на длинной, не заправленной в рейтузы майке проступали разводы пота. И его лоб, мощная шея, бугры мускул на предплечьях, тоже облитые потом, лоснились.

— Я спал? Городишь! Ни в одном глазу… Какой коньяк? — выпытывающе спросил Спирин. — “Камю”? “Мартель”? “Наполеон”? Расщедрился или зажал?

— К сожалению, армянский, который был дома. “Камю” за мной.

— Вот, вот, надо быть благодарным. Армянский, а? Спирин подхватил у Андрея целлофановый пакет и двинулся в комнату, он шел и хлопал по ворсалину растоптанными шлепанцами, тупо покачивая плечами, и, глядя на его спину, Андрей снова подумал некстати, что такая вот походка была у людей в камуфляже, занявших скверик неподалеку от Краснопресненского стадиона, когда автоматными очередями прочесывали кусты, и повеяло холодом, как всегда при воспоминании о расстрелянном казачонке.

— Проходи, — пригласил движением оттопыренного пальца Спирин. — Что будешь пить — коньяк, водку?

— Абсолютно ничего, — ответил Андрей. — Хочу поговорить на трезвую голову. И так позволяю зигзаги почти каждый день.

— От меня подобного отказа не дождешься. Я-за медленное утоление жажды… ха-ха-хо-хо! Ясно?

Спирин широко ухмыльнулся, облизнул губы, вероятно, мучимый жаждой, бросил сумку под книжные полки возле дивана, на котором, похоже было, провел всю ночь в своем заношенном спортивном костюме. Диван не был застелен простыней, тканьёвое одеяло комком сбилось на пол, одна лишь подушка выделялась в изголовье, измятая, несвежая. На диване страницами вниз лежала развернутая книга, которую, как видно, читал Спирин до прихода Андрея. На тумбочке среди темных лужиц и надорванных целлофановых пакетиков с рассыпавшимися орешками, полупустой коробкой конфет, сахарницей с воткнутой в нее ложкой, нарезанного на тарелке лимона стояли кофейник, две бутылки “Камю”, порожняя и начатая, бокал, затуманенный потеками на стекле, большая бутылка пепси-колы — признаки бессонной ночи Спирина, следы его пике.

— Будешь пить пепси с тремя каплями коньяка, трезвенник. И — ни слова, — сурово приказал Спирин.

Пока Спирин доставал из бара чистый бокал, Андрей успел осмотреть его комнату, наверно, не так давно уютную, обставленную с женским вкусом современной мебелью — нарядная “стенка” со стеклянным баром, чешские книжные полки, кокетливые занавески, эстампы, журнальный столик на гнутых ножках, но все это выглядело тускло, не ухожено, захламлено ворохами старых газет, везде на спинках кресел навешена одежда, всюду чувствовались запустение, заброшенность. Грязноватый, унылый пучок пыли серел на полочке в баре. Рядом с переполненной пепельницей виднелась фотография на подставке — молодая строголикая женщина щекой прислонилась к русоволосой головке девочки с застенчивыми глазами. “Жена и дочь, — подумал Андрей. — О них он мне говорил”.

— Разлили мастерски. Как Санчо Панса Дон Кихоту. Пей свой пепси с каплями Вотчала, а я тяпну коньячку и прочитаю тебе кое-что гениальное, — сказал Спирин, отхлебнул из бокала и повалился спиной на диван, взял развернутую книгу. — Скинь с кресла мои штаны, садись и слушай. Омар Хайям. “Я утро каждое спешу скорей в кабак в сопровождении товарищей гуляк. Коль хочешь, Господи, сдружить меня с молитвой, мне веру подари, святой податель благ!” Веру подари, ты понял, старик? — заговорил он приподнято. — Глубоко копал, Омар, хоть был пьяница, ученый, математик и поэт! Читал его всю ночь, учил наизусть, плакал и восторгался. Что были за люди! Вера, вера. Да что такое вера? Убеждение! Высокое убеждение! Золотое убеждение! А есть ли такая вера у нас, глупарей и остолопов? Или одна русская дурь? У тебя есть надежная вера, Андрей? Что-то у тебя там есть, шевелится, кантовское, но тоже как-то вроде…

— Вера не требует доказательств, иначе это пустая трепотня, — сказал Андрей, ногой придвигая кресло к дивану и замечая хмельную приподнятость Спирина.

