home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Тетрадь вторая:

Защита

Во второй тетради шло продолжение литературно-критического эссе о будущем великом писателе (БВП), имя которого решено не называть. Но мишенью критических нападок стал роман, началом заголовка которого является многообещающее, но и одновременно опасное слово "Защита…". Известно, что художественное произведение остается живым, привлекающим внимание, интригующим, не столько благодаря генеральной идее, сколько из-за деталей. Художественное мастерство автора как раз и обеспечивается умением правильно подать такие детали. Фабулу же возможно украсть, подарить, увидеть во сне, заполучить случайно. Чехов с Буниным, например, готовы были на спор писать рассказ о чернильнице, стоящей на столе. Идея была бы общей, но разновидность деталей делало бы два рассказа, написанных великими мастерами уникальными каждый по своему. Метры художественной прозы обязательно спасали бы задачу деталями, а не самой чернильной сутью рассказа. Толстой говорил, что художественность произведения определяется понятием "чуть-чуть", Пушкин считал, что в поэзии главное уметь совершать тщательный отбор нужных слов, максимально адаптивных, подходящих случаю. И то и другое, по существу, – разговор о святых деталях художественного процесса.

БВП, с которым связалось проводимое исследование уже к 1929 году (а родился он в 1899) стал восприниматься, как вполне сложившийся литератор, мастерски владеющий писательской техникой, остро чувствующий нерв художественного слова. Душу его давно терзали шахматные страсти, воспринимаемые им, по всей вероятности, как увлекательный вариант творчества. Психолог, психиатр, психотерапевт, скорее всего, отнес бы такое творческое вхождение доказательством природной шизотимности. Наиболее изощренный психопатолог (как говорится, без царя в голове) заподозрил бы намек на шизофрению. Наверное, вяло текущую, ларвированную, щадящую. Творчество – это ведь своеобразная игра, требующая определенной предрасположенности, а потом уже знаний.

БВП к тому времени сумел сразиться с такими шахматными авторитетами, как Нимцович и Алехин. Безусловно, он проиграл им, но не так разгромно, как все остальные участники сеанса одновременной игры со знаменитыми гроссмейстерами. Ему удалось отхлебнуть глоток терпкого вина из кубка шахматных гениев. Сделано это было тайком, когда те по рассеянности, свойственной большинству заумных людей, отвернулись на мгновение, то есть потеряли бдительность. Русский ведь не заставит себя долго ждать, когда появляется возможность выпить. Легкое опьянение, видимо, перешло в идею-фикс, суть которой – использование интересной модели для разговора о законах творчества. Тут еще припоминается избирательность путей-дорог, по которым не гурьбой, а в одиночку, бредут Божьи избранники, взбивая пыль всемирной литературы.

БВП был уже подготовлен самой природой, сформировавшей особую личность, для воплощения загадочного героя в жизнь, состоящую из вымысла. Он и сам был довольно нелюдимым, сторонящимся азартных политических толковищ. Правда, когда основательно подпирало безденежье острыми рогами в грудь и брюхо, ему удавалось перевоплощаться в индивидуума энергичного, удачливого, обаятельного, дружелюбного. Тогда заветным ключиком от всех дверей и запоров становился его личный интерес.

Он сам писал о своей позиции очень откровенно: "Я никогда не ощущал необходимости помогать другим. Но с 1922 по 1939 я помогал матери, когда только мог. Ее собственная жизнь в Праге, сперва с тремя детьми, потом с одним младшим, потом с внуком – и с милой, преданной, но смехотворно беспомощной Евгенией Гофельд – отличалась совершенно трагической бесхозяйственностью".

Надо помнить, что в Кембридже до произнесения этих крамольных фраз он учился только благодаря продаже жемчужного ожерелья матери, вывезенного из большевистской России. Короче: эгоизм творческой личности был присущ ему в полной мере, но определять мотивы его однозначно никто не имеет право! Во всяком случае, сам писатель так считал и убеждал в том читателей своих романов.

