home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



ВИЗИТ В ОСОБНЯК НА УЛИЦЕ ЯСНОЙ

Вражда Помяна и Прадеры имела свою историю. Она была органической и посему неизбежной — уходила корнями в проблемы мировоззренческие, широко раздвигающие рамки их обоюдной несовместимости; этот своеобразный конфликт вырвался за пределы единоборства двух незаурядных личностей и перекинулся на территорию общественных интересов — стал делом публичным, касаясь каждого сознательного члена общества.

Тень, падавшая на галерею особняка на улице Ясной, расползлась далеко за пределы укромной резиденции премьер-министра. Многие инстинктивно чувствовали, что произошел случай, чреватый последствиями, что дело Прадеры является эпилогом не сегодня и не вчера начатой схватки двух враждующих сил, финалом борьбы за определенные принципы, трагическим исходом спора, завязавшегося на заре времен и с удивительным упорством возрождающегося из века в век. Чувствовали — но не вполне сознавали. До этого, к сожалению, общество не дозрело. Проглядывало кое-что в лавине газетных статей, слышалось в гомоне брошюрок ad hoc, «прощупывающих лучом анализа» таинственное происшествие на улице Ясной, — но на глубокую и решительную постановку проблемы никто не осмелился; как водится, только недомолвки, робкие, на каждом шагу отступающие в окопы повседневности домыслы, мелкие, низводящие факт до банальности предположения.

«Господа! — остерегал трезвый голос одной из газет. — Господа! Давайте не будем вводить в сферу обычного убийства метафизические элементы. Что угодно, только не это! Бесплодность такого подхода очевидна».

Предостережение было услышано. Дело Прадеры не выпускалось с тесной арены практической жизни. Свора легавых по старинке вынюхивала след убийцы, а верные рутине следователи изощряли мозги в хитроумнейших допросах свидетелей.

Результат равнялся нулю. После месяца розыскных трудов следствие застыло на мертвой точке, дело зашло в тупик, из которого не виделось выхода. Надо было трубить отступление, но на это недостало отваги и… искренности перед самими собой…

Только Помян сразу ухватил суть случившегося. После первых дней шока, вызванного внезапностью факта, он опамятовался и принялся размышлять. Потрясение от негаданного удара мало-помалу отступало на задний план, зато росло огромное, готовое вылиться в догадку изумление. Странное стечение обстоятельств — удивительнейшее совпадение гибели премьера и несостоявшегося поединка — казалось ему неслучайным. В этом просматривался некий тайный смысл: трагедия, разыгравшаяся двадцать второго сентября, как бы подтверждала справедливость взлелеянного им замысла. Рок, признав его правоту, упредил удар, который он вознамерился нанести Прадере. Смертоносная рука, вонзившая нож в сердце премьер-министра, была всего лишь слепым орудием высшей воли — Прадера погиб, потому что должен был погибнуть, так ему было назначено. Помян, разумеется, предпочел бы борьбу на равных, с одинаковыми шансами, но сверху распорядились иначе: его «выручил» кто-то другой. Для чего выручил — вот вопрос.

Может, для того, чтобы удар был неотвратимым, а может, чтобы уберечь его, Помяна, избавить от нежелательных последствий дуэли. Видимо, ему суждено остаться в живых и докончить начатое — его сберегли для идеи. Трагическая гибель противника стала для Помяна аргументом в пользу справедливости дела, за которое он ратовал, вокруг него словно бы сгустилась атмосфера метафизической приязни, бдевшей над его шагами и спасавшей его от злого случая. Он отдался невидимой опеке с детской радостью, но без излишней спеси, ибо знал, что это благоволение временное, зависящее от неподвластных ему высших сил…

С Прадерