home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Лебединое озеро

NN

Русский балет приехал с гастролями, и сослуживец предложил Крафту один случайно освободившийся билет на сегодняшний вечер. Места рядом, предупредил сослуживец, будут заняты людьми, имеющими к нему самому совершенно косвенное отношение, и потому их соседство не обязывает Крафта ни к знакомству, ни даже к каким-либо знакам внимания: его privacy будет полностью защищено. (Не первый год зная Крафта, Майкельсон был хорошо осведомлен о его приоритетах.)

Шло «Лебединое озеро». Вечер у Крафта был свободен, и он сразу решил, что чем сидеть дома, напряженно пялясь на бюст Аристотеля (или якобы Аристотеля, как сказал бы его друг Лестер, давно исчезнувший из поля зрения Крафта) рядом со старинным письменным прибором, лучше пойти посмотреть русских танцоров. Бюст философа порой способствовал (или, по Лестеру, якобы способствовал) его размышлениям. Но сейчас тупик был основательным, и вечер в мягком бархатном кресле партера с детства знакомого театра был, пожалуй, предпочтительнее бессмысленного напряжения в рабочем кресле, в раздражающей во время таких состояний тиши кабинета.

Красивая, умная, образованная, достаточно обеспеченная девушка покончила с собой без всяких видимых причин. Именно это полное отсутствие причин и заставило ее добрых соседей и немногих, но преданных друзей заподозрить чье-то злое вмешательство — потому-то дело и оказалось в руках Крафта. Если бы самоубийство было доказанным, не вызывало сомнений — Крафт закрыл бы дело безо всяких угрызений.

Когда он изучил обстоятельства, ему тоже многое показалось странным.

Никаких конфликтов с кем-либо, никаких плохих известий, никаких угроз откуда бы то ни было, никаких когда-либо зафиксированных отклонений в психике. Добропорядочная, работящая, доброжелательная, уравновешенная. Молодых людей не сторонилась, но романических отношений не имела ни с кем. «А почему, собственно, двадцатилетняя барышня должна была их непременно иметь?» — спросил себя Крафт. Почему все решительно должны с этим торопиться? Не предрассудок ли и это сегодняшнее расхожее мнение?

Все так, но, не найдя причину самоубийства, нельзя было и полностью отвергать наличие прямого или косвенного виновника гибели девушки. А что, если вина была такова, что требовала привлечения его к ответственности?

План дальнейших действий в связи с выяснением причин гибели девушки был не очень-то ясен Крафту, хотя он уже три дня занимался этим странным делом. Если же быть честным хотя бы перед самим собой (Крафт вообще не любил ложь, а обманывать самого себя считал просто глупым), то совсем не ясен.

Впрочем, то, что такое было в его жизни не в первый раз, придавало ему духу или, если угодно, помогало сохранять спокойствие. Прецедент — великое дело. Крафт знал по опыту, что эта пугающая, даже, пожалуй, леденящая пустота в том отделе мозга, в котором должны были бы роиться смутные гипотезы о происшедшем и варианты действий по проверке каждой из них, — дело временное. И в какой-то момент эта пустота начнет заполняться клубящимся туманом, который, в свою очередь, быстро начнет сгущаться во вполне внятные соображения. Другое дело, что он не знал, каким образом ускорить процесс. Это всегда происходило неожиданно, и чаще всего — в самых неподходящих обстоятельствах. Однажды (к счастью, только однажды) это произошло с ним в объятиях женщины — причем отнюдь не во время, так сказать, подступов к делу, а в самый что ни на есть решительный момент.

Крафт не любил об этом вспоминать. Ему не нравилось, что он не может найти рациональное — или хотя бы близкое к рациональному — объяснение произошедшего в ту ночь. Его отношения с Кэти отнюдь не были механическими. Его тянуло к ней, ее белокурые локоны всегда пахли одними и теми же духами, которые каждый раз с первого объятия кружили ему голову. И он отнюдь не думал о своей работе, переходя к действиям в ее уютной спальне. Так почему же тогда в самый неподходящий момент неизвестные обстоятельства убийства злосчастного мельника вдруг возникли в его голове с ясностью кадра в полицейском фильме?..

Он никогда не спрашивал у своих коллег — не случалось ли с ними такое. Во-первых, у него не было привычки обсуждать в мужской компании своих женщин. Он полагал, что личная жизнь потому и называется личной, что принадлежит двум личностям, и никому другому. А во-вторых, он боялся, что приятели похлопают его по плечу и скажут, что рано или поздно в его возрасте у каждого начинаются трудности, и посоветуют или новейшее средство, или смену партнерши. Но сам-то Крафт знал, что с ним все в порядке, его женщины всякий раз наутро были веселы, как птички. А про Кэти и говорить нечего. При каждой встрече они радовали друг друга с неуклонностью рассвета и заката.

Началась увертюра, и Крафт с удовольствием отдался звукам музыки великого композитора, обволакивающим и тревожащим одновременно.

Кордебалет у русских был в порядке. Неамбициозная, полная самоотверженности дисциплинированность всегда радовала душу полицейского. На сцене очевидно было, что каждая Лебедь явно любуется общим, с ее — помощью достигнутым результатом и радуется ему, не завидуя ни друг другу, ни тем более приме-балерине. Мраморные шпалеры лебедей наполнили Крафта непонятной гордостью. Почему-то они напомнили ему всего дважды в жизни виденные, но оставившие сильное впечатление строгие и стройные улицы Бордо, выходящие к ратуше.

По сцене между тем уже бродил принц, не прельстившийся ни одной из невест и томящийся неясной тоской. Вот он услышал клики и задрал голову вверх. Лебеди цепочкой, усиленно маша крыльями, перемещались по театральным небесам. Дальнейшее вдруг обострило внимание Крафта. Принц устремлялся к лебединой стае хоть и с арбалетом в руках, но явно не охотничьим азартом влекомый. В напряженном и парящем танце была очевидна высокая сложность охватившего его чувства.

Крафт не очень-то хорошо знал музыку, но на редкость тонко для человека его профессии воспринимал ее. Сейчас, слушая все более сильные взрывы почти ранящих своей красотой созвучий, он ощущал, что сам композитор был во власти не передаваемых грубыми звуками языка человеческих чувств и пристрастий. Музыка говорила не о чувствах мужчин и женщин, а о Чувстве, включающем и эти чувства. Перед Крафтом будто открылось окно в невыразимое, но реальное, или, скорее, реальное, но невыразимое иначе, как в этом самом пустом кисейном искусстве — балете, как сказал один постановщик балетов, писатель и гомосексуалист.

Ведь когда Принц с тоской вглядывается в небеса, а затем с сильным, не поддающимся словам, но именно музыкой-то прекрасно выраженным чувством — в лебединую стаю, он ведь не знает, что одна из прекрасных птиц — девушка! Не знает — а тянется к ней. Вот в чем дело, в чем вся суть этой музыки и всего балета.

Теперь Крафт вспомнил, как мальчиком, впервые видя этот балет и уже тогда волнуясь от музыки, он что-то подобное тому, что понял сейчас, не то чувствовал, не то предчувствовал, как бывает только в раннем отрочестве, когда все силы просыпающейся души в нестесняющей раме еще не развитого ума напряжены и обострены. Чувствовал, а потом на долгие годы забыл.

Перед Принцем появилась Одетта уже в женском облике, и стало ясно, что надо отрешиться от пола и рода человеческого, чтобы передать любовь, которую танцевали эти двое. Все происходящее на сцене и, еще гораздо более, — звуки, лившиеся из оркестровой ямы, захватили Крафта. Казалось, ему открывалось нечто, о чем он читал, но понимал поверхностно, что знал даже из биографии русского композитора, покончившего с собой в конечном счете из-за тех чувств, которые отличали его от большинства мужчин, — знал, но считал, что это — privacy артиста, никак не связанное с великой музыкой, и оно не должно быть предметом чьего бы то ни было размышления или, во всяком случае, обсуждения.

Сейчас, разминая ноги в антракте, расхаживая неспешно по фойе, Крафт думал над словами русского как раз философа, сказавшего, что коренной смысл любви состоит в признании за другим существом безусловного значения. Другим существом! Он не сказал ведь — человеком… Вот это, пожалуй, думал теперь Крафт, и видим мы на сцене в этом балете.

Об этом именно он думал и возвращаясь домой, переполненный мыслями, воспоминаниями и пока еще смутными, но с ясным ощущением точного попадания догадками.

Воспоминания его крутились главным образом в залах картинных галерей.

Европейские художники без конца изображали Европу, преодолевающую непроизвольным чувственным движением барьер страха перед существом иного, нечеловечьего семейства. А Леда с ее лебедем, хотя бы «Леда» Тинторетто, где служанка смотрит на хозяйку с любопытством и каким-то чисто женским сочувствием и пониманием? Стоит начать вглядываться в исполненное нежности движение, которым Леда запускает руку в лебединый пух, — и теряешь контроль над реальностью, в которой мир птиц отделен от мира людей. Можно возразить, что женщины, воссозданные кистью живописцев, прозревали сквозь чуждую оболочку присутствие в ней персонифицированного божества. Отсюда уже тянется нить к христианскому переживанию повсеместного присутствия Бога, к тому, о чем говорила Крафту в раннем детстве его бабушка, вернее, не говорила, а приговаривала — по какому-либо поводу, с естественностью дыхания: «Всякая тварь Господа славит».