К тому времени БВП пережил трагедию смерти отца от руки убийцы-фанатика. Перед его глазами протекало нищенское существование матери и других близких ему людей, а оказать серьезную помощь им он не имел никакой возможности. Рядом с ним была верная женщина – жена. Она волокла по бездорожью творческих мифов роль модели для изучения, художественного перевоплощения, копилки деталей непростой психологии отношений мужчины и женщины.

Его отец в свое время очень уж старался расшатывать ладью политической плавучести. Тогда общими усилиями еще было можно удержать Россию на плаву, а значит оставаться в своих владениях, в пределах своего класса сытыми и хорошо упакованными. Может быть потому в романе БВП превращает отца в некую карикатуру – в творца сусальных книжечек для юношества. Мораль отца оказалась фикцией, а поступки – бессильной попыткой самоутверждения за счет краха всей, пусть хромой, вялой, нелепой в частностях, но все же системы устройства России.

Любимую матушку благодарный отрок в некоторых произведениях превращает в малокультурную прачку. Посыл на отвержение и смещение с пьедестала авторитетов приводит к тому, что недруги или, если угодно, сотоварищи по писательскому ремеслу ухватились за заманчивую версию и скоренько превратили его самого в кухаркиного сына. Оглобля оскорблений, конечно, двинула по голове, прежде всего, родителей, а уж потом плод любви.

Было еще много штрихов и штришочков, деталей и деталичек, которые БВП мастерски выделил, размотал из своей жизни, особенно из детства, а затем, разложив на кучки, отправил на поденщину в разные произведения. Но, наверное, самой ценной при этом остается формула, которая была найдена в памятном детстве, – изящная и лаконичная, очень русская, – словно "быстрое дачное лето, состоящее из трех запахов: сирень, сенокос, сухие листья". Эта формула давила на перетруженный мозг, видимо, всегда. Отголоски ее резонировали практически во всех его произведениях. Но обращение к ней приносило ощущение отдыха и возвращения в благодатную стихию, зовущуюся Родиной. Разные ракурсы той детали столь органично переплетались с природой и сущностью переживаний нарождающегося литератора, что помогали рождению незабываемых ассоциаций. Все вместе выводило автора на уровень высоких литературных откровений, приближало к особым личностным свойствам, называемым скромно – гениальность! Недаром соотечественники, метры искусства отмечали, что в романе, о котором идет речь, "видна львиная лапа гения".

При всем при том, "гений" – еще и азартный homo ludens (игрун, игрок, любитель игр), что помогало ему так основательно запутывать повествование, что создавалось впечатление оригинальных открытий. Он, например, вначале (в детстве) заставляет главного героя влезть в спасительное "окно", а в зрелые годы – вылезти через него и отправиться в свободный полет с высоты восьмого этажа. Маститый Бунин так расчувствовался от восторга общения с эффектными творческими приемами, что заявил: "Этот мальчишка выхватил пистолет и всех нас перестрелял".

Но рассматривая даже психологические катаклизмы зрелого мужа – главного героя романа, – автор все же основательно и часто ныряет в память собственного детства. Да он просто оставляет его гуляющим по детству, большим ребенком. Нет в том ничего удивительного. Он сам вынес приговор думающему и чуткому человеку. Правда, разговор в том случае велся о женщине. Видимо, такой адрес выбран из-за явного преклонения перед еще более тонкой натурой, чем мужчина. БВП убежденно заявил, что ей свойственна "таинственная способность души воспринимать в жизни только то, что когда-то привлекало и мучило в детстве, в ту пору, когда нюх души безошибочен"…

