home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



29

Во время одной из наших бесед Маркус рассказал мне о научном споре, который возник однажды между братьями Краверами. Это случилось во время того скучного периода на прогалине, когда тектоны еще не появились. Я точно не припомню сути их дискуссии, но мне кажется, что речь шла о вращении Земли. Ричард говорил, что если стрелок направит дуло ружья вверх точно по вертикали, то его никогда не ранит вылетевшая оттуда пуля. За тот короткий промежуток времени, пока пуля летит вверх, а потом вниз, Земля успевает немного повернуться, и заряд падает под некоторым углом относительно дула ружья. Как я уже говорил, мне не удается припомнить ни хода, ни точного предмета их спора. Но в конце его Ричард выстрелил из револьвера в небо, встав в позу человека, который дает сигнал к началу легкоатлетического кросса.

Его пуля взлетела высоко, очень высоко. Эта одинокая пуля поднялась даже выше, чем влезли на великое древо любви Маркус и Амгам. Но в какой-то момент сила, которая заставляла пулю лететь вверх, и сила земного притяжения уравновесились. И если бы у пули были глаза, она смогла бы обозреть Конго с такой высокой точки, которая была недоступна ни одному из персонажей драмы, разыгравшейся потом на прогалине. Ее падение также причинило бы ей боль, которую никто из них не испытал: тот, кто видел больше других, больше других теряет. И чем прекраснее вид, открывшийся нам на миг, тем труднее нам отказаться от него.

В некотором смысле я сам был такой пулей. Момент, когда подъемная сила для меня уравновесилась силой притяжения, случился именно тогда, когда мы покидали зал суда. И как та пуля, я не мог упасть в ту самую точку, откуда когда-то отправился. Мне предстояло испытать боль падения.

Как бы то ни было, на протяжении последующих дней я думал только о том, как направить свою жизнь в какое-нибудь конструктивное русло. Благодаря событиям последнего времени директор «Таймс оф Британ» повысил меня в должности, и я поднялся в редакции на следующую иерархическую ступеньку. На самом деле мое новое положение не было столь уж ответственным, но я постарался целиком отдаться работе, посвятив ей всего себя без остатка, как это обычно делают люди, занявшие свой пост преждевременно. Первое препятствие, которое мне предстояло преодолеть, имело имя собственное: Хардлингтон.

С годами я только укрепился в своем убеждении, к которому пришел, размышляя о Хардлингтоне: люди отвратительные встречаются довольно редко, гораздо чаще мы сталкиваемся с неприятными ситуациями. И еще: общение с людьми униженными, в конце концов, унизительно для нас самих. И действительно, как только иерархические отношения между мной и моим бывшим начальником изменились на противоположные, Хардлингтон из деспота превратился в бледное привидение. Я не мог выносить его перекошенного гримасой лица, это было для меня невыносимо, поэтому однажды я решил поговорить с ним начистоту. Мне ничего не стоило вызвать его в свой кабинет, но я предпочел подойти к его столу, чтобы все сотрудники редакции стали свидетелями нашего разговора.

– Уважаемый господин Хардлингтон, – сказал я, – мне кажется, нам с вами не мешает немного побеседовать об основных принципах литературного творчества.

Когда пишущие машинки перестали стрекотать, я продолжил:

– Я прочел полное собрание ваших произведений. – Это, конечно, было неправдой, но хорошо звучало. – И думаю, что вы допускаете одну ошибку. Одну-единственную, но очень серьезную. Вы чересчур увлекаетесь классической литературой. Задумайтесь на минуту о том, что никто из авторов, которые впоследствии стали классиками, не хотел стать таким, как они. Ими восхищаются, но не подражают. С другой стороны, господин Хардлингтон, совершенно очевидно, что нельзя сравнивать между собой лучших из лучших. Для того чтобы по-настоящему оценить хорошего автора, следовало бы сравнить его с писателями скверными.

В руках у меня была книга; я протянул ее Хардлингтону, словно поднося ему дар. Это было мое давнее произведение, самое ужасное из всех, – «Пандора в Конго», первый заказ доктора Флага.

– Я придерживаюсь того мнения, господин Хардлингтон, что хороший писатель обязан идти своим путем независимо от того направления, которое наметили классики. Автору никогда не следовало бы выбирать книги для подражания; гораздо полезнее найти такие, сходства с которыми он хотел бы избежать. – И я заключил: – По-моему, господин Хардлингтон, у хорошего писателя должна быть только одна-единственная цель: никогда не писать ничего подобного.

Атмосфера в редакции разрядилась. Поскольку «Пандора в Конго» была моим произведением и я сам при свидетелях дал Хардлингтону разрешение критиковать меня, он перестал чувствовать себя униженным. Он даже снова начал разглагольствовать и поучать других. Однако теперь он не обладал прежней властью и потому из существа ненавистного стал просто забавным, и наши отношения улучшились.

Так прошло еще несколько дней. Поскольку мои доходы неожиданно возросли, я мог теперь позволить себе роскошь строить планы на будущее за пределами пансиона. Я не знал, как отблагодарить супругов Мак-Маон за их гостеприимство. Между тем Мак-Маон решил во что бы то ни стало прочитать историю Гарвея. Этот человек за всю жизнь не взял в руки ни одной книги, поэтому я мог считать его интерес для себя честью и одновременно испытанием. Сможет ли он дочитать роман до конца или книга закончит свой век под ножкой шкафа?

Ответ не заставил себя ждать. Две ночи спустя Мак-Маон достиг ключевого момента повествования. Я мирно спал, когда вдруг почувствовал, как кто-то постукивает меня пальцами по спине.

– Томми, Томми! Проснись, дружок!

Я подскочил как ужаленный, в полной уверенности, что нас снова бомбят, но слезть с кровати не успел. Мак-Маон сказал:

– Кто эти люди?