— Веришь в Бога? Хоп? И в добро? Не сомневаюсь!

— Вера в Бога или в черта есть вера. Думаю, что настоящая вера — это вера в добро. Вера в черта порождает обыкновенный сволочизм.

— А я не верю ни в Бога, ни в черта, ни в сопливое добро, которое хуже СПИДа! Мимоза, слякоть, размазня, проституирование себя в миленьком фальшивом умилении, — зажегся Спирин, потрясая книгой. — В Афганистане добренькие онанисты были хуже душманов! Где надо было стрелять, гнидам головы рубить, там они поносили от милосердия. Особенно те, кто заигрывал с боженькой. Где-то я вычитал древнерусскую поговорку: где поп с крестом, там и скоморох с дудою. На хрен! Переиначить! Не поп с крестом, а скоморох с “Калашниковым”! Вера! — вскричал Спирин, поворачиваясь сильным телом на диване и взглядывая на бар, где на запыленной полке стояла фотография. — Да будет тебе известно, Андрей, мою жену звали Вера. Вера Алексеевна. Символично, а? Вера! Собачий хохот! Нету Веры, ушла Вера, не приняла мою жизнь на чужом прицеле! Жизнь живого трупа, как сказала она. И презирая вот это — мой наркотик, мое зелье! — Он воспаленным глазом показал на бутылку. — Одначе без этого я бы подох, не смог быть рыцарем огня и кинжала! Ха-ха и хо-хо! Учти: ры-ца-рем! Нет, ты послушай Омара Хайяма, какая глубина о жизни и смерти! Вот, подожди, вот здесь, слушай. “Приход наш и уход загадочны…” Нет, прочту другое. “Ты видел мир, но все, что ты видел, — ничто. Все то, что говорил ты и слыхал, — ничто. Итог один — весь век ты просидел ли дома, иль из конца в конец мир исшагал, — ничто”. Вот так, старик, — ничто. Самое исчерпывающее философское понятие — ничто. Бермудский треугольник. Приборы на нуле. Машины корабля заглохли. Рули не подчиняются. Компас не действует. Глубина и пустота океана. Бездонный колодец. Всех засосет. Тьма. Но не могу согласиться с этим “ничто”. Вроде умею принимать и держать удары жизни — но не могу. Ненавижу “ничто”! Потому что второй жизни во веки веков не предвидится — никому, ни за какие купюры, ни за какие заслуги! Ни голодному бомжу, ни сиятельному президенту. Ни хрена! Или вот еще у Омара: “Океан, состоящий из капель, велик. Из пылинок слагается материк. Твой приход и уход — не имеет значенья. Просто муха в окно залетела на миг”. Исчерпывающе! Ничто! Исчерпывающее понятие! Ни секунды за пределом! Ничто! Вот читаю Омара Хайяма о ничтожестве и бренности человеческой жизни, а все же, все же, все же! Ведь люблю я этот треклятый дорогой коньяк, люблю мудрые книги, люблю злую жену. Бог с ней или черт с ней! А главное — маленькое беленькое существо, такую беззащитную инфузорию — вон там, на фотографии, видел мою дочь? Живут у матери жены. Не со мной! Да, живут у матери жены. А я как перст. Один. Будь моя воля и деньги — увез бы я их на Канарские острова. Подальше! Перестал я любить Русь святую. — Спирин взял бутылку и как-то по-ухарски, со стоном отпил из горлышка, вытер ладонью губы. — Нет веры в Россию, Андрей, вся вышла! Бермудский треугольник!..

“Он нетрезв, болтает черт знает что, и не нужно начинать разговора, для которого я пришел”, — подумал Андрей, но спросил безучастно:

— В чем же тогда твоя вера, Тимур?