Однако, правду сказать, христианская интерпретация сюжета Европы с Быком не очень-то устраивала Крафта. «…The white bull as Christ, carrying the soul to heaven…» Какое уж там — душу в небеса! У всех художников, каких видел Крафт, в отношениях Европы и Быка было очевидно земное, слишком земное — хотя и не исключавшее, как в любом сильном чувстве, присутствия душевного, да и духовного.

…Вороны в Тауэре! Вот это он мог легко себе представить — особое отношение к этим существам, важно разгуливающим по зеленой траве и недвусмысленным образом дающим понять каждому, входящему в мрачные ворота Тауэра, кто именно здесь хозяин уже в течение несколько столетий, — после того, как последние отрубленные головы с неподражаемым тяжким стуком упали с каменной колоды посреди просторного двора.

Впервые он увидел их мальчиком. Ему было семь лет. Первый же угольно-черный ворон, вышагивающий ему навстречу по ярко-зеленой лужайке, показался чуть ли не с него самого ростом. Это было все, что угодно, но только не птичка! Скорее они казались существами из мира взрослых — из тех, кто может подойти к нему и строго спросить: «В чем дело, молодой джентльмен, почему это вы так себя ведете в моих владениях?..»

Наутро он пришел к ее соседям. Извинившись, Крафт сказал, что понимает — они рассказали все, что знали, и он очень ценит их содействие. Теперь у него только один, в сущности, вопрос — не было ли у погибшей какой-то привязанности к животному, домашнему или дикому?

— Да, конечно. Мы не сказали только по тому, что не думали, что это может быть интересно для господина инспектора. У нее была птица, скворец. Он залетел года два назад с улицы — и остался у нее. Да, Джуди была очень привязана к нему, очень. Иногда она играла на гитаре — одна в комнате и пела песен ку, которую, кажется, сама и сочинила. Там было что-то про птицу. Она никогда не пела ее друзьям — только когда была одна. Мы даже смеялись иногда между собой — говорили, что она ценит только одного слушателя, своего скворца. А месяц примерно назад один наш знакомый пришел в гости и принес с собой скворчиху в клетке — сказал: «Пусть они познакомятся — ведь ему скучно одному!» И они оба летали по комнате Джуди весь вечер — уж не знаем, получился ли у них роман…

Муж и жена скромно посмеялись.

— А потом? — спросил Крафт.

— Нам показалось в этот вечер и на другой день, что Джуди несколько расстроена. Ее это маленькое приключение как-то не развлекло.

— А где этот скворец сейчас?

— Вот в том-то и дело. Через несколько дней после этого Джуди выпустила его — сама. И он улетел.

— Сама?

— Да-да, именно сама! Мы, честно говоря, были удивлены. Но, конечно, не стали ее спрашивать — это было бы бестактно…

Крафт зашел в пустую квартиру Джуди — он надеялся, что в последний раз. Большая и тоже пустая клетка стояла на полу — в прошлый раз он неизвестно почему не придал ей значения.

В бумагах погибшей после долгих поисков он нашел то, что искал.

Это была песенка (начав читать рукопись, он почему-то сразу понял, что именно песенка, а не просто стихи) о птице и о вспышке сродства между нею и человеком:

Человечье-живые глаза

На головке подвижной и птичьей

Заставляют на миг исчезать

Непомерные наши отличья.

Говори, говори же, мой друг,

Не по-птичьи, мой друг, не по-птичьи!

Веселей выговаривай звук

На своем языке безъязычном…

И, прислушавшись к звукам моей

Отчуждающе правильной речи,

Улетай, улетай поскорей

За заморье свое, за заречье!

Она сама отпустила его — так, как гордая женщина, узнав о неверности мужчины, собирает все его вещи и молча ставит чемодан у дверей. Но это было то самое чувство, про которое говорят — «Она жить без него не могла». Чаще это — метафора. Но иногда — точное определение душевного состояния.

Крафт должен был теперь написать заключение для своего начальства. Он думал, что мог бы ограничиться тремя фразами — если бы надеялся быть правильно понятым коллегами: «Тоска по единству всего живого заложена в нас. Несомненно наличие в составе текущего времени мгновений, когда границы между родами тают. Есть души, которые могут не выдержать следующего мгновения».

2005


* * * | Мирные досуги инспектора Крафта | Тихий старик