Можно судить о творчестве БВП по разному – обывательски или профессионально, – одно ясно: имеешь дело с мастером. Пусть говорят критики, что образ отца показан через "снижение качества личности", или что детство главного героя – это "перевернутое детство" автора. Пусть так, неважно. Главное то, что человек здесь показан, как единое целое на протяжении всех интервалов жизни. А именно так и происходит в реальной жизни, так рождается мотивация поведения, подчиняющаяся какому-то генеральному программному постулату. Ему следует человек на всех этапах пребывания на земле. Из всего этого выкарабкивается и главная идея произведения, очень близко подползающая к реальным будням автора: женитьба на милой "спасительной" женщине, хоть и является вариантом "семейной защиты" от жизненных невзгод, но она не универсальна, не прочна, – все обязательно заканчивается страшной трагедией – смертью! БВП и здесь привлекает изящный ход повествования, бодро заявляет в критический момент: "Дверь выбили. "Александр Иванович, Александр Иванович!" заревело несколько голосов. Но Никакого Александра Ивановича не было". Наверное, такое сценическое решение – всего лишь дань изощренному таланту и точному вкусу, попыткой избежать жалкой пошлости. Несомненно, только это и является показателем истинного таланта. Можно добавить к тому, что БВП был помешан на мистификациях, посеве загадок относительно своей личной жизни. Видимо, для того были основания. Но они родились не в сложностях истинных биографических перипетий, а были, скорее всего, реакцией на обиды (порой, оскорбления), порождали недоумение. Наносились они не правильными (а, может быть, как раз слишком правильными) толкованиями его собственных откровений или очевидностью человеческого бытия, вообще.

Однако пора отступить от жизни самого автора, а, точнее, переставить ее с первого места на второе. Ибо отсечь от художественного произведения его корни – жизненный опыт автора – также губительно для всего творческого организма, как лечить раннее облысение пациента подведением его шеи под острый нож гильотины. Но приблизимся все же плотнее к самой "Защите…": рискнем начать раскопки общефилософских и житейско-бытовых установок и понятий, исповедуемых, или рекомендуемых к руководству автором.

Перво-наперво отнесемся с уважением к женщинам, которые пусть в помятом и скошенном виде, но всегда являются на свет Божий из под пера творца-художника, гениального мастера слова. Относительно матери главного героя выдерживается вполне стройная, но жестокая, обличительная линия: "А мать уплывала куда-то вглубь дома оставляя все двери открытыми, забывая длинный, неряшливый букет колокольчиков на крышке рояля". Ясно, что раскопки начаты из-под могильных холмов детских впечатлений. Что-то убеждает, что место действия – шикарный особняк под Санкт-Петербургом, в районе реки Выра. Там имелась абсолютно полная возможность наблюдать универсальные качества семейных отношений аристократической публики. Правда, собственно аристократизм выхолощен смешением великого с простым, исключительного с заурядным. Душа носителей таких генетических комбинаций напичкана осколками разночинства, набивающегося в биологические копилки, словно цепкая дорожная пыль, в процессе длительной езды поколений по российскому социально-демографическому бездорожью.

Вот потому папа практически не по доброй воле нес свою миссию прелюбодея – ходока по родственным женским телам (имеется ввиду роман с сестрой законной супружницы). Отсюда, скорее всего, пришла гениальная фантазия, отложившаяся в памяти повзрослевшего главного героя, как сеанс учебного тренинга, выполняемого отцом: "Это ложь, что в театре нет лож, – мерно диктовал он, гуляя взад и вперед по классной".

Мама же, насытившись подозрениями просто впадала в истерику. Ее визгливый голосок нес обличение: "Он обманывает, – повторяла она, – как и ты обманываешь, Я окружена обманом". Отсюда идет переселение душевных волнений или иначе – глухоты сострадания, отсутствия сопереживания (эмпатии) у ребенка: "Бедный, бедный Дантес не возбуждал в нем участия, и, наблюдая ее воспитательный вздох, он только щурился и терзал резиной ватманскую бумагу, стараясь поужаснее нарисовать выпуклость ее бюста". К счастью, речь идет не о материнском бюсте, а о телесах француженки-гувернантки, читающей молодому повесе французский роман, над которым она лично готова была рыдать многократно.