— Вера? Моя? Моя вера — оружие.

— Вера с оружием или оружие без веры, то и другое — это подлость истории, в которой мы живем. Я, знаешь, понял, что свобода нашей демократии — это свобода плевка… свобода убийства. Свобода и вера демократов третьего и четвертого октября — это сволочизм кровавого абсурда! Ты ведь участвовал в событиях девяносто третьего?

— Очень уж умно, старик. А кто они, правдоискатели истории? Это ты и кто еще?

— Те, кто начал соображать под автоматными пулями в девяносто третьем. После октября я начал сомневаться во многом, даже в самом себе. Это, Тимур, понятно?

— Еще бы! Коммунисты девяносто первый год прокакали. Ввели танки, подняли войска — и ни хрена, пшик, трусость! Клятвопреступнику номер один Мишке Меченому, болтуну, дураку и пухлой заднице с плевком на лысине, позволили разрушить двадцатимиллионную партию и развалить державу. Подарили власть бухому Борьке, который длинной струёй улучшал шасси самолета на глазах иностранной публики. Чего они стоят, сегодняшние коммунисты, пар-ртей-цы, мать иху так? Я был в партии и вышел на хрен, сжег партбилет, как туалетную подтирку. На кой мне бесхребетная, благообразная организация, у которой нет мало-мальской воли? Хотят благостный социализм? Мокрохвосты! Не мужики! Ни одного райкома не подняли в девяносто первом, когда демократы без оружия их разгоняли одним воплем! Миллион москвичей не смогли вывести на улицы в девяносто третьем, да и не пытались! Шуршали по углам, как тараканы! А надо было гаркать и действовать, а кое-кому набить морды! Все бы решилось в их пользу! Пр-резираю их за сопливую безрукость, за бесхарактерность юродивых, за отвратную трусость! Не-ет, со слабаками и проигравшими я быть не хочу! Я — за силу! Я за победивших, а не за тех, кто когда-то победит! Я теперь не помню, было ли вчера. Я знаю, что есть сегодня! А завтра будет — ничто! И на хрен предаваться иллюзиям. Социализм накрылся бо-ольшой шляпой!

Выговорив это со злоречивой страстью, так не похожей на его обычную ленивую манеру добродушной силы, он закатился перхающим хохотком и добавил:

— Надо быть смекалистым, как говорят юмористы. Пока не пришло “ничто”!

— Значит, ты способен выжить в любом качестве? — спросил недобро Андрей. — Чем тебе так уж насолил социализм, который “накрылся большой шляпой”?

— А ты хочешь, чтобы я жил по Пифагору, по Канту, по Ленину или по Сталину? Хоп! Скажи прямо: низость духа! Так думаешь? Так, что ли? — Спирин жадными глотками отпил из горлышка бутылки, мазнул ладонью по скосившемуся рту. — Хоп, отвечаю! Как бы это тебе сказать поумнее? Хоп! Милосердие дано человеку, чтобы он умел страдать, ибо… — Он вскинул перед грудью бутылку, как жезл. — Ибо через страдание постигают истину, а истина есть Бог. Так? Так! Но блаженному Бог не нужен. И — никаких вождей! Он живет по личным законам! Считай меня блаженным. Мне нужно сейчас вот это — и только! — Он потряс бутылкой. — Доволен моим объяснением?

— Вполне. Все на русском языке.

— Иронист! Ты не утомлен своими замороженными страданиями, так сказать, плачем по гибнущей России? — проговорил Спирин и почмокал губами, точно пробуя на вкус нечто несъедобное. — Спрашивать о здоровье умирающего у родственника — не всегда вежливо! Так? Та-ак! И — напрасно! Почему? Отвечу, отвечу. Ты человек несовременного склада, ты идеалист девятнадцатого века, наивный народник, потомок Дон Кихота, ты — просто идиот московского разлива! — вдруг взорвался Спирин, изумляя Андрея какой-то озверелостью. — Ты не понял, что вокруг тебя хищные тигриные пасти, клыкастые морды, медные рожи демократов и новых русских адвокатского происхождения! Если ты такого не понимаешь — ты трус и ничтожество перед правдой! Они — победители! Он! Ты — побежденный и сидишь в клозете! Признайся — проиграл ты!