– Какие еще люди? О чем вы? – спросил я.

– Тектоны! Что мы будем делать, если они решат на нас напасть? Эти тектоны страшней войны, Томми!

Он говорил так, словно тектон сидел у него под кроватью.

– Господин Мак-Маон, – сказал я ему, протирая глаза, – пока вы не прочитаете самую последнюю страницу, история не закончится.

Должен сказать, что, когда Мак-Маон дочитал книгу, он был доволен не меньше, чем я, когда дописал ее. Это случилось утром в воскресенье.

– Я дочитал! Я ее дочитал! – повторял он, потрясая книгой, словно это был победный трофей, и целое племя ребятишек приплясывало вокруг него. Они не понимали, в чем дело, но были совершенно счастливы.

В тот же день после обеда, когда мы еще не поднялись из-за стола, Мак-Маон сказал:

– Могу я тебе задать один вопрос о книге, Томми? Мне очень любопытно.

– Спрашивайте все что хотите, господин Мак-Маон, – ответил я.

Он приблизил свою голову к моей и спросил конфиденциальным тоном:

– Ты помнишь ту главу, в которой Гарвей и Амгам сидят на вершине дерева? – Он понизил голос и сказал с улыбкой соучастника на губах: – Ну, да, да, когда они забрались на верхушку огромного дерева и давай там ласкаться да баловаться.

– Я прекрасно это помню, господин Мак-Маон, – сообщил ему я. – Это же моя книга.

Мак-Маон спросил:

– А где они справляли свои надобности?

Я растерялся от неожиданности, а потом возмутился:

– Это и есть ваш великий вопрос? – Я поморщился.

– Ну, на самом деле у меня и другие есть. Но этот вопрос важный, не так ли? Взгляни-ка, Томми, я тут посчитал… – Сказав это, он протянул мне листок с несложными арифметическими расчетами. – Я помножил приблизительное количество экскрементов, которые оставляют два человека в день, на семь. Согласно твоей книге, именно столько дней провели Маркус и Амгам на вершине дерева. И объем получился довольно значительный! А вопрос у меня такой: как они могли выдержать всю эту вонь? Если крона дерева была такой густой и широкой, то их экскременты должны были неизбежно остаться на ветках под ними. А на жаре они непременно стали бы ужасно вонять! Как носы Маркуса и Амгам это выносили?

– Понятия не имею! – возмутился я. – В Конго много рек и большая влажность, часто льют проливные дожди. Наверняка они смывали все нечистоты!

– Нет, нет и нет, – настаивал господин Мак-Маон с усердием термита. – Я посмотрел Британскую энциклопедию и определил, что Маркус был во внутренних районах Конго во время сухого сезона. Дождей не было, или они шли очень редко! А жара была страшная! Вонь от гниющих экскрементов должна была отбить у них всякое желание заниматься любовью!

Я начал сердиться:

– Будьте снисходительны, господин Мак-Маон! Что мы выиграем, если разрушим милую любовную сцену, упоминая о таких неделикатных подробностях?

Господин Мак-Маон сдался. Если сказать точнее, не стал больше настаивать. Поскольку на его лице выразилось разочарование, я предложил ему задать какие-нибудь еще вопросы. Может быть, мне удастся дать ему разъяснения, которые его удовлетворят, и он успокоится. И тут Мак-Маон указал мне на невероятное количество неточностей в тексте. Например: на странице такой-то Ричард жаловался на то, что у них кончился табак, а чуть позже курил сигару. И все в таком роде.

– Да, да, конечно, – защищался я. – События, пережитые Маркусом в Конго, привели к тому, что его нервная система стала давать сбои. Мне кажется, что нам следовало бы более снисходительно относиться к второстепенным деталям истории. Любой другой человек, которому пришлось бы сражаться за свою жизнь и любовь и вдобавок за свободу всего человечества, тоже не смог бы удержать в голове такие мелочи, как те, о которых вы говорите.

Мне удалось убедить Мак-Маона, но не самого себя. Я чувствовал себя так, словно меня допрашивал прокурор в тысячу раз более дотошный, чем тот, с которым пришлось столкнуться Нортону. Мак-Маон перелистал еще несколько страниц. Потом он, вздохнув, словно кит, наполнил воздухом свои легкие, огромные, как два бочонка, и сказал с присущей ему наивностью:

– Томми, почему негры не убегали? Ты это понял?

– Но, господин Мак-Маон! – И тут я привел свой довод с торжествующей улыбкой: – На их шеях были специальные окованные железом колодки, созданные для того, чтобы носильщики не могли сбежать. Разве вы не помните?

– Нет, я не об этом, – поправил он меня. – Я говорю о второй части, когда носильщики превратились в рудокопов.

Это меня встревожило. Я испугался, что мое описание шахты было недостаточно ясным, и стал рассказывать Мак-Маону, что внутри шахта имела форму купола с отверстием на самом верху, которое являлось единственным выходом с прииска.

– Представьте себе окно здесь, наверху, – сказал я, указывая пальцем в центр потолка. – Если бы мы сейчас попытались вскарабкаться по стенам, у нас бы ничего не вышло, потому что стены гладкие и ухватиться нам не за что.

– Это ясно как день, – согласился Мак-Маон. – Но в книге говорится, что по ночам этот вход, так называемый «муравейник», никто не охранял.

– Вы все правильно поняли. В этом не было никакой надобности, стоило только поднять лестницу наверх – и никто не мог оттуда выбраться. Простое и одновременно хитроумное решение, не правда ли?

Но Мак-Маон продолжал листать книгу и отрицательно качал головой. Наконец он произнес:

– Нет.

– Нет? – удивился я.

– Нет, – настойчиво повторил он и продолжил листать книгу, сосредоточенно морщась, словно именно роман, а не я, должен был разрешить его сомнения.

Наконец Мак-Маон поднял голову, посмотрел на меня глазами дворняжки и сказал:

– Послушай, Томми, разве эти ребята не могли взобраться друг другу на плечи? Построив такую простую пирамиду, они спокойно бы добрались до выхода из «муравейника». Тебе так не кажется?

Я не нашелся, что ему ответить. И неожиданно поймал себя на том, что сделал движение, которое было так хорошо мне знакомо: посмотрел сначала на одну сторону стола, а потом – на другую. И сделал я это вовсе не потому, что сомневался в чем-то, а для того, чтобы выиграть время, пока мне в голову не придет какое-нибудь подходящее объяснение. Мне показалось, что в воздухе повис ужас. Если к слову «ужас» можно добавить какое-нибудь определение, то я бы сказал «позорный ужас». Мак-Маон погрозил кому-то пальцем.

– Ты знаешь, почему это не пришло в голову двум братьям? – И сам ответил на свой вопрос: – Потому что они были англичанами. Я ирландец и прекрасно это знаю. Англичане воображают, что они покорили Ирландию, потому что умнее ирландцев, а это совсем не так. Они нами управляют, потому что на их стороне сила. Поэтому братьям не пришло в голову, что кучка негров может придумать такой простой ход, чтобы сбежать. Братья Краверы воображали, что негры – идиоты. А они вовсе не были идиотами – просто рабами.

Мак-Маон снова стал изучать книгу, рассматривая страницы на свет, словно пытался отыскать какие-то слова, написанные симпатическими чернилами. Потом заключил, все еще не глядя мне в лицо:

– Ну, так почему же тогда негры не убегали с прииска?

Я не мог найти ответа на этот вопрос. На самом деле у меня не было ответа ни на один из вопросов, которые задал мне Мак-Маон в то утро.

– Ладно, – произнес я пересохшими губами и проглотил слюну, – я тоже англичанин, господин Мак-Маон, но не считаю ирландцев тупицами. И африканцев тоже.

– О, я в этом нисколько не сомневаюсь, Томми! – извинился Мак-Маон. – Среди англичан попадаются вполне приличные люди! Я только говорю о том, что все англичане, хорошие или плохие, думают, как англичане. Я имею в виду, что они никогда не думают как люди угнетенные, потому что никогда не испытывали гнета, которому подвергают других.

Мак-Маон перелистал еще несколько страниц и вдруг посмотрел на меня широко открытыми глазами, словно ему в голову пришла блестящая мысль. Он сказал:

– Мне припоминается, что ты беседовал с Маркусом Гарвеем.

– Да, конечно. Много раз.

– Тогда наверняка ты как хороший англичанин, который высоко ценит умственные способности африканцев, должен был множество раз задать ему этот вопрос. Что же тебе ответил господин Гарвей?

Мне было невыносимо больно, что Мак-Маон ставил меня на одну доску с братьями Краверами. А может быть, я страдал от того, что не мог ответить на такие простые вопросы. Или от того, что у меня никогда не возникало необходимости задать столь очевидный вопрос Маркусу Гарвею. Я довольно сухо прервал наш разговор под предлогом того, что мне необходимо проветриться, и вышел из пансиона, раздраженный. Бедный господин Мак-Маон! До сих пор ненавижу себя за этот поступок.

Я ходил по окрестным улицам и курил не переставая. Мои нервы были напряжены. Мне хотелось выкинуть из головы вопрос Мак-Маона, но сделать это оказалось непросто. Почему же негры не сбежали с прииска?

Прежде чем вернуться домой, я подошел к нашему старому пансиону, который по-прежнему лежал в руинах, и остановился перед ним. Здание напоминало неудавшийся кекс, который «сел» в духовке. В его верхнем углу еще можно было различить окно моей старой комнаты, которое теперь имело форму ромба. Я размышлял о какой-то ерунде, когда вдруг почувствовал, что кто-то тычет меня пальцем в правое плечо:

– Простите, вы случайно не Томсон? Томас Томсон?

Это был почтальон нашего района со своими неизменными мешком и кепкой; он ехал на велосипеде, без которого, казалось, невозможно было его себе представить. Я подтвердил его предположение, и он, расплывшись в улыбке, объяснил мне, в чем дело:

– Я вас очень хорошо помню. Вы тот самый молодой человек, который проклинал кайзера, когда аэростаты разбомбили это здание, – сказал он, показывая на развалины пансиона. – Я тогда вручил вам повестку. Вы так негодовали! Трудно забыть такого пылкого юношу.

– Да, да. Это действительно был я. – Мне вспомнилась та ночь, и я тоже ему улыбнулся.

С точки зрения людей, переживших бомбежки, эта встреча казалась более забавной, чем была на самом деле.

– Простите за беспокойство, – продолжил почтальон, – но некоторое время спустя на ваше имя – на имя Томаса Томсона – пришло еще одно письмо. К несчастью, я не знал, как мне с ним поступить. Все жильцы этого дома разъехались, и мне не у кого было узнать, в какую часть вас направили служить. Тогда я сдал письмо на хранение в центральном почтовом отделении. Я подумал, что такой решительный и пылкий юноша, как вы, непременно сходит за письмом, если узнает, что кто-то решил сообщить ему какие-то известия. Рано или поздно сходит. Я пожал плечами:

– Спасибо за ваше внимание. Но я сирота, да и друзей у меня немного. Не думаю, чтобы в этом письме было что-нибудь важное.

– А я думаю, что было, – уверенно заявил почтальон. – Это письмо пришло из тюрьмы, и его отправитель был приговорен к смерти. Я знаю об этом, потому что имя у него было очень известное.

Потом он снова сел на велосипед и поехал вниз по улице. Нажимая на педали, он обернулся и сказал:

– Ну что ж, как хотите. Если письмо вас все же заинтересует, оно вас еще ожидает в центральном почтовом отделении. Знаете что? Бывают письма, которые десятилетиями ждут своего адресата, прежде чем попасть к нему в руки.

Почему судьба свела меня в тот день с этим сердобольным почтальоном? Когда немецкая бомба сожгла книгу, такой человек, как Томми Томсон, неминуемо должен был возмущенно орать посреди улицы. А почтальон должен был неминуемо запомнить мои вопли, поэтому он неминуемо рано или поздно должен был узнать меня на улице.

Почему наш пансион разбомбил тот немецкий аэростат? Потому что мы воевали с Германией. А почему мы воевали с Германией? Из-за колоний; потому что колонии обогащали целые страны и отдельных их жителей. Именно поэтому братья Краверы отправились в колонии: они хотели обогатиться. А если бы они не поехали в колонии, я бы никогда ничего не написал. Все очень просто, но в то же время очень сложно.

Из слов почтальона я заключил, что речь шла о письме от Маркуса. «Может быть, – сказал я себе, – Маркус написал мне что-нибудь после того, как меня призвали в армию». Я не смог даже проститься с ним. В те дни у меня было много свободного времени и в основном по этой причине я сходил за письмом.

Я ошибался. Письмо было не от Маркуса. Его написал консул Каземент.

Когда Каземент писал эти строки, он не мог представить себе, что я в это самое время носил униформу войск, против которых он так страстно боролся, и по этой причине письмо пролежит на почте целых два года. Вспомним, что письмо попало мне в руки осенью тысяча девятьсот восемнадцатого года, а Каземента казнили в тысяча девятьсот шестнадцатом, когда я был на фронте. Боже мой, какое письмо! Я не стал вскрывать его на почте. Мне помнится, что я пришел в пансион, направился в гостиную и устроился в кресле, которое стояло спинкой к окну. В кресле напротив, как всегда, восседал Модепа. Он листал последний выпуск «Таймс оф Британ», на который мы имели бесплатную подписку благодаря тому посту, который я занимал в газете.

Никогда в жизни никакое письмо или любое другое чтение не вызывало во мне такого волнения. Прошло шестьдесят лет, а я до сих пор могу повторить его текст на память.

В нем говорилось:

Уважаемый господин Томас Томсон!

Мое тело послужит преградой для двадцати четырех пуль прежде, чем вы прочитаете эти строки. У меня осталось совсем немного времени, и я не хочу терять его на жалобы. Наша встреча была коротка, и мы не смогли близко узнать друг друга, но, тем не менее, я успел обнаружить в вас одну добродетель – любовь к истине. Как бы то ни было, эти строки не призывают вас бороться за то, чтобы изменить вынесенный мне приговор, – это задача невыполнимая. Речь идет о другом судебном процессе, в котором наши интересы совпадают.

Дело Гарвея, ведение которого началось раньше моего, закончится позже, чем мое. Как вы, надеюсь, помните, я был одним из тех, кто предложил собрать подписи европейцев, проживавших в Леопольдвиле. Все эти достойные граждане, бельгийцы и англичане, подписали документ, утверждавший преступность личности Маркуса Гарвея. Я знаю, о чемвы думаете: адвокату Гарвея будет очень несложно опровергнуть мои слова. Но это неважно. Если мои расчеты верны, Маркусу не удастся так легко избежать правосудия.

Вы уже, наверное, догадались, – а если нет, то я весьма сожалею, что не заслужил о себе более высокого мнения, – что такой человек, как я, никогда не ограничился бы простым предоставлением подписей в суд. В моем распоряжении есть также свидетель, показания которого должны привести к осуждению Гарвея. Однако в то время, когда мы с вами встретились, восстание в Ирландии уже начиналось. И моя судьба – победа или поражение – также была предначертана. Мне выпало поражение.

Сейчас я лишен возможности лично позаботиться об этом свидетеле. Могу ли я доверить его кому-нибудь, кроме вас? При существующих обстоятельствах иного выхода у меня не остается. Знайте, что этот свидетель получил от меня указания явиться по адресу, который вы мне оставили. Надеюсь, вы сможете предоставить ему убежище вместо меня. Сделайте так, чтобы он мог прийти в суд и дать показания. Больше я у вас ничего не прошу. Я знаю, что адвокат Гарвея оплачивает вашу работу. Ноу меня не вызывает сомнения, что в этой борьбе интересов вашего работодателя и правосудия вы займете сторону правосудия.

И последнее: человек, которого я посылаю к вам, надежен, верен и дисциплинирован. Я велел ему приехать к вашему пансиону и не двигаться с места, пока кто-нибудь не обратится к нему как должно. И можете быть уверены: если я приказал ему не двигаться, то он не уйдет. Пусть льет дождь, палит солнце, пусть пройдет тысяча лет. (Итак, я прошу вас, чтобы вы были внимательны: он скоро появится.) И еще: наш человек получил четкий приказ не называть своего имени и не говорить о деле Гарвея ни с кем, кроме определенного человека. Как мой посланец узнает этого человека (то есть вас)? При помощи пароля. Вот он:

«Конго это Конго это Конго это Конго».

Повторите эту фразу три раза. Всего вы должны произнести слово «Конго» двенадцать раз. Извините, я не слишком оригинален, когда придумываю пароли. Но если какое-то слово может охарактеризовать моего свидетеля, то это, безусловно, оно. Кроме того, здравый смысл велит мне избегать сложных построений, чтобы не вызвать подозрений у почтовых цензоров. Очень скоро я стану таким же мертвецом, как любой другой труп, но, пока я жив, я не такой человек, как остальные.