Собственные ощущения маленькой "фальшивки" БВП позже поручит озвучить героине произведения: "И Лужина в первый раз заметила, как грустно и пусто в этих звонких комнатах, и заметила, что веселость отца такая же притворная, как улыбка матери, и что оба они уже старые и очень одинокие, и бедного Лужина не любят, и стараются не упоминать о предстоящем отъезде".

Трансформации из радостного и безоблачного детства, где мать и отец выступали в роли справедливых и всемогущих жрецов, походя балующих любимое дитя, найдет свое отражение в словесных формулах: "Он давал себя укачивать, баловать, щекотать, принимал с зажмуренной душой ласковую жизнь, обволакивающую его со всех сторон. Будущее смутно представлялось ему, как молчаливое объятие, длящееся без конца, в счастливой полутемноте, где проходят, попадают в луч и скрываются опять, смеясь и покачиваясь, разнообразные игрушки мира сего".

Но де-факто и де-юре будущее приобретет форму страшной, весьма опасной ведьмы, которая понятие "счастье" умеет воспринимать только, как сытный обед еще одним изжаренным грешником! Даже в финале пребывания на земле, когда БВП добьется (исключительно благодаря таланту и колоссальному трудолюбию) материального благополучия, счастье, и в большом, и в мелочах, чаще будет демонстрировать ему лишь свои прыщавые ягодицы. Только под таким впечатлением, пожалуй, может вырваться примечательное поэтическое откровение: "О, нет, то не ребра – эта боль, этот ад – это русские струны в старой лире болят". Или еще "радостное" восклицание: "Прощай же, книга! Для видений отсрочки смертной тоже нет. С колен поднимется Евгений, но удаляется поэт". Туда же, до кучи, втиснем почти выплаканное или вырвавшееся, как конвульсия рыдания: "Ах, угонят их в степь, Арлекинов моих, в буераки, к чужим атаманам"! Ну, а более эпохального откровения и стона, чем этот, придумать трудно: "Благодарю тебя, отчизна, за злую даль благодарю"!

Стоит ли удивляться, что в конце концов и главный герой ударится в отчаянье, как каторжник ударяется в бега: "И вдруг радость пропала, и нахлынул на него мутный и тяжкий ужас. Как в живой игре на доске бывает, что неясно повторяется какая-нибудь задачная комбинация, теоретически известная, – так намечалось в его теперешней жизни последовательное повторение известной ему схемы". Но это произойдет потом, позже, в зрелом возрасте. Однако едкий, максимально вирулентный вирус уже начинал терзать душу и разлагать характер дитяти.

В такой пустоте "больших" переживаний зачинается и разрастается до размеров огромной жабы эгоизм и замкнутость, перемещаются центры ответственного восприятия. "Хорошо, подробно знает десятилетний мальчик свои коленки, – расчесанный до крови волдырь, белые следы ногтей на загорелой коже, и все царапины, которыми расписываются песчинки, камушки, острые прутики". Затверждается далеко идущий аутизм у главного героя и стереотипными функциями: "Ежедневная утренняя прогулка с француженкой, – всегда по одним и тем же улицам, по Невскому и кругом, через Набережную, домой".

Что остается ребенку с основательно изуродованной (точнее – неразвитой) душой. Логический вывод прост: от мира реального необходим уход в мир виртуальный, где легко приживаются абстракции, вообще, и игровые, в частности. Богу было угодно подарить некие способности такому ребенку, на которых он и поскользнулся, как это происходит на темной лестнице, где разбросаны апельсиновые корки. Но растянулся отрок не в грязной луже, а в элитарной ложе, называемой божественной шахматной игрой: "Он не просто забавляется шахматами, он священнодействует". Первым эту формулу придумает для своего сына отец, которого отрок вздует не единожды отменными шахматными пощечинами – матом! Папа, оправившись от первого потрясения, заявит почти, как провидец: "Да, он умрет молодым, его смерть будет неизбежна и очень трогательна. Умрет, играя в постели последнюю свою партию".

Мальчик вырастит в феноменальный человека-автомат, терзающий не только своих игровых противников, но и самого себя. Этот процесс будет нескончаемым, многолетним: "Так он играл против пятнадцати, двадцати, тридцати противников и, конечно, его утомляло количество досок, оттого что больше уходило времени на игру, но эта физическая усталость была ничто перед усталостью мысли, – возмездием за напряжение и блаженство, связанные с самой игрой, которую он вел в неземном измерении, орудуя бесплотными величинами".

Где-то рядом с делами, творимыми Божьей волей, всегда вертится дьявол, выскакивающий из-под Божественной руки вовремя или совершенно не вовремя. И у главного героя произойдет встреча с маленьким дьяволенком в облике человека: "Анемичное слово "дезертир" как-то не подходило к этому веселому, крепкому, ловкому человеку, – другого слова, однако, не подберешь". Он всеми зубами, руками и ногами (когтями на них, имеется ввиду) вцепится в горемычного и долго не отцепляться от него: "Лужиным он занимался только поскольку это был феномен, – явление странное, несколько уродливое, но обаятельное, как кривые ноги таксы".

Главный герой, уже превратившийся в зрелого по форме, по анатомии, сорокалетнего мужчину, будет окончательно подавлен своей творческой страстью. Его психика кардинально изменится под ее прессом. "То, что он вспоминал, невозможно было выразить в словах, – просто не было взрослых слов для его детских впечатлений, – а если он и рассказывал что-нибудь, то отрывисто и неохотно, – бегло намечая очертания, буквой и цифрой обозначая сложный, богатый возможностями ход".

Даже встретившись с красивой молодой соотечественницей, главный герой будет с трудом освобождаться от шахматного доминирующего гипноза. Изредка, особенно в критические моменты, он будет с ней откровенен: "В хорошем сне мы живем, – сказал он ей тихо. – Я ведь все понял". И то людское окруженье, которое она будет пытаться создавать для его же спасения (может быть, это ее мнение было ошибочным), превратится в действительности в плотный туман, добавивший слепому человеку еще больше слепоты: "Оказывалось, что были тончайшие оттенки мнений и ехиднейшая вражда, – если все это слишком сложно для ума, то душа одно начинала постигать совершенно отчетливо: и тут, и там мучат или хотят мучить, но там муки и хотение причинить муку в сто крат больше, чем тут, и потому тут лучше".

Главный герой пытался защищаться от своей миссии на земле, как мог, как умел. Но умения его было явно недостаточно. Потому, видимо, он так быстро "созрел" для женитьбы: "мой дом – моя крепость"! А мой дом – это прежде всего семья. И рассеянный человек настаивал, просто напирал на свою возлюбленную, демонстрируя все тот же сермяжный инстинкт разночинца. Неумело, но настойчиво таща ее себе на колени, Александр Иванович бормотал: "Садитесь, садитесь не надо откладывать. Давайте, завтра вступим. Завтра. В самый законный брак".

Навыки ухаживания жениха были настолько прямолинейны, что новоявленная матушка, будущая теща (тоже не весть какая баронесса!), приходила в ужас и просыпалась от страшных снов в холодном поту. Ее мучило одно и то же видение: "Лужин в дезабилье, пышущий макаковой страстью, и ее из упрямства покорная, холодная, холодная дочь". Увядающая женственность и уплывающее материнство подливали, как говорится, масла в огонь. Но на костре пылала чистота ее дочери, а кочергой, хоть и неумело, но настойчиво и с азартом тормошил огонь девичьей плоти шахматист-девственник. В испорченном воображении тещи весь процесс почему-то приобретал очевидный союз с зоопарком, с его обезьянником – с "макаковой страстью". Опытный психоаналитик обязательно откопает из тещиного детства какую-то обезьяноподобную закавыку.