— Это так, — выговорил Андрей пропадающим голосом и почувствовал, как у него заболел затылок. — Очень тебе благодарен… за науку. Спасибо.

— Кушай на здоровье.

И Спирин с презрительным уничижением перечеркнул омытыми пьяной влагой глазами лицо Андрея. — Знаешь ли ты, наивняк, что такое сейчас Россия? Ты думал об этом без всякой там гнусной лирики?

— Немного.

— Так вот слушай, умник. В одной мудрой древнегреческой эпиграмме рассказано, как на лире оборвалась струна, а самая обыкновенная примитивная цикада прыгнула на ее место. И вот тут началось дикое пиликанье на весь мир: дзиг-дзаг, дзыг, дзаг! Россия — цикада, глубокоуважаемый кантианец. А не лира. И на весь мир: дзыг-дзаг!.. С хрущевских времен, со времен тыквоголового и Мишки Меченого! Ленинско-сталинско-хрущевский обрубок — вот что такое вместо державы. Была великая страна — и нет великого гиганта! И нет народа! Утрачен генофонд! Гниющий мусор… И ты в этом мусоре — искуренный до ногтей окурок! Будь реалистом — осознай!..

Спирин рывком сел на диване. Он тяжело дышал. Его потная грудь, обтянутая тесной майкой, взбухала мускулами. Он глядел на Андрея с нескрываемой враждебностью.

— Дальше, — сказал Андрей, убеждая себя выдержать сполна этот исступленный взрыв. — Говори уже до конца. А то мы как-то ни разу…

— А дальше, — продолжал измятым голосом Спирин, — дальше презерватив не пускает! Ты вроде бы думаешь обо мне как о вислоухом простаке, удобном старом однокашнике, который вроде бы обязан тебе чем-то? Зачем я должен продавать тебе машину, ездить к твоей наркоманке, отвозить ее в клинику, узнавать о милиции? Да, я могу то, что ты не можешь! И в этом моя власть над тобой! А по сути — ты же живешь за счет знаменитости своего деда. Ты думаешь, твои статьи — чистое словесное молоко, обещающее спасение? Не-ет! А сам? Кто ты сам? Не Христос, не Кант! Но, миленький, ты — из элиты, из советской золотой молодежи, из советской, поэтому… поэтому ненавидишь демократов… ненавидишь за то, что они тебя не признают. А сам ведь ты — что ты можешь? Ничего! Слабачок, желающий купить пистолет, чтобы защищаться, видите ли! Верблюжий хохот! Покупай хоть танк — ни хрена не поможет. Жалкий ты! Ну, как ты можешь, например, защититься от меня, когда я в копейку на лету попадаю! Сосульку запомнил? В твоей люстре! А есть умельцы получше меня!

— Понимаю: ты стреляешь, как киллер.

— Я стреляю, как маршал, дурак ты тысячу раз! Как маршал! — крикнул Спирин.

“Где я слышал что-то похожее?.. Ах да, тот голос по телефону: “Маршалы своего дела”… Это что — расхожая фраза? Перестаю понимать. Такое называется, по-видимому, белая горячка. Или как там еще? Нет! Он в полном сознании, только пьян. Очень пьян…”

Андрей молчал и лишь слышал тугие глотки Спирина, пьющего из горлышка бутылки. В то же время он переживал опутывающую тоскливую одурь и с выворачивающим душу, как рвота, отвращением, которое ни к кому так не испытывал после той захолустной милиции, он слышал эти стонущие животные глотки, видел крупные капли пота на бревнообразной шее, пузырящиеся струйки коньяка в краях рта и глаза в красных обводах век, глядевшие на него с той сосредоточенной злобой, какую он заметил вчера, когда Спирин уходил и оглянулся у двери. Андрей медлил, приходя в себя, с поразительной ясностью понимая, что совершается невероятное между ним и Спириным, и ничто теперь не в силе помочь, кроме юродствующей иронии, если она удастся ему. “Вот когда надо отнестись к себе несерьезно…”

— Исповедь и неудовольствие вашей милости немножечко разят коньяком, — заговорил с невыразительным спокойствием Андрей, ощущая, как холодеют и деревенеют, словно на морозе, губы. — Я удовлетворен, что вы спутали меня с каким-то счастливцем. Ваше могущество, — продолжал он юродствовать, — вы почему-то стали угрожать, и у меня от страха уши в пятки ушли. Сияние вашей ницшеанской сверхличности озарило мой разум пониманием. Вы жрец могучей силы, вы мудрец мудрецов, но запамятовали одну истину: глупость — монумент несокрушимости. Злобная глупость — богопротивное дело! — И Андрей, уже ненавидя себя за эту юродствующую игру, но против воли подчиняясь ей, усердно поклонился, сделал артистический жест руками, точно откидывал фалды сюртука. — Благодарю чистосердечно за информацию. Полагаю, милостивый государь, на этом наше знакомство следует прекратить. Но перед тем как уйти, ответь мне, Тимур, на два вопроса, если сможешь. — И мгновенно юродствующая игра исчезла в голосе Андрея, озноб стянул щеки. — Мне кажется, что четвертого октября я видел тебя у Белого дома. Ты был вот в таком лягушачьем костюме. — Андрей указал на кресло в углу, на спинке которого висел пятнистый костюм, поверх его — ремень с кобурой. — Вас, пятнистых, было четверо, потом осталось двое. Вот эти двое в масках казнили мальчишку. Стреляли по ногам казачонка. У одного была спина, очень похожая… И походка. Так скажи, супермен, не ты ли там был? Или твой двойник?

— Па-ашел ты! — крутым горлом выкрикнул Спирин и махнул перед собой кулаком. — Прокурор, мать твою так! А если я был, ты что — в суд подашь? Микстура! Я защищен со всех сторон! Понял? На кого в суд? На дивизию Дзержинского? На ОМОН? На Кантемировскую дивизию? На катеневцев? На бейтар? На дурака Ерина? Или на самого мудрого президента?

— Если бы можно было… в первую очередь на тебя, потому что теперь не исключаю, кто… и как мог навести мафию на мою квартиру! Не за Канарские ли острова?

— Па-ашел ты на ухо, гнида кантианская, мать твою перетак! — заревел Спирин и грохнул дном бутылки в тумбочку у изголовья дивана, отчего из пакетов посыпались на пол земляные орешки. — А где я должен был быть третьего и четвертого октября? В Сочах? По набережной гулять? Ух ты, правдоискатель! Я-то ненавижу и тех и других! Всех бы взорвал! Еще помогал его красотке, в больницу устраивал! Нужна мне твоя квартира, как зайцу СПИД! Мне начхать на мафию, которая до тебя не зря добралась! Ты мне мой гонорар заплати, сволочь! Уходи, уходи, иначе я тебя изуродую, как мокрицу! Мокрое место оставлю и скажу, что так и было! Уходи, иначе кровь будет! Уходи, сука!..

Он броском скинул босые ноги с дивана, в бешенстве растирая кулаком грудь, его пальцы на ногах впились в серый ворс коврика, подобно когтям, будто он изготавливался к прыжку, и Андрей, на секунду представив, как Спирин всей массой мускулов ринется на него, вскочил с кресла, сделал шаг назад, в сознании сверкнула мысль:<…>

Спирин в один миг отрезвел, лицо, мраморно-белое, перекашивалось, нечто беспощадное, безудержное в его облике окатило Андрея колючей испариной, и в гулкой пустоте заколотилось сердце.

— Сиди и не двигайся, пока я не выйду, — ссохшимся до шепота голосом выговорил он, и решение, равное счастливой муке, захлестнуло его. — Двинешься, буду стрелять!..