P. S. Власти, которые содержат меня под стражей, прочитав это письмо, убедились в том, что оно не содержит никаких политических сведений, и любезно согласились на его отправку. В связи с этим оно не будет проходить через иных почтовых цензоров и его доставят по указанному мною адресу.

Долгих вам лет жизни и да расцветает вокруг вас справедливость, как пышный сад.

Я закончил чтение, но продолжение письма оставалось передо мной и имело образ сидевшего в кресле господина Модепа.

– Вас на самом деле зовут не Модепа, не так ли? – спросил я.

Еще не успев закончить фразу, я понял, что имя «Модепа» было фонетическим воспроизведением французского выражения «mot de pas», что означает «пароль». Услышав мой вопрос, Модепа резким жестом опустил газету, точно так же, как я минутой раньше отложил письмо.

– Вы Пепе. – Он внимательно посмотрел на меня, и я продолжил: – Вы должны были умереть.

Он не спеша обдумал мое заявление и наконец сказал:

– Нет, я жив.

Я встал с кресла, протянул ему руку и, не скрывая дрожь в голосе, сказал:

– Господин Годефруа, вы сделаете мне честь, если согласитесь выпить со мной.

Я увел его из дома. Почему мне это пришло в голову? Наверное, потому, что в глубине души я знал правду и хотел выиграть немного времени, прежде чем услышать ее. Мы пошли в ирландскую таверну, куда часто наведывался Мак-Маон: там был небольшой отдельный кабинет.

Последовавшая за этим сцена доказывает, что самые драматические моменты нашей жизни могут одновременно быть и самыми нелепыми. Мне было известно истинное имя Годефруа, а потому я знал, кто был передо мной. Таким образом, пароль терял всякий смысл. Однако мой собеседник настоял на выполнении всех правил с фанатичной настойчивостью. Ему был дан приказ не откровенничать ни с кем, пока он не услышит пароль. Он ждал два года и мог спокойно прождать еще два.

Таким образом, я должен был произнести пароль, но мне казалось крайне глупым бесконечное повторение слова «Конго». Если Каземент, где бы он ни был теперь, мог нас видеть, он, наверное, вдоволь бы посмеялся. Годефруа старался мне помочь. «Давай, давай», – говорили мне его глаза, каждый раз, когда я произносил слово «Конго». Но положение стало совсем гротескным, когда выслушав все бесконечные «Конго», Годефруа посмотрел задумчиво в потолок и сказал:

– Извините, не могли бы вы повторить пароль еще раз? Мне кажется, я обсчитался…

Но кое-как со своей задачей мы справились. И когда все было улажено, оказалось, что Годефруа невероятный болтун:

– Господин Каземент велел мне прийти по адресу старого пансиона. Со слов господина Каземента я понял, что там мне предоставят кров и рано или поздно кто-то произнесет пароль. Так оно и случилось. – Тут он выпил глоток виски и продолжил: – Однако вместо дома я нашел одни развалины, поэтому я сел возле них и, когда люди проходили мимо меня, повторял: «Mot de pas? Mot de pas?» Но никто не говорил мне пароля. До сегодняшнего дня. Чего вы так долго ждали?

Мне стоило большого труда произнести пароль из-за естественного нежелания показаться смешным. Но теперь, когда настало время задать единственный важный вопрос, я вовсе не был уверен, что хотел знать на него ответ. То, что мы сидели рядом и Годефруа намеревался мне все рассказать, казалось чудом. Я провел четыре года, работая над книгой, оперируя невидимыми персонажами, и вот теперь один из них оказался передо мной. Мне надо было задать ему один вопрос, один-единственный:

– Годефруа, что случилось в сельве?

Начало его повествования мало чем отличалось от рассказов Маркуса. Годефруа наняли белые, для того чтобы он помогал им во время экспедиции и работ на прииске, – это была экспедиция братьев Краверов. Они отправились из Леопольдвиля вместе с сотней носильщиков и углубились в джунгли, двигаясь по некоему подобию туннеля, который проходил в гуще самой буйной в мире растительности.

– Однажды, – продолжал Годефруа, – когда мы зашли уже далеко в глубь сельвы, экспедиция остановилась на одной прогалине. Господин Ричард был убежден, что они найдут там большую алмазную жилу.

– Алмазы? Вы в этом уверены? – прервал его я. – Они нашли алмазную жилу или золотую копь?

– Алмазы. Господин Ричард говорил, что золото блестит, а алмазы пахнут. И он почуял алмазы, – сказал Годефруа, ни минуты не колеблясь. – На прогалине устроили лагерь. Братья Краверы спали в одной палатке, а мы с Маркусом – в другой. На самом деле они нашли только два алмаза. Но каких! Каждый из них был размером с кулачок младенца. В тот день, когда их обнаружили, Маркус страшно нервничал и не мог сомкнуть глаз. Он вертелся с боку на бок на своем топчане и ныл: «И почему, черт возьми, этим двум идиотам достанутся оба алмаза, а мне ни одного?» А я ему и говорю: «Мне спать хочется, господин Гарвей, давайте баиньки». А он опять за свое: «И почему, черт возьми, этим двум идиотам достанутся оба алмаза, а мне ни одного?» А я ему опять повторяю очень воспитанно: «Мне спать хочется, господин Гарвей, давайте баиньки».

Бесконечные повторы Годефруа начинали выводить меня из себя. Я крепко схватил его рукой за локоть и сказал:

– Годефруа! Что было дальше?