К сожалению, соревнование Игры и Жизни закончилось не в пользу игрока. Писк и скрежет наката трагедии уже донимал слух шахматиста, и он мямлил хренотень, опасливо озираясь. "Затишье, – думал Лужин в этот день. – Затишье, но скрытые препарации. Оно желает меня взять врасплох. Внимание, внимание. Концентрироваться и наблюдать". Но как можно бороться с непобедимой страстью, – вздор! наив! ребячество!. Он же был во власти своего таланта, своей миссии с раннего детства. "Были комбинации чистые и стройные, где мысль всходила к победе по мраморным ступеням; были нежные содрогания в уголке доски, и страстный взрыв, и фанфара ферзя, идущего на жертвенную гибель… Все было прекрасно, все переливы любви, все излучены и таинственные тропы, избранные ею. И эта любовь была гибельна".

Все сокрушала и судьбой руководила неведомая, непреодолимая сила. Она диктовала свой главный тезис: "Ключ найден. Цель атаки ясна. Неумолимым повторением ходов она приводит опять к той же страсти, разрушающей жизненный сон. Опустошение, ужас, безумие".

Развязка была близка ее цепкие клешни приближались к рукам, горлу, сознанию, к душе. И он, все уже решив для себя однозначно, таил свой план от любимой женщины, на всякий случай прощаясь вяло, с намеком на изысканность, как это водится у интровертов и аутистов: "Было хорошо", – сказал Лужин и поцеловал ей одну руку, потом другую, как она его учила".

Оставалось найти почти что шахматный выход из совсем нешахматных лабиринтов жизни. Ему и здесь помогло восприятие профессионала, разлиновавшее пропасть и кромешную тьму по короткому шахматному пути (по квадратам) в Тартарары. Он уже висел с уличной стороны оконной рамы, болтая ногами на высоте восьмого этажа, оставалось только разжать руки: "Прежде чем отпустить, он глянул вниз. Там шло какое-то торопливое подготовление: собирались, выравнивались отражения окон, вся бездна распадалась на бледные и темные квадраты, и в тот миг, что Лужин разжал руки, в тот миг, что хлынул в рот стремительный ледяной воздух, он увидел, какая именно вечность угодливо и неумолимо раскинулась перед ним".

Хочет того или не хочет, но пытливый читатель вынужден зарыться в поэзию БВП, чтобы раскопать шахматный феномен, вколоченный максимально крупными гвоздями в образ главного героя романа. Для розыска не придется ходить далеко: достаточно познакомиться с тремя шахматными сонетами. БВП берет с места в карьер: "В ходах ладьи – ямбический размер, в ходах слона – анапест. Полутанец, полурасчет – вот шахматы". И тут же врывается уже из жизни ее наивная проза: "От пьяниц в кофейне шум, от дыма воздух сер". Это замечание, бесспорно, сакраментальное: где-то под спудом обыденных таинств и скучной суеты семейной жизни, социальных ролевых репертуаров (надуем ученые щеки!) у БВП, конечно, пульсировала мечта любого поэта – вести жизнь свободную от условностей, обязательств, традиций, принимая только логику творчества, ритм стиха, законы чистой рифмы. Отсюда, из этой вечной мечты выпрыгивает строка, несколько отстраняющая шахматную древесину: Но фея рифм – на шахматной доске является, отблескивая в лаке, и – легкая – взлетает на носке". Текущее откровение догоняет последующее, не менее примечательное: " Увидят все, – что льется лунный свет, что я люблю восторженно и ясно, что на доске составил я сонет".