И правая рука, приобретшая свою независимую от воли силу, толкнулась к внутреннему карману пиджака.

— Так у тебя пистолет, дерьмо собачье? Купил? Пистолет у тебя? — достиг сознания Андрея крик Спирина, а рука собственной неподчиненной силой дергала, разрывала внутренний карман, и он с неестественной превышенной четкостью слышал чужой, железный, ударявший в уши голос: “Стоять, сволочь, стоять!” — и почему-то увидел вблизи свою вытянутую вздрагивающую руку с влипшим в нее “вальтером” и тотчас же увидел мелькнувший взлет оголенной коричневой руки Спирина, откинувшей от изголовья подушку и хватающей лежавший под ней пистолет, с которым он, видимо, не расставался. И все вдруг стало неминуемым, роковым, неисправимым ничем, все, что затем случилось в долю минуты, было уже неподчинено ему. Это было выше его гнева и ненависти — управлял неподвластный разуму инстинкт. Он сумел нажать на спусковой крючок, одновременно почувствовал удар в левое плечо, грубо столкнувший его назад, как если бы Спирин сильно ударил его палкой и, еще не сознавая, что ранен, не сообразив, что с ним произошло, хотя понимал, что стрелял он и стрелял Спирин, и тут же опять уловил его остановившиеся от ненависти стальные в красных веках глаза, неотвратимо нацеленные ему в голову поверх черного ствола пистолета. “Сейчас он меня убьет, сейчас он не промахнется! Сейчас — нет!” — вскрикнул чей-то предупреждающий о гибельной опасности голос, страшась, что сейчас остановится от нехватки дыхания сердце, Андрей закричал что-то раздирающим горло немым криком и дважды выстрелил в озверело нацеленные ему в зрачки глаза, мигом исчезшие в кроваво-белом месиве вместо лица Спирина.

Андрей стоял в жарком поту, вмиг облившем его, и вместе с тем ледяная дрожь сотрясала, била его, ноги ослабли, стали ватными. Он лишь мельком посмотрел на то, что только что было беспощадным в ожесточении Спириным, а лет десять назад единоверцем и сокурсником Тимуром, это теперь лежало возле дивана ничком, атлетической мускулистой спиной вверх, часть головы была снесена, кровь медленно вытекала из розовато-серого дымящегося месива, растекалась на ворсе ковра, и в комнате начал сгущаться сладковато-восковой запах смерти.

“Да, вот оно, все. Я убил его…” — совсем отстранение мелькнуло в сознании.

Потом почудилось: кто-то ударил его сзади по ногам, и он упал на колени, оглушенный, задыхаясь от ясного сознания, что случилось непредвиденное и необратимое в его жизни.

Он ощущал онемение в плече, зная, что ранен, что это онемение — застрявшая пуля, потрогал рукав пиджака, намокший до локтя, и была будто бы не боль, а липкая теплота набухшей материи, он сообразил, что перевязку себе не сделает, но надо остановить кровь, хотя бы ватой, хотя бы полотенцем, и пополз на коленях к двери, слева от передней, догадываясь, что дверь ведет в ванную. Да, эта была ванная, совмещенная с уборной. Он открыл дверь, поднялся на ноги, к горлу тошнотно подкатывало, и он едва успел наклониться к унитазу, его вырвало. Розово-серая дымящаяся масса, вывалившаяся на ковер, стояла у него перед глазами.

Отдышавшись, он ополоснул лицо, сорвал с вешалки банное полотенце и не вытерся, давая воде холодить кожу, скомкал и, стиснув зубы, просунул полотенце под пиджак, к плечу, придавил к ране.