Мой собеседник широко открыл глаза. На его черном лице блестели отливавшие желтизной белки, и его глаза казались двумя яичницами. Годефруа продолжил рассказ:

– Ну так вот, господин Гарвей и говорит мне: «А ты заткнись, черномазый», а потом он взял керосиновую лампу и револьвер и пошел к палатке братьев Краверов. Лампу он просто бросил внутрь, чтобы лучше их видеть, а потом я услышал шесть выстрелов. Я тоже вышел из палатки и увидел силуэты господ Краверов на фоне брезента. Уильям был худой, а Ричард – потолще. И слышно мне тоже все было прекрасно. Господин Гарвей ранил их; они стонали, умоляя, чтобы он их не убивал. А господин Гарвей в это время спокойненько стоял возле палатки и заряжал револьвер еще шестью пулями. Потом он снова стал в упор стрелять в братьев Краверов и выпустил все шесть пуль. Я думаю, что он попал все шесть раз, но все равно до конца их не убил. Господин Уильям плакал, он пищал и мяукал, как котенок. А господин Ричард издавал очень странные звуки, словно задыхался. Господин Гарвей еще раз зарядил пистолет и еще раз выпустил все шесть пуль. Он теперь распределял выстрелы четко по справедливости: это – Уильяму, а это – Ричарду, это – Уильяму, а это – Ричарду, это – Уильяму, а это – Ричарду. Разрядил всю обойму. Когда господин Гарвей убедился в том, что они точно были мертвые, он обернулся, увидел, что я стоял за ним, и говорит: «А ты чего пялишься, черномазый?» Потом вдруг изменил свой тон и говорит: «Погоди-ка минуточку, Пепе, нам с тобой надо поговорить». Когда господин Гарвей был в хорошем настроении, он меня «черномазым» не называл, а говорил Пепе; только в хорошем настроении он почти никогда не бывал. Я понял, что он притворялся любезным, а на самом деле снова заряжал револьвер с тем же спокойствием, что и раньше. Зачем ему понадобилась новая обойма, если господа Уильям и Ричард были уже мертвые? Это могло значить одно: что он и меня собирался убить, а мне вовсе умирать не хотелось, и я во весь дух побежал к лесу. Господин Томас!

Годефруа заметил, что у меня кровоточила ладонь. Мои ногти впились в кожу и рассадили ее до крови. Я так увлекся рассказом, что даже не заметил этого. Мне пришлось промыть ранку виски и замотать руку платком.

– Годефруа, – сказал я, – почему вы не хотите рассказать мне все?

– Все? Что вы имеете в виду, господин Томас?

– Все значит все, – ответил я.

– Ну ладно, все, – подчинился Годефруа. – Мне удалось добраться до Леопольдвиля, но я не знал, что делать. Я очень боялся снова встретиться с господином Гарвеем в Леопольдвиле, опасаясь, что он обвинит меня в убийстве. Я ведь черный, а он только коричневатый, и белые люди поверили бы скорее ему, чем мне. И действительно, как-то раз я увидел его на улице Леопольдвиля! Мне стало очень страшно, так страшно, что я пошел на исповедь к одному бельгийскому миссионеру и рассказал ему обо всех своих грехах, а особенно о грехах господина Маркуса Гарвея. Этот миссионер меня давно знал, и с господином Казементом он тоже был знаком. Миссионер привел меня к господину Казементу, и я ему все рассказал. Он мне поверил и велел молчать, сказав, что если мы хотим добиться справедливости, то должны вести себя осторожно, очень осторожно. Господин Каземент не доверял бельгийским судам. Но когда он узнал, что в Англии арестовали господина Гарвея, то прислал мне денег на билет. Я должен был сесть на корабль, явиться в суд и выступить там свидетелем. Но, к несчастью, суд все не назначали и не назначали. Потом началась война и мое путешествие все откладывалось и откладывалось, потому что приплыть сюда было не так-то просто. А остальную часть истории вы и так знаете. Когда я наконец смог сесть на корабль и приехать, господин Каземент прислал мне записку. Там был адрес, где меня должны были принять. Но я не должен был давать никаких показаний, прежде чем не услышу слово «Конго», произнесенное двенадцать раз подряд. Господин Каземент так решил, чтобы мне легче было запомнить пароль: слово «Конго» – потому что я там родился, а двенадцать раз – как двенадцать апостолов у Господа нашего.

– А что еще? Где же вся остальная часть истории?

Годефруа не понимал моего нетерпения. Он посмотрел в потолок, потом снова на меня и заключил решительно:

– Это все. Я должен был знать что-нибудь еще?

– А белые люди?

– Никого из белых людей из этой экспедиции в живых не осталось, кроме господина Гарвея, у которого кожа коричневатая и который всех их убил. – Годефруа был искренне расстроен. – Может быть, я как-то неясно выразился? Господин Гарвей – убийца, и справедливость должна восторжествовать. Господин Томсон, у вас все еще идет кровь из руки.

Я ненавидел, когда он говорил мне «господин», и он это прекрасно знал. Но настаивать не имело ни малейшего смысла. Годефруа был из тех людей, которые готовы отдать жизнь за тех, кто стоит выше, чем они, на иерархической лестнице, но неспособны изменить свои привычки, даже если сам Иисус Христос их попросит об этом лично. Из-за деревянной перегородки послышалась мелодия. Я не думал, что ирландская музыка может быть такой грустной. Годефруа взял меня за руку, размотал платок и вылил на мою ладонь виски из своего стакана. Накладывая новую повязку, он продолжил:

– Мне было очень страшно. Когда я убегал с прогалины, то ни разу не обернулся. Я вернулся в Леопольдвиль один, прошел через сельву и выжил чудом. Я ел грибы, которые росли на коре деревьев, фрукты, висевшие на ветках, и саранчу, когда мне удавалось ее поймать. Мне приходилось прятаться от дикарей, потому что, когда экспедиция шла через сельву, мы сделали много страшных дел! Очень страшных, господин Томсон, таких, что вы себе и представить не можете! А шли мы долго, целый месяц! Господин Гарвей был очень жестоким. Во время похода ему нравилось бросать бомбы в поселках, просто так, для развлечения. И господа Краверы, которым нужны были здоровые носильщики, частенько его ругали, потому что он кидал гораздо больше бомб, чем требовалось. Он тоже, как и я, на обратном пути прошел через сельву один, но господин Гарвей нес ружья и динамитные шашки, и мне кажется, что подходить к нему никто не осмеливался. Он, наверное, расстреливал даже ящериц, которые попадались ему на пути!

– Так значит, твои соплеменники не убивали Уильяма? Разве не они повесили его вниз головой, чтобы крысы сожрали его мозг и другие части тела?

– Да кто бы мог повесить господина Уильяма вниз головой? – рассмеялся Годефруа. – Нет, конечно, нет! Невозможно себе представить, чтобы кто-нибудь учинил такое над господином Уильямом. Это было наказание, которому братья Краверы подвергали непокорных носильщиков. Хотя придумали эту казнь не они, а господин Гарвей.

– А что случилось с белой девушкой? – Мне хотелось сделать еще одну попытку.

– Да что вы, господин Томсон! – сказал он. – О какой еще белой девушке вы говорите? В экспедиции не было женщин, а уж тем более – белых.

– Иди домой, Годефруа, – ответил я резко.

В этот момент музыканты перестали играть. Изменение моего тона и наступившая тишина смутили Годефруа.

– Я что-то не так сказал, господин Томсон? Вы на меня рассердились?

– Возвращайся в пансион.

Он ушел. На столе стояла бутылка виски, в которой еще оставалось довольно много спиртного, и я выпил все. Сначала я говорил самому себе, что виски помогало мне думать. Это была ложь. Я пил, потому что спиртное помогало мне не думать.

Мне показалось, что мои мысли и я сам действовали независимо друг от друга. В груди у меня скапливались отчаяние и страх в равной пропорции. Мой мозг хотел стереть с лица земли Годефруа, или Модепа, или того, кем этот человек был на самом деле. Я говорил самому себе: это самозванец, дезертир, эту ловушку поставил нам Каземент, который был озлобленным содомитом; это необразованный негр, ему нельзя доверять. Но виски в бутылке кончилось, и я осознал, что без горючего подобные идеи никакого основания под собой не имели. «Хорошо, – решил я эту проблему, – тогда пойдем за горючим».

Я вышел на улицу, но вместо того чтобы пойти домой, отправился в другой бар. Когда и его закрыли, я пошел в другой. Каждое следующее заведение было хуже предыдущего. В конце концов передо мной оказались только закрытые двери. Но я продолжал свои поиски с героической и упрямой настойчивостью, присущей пьяницам. Недалеко от мола я нашел последний открытый бар, если можно так назвать это место. Он оказался самым отвратительным из всех; настоящая гнусная дыра. Все женщины там были проститутками, а мужчины – ворами, или наоборот. Меня это не волновало. Здесь я мог получить выпивку в обмен на свои деньги.

Бар имел форму лабораторной колбы с узким горлышком, где размещалась стойка; в конце этого прохода помещение расширялось. Заведение было набито людьми, и всем приходилось разговаривать очень громко, потому что акустика была ужасной. Мне пришлось кричать прямо в ухо официанту, чтобы он меня понял. Тела сгрудились в проходе и двигались так, словно плавали в густой грязи. Я хотел отвлечься от своих мыслей и стал обдумывать причины, по которым архитектор построил такое неудобное помещение. Несмотря на то что винные пары затуманивали мой мозг, мне не составило особого труда сообразить, в чем было дело, и я рассмеялся.

Этот бар казался приютом самых развратных, гнусных и опустившихся людей Лондона, а потому его посетители всегда были начеку: в районе порта часто устраивали облавы. Длинный проход позволял издалека увидеть входящих полицейских. Собравшаяся вдоль стойки толпа мешала им быстро продвигаться вперед. Тем временем, преследуемые успевали выскочить на улицу через окно в небольшом зале, который, вероятно, предназначался для танцев.

Я слишком много выпил. Мои мысли двигались по спирали. Я подумал, что Англия создала самую большую империю в мире, и это делало мою страну воплощением мирового зла. Потом я подумал, что Лондон был ее столицей, и это делало его самым развратным городом мира. А поскольку я сейчас находился в самом ужасном баре самого ужасного города самой ужасной страны мира, то его посетители, по логике вещей, должны являться самыми гнусными представителями человеческого рода. Следуя этим рассуждениям, самые гнусные из гнусных должны были собираться в глубине помещения, как можно дальше от входа и как можно ближе к окнам. Я вытянул шею, не вставая со своего места примерно посередине стойки, чтобы посмотреть на эти отбросы человечества и, естественно, увидел там Маркуса Гарвея.

Он танцевал со старой проституткой, которая напоминала своей раскраской тропического попугая. Мелодию создавали скрипка, каблуки, стучавшие по полу, ладони, хлопавшие не в лад, и множество голосов, испорченных табаком. Маркус и его партнерша смеялись. Она хохотала, как сумасшедшая, а он смеялся над ней. На платье женщины было невообразимое количество пятен, больших и маленьких, давно засохших и совсем свежих. Я не мог даже представить себе, сколько различных жидкостей создали этот разноцветный архипелаг. Среди танцующих двигался один мужчина, который был так пьян, что не держался на ногах, но толпа удерживала его в вертикальном положении. Он повисал то на одном человеке, то на другом и старался пристроить свою голову на чье-нибудь плечо, пока его не отталкивали в сторону, и бедняга принимался искать следующую жертву.

Проститутка наскучила Маркусу, и он сменил ее на кружку пива. Женщина выразила ему свое недовольство, и тогда Гарвей ударил ее кружкой по голове. Публика, заметившая этот инцидент, захохотала. По лицу женщины текла смесь крови, пива и белой пудры. Она потеряла сознание, но подобно сонному пьянице, не падала на пол. Не могу сказать, сколько времени я завороженно следил за головами проститутки и пьяного мужчины. Они безвольно кружились, как два волчка, в людском море. Рано или поздно их головы окажутся на одном и том же плече, а губы сольются в поцелуе. Тут я сказал себе: «Проснись».

Я направился в сторону Маркуса. Но продираться через лес рук, ног и тел было тяжело. Мне приходилось безжалостно расталкивать людей, нанося им удары локтями по ребрам, и раздвигая толпу руками. Маркус заметил меня, когда нас разделяло расстояние метра в три. Он замер на месте, как ящерица на солнце, и видел теперь только меня. Гарвей стал другим человеком: его ярко-зеленые глаза показались мне затянутым ряской гнилым прудом. Никогда раньше я не видел на его лице такого выражения. Это была дерзкая ненависть, жгучая и жестокая, как пуля. Его гримаса не имела ничего общего с той грустной и несчастной физиономией, которую я видел во время наших бесед. Гвалт не позволял нам слышать друг друга, хотя мы оказались совсем близко, поэтому Маркус произнес свои слова четко, медленно двигая губами, чтобы я мог его понять: «Ах ты, сукин сын» – и выскочил в окно.

Я, естественно, последовал за ним. Его нелепая фигура удалялась в сторону порта, и прежде чем туман проглотил его, я побежал за ним. Груз с кораблей лежал на каменных плитах: тюки, контейнеры и ящики самых разных форм и размеров были сложены в кучи, и проходы между ними образовывали странный лабиринт. Маркус, конечно, хотел запутать след и обмануть меня. Его короткие ноги бежали удивительно быстро, словно ими двигал мотор, ничего общего не имевший с остальным его телом. А я слишком много выпил, поэтому мне оставалось только бежать за ним и кричать: – Стой, негодяй!

Я долго бежал, видя перед собой только смутную черную тень, напоминавшую большого таракана. Хорошо еще, что на нем были черные брюки и свитер; если бы не это, я бы не смог разглядеть его в густом, как желе, тумане. Но расстояние между нами все увеличивалось. Закоулки между кучами груза казались заколдованными. Завернув за угол, я лишь увидел, как он скрывается за очередным поворотом. Иногда дорожка раздваивалась, и Маркуса не было видно ни в одном коридоре, ни в другом. В таком случае я выбирал проход, в котором было меньше крыс, рассчитывая, что Гарвей, пробегая, их распугал. Я не хотел сдаваться. Однако мой организм принял решение за меня.

На бегу я вдруг почувствовал, как между моими ребрами внутри меня что-то надорвалось. Хотя мне было неясно, какая именно случилась беда, я почувствовал страх. Дышать стало тяжело; самое незначительное движение вызывало у меня такую резкую боль, словно мою грудь пронзало каленое железо. Я остановился и присел, прислонившись к большому, как железнодорожный вагон, контейнеру. (На следующий день врачи сказали, что в моей груди что-то разорвалось и там скопился воздух. Легкие болтались внутри меня, как две спички в пустом коробке. Мне пришлось провести в постели целый месяц, чтобы все встало на свое место.)

Не знаю, сколько времени я провел там, сидя на земле и не в состоянии шелохнуться. Если бы не виски, выпитое в ту ночь, которое сделало меня нечувствительным, я бы выл от боли. Ноябрьский холод был для меня очень опасен. А Маркуса я упустил.

Вдруг мне показалось, что пошел дождь. Однако струя отличалась от дождевых и казалась слишком сильной. Я посмотрел вверх. Мне стоило большого труда понять, что жидкость, которая заливала мне глаза, была мочой Маркуса.

Он стоял на контейнере, к которому я прислонился. Гарвей мочился очень долго, спокойно опорожняя свой мочевой пузырь. Я не мог даже встать на ноги, поэтому только повернул шею так, чтобы жидкость попадала мне на затылок, а не в лицо. Потом Гарвей спросил, застегивая пуговицы на ширинке:

– Ты можешь мне объяснить, зачем ты за мной идешь? Может, хочешь, чтобы я убил тебя?

Пар, выходивший у него изо рта, смешивался с туманом. Но этот пар был темнее и блестел в воздухе. Я чувствовал его запах. Каждое его слово воняло по-разному. Голос Маркуса казался мне совсем другим, не таким, как раньше. В этом голосе не было слышно сомнений, слез или жалоб. Это был голос злодея, который считает себя непобедимым, пока остается в своем гнилом мире.

– Я говорил с Годефруа, – сказал я. – Я сделаю так, чтобы дело пересмотрели!

На Маркуса это, казалось, не произвело большого впечатления:

– Единственное мое преступление заключается в том, что я поступил с англичанами так, словно они были неграми. – Он плюнул по ветру и сказал: – И ничего ты не добьешься, идиот.

– Добьюсь, – восстал против него я. – И тебя повесят!

Он широко развел руками и расхохотался:

– Меня? Да ведь я спас мир! Разве ты об этом забыл? Он захихикал, как обезьяна, потом замолчал, и когда заговорил снова, в голосе его зазвучали ледяные нотки:

– Если ты вздумаешь вернуться сюда, я съем твою печень. А потом убью тебя. Ты не знаешь, что такое Конго.

Он подпрыгнул и исчез по другую сторону контейнера. Я крикнул что-то ему вслед. Не помню точно, что именно. Его едкий голос ответил мне. Сквозь ночной туман до меня донеслось:

– Это все Нортон, идиот, Нортон!


предыдущая глава | Пандора в Конго | cледующая глава