Тем и заканчивается поэтический экскурс в шахматы, ибо они, скорее всего, не самое главное для БВП. Они только повод для литературного эксперимента, для мастерского и тонкого кокетства владением писательской техникой. Разработана серьезная тема, удовлетворена собственная страсть шахматиста-третьеразрядника. Дело вовсе не в игровых затеях и уж, конечно, не дань фанатизму игрока.

Так что же спрятано в том произведении? Что вело писателя по трудным горным тропам к заснеженным вершинам эпистолярного мастерства? Приходится вновь раскапывать тайное, снимать пласты наносного, идущего от авторской замкнутости или от субъективизма критиков. Да, в жизни БВП была не только супружеская любовь, таится там и супружеская неверность. Иначе откуда было взяться блестящему рассказу-откровению "Весна в Фиальте". Разве только украсть у гениального Бунина из его "Темных аллей", но он напишет их намного позже (вот и решай: кто и что, у кого украл!). Кстати, и Бунин взлетал с низкого старта бытовой измены к великим поэтическим восторгам.

Но это любовное потрясение наступит позже, чем состоялся разбираемый роман как художественное произведение. О той своей любви БВП напишет (изменив имя, приличия ради): "И с каждой новой встречей мне делалось тревожнее; при этом подчеркиваю, что никакого внутреннего разрыва чувств я не испытывал, ни тени трагедии нам не сопутствовало, моя супружеская жизнь оставалась неприкосновенной… Неужели была какая-либо возможность жизни моей с Ниной, жизни едва вообразимой, напоенной наперед страстной, нестерпимой печалью, жизни, каждое мгновение которой прислушивалось бы, дрожа, к тишине прошлого? Глупости, глупости!.. Глупости. Так что же мне было делать, Нина, с тобой…"

Скорее всего, по воле автора, главный герой искал защиты от жизни в любви к женщине, оперируя достаточным опытом. То могла быть первая любовь автора или наблюдения за жизнью близкого окружения – матери, отца, многочисленных родственников. Последнее оставляет, как правило, блеклый след: именно в полутонах и описано супружество главного героя. Скорее, и воспоминания о первой любви БВП приберег для другого случая. Хотя, быть может, они трансформировались в иное чувство. Тогда обесцененный капитал и здесь мог быть применен: "И все давным-давно просрочено, и я молюсь, и ты молись, чтоб на утоптанной обочине мы в тусклый вечер не сошлись". Это стихотворение было написано в 1930 году (через год после выхода в свет романа); через пару лет вышел роман-покаяние "Подвиг" с припиской – "Посвящаю моей жене". Согласимся с простым выводом: было за что каяться, из-за чего лепить посвящение.

Раскопки более ранних (или поздних – как считать!) пластов дают определенную наводку-наколку: "Не надо слез! Ах, кто так мучит нас? Не надо помнить, ничего не надо… Вон там – звезда над чернотою сада… Скажи: а вдруг проснемся мы сейчас"? Этот стих относится к 1923 году! В том же году оставлены еще почти что прямые улики: "Сонник мой не знает сна такого, промолчал, притих перед бедой сонник мой с закладкой васильковой на странице, читанной с тобой…"

Скорее всего, у поэта было Божественное восприятие любви, – оно всеобъемлюще, космогонично. Но для его накопления, преобразования в качество трансцендентального уровня требуется время, идущее нога в ногу с исчерпанием времени жизни! Только тогда рождаются обобщения: "Когда захочешь, я уйду, утрату сладостно прославлю, – но в зацветающем саду, во мгле пруда тебе оставлю одну бесцветную звезду… Над влагой душу наклоня, так незаметно ты привыкнешь к кольцу тончайшего огня; и вдруг поймешь, и тихо вскрикнешь, и тихо позовешь меня…"

Насытившись любовью к женщине, вернее, переведя ее в ранг познанной реальности, но неразгаданной души, поэт способен заговорить уже совершенно иначе. Возьмем, к примеру: "Есть в одиночестве свобода, и сладость – в вымыслах благих. Звезду, снежинку, каплю меда я заключаю в стих".