“Добраться до дома… Я должен выйти на улицу. Сейчас утро… Добраться бы до дома… В передней — моя куртка, — соображал Андрей. — Накину на плечи и буду идти, прижимая полотенце к ране, чтобы не истечь кровью. Поймать бы машину… Кажется, начинает кружиться голова, как тогда, при сотрясении мозга. Надо встать, встать и выйти в переднюю… Что ж будет теперь? Суд? Тюрьма? Все равно. Просто для меня прежнего теперь нет. Был дед, художник Демидов, гениальный, мой мудрый, любимый дед… И где-то в больнице милая несчастная Таня. И есть на свете наивный ребенок, божеский человек Василий Ильич… А философствующий Мишин? А рыжий неуемный Христофоров? А непримиримый Татарников? Бред? Я говорю вслух? Перед кем я защищаюсь? От кого? От мертвой сволочи Спирина? Да, это бред… Господи, как неблагоразумно я решил им мстить!.. За мою родную, мою поруганную Россию?.. Мстить?.. Я не один… и все русские, все… старики и младенцы… мстить… мне наплевать на ваш суд… Василий Ильич, святой… читал, цитировал вслух глупости из газет и вскрикивал, ужасался, и вылетала вставная челюсть. И дед хохотал… Дед пытался быть выше всего, а я не смог… Милый, мудрый… “Возмездием ты разрушишь душу”. Ненависть? Возмездие? Разрушишь душу? А за стеной омоновец сказал: “Хочешь, за десять баксов я ей грудь оторву, вот этой рукой оторву…”

И все пробуя встать и не вставая, Андрей сидел на краю ванной, его правая рука, прижимавшая к плечу полотенце, была уже мокрой, тепло-липкой, кафельная стена, гири и гантели в углу и длинный обвисший махровый халат Спирина на вешалке обволакивались слоистым туманцем, невесомо плыли в воздухе, размывались в каком-то протяжном птичьем звоне, щебете, и в полусознании, не слыша своих слов, как бы видя их, он думал, говорил вслух, мысли путались и вместе с появившимся надменным презрением к себе проносилось в душе жестокое ослепляющее отчаяние, боязнь, что нельзя остановить кровотечение, что он не сможет добраться до дома — вот выйдет из ванной, спустится в лифте во двор, на улицу и там где-нибудь упадет от потери крови. Уже весь рукав туго овлажнел, прилип к предплечью горячим компрессом, а когда он увидел свою залитую кровью каменеющую кисть и красную лужицу на кафельном полу, пришло решение дойти до телефона в комнате, где лежал Спирин, позвонить по “03”, вызвать “Скорую помощь”.

Дребезжащий звук в передней, перебиваемый громким стуком и голосами за дверью, заставил его через силу прислушаться — и по дребезжащему звуку вверху, над головой, по восклицающим голосам, долетавшим откуда-то издали, похоже, с лестничной площадки, он догадался, что звонили и стучали в квартиру. И тогда с медлительным насилием над всем телом он встал и, держась за стену, прошел в переднюю, пахнущую обувью и резиной. Не смолкал, назойливо трещал звонок над головой, с лестничной площадки приглушенно врывались, покрывая друг друга, голоса:

— Тимур Михайлович, откройте дверь!

— У вас что-то случилось?

— Идиоты! Вы что, в свидетели рветесь?

— Были слышны выстрелы! Мы взломаем дверь!

— Черта с два ее сломаешь! Она — стальная! Он пугался гостей, ха-ха!

— Сейчас мы милицию! Сейчас вызовем милицию!

— Тимур Михайлович! Тимур Михайлович!.. И тут слева от двери странно глянуло на Андрея незнакомыми глазами отчужденное, истончено бледное, без кровинки лицо с намертво сжатыми губами, с розоватой подковкой шрама на левой щеке ниже виска, он не в ту же секунду понял, что слева в передней было зеркало, и опаляющей искрой промелькнуло в сознании: “Кто же это? Неужели это мое лицо? Неужели это я?”

Он открыл дверь, раздался женский визг, заскользили перед ним белые пятна лиц, вытаращенные глаза, он услышал испуганные вскрики:

— Что такое? Что такое? Кто это?

— Да он ранен! Что тут произошло? Где Тимур Михайлович? Кто вы такой?

— Чужой! Вор, грабитель! Осторожно, он будет стрелять! Не толпитесь! В сторону, в сторону!

