на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



БАЗИЛИК

– …Это он подарил вам кольцо, Линн?

Линн хмурится, как если бы я сказал непристойность или сделал двусмысленный жест рукой; на фоне музея Орсэ (бывший вокзал, бывший театр, бывший аукционный дом) это выглядит особенно впечатляюще. Бато Муш, речной трамвайчик, впечатляет гораздо меньше; скорее, он может вызвать удивление – неужели Линн решила прокатиться со мной по Сене?..

– Вы когда-нибудь видели Париж с речной глади, Кристобаль?

– Стоит посмотреть?

– Это красиво. Очень. Esta perfecto, мальчик мой, esta perfecto20

Я улыбаюсь и на всякий случай киваю головой – Линн все-таки сумела втиснуть испанскую фразу, ввернуть, ввинтить, воткнуть в ничего не значащий разговор. Уловить смысл фразы несложно, и я соглашаюсь на Париж с речной глади: только бы Линн не перешла на беглый испанский. Такой же беглый, как и ее друг-левак, смотавший удочки от Франко.

– Это он подарил вам кольцо, Линн? – Вечерний Париж и вправду восхитителен.

Esta perfecto.

– Он дарил мне цветы.

Цветы, эка невидаль. Для человека, который вдыхал сюжеты книг вместе с сигаретным дымом, цветы – такая же банальность, как Париж с речной глади. В районе музея Орсэ. Esta perfecto, но уже давно стало общим местом.

– И знаете что, Кристобаль? Они никогда не вяли. Никогда. Можете себе представить?

Представить себе подоконник в квартире Линн не составляет труда: пинцет для выщипывания бровей, высохший тюбик тонального крема, пачка неоплаченных счетов, туристические проспекты с видами Французской Полинезии (авиабилет в Полинезию так и остался невыкупленным, кожа стареющей Линн слишком уязвима для полинезийского солнца); тюбик тонального крема… впрочем, на него я уже натыкался… и – цветочные горшки.

Много цветочных горшков с растениями. Такими же уязвимыми, как и кожа стареющей Линн, еще один повод не выкупать билет в Полинезию.

– …Они никогда не вяли.

– Удивительно.

– Это были самые обыкновенные цветы. Розы со срезанными стеблями. Они должны были завянуть на третий день. Максимум – на четвертый. Но они стоят до сих пор. Такие же, как тогда. Я не могу с ними расстаться. Тридцать лет я не могу с ними расстаться.

– Удивительно.

– Я боюсь их. Хотите на них посмотреть?

– Сегодня?

Розы, которые не вянут три десятилетия – если это, конечно, не мистификация со стороны Линн, – вещь и вправду удивительная. Но не настолько, чтобы сигануть с борта Бато Муш, вплавь добраться до берега, выжать носки и рубаху и отправиться глазеть на них.

– Не обязательно сегодня, Кристобаль. Совсем необязательно. Когда речь идет о тридцати годах, пара дней значения не имеет.

– Вы приглашаете меня в гости?

– Если вы не против… Я хорошо готовлю паэлью. Paella valensiana…

Паэлья. Интересно, что такое паэлья? Судя по застенчиво-торжествующему лицу Линн, омлет по-креольски вовсе не является ее главным кулинарным достижением. Судя по самому слову – это нечто испанское. Такое же непоправимо-испанское, как дуэнья, коррида или кастаньеты. Или фламенко, которое не нравится Мари-Кристин. Стук сбитых каблуков и накрахмаленные нижние юбки танцовщиц всегда вызывали в ней глухое раздражение своей этнографической прямолинейностью. А Линн вполне могла бы сойти за дуэнью.

– У вас ведь найдется еще один свободный вечер для старой парижанки, Кристобаль?

– Конечно, Линн.

Кроме нас с Линн на палубе Бато Муш толчется с десяток туристов-азиатов, то ли японцев, то ли корейцев. Они с ног до головы обвешаны аппаратурой: видеокамеры, легко помещающиеся в руке, профессиональные «Никоны» и «Кэноны»; дула их объективов нацелены друг на друга, реже – на анфиладу мостов и залитые огнем набережные. Париж интересует азиатов лишь в контексте себя самих, с тем же успехом можно фотографироваться на фоне кухонной плиты или навесного шкафчика в прихожей. Приоткрытая, затянутая бумагой дверь на террасу (напольные вазы по обеим сторонам) тоже подойдет. Миниатюрная девушка – ростом нисколько не выше напольной вазы – просит меня сняться с ней. Устоять против азиатской улыбки – неопределенной, кисло-сладкой, как соус к рыбе в китайском ресторанчике, – невозможно, и я соглашаюсь. Мы будем забавно смотреться вместе, когда пленку проявят: я почти вдвое выше девушки, ей ничего не стоит спрятаться под навесом моего подбородка – от дождя, от снега, от чего угодно. Но ни дождя, ни снега не предвидится, Париж в мае – esta perfecto, Линн права. Интересно, какую историю придумает обо мне девушка? Должно быть, что-нибудь возвышенно-романтическое, исходя из количества снимков и мизансцен, которые придумываются по ходу, все с той же неопределенной улыбкой. Что-то такое, что заслуживает внимания; что-то такое, во что – по прошествии времени – поверить легче всего.

«Мой парижский друг», вот как будет называться эта история. В этой истории я обрасту привычками, о которых и понятия не имею, и уж точно в ней никогда не будет Анук. На секунду я ловлю себя на мысли, что отдал бы все, что угодно, – лишь бы эта история оказалась правдой. Забыть об Анук навсегда, перестать думать о ней – это было бы великолепно.

Esta perfecto.

Но испугаться столь малодушной мыслишки я не успеваю, она уходит так же внезапно, как и пришла, ее заслоняет другая мысль, открывшаяся мне еще в отрочестве: Анук не нужна верность, а предательства она и вовсе счастливо не заметит.

Линн ревнует меня к маленькой азиатке, верхняя пуговица на блузке явно об этом свидетельствует: Линн то расстегивает ее, то запирает наглухо. Нет, на мистификацию Линн не способна, десятилетиями неувядающие розы и правда существуют.

«Аригато»21, – говорит мне девушка напоследок, фотосессия закончена.

Я возвращаюсь к Линн, она наконец-то оставила в покое блузку.

– Простите, Линн…

– Ничего, это просто молодость, – на улыбку Линн жалко смотреть. – Интересно, какую историю она придумает о вас, Кристобаль?

– Кто? – вопрос Линн застает меня врасплох.

– Эта японка.

– А она японка?

– Она поблагодарила вас по-японски. И она обязательно придумает о вас историю. Я, во всяком случае, именно так бы и поступила.

– Я просто сфотографировался с девушкой, Линн.

– Она извела на вас целую пленку. У меня в глазах рябило от вспышек.

– Но…

Пальцы Линн неожиданно касаются моего подбородка, только этого не хватало!

– Вы слишком красивы, Кристобаль. Слишком. А у красивых мужчин существует один недостаток: непонятно, что с ними делать. Лучше всего никогда не вступать с ними в контакт. Лучше всего держать их в клетке воспоминаний. И лгать себе, что у вас с ними когда-то был роман, это делает жизнь не такой бессмысленной. И это примиряет со старостью, Кристобаль.

– И много у вас таких клеток, Линн?

– Мои мужчины вовсе не были так красивы. Так что со старостью я пока не смирилась.

В голосе Линн звучит легкая сумасшедшинка – и это, как ни странно, действует на меня успокаивающе: юное лицо Бабетты в кинозале вовсе не плод моего воображения и не детские шутки Анук; Линн все еще не решается примириться с собой нынешней, только и всего.

– Вы обещали рассказать мне о книге, Линн…

– Да-да, я помню. – Мой подбородок больше не интересует Линн. Теперь она смотрит на темную, в цветных разводах, воду.

А я… Я кажусь себе мелким воришкой на велосипеде: бельевая прищепка на правой брючине, вытертая красная куртка а lа Джеймс Дин – прямо на голое тело, расстегнутая до половины. Все подчинено единственной цели: половчее вырвать сумку из рук зазевавшихся дамочек у края тротуара, предпочтение отдается пухлым ридикюлям с облупленными уголками, sacs avec courroie22 или sacs a main23 Но иногда везет и просто с sac24– в том случае если украшенные бисером кошельки покоятся сверху, на шпинате или брюссельской капусте; на то, чтобы завладеть ими, уходит секунды три от силы, а потом – мелькание велосипедных спиц и o-o-oh, bella ciao, bella ciao!..25 В двух кварталах от места происшествия посредством нехитрых манипуляций (всего-то и надо, что вывернуть рукава наизнанку) красная куртка а lа Джеймс Дин превращается в черную, а lа Леонардо Ди Каприо. А бабло из кошелька перекочевывает в задний карман брюк.

Я, мелкий воришка на велосипеде, пытаюсь вырвать тайну из рук Линн – не мытьем так катаньем. Тайну «Ars Moriendi», которая покоится на шпинате и брюссельской капусте ее воспоминаний. Что будет потом – знаем мы оба. Мелькание спиц – и… Bella ciao, bella ciao!

– Я люблю парижские мосты, Кристобаль… А вы?

Никогда не задумывался о парижских мостах, для подобных мыслей я слишком прагматичен. О парижских мостах моей Бабетте лучше бы поговорить с Мари-Кристин; Мирабо, Гренель и Бир-Хаким – ее любимые, им была посвящена прошлогодняя коллекция haute couture: преобладающий цвет – фисташка и карамель, длинные волосы лучше не расчесывать, бриться тоже необязательно, романтики-самоубийцы предпочитают галстучные булавки и Бир-Хаким. Самоубийцы-философы – грубую шерсть и Мирабо.

Понт-Нэф26 Мари-Кристин недолюбливает, Понт-Неф уже давно растащен на цитаты, так считает Мари-Кристин, черно-белые, цветные, кинематографические, фотографические, литературные, fashion. He повезло и Альме27 – его репутация в глазах Мари-Кристин безнадежно подпорчена гибелью принцессы Дианы; свечи на ветру и стихийно возникающие мемориалы Мари-Кристин тоже недолюбливает.

– Парижские мосты, да… Esta perfecto, – я смутно надеюсь, что мой испанский не выдаст меня.

– Esta perfecto, – подхватывает Линн. – Fantastico! Maravilloso!28

Обилие восклицательных знаков свидетельствует об экспансивности испанского дружка Линн, не более.

Должно быть, все эти восклицательные знаки относились к самой Линн, той, двадцатилетней. Должно быть, я не первый, кого Линн катает на речном трамвайчике, к тому же о конечной цели путешествия можно догадаться, и она – не что иное, как общее место. Совсем скоро Бато Муш обогнет Ситэ29 и остров Сен-Луи и вплотную приблизится к мосту Марии, именно под ним принято закрывать глаза и загадывать самое сокровенное желание, Линн непременно скажет мне об этом. А потом спросит – есть ли сокровенное желание у меня.

Еще бы, Линн.

Каштаны не только цветут, но и болеют раком.

Линн говорит мне об этом именно тогда, когда мост Марии наконец-то попадает в поле нашего зрения. В Париже полно каштанов, следовательно, и процент раковых заболеваний среди них гораздо выше, чем где-нибудь в Роттердаме или Франкфурте.

– Надо же, – столь прискорбное известие не вызывает у меня никакого энтузиазма. – Надо же, как удивительно.

– Представьте себе. Я сама читала об этом. Мой испанец тоже умер от рака, совсем молодым. Молодым для меня нынешней, конечно, не для вас. Ему только-то тридцать три исполнилось… Он не знал, что умирает.

– Бедняга, – ничего более оригинального мне в голову не приходит.

Испанец не знал, что умирает, и в этом он ничем не отличается от каштанов, от каштанового неведения о собственной судьбе; я даже могу представить себе, как он умер – свалился на землю с глухим стуком, время вышло, и оболочка треснула, раскололась на две половины.

– Именно так я и сказала себе тогда – «бедняга», – Линн улыбается. – Но знаете, Кристобаль, его смерть поразила меня даже меньше, чем та статья… В которой говорилось, что и каштаны болеют раком. Она до сих пор у меня сохранилась, я вам покажу.

– Верю вам на слово, – я почти физически ощущаю, как мой голос затягивает под мост: он меняет тембр и становится гулким. У Линн осталась секунд тридцать, чтобы поведать мне о мосте Марии.

Она укладывается в пятнадцать.

– Загадайте желание, Кристобаль, – шепчет мне Линн. – Под этим мостом принято загадывать желания. У вас ведь есть сокровенное желание?

– Еще бы, Линн.

– Загадайте, оно обязательно сбудется,

Анук.

Все мои желания связаны с Анук, жаль только, что никакому осмыслению они не поддаются. Это похоже на восточный узор: все элементы орнамента ясны, но общий смысл ускользает. Я уже видел подобный узор, я специально захаживал в маленькую лавчонку в Бельвиле (кальяны, специи, арабская чеканка) – чтобы на него посмотреть. Узор, как привязанный, сидел на руках хозяина лавчонки («Али, сахиб30, меня зовут Али») – самая необычная татуировка из всех, что мне когда-либо приходилось наблюдать. Вытатуированными оказались не только кисти рук, но и ладони, и пальцы – с внешней и внутренней стороны. Али сказал мне, что помнит эту татуировку столько, сколько живет, она была всегда. Истории Али так же лукавы, как и сам хозяин, время от времени их нужно подкармливать. Проданные кальян или чеканка развязывают Али язык; теперь я знаю, что узор видоизменяется, некоторые его части исчезают, зато появляются новые. О том, что зашифровано в них, Али не имеет понятия, возможно, это неизвестная сура из Корана. Возможно, что-то иное.

– …Вы загадали, Кристобаль?

– Да.

– Я тоже, – Линн берет меня за руку, пальцы ее холодны как лед. – Я тоже загадала. Последний раз я была здесь лет двадцать назад, мостом Марии нельзя злоупотреблять. И главное – не ошибиться в желании, Кристобаль. Люди так часто ошибаются в желаниях…

– Вы тоже?

– О, нет. Теперь – нет.

Говорить об этом – все равно что идти по тонкому льду; по тонкому льду пальцев Линн – в любой момент можешь оказаться в полынье. Поэтому-то я благоразумно помалкиваю – вплоть до Понт-Неф, от моста Марии его отделяют еще четыре моста и такое же благоразумное молчание Линн. Японцы – совсем другое дело, их птичий клекот разбивается о своды мостов, а фотовспышки царапают каменную кладку. Хотя девушка, с которой я фотографировался, так же молчалива, как и мы с Линн, она все еще держится поблизости; при других обстоятельствах ее целомудренное внимание польстило бы мне. Оно продлится недолго, совсем недолго, я знаю, – примерно столько звучат некоторые композиции из саундтрека к фильму «Amores Perros»31.

0:34,0:56, 1:58.

Я не что иное, как бонус к саундтреку. Время моего звучания еще короче.

Японцев явно что-то беспокоит. Все они (за исключением девушки) сгрудились на носу Бато Муш, фотоаппараты щелкают беспрерывно, видеокамеры намертво прилипли к лицам.

– О, боже, – шепчет Линн. – Только не это. Только не это!

– Что случилось, Линн? Что с вами?

– Не со мной, Кристобаль… Вы видите?

То, что я мог бы увидеть, мало волнует меня. А вот то, что я чувствую, занимает мое воображение куда больше. Я снова ощущаю запах. Это не сидящий у меня в ноздрях запах «Саламанки», нет. Запах идет извне, от Понт-Нефа, растащенного на цитаты. Мост назойливо лезет в глаза, до него метров пятьдесят, не больше, весь окружающий пейзаж заволокло мостом.

Стрела запаха выпущена с парапета, но что-то мешает ей пронзить меня навылет; она лишь царапает кожу затупленным наконечником. Черт возьми, это мог быть роскошный букет, отдельные аккорды звучат довольно убедительно, но…

Целостной картины не складывается.

И дело тут вовсе не во мне, дело в самом запахе. Он несовершенен, хотя у него были все шансы стать совершенным.

Какая из нот фальшивит, или фальшивят все сразу – понять невозможно. Такой же невозможной, нереальной кажется фигура на парапете. Еще один урод, решивший свести счеты с жизнью. Будь он философом – он выбрал бы Мирабо, будь он романтиком – он выбрал бы Бир-Хаким, но уж никак не Понт-Неф, для самоубийства это слишком банально.

Слишком фальшиво.

Слишком пошло.

Слишком пошло кончать с собой на глазах у прогулочного корабля, набитого япошками. К тому же таким незатейливым способом. Албанцы, пачками тонущие по весне в озере Шкодер, – вот кто оценил бы этот акт по достоинству. Албанцев всегда тянут на дно собственные карманы, набитые героином, контрабандным золотом и письмами двоюродных братьев из Триеста. Золото оставляет желать лучшего, двоюродные братья-сутенеры держат в стойле сомнительных шлюх, и только за качество героина можно поручиться.

На албанца стоящий на парапете не похож, но в его силуэте есть что-то знакомое. Так, по крайней мере, кажется мне. И этот запах…

– Не волнуйтесь, Линн, – бросаю я и тут же переключаюсь на девушку. – Вы бы не могли одолжить мне свой фотоаппарат?

Французского она не знает, но жесты мои достаточно красноречивы – так что не понять вопрос невозможно. И спустя несколько секунд «Никон» девушки оказывается в моих руках. Обращаться с техникой подобного класса меня научил Гаэтано Брага, фотограф, лет десять проработавший с Мари-Кристин. Так же, как и меня, его воротит от ведущей модели «Сават и Мустаки» Ингеборг Густаффсон, на этой почве мы и сошлись. Разница состоит лишь в том, что я предпочитаю не афишировать свою ненависть к заносчивой шведке, темпераментный же Брага может позволить себе ненавидеть ее в открытую. Брага может позволить себе все – вплоть до сочинения инструментальных пьес в духе другого Гаэтано (и тоже – Браги), автора незамысловатого пляжного мотивчика «Rio Ancho». Но самое большее, на что способен Брага-фотограф, – это лакать сангрию из морских раковин. Сангрия в морских раковинах – его конек. Фишка, трогательная в своей нелепости. Сангрию и вином-то назвать нельзя, так, слегка перебродивший и подслащенный сок. Гаэтано не разбирается в вине (что противоестественно для португальца), но разбирается в раковинах (что противоестественно для фотографа). Его студия напоминает морской берег после отлива, так густо она усеяна раковинами.

Брага скучает по морю в окрестностях Албуфейры, откуда он родом. Я узнал об этом совершенно случайно и вовсе не от него, Гаэтано предпочитает не распространяться о своих родных местах. Я тоже предпочитаю не распространяться, на этой почве мы и сошлись. Есть и еще одно обстоятельство – нож, унесенный Анук из нашего с ней дома, нож, который я видел совсем недавно; на рукояти ножа тоже были раковины, но Гаэтано вовсе не обязательно знать об этом, я никогда никому не рассказывал о семейной реликвии, фотограф – не исключение. Обычно я потягиваю сангрию в студии у Браги в первый понедельник месяца – из негласно закрепленной за мной раковины «Труба Тритона». На латыни это звучит Charonia Tritonis, так мне понадобилось четыре понедельника, чтобы от зубов непринужденно отскакивало – Charonia Tritonis.

Брага говорит только о раковинах и об Ингеборг Густаффсон, которую ненавидит. Ненависть Гаэтано так же причудлива, как и его раковины, все эти «Lambis caracata» и «Conus betulinos», да и нежно шипящий змеиноглазый Португальский отлично для нее приспособлен , ничего не скажешь.

Фотосессии Ингеборг превосходны.

Гаэтано всякий раз по-детски удивляется этому, клянется, что никогда больше не будет снимать «хренову пиранью-альбиноса», и – снимает, снимает, снимает…

– …Что вы делаете, Кристобаль?

– Не волнуйтесь Линн. – В истории любого уважающего себя моста всегда найдется глава о самоубийцах, но сегодня она вряд ли будет дополнена новым абзацем. Я знаю это точно. – Не волнуйтесь. Ничего страшного не случится.

…Объектив «Никона» приближает парапет и парня, стоящего на нем. Силуэт парня, картинно подсвеченный фонарем, назойливо лезет в глаза, если этот безумец и хотел привлечь к себе внимание, он, несомненно, добился своего… Черт возьми, это же Ронни Бэрд! Павлин-сюрреалист, окольцованный персональными выставками, от которых сходит с ума весь Париж, даже Линн попалась. Впрочем, сейчас Ронни меньше всего похож на павлина, скорее – на енота, одного из двух, тех самых, что стояли в бейсболках на крыше небоскреба – сюжета глупее не придумаешь. Хотя оба припадочных бэрдовских енота были проданы за кругленькую сумму кому-то из совета директоров концерна «Ситроен».

Ронни не хватает только бейсболки. И – мужества, чтобы сделать шаг вперед, я знаю это точно.

Все дело в запахе. Он по-прежнему силен и по-прежнему фальшивит.

Есть и еще кое-что, вернее – кое-кто.

Кто-то.

Этот «кто-то» находится сейчас рядом с Ронни, и для ангела-хранителя он слишком безучастен. Представить себе ангела-хранителя Ронни – если таковой вообще имеется – не так уж сложно. Ленивец с завшивленными крыльями, отстойный тип, которому совершенно наплевать на подопечную душу. Гитарные баллады Трэйси Чапмэн, детские считалочки и вонь от горящей помойки возбуждают ленивца не в пример сильнее. А может, это вовсе и не ангел-хранитель Ронни, даже скорее всего. Ни одному ангелу не придет в голову так стричь волосы.

Так стричь волосы может только Анук.

Анук.

Я давно узнал ее, но все еще не в состоянии поверить в очевидное: именно Анук сидит сейчас на парапете рядом с Ронни Бэрдом, не выказывая никаких признаков беспокойства. Я вижу только ее затылок, совершенно безразличный к происходящему; затылок себе на уме. Ни один из самых нерадивых ангелов-хранителей не сравнится с Анук в ее тотальном наплевательстве на всех и вся. Вряд ли Анук вообще верит в ангелов, для нее они – всего лишь нелегальные иммигранты, подрабатывающие на автозаправках и сортировке овощей.

Чувство, которое овладевает мной, можно назвать ревностью – проклятье, мне ли не знать, что в контексте Анук ревность бессмысленна. Так же бессмысленна, как и жалкая попытка Ронни Бэрда спрыгнуть с парапета, сто к одному, тысяча к одному, миллион – этого не произойдет.

Во всяком случае – сегодня.

Трамвайчик ныряет под мост, на пару с моей холодеющей ревностью – как раз в тот самый момент, когда окрестности Понт-Нефа оглашает вой полицейских сирен: очевидно, кто-то из зевак уже успел вызвать на место предполагаемого самоубийства легкомысленную французскую жандармерию.

Оборачиваться я не собираюсь, много чести, да и запах исчезает так же внезапно, как и появился. Оборачиваться я не собираюсь – и все же оборачиваюсь.

Испуганная задница Ронни все еще маячит, трясется над парапетом, вот только Анук больше нет. Ее нет ни рядом с Бэрдом, ни в отдалении, она благополучно выскочила из круга. Из мертвой зоны, которую очерчивает вокруг себя самоубийство. И чем решительнее, чем бесповоротнее попытка покончить с собой, тем безупречней выглядит круг.

Но на круг мертвая зона не тянет, в лучшем случае я назвал бы ее эллипсом. На самой границе эллипса толчется с десяток полускрытых расстоянием случайных свидетелей; но никто из них не предпринимает попытки подойти к Ронни: слишком уж высока ставка на самоубийство. Сентиментальные придурки, они не знают того, что знаю я. И что мог бы знать любой, стоило бы ему хоть немного изучить… Нет, не мазню Ронни, не эпатажные откровения в таблоидах – всего лишь его туфли. С золотым логотипом «Versace» на каблуках. Одного взгляда на них достаточно, чтобы понять: Ронни Бэрд – шулер.

Вот и сейчас он передергивает карты – и едва наметившаяся трагедия превращается в фарс. Ронни подпрыгивает – но вовсе не для того, чтобы сигануть с моста. Ронни подпрыгивает, как заправский акробат, и становится на руки. Несколько секунд он болтает в воздухе ногами, затем делает колесо и соскакивает с парапета. И под жиденькие, сбитые столку аплодисменты исчезает из поля зрения.

– Видите, Линн, ничего страшного не произошло, – говорю я Линн.

Я и не заметил, что она крепко держит меня за локоть. Она держала меня за локоть все это время. О том, чтобы сказать Линн, кто же на самом деле стоял на парапете Понт-Неф, не может быть и речи. Особенно после автографа, оставленного Бэрдом в букинистическом.

– Это была просто шутка, Линн. Молодой человек развлекался. Такие нынче развлечения у молодых людей.

– Шутка, – эхом повторяет Линн. И недоверчиво улыбается.

– Именно.

Я улыбаюсь своей спутнице гораздо более убедительно: и без того симпатичная речная прогулка в обществе симпатичнейших японцев оказалась украшенной пикантным происшествием. Осталось только освободиться от цепких пальцев Линн, на сегодняшний вечер сюрпризов от них достаточно. Но Линн вовсе не горит желанием расстаться с моим локтем.

– Значит, именно так развлекаются теперь молодые люди?

– И так – тоже.

– А вы? Как развлекаетесь вы, Кристобаль? – голос Линн полон грустного любопытства. И ее «как» можно заменить на что угодно. И отнести ко всему, что касается меня.

– Совсем по-другому, Линн. Совсем, – мое «совсем» тоже можно заменить. На что угодно. И отнести ко всему, что не касается Линн.

– Вы расскажете мне, Кристобаль? Как-нибудь…

– Как-нибудь – обязательно…

Фотоаппарат японки все еще у меня. Однако девушка не торопится забрать его, она поглощена изучением небольшой брошюрки карманного формата, скорее всего – это что-то вроде разговорника. Поймав мой взгляд, девушка краснеет. Света достаточно лишь для того, чтобы почувствовать это, а никак не увидеть. Почувствовать или вообразить. В любом случае повод избавиться (хотя бы на несколько минут) от не в меру возбужденной и не в меру многозначительной Линн найден.

– Я сейчас, – бросаю я Линн и направляюсь к японке.

Впрочем, «направляюсь» – слишком громко сказано, расстояние между нами и до этого не составляло больше пяти шагов, а теперь и вовсе сократилось до минимума.

– Аригато, – вместе с «Никоном» я возвращаю девушке и ее полное скрытого очарования азиатское словцо.

Она краснеет еще больше; будь на ней кимоно, японка обязательно бы прикрыла лицо широким рукавом. Как это делали красотки из чайных домов, несколько таких красоток навсегда осело в гостиной Мари-Кристин. Они составляют композиционное ядро двух гравюр, удачно оттеняющих светильник в нише между окнами. Мари-Кристин утверждает, что обе гравюры принадлежат Утамаро32, и всякий раз удивляется, что я не выказываю никакого восхищения по этому поводу.

Сейчас я, пожалуй бы, восхитился. Но не гравюрами в гостиной Мари-Кристин, а почти фотографическим сходством девушки и чайных красоток двухвековой давности. И самая обыкновенная туристическая униформа (джинсы, футболка навыпуск и легкая куртка) лишь подчеркивает сходство. Объяснить этот феномен не представляется возможным.

– Меня зовут О-Сими, – неожиданно говорит девушка.

Именно «О-Сими», а не «Осими» как можно было предположить. Чтобы избежать неточности в трактовке, О-Сими даже проводит в воздухе воображаемое тире. При этом кисть ее руки причудливо изгибается, а пальцы, до этого собранные в щепоть, брызжут во все стороны. Теперь они напоминают полураскрывшиеся лепестки цветка. Или – птицу. Интересно, «цветок», как это звучит по-японски? А.птица?.. Из всех названий экзотических цветов мне известна лишь орхидея, с птицами и того хуже: ничего, кроме павлина и лирохвостов, в голову не приходит. Но павлиньи перья уже зарезервированы Ронни Бэрдом, а лирохвосты… Лирохвосты склевывают ягоды на винограднике моего с Анук детства. И лучше туда не соваться.

– Меня зовут О-Сими. А вас? – Брошюрка в руках девушки действительно оказалась разговорником.

Если бы со мной не было Линн, я бы назвал свое настоящее имя, запомнить короткое «Ги» куда легче, чем пафосное «Кристобаль», к тому же – японке, к тому же – окруженной чужой рекой, только блики на воде интернациональны. Если бы со мной не было Линн!.. Но Линн совсем рядом, а вода хорошо проводит звуки, наш короткий обмен репликами – не исключение. Плевать я хотел на Линн, но за ее спиной маячит столь желанный «Ars Moriendi»…

– Кристобаль. Это испанское имя. Кристобаль.

– Испанское? – О-Сими выглядит несколько разочарованной: версия «мой парижский друг» рушится прямо на глазах. А ей бы очень не хотелось этого. Очень.

Я живу в Париже, – это одна из двух фраз на английском, которые я произношу с неподражаемым лондонским акцентом. Вторая представляет собой сленговый вариант и без того непечатного «отсоси у дохлого козла», но вряд ли она вызовет прилив энтузиазма у карманной японки.

– Вы говорите по-английски? – оживляется О-Сими.

– Нет. Ноу. Нет.

Я не говорю по-английски, как и положено «парижскому другу», я такой же туземец для О-Сими, как и она для меня, в этом-то и состоит главная прелесть. И пока мы оба упиваемся этим, рядом с О-Сими появляется еще одна японка, столь же миниатюрная. Она что-то шепчет на ухо девушке и тихонько хихикает. О-Сими отвечает ей таким же тихим хихиканьем.

– Моя подруга Омацу, – замечает О-Сими спустя пару минут (минута ушла на то, чтобы свериться с разговорником).

В присутствии Омацу О-Сими теряет добрую половину своего туземного обаяния, теперь о гравюрах Утамаро можно забыть, а вспомнить разве что о плоских японских анимэ. Подобные мультяхи не вызывают у меня ничего, кроме отвращения, вот и сейчас я начинаю злиться. Отсосите у дохлого козла, крошки!..

– Моя подруга Линн, – я все еще не в состоянии справиться с неожиданной злостью.

Интересно, слышала ли это Линн?

– Ваша подруга? – О-Сими наконец-то перестает хихикать.

– Да. Йес. Да.

Теперь уже за моей спиной раздается короткий смешок. Это Линн, она все слышала. Плевать я хотел на Линн, единственное мое желание – чтобы чертова Омацу отлепилась от О-Сими. Кто бы мог подумать, что за каких-нибудь пять минут я стану таким неистовым поклонником японской гравюры. Поклонником, не терпящим ни малейшего посягательства на красоту линий. Мари-Кристин убила не один вечер на мое окультуривание – и не достигла никакого результата, «как это по-русски – кичиться своим варварством, Ги». И вот теперь я готов поверить, что в иерархии художественных ценностей Утамаро играючи оставит за флагом не только запасники Лувра и граффити в свинг-клубах, но и комикс об инспекторе Гаджете.

О-Сими снова роется в разговорнике.

Вряд ли он иллюстрирован гравюрами, самое большое откровение, которое можно из него извлечь, – «Будьте любезны, прикройте окно, здесь дует». Но странное дело, сердце мое вдруг начинает биться медленнее. Кровь тоже замедляет свой бег, теперь она ползет по венам со скоростью улитки: той самой, которую я видел в Синематеке, на ботинке Анук. Кровь замедляет свой бег, густеет и превращается в нечто желеобразное. Так и есть, вены мои заполнены улитками, картинка настолько реальна, что я на секунду прикрываю глаза. Проклятые слизняки множатся, наползают друг на друга, их раковины (почему-то напомнившие мне «Charonia Tritonis») угрожающе хрустят.

Крэк.

Крэк, крэк, крэк. Я явственно слышу хруст.

Я все еще жив, стенки сосудов не взломаны, как яичная скорлупа, – следовательно, хруст идет извне.

Крэк, крэк, крэк.

Это Линн. Она хрустит пальцами, не в силах помешать ни мне, ни О-Сими, ни разговорнику. Интересно, что за мысли проносятся сейчас в ее голове? Что молодость вероломна, как и положено молодости. А старость бессильна, как и положено старости. Что во фразе «Будьте любезны, прикройте окно, здесь дует» – стоит только О-Сими произнести ее – гораздо больше смысла, чем во всех сентенциях Линн, чем во всех ее воспоминаниях. Бедняжка.

– Я первый раз в Париже, – О-Сими говорит это едва ли не по складам.

Голоса ее почти не слышно из-за хрустящих суставов Бабетты, спасает лишь артикуляция, четкая и почтительная одновременно.

– Я первый раз в Париже…

– Да.

– Я ничего не знаю здесь.

Омацу все еще отирается поблизости – на правах близкой подруги, – но О-Сими предпочитает говорить о себе в единственном числе, она чутко уловила мою неприязнь к японской анимации. Настоящая маленькая гейша, привыкшая угождать клиенту. Чего бы ей это ни стоило.

– Вы бы не могли порекомендовать мне э-э… достопримечательности?

«Порекомендовать» и «достопримечательности» дается О-Сими с трудом. Куда легче поманить меня и ткнуть указательным пальцем в разговорник. В неверном свете, который исходит от бликов на воде, я вижу стайку иероглифов. Они давно бы взлетели с листа, если бы не унылая цепь латиницы, окопавшаяся по соседству; только цепь их и удерживает.

«Extraction d'une poussiere d'oeil en bas».

«Удалить соринку с нижнего века».

Просьба (если это действительно просьба) выглядит несколько экстравагантно. Учитывая совсем не европейский разрез глаз японки и наше не столь близкое знакомство. В конце концов, для подобных просьб существует Омацу. Но удивиться я не успеваю. Скругленный ноготь О-Сими ползет вниз и останавливается на заголовке:

«Al'Hotel»33

За последние несколько лет я перевидал массу отелей, но запомнился только первый. В нем я занимался любовью с Мари-Кристин – тоже впервые. Это был единственный отель, в котором я занимался любовью. Остальные были лишь местом для ночлега, не более. А тот, первый… Я почти физически ощущаю, как щелкает ноготь О-Сими. Один-единственный щелчок отправляет меня в прошлое, я оказываюсь в нем за секунду до поцелуя с Мари-Кристин. Тогда она попросила меня именно об этом – удалить соринку с нижнего века.

Extraction d'une poussiere d'oeil en bas.

Невинная хитрость влюбленной женщины, но откуда об этом может знать случайно встреченная мной японка?..

Гравюры.

Гравюры в гостиной Мари-Кристин. Я видел их столько раз, что напрочь забыл, что же конкретно на них изображено. Чайные красотки – да. Чайные красотки с налетом эротизма – да, хотя ничего фривольного в гравюрах не просматривается. А в названиях – и подавно. «Зеркало» (та, что справа от светильника) и «Ширма» (та, что слева). Кажется, так. А может быть, «У зеркала» и «За ширмой» – скорее всего; название и есть сюжет.

Девушка, стоящая за ширмой, не просто похожа на О-Сими, это и есть О-Сими, вот в чем крылась причина фотографического сходства. О-Сими с поправкой на два века. О-Сими с поправкой на прикрытый широким рукавом подбородок. Мне никогда не хватало воображения, чтобы представить, за кем же наблюдает стилизованная femme de chamber34 с гравюры, но теперь… Теперь я вполне могу допустить, что объект ее интереса – я и Мари-Кристин. Я и Мари-Кристин с поправкой на два века. Я и Мари-Кристин с поправкой на размер груди (Мари-Кристин), безволосый подбородок (я сам), на суженные глаза (мы оба). Все истории повторяются, а уж истории страстей – тем более…

– Отель «Ламартин Опера», – щебечет О-Сими,

И слыхом и таком не слыхал.

– Я живу в отеле «Ламартин Опера». Номер двенадцать.

Нуда, как я сразу не догадался! Мари-Кристин в моих объятьях больше не интересует О-Сими. За два века наша с Мари-Кристин страсть поистаскалась, обветшала, как рукава кимоно. И О-Сими сменила его – на джинсы, легкую куртку и футболку навыпуск. В кармане куртки легко умещается разговорник, а в задний карман джинсов можно сунуть ключ от номера в неведомой мне «Ламартин Опера».

Если, конечно, О-Сими не сдает его портье.

– Завтрак в девять утра. Я никогда не пропускаю завтрак.

Она никогда не пропускает завтраков, даже если это завтраки в гостинице, срабатывает корпоративное азиатское мышление. А японцы за границей – тоже своего рода корпорация. И ключ от номера О-Сими все-таки сдает.

Но любому ключу, хотя бы и гостиничному, всегда найдется альтернатива. Например, табличка «Не беспокоить».


PARIS LOUNGE: TRANSCONTINENTAL 16 | Анук, mon amour... | cледующая глава