А дальше – больше: "Касаясь до всего душою голой, на бесконечно милых мне гляжу со стоном умиленья и, тяжелый, по тонкому льду счастия хожу". Бесспорно, талант к высокому полету даже в такой неспокойной и сложной стратосфере, какой является любовь, БВП имел от рождения. Небольшие эксперименты помогли уточнить кое-что, разобрался не умом, а сердцем в гениальных схемах, начертанных Богом. А они, как все гениальное, просты. Просты настолько, что и не верилось: отсюда продолжение маленьких ошибок и шалостей. Однако это не искажало общего восприятия: "Что нужно сердцу моему, чтоб быть счастливым? Так немного… Люблю зверей, деревья, Бога, и в полдень луч, и в полночь тьму".

Странным, но, вместе с тем, и вполне земным веет от личности главного героя романа. Разговор о Защите здесь абсолютно уместен: да, наша вполне земная жизнь не столь комфортна во всех отношениях, и людям, проживающим в различных ее уголках, необходима усиленная протекция – от Бога, от Природы, от Социума. Защита необходима, как это не звучит странно, нужна, прежде всего, от самоих себя, а потом уже от окружающего людского зверья, от коварного социума. Будем помнить, что люди транспортировались из одного зачатка. Бог сотворил исток популяции – Адама, Еву. Далее серьезной постельной работой занялась уже эта первая пара людей. Но там, где в роли творца выступает человек, дьявол легко подбрасывает скользкие арбузные корки, называемые святотатством, греховностью: появился Авель и Каин. Первый был чистым, второй нечистым, и Каин убивает Авеля. Так и пошло-без остановок и пересадок. В каждом человеке сидит зачаток авелевских (то есть добрых) или каиновских (то есть злых) поступков. Этими свойствами, их соотношением и формируется лицо популяции и отдельной личности. Здесь, на этом психолого-демографическом перекрестке и рождается потребность в Защите. Сдается нам, что в генофонде главного героя, как и самого автора романа, было больше вкраплений от Авеля, чем от Каина. Хвала им за это! Есть у них право на последнее слово, а оно было примечательным: "… И умру я не в летней беседке от обжорства и от жары, а с небесной бабочкой в сетке на вершине дикой горы" (1972 год).

Можно было бы и закончить литературоведческие откровения этой строчкой из замечательного стиха БВП, но вонзился вдруг в рациональный мозг вопль: "Не судите, да не судимы будите; ибо каким судом судите, таким будете судимы; и какою мерою мерите, такою и вам будут мерить. И что ты смотришь на сучек в глазе брата твоего, а бревна в твоем глазе не чувствуешь?.. Лицемер! вынь прежде бревно из твоего глаза, и тогда увидишь, как вынуть из глаза брата твоего" (От Матфея 7: 1-3, 5). Взалкало окороченное самолюбие: больно и жалко отвращаться от только что написанного, ибо вынуто оно из самого сердца, выволочено из глубин его с помощью клещей сопереживания. Тогда вспомнилось из той же книги Святого Евангелия: "Не давай святыни псам и не бросай жемчуга вашего пред свиньями, чтоб они не попрали его ногами своими и, обратившись, не растерзали вас" (7: 6).

Как не верти, но придется все же вменить в вину главному герою романа (а точнее его родителю – автору) грех забывчивости. Написано же в Священном Писании четко и ясно: "Просите, и дано будет вам; ищите, и найдете, стучите, и отворят вам; ибо всякий просящий получает, и ищущий находит, и стучащему отворят" (От Матфея 7: 7-8). Однако выполнять сей постулат необходимо с Богом в сердце. Но с этим, как сдается нам, плоховато было у главного героя романа. Да и в биографии автора романа на сей счет, кажется, имеются большие пропуски!


предыдущая глава | Оракул петербургский. Книга 2 | cледующая глава