— Не суйтесь! На вид прилично одет! Весь в крови! Кто он такой?

— Убийца! Не видите?

— У него оружие!

На их передернутых криком лицах острыми бликами прыгало какое-то жадное всасывающее выражение голого страха, и Андрей с гадливостью, смутно видя и презирая этот стадный страх в метавшихся перед ним лицах, выкаченных глазах, это хищное и жадное любопытство к его крови, насквозь пропитавшей полу пиджака, жестом великой усталости бросил пистолет на пол, колени подогнулись, его потянуло вниз, и, уже лежа в передней на влажно набухающем теплотой коврике, выдавил шепотом, усмехаясь наклонившимся над ним людям дикой усмешкой, разодравшей его слипшиеся губы:

— Сделайте одолжение… Вызовите милицию.

Минут через сорок прибыла милицейская машина, после нее — “Скорая помощь”, и по дороге в больницу, то теряя сознание, то приходя в состояние реальности, ускользающей, заслоненной болью, он горячечно бредил, стонал, тщась в забытьи понять, что с ним, где он, почему рядом над его головой чье-то иссеченное крупными морщинами чужое лицо, сверху глядевшее на него из-под козырька милицейской фуражки, и кратковременно проясненным сознанием улавливал нечто омерзительное, гибельное, близко видел сползшее с дивана большое мускулистое тело Спирина, студенистую массу, расползавшуюся из затылка по ворсу ковра. И тогда душу Андрея переполняло не раскаяние, не жалость — все ненавистное, отвратительное, враждебное в его жизни, мучившее до этой минуты, внезапно и непоправимо кончилось, как только исчезла жестокая правда убитого им Спирина, все исчезло, и отчаяние нахлынуло удушливым, ослепляющим туманом, и ожгла мысль, что началось все другое, откуда нет скорого выхода, и это чувство захлестывало так сильно и так безнадежно, что каменные слезы застряли в горле, он глотал их и не мог проглотить.

“Что со мной? Спаси и сохрани, я истекаю кровью. Только бы не умереть в машине… Бермудский треугольник? Кто это говорил о Бермудском треугольнике? Зачем? Для чего? Неужели я умру в машине? Или в тюрьме? Значит, так неблагоразумно я решил им мстить? И разрушил душу? Нет, нет, нет! Кто же это сказал: простить бы их, они сошли с ума? Ах, да, тот, в свитере, интеллигентный милиционер… Кого простить? Как? И в этом прощении вся правда? Нет, нет! — кружилось и сталкивалось в затемненном сознании Андрея. — Но почему меня так морозит и колотит дрожь? И почему губами я чувствую холодный мокрый лоб мамы? Откуда-то из-за кладбищенских деревьев прыгал тогда на плечи острыми когтями мелкий ледяной дождь… Драгоценная моя мама… Только бы она во всем простила меня…”

Пожилой, с седыми висками милиционер, угрюмо слушавший бессвязные слова убийцы, смотрел на его обескровленное, в бреду лицо, выражавшее и страдание, и решимость, и боль, съеживал выпуклые морщины на лбу. А едва приоткрывались отуманенные глаза раненого, он, кашлем в кулак стараясь вернуть его к действительности, прокуренным баском внушающе бормотал:

— Сын у меня старше твоих годков, бухарь беспробудный, сидел, дурак, за поножовщину… А ты, парень, видать, еще не порченный, против закона, как против бульдозера — голый. Признание — кому нужно? Вслух — молчи. Нет и нет — и все тут. Неумное бредишь. Ежели так счеты сводить? Зачем же ты его как-никак грохнул? Иначе бы как… Чтоб шито-крыто. Какой такой треугольник? Эх, парень, интеллигент… Ведь жизнь себе свихнул из-за супротивника своего…

И недоверчиво косился на плоские, мертвецки желтые ступни, которые равномерно подрагивали от тряски машины на краю соседних носилок, все более высовываясь из-под простыни, закрывавшей голову и тело убитого.


ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ | Бермудский треугольник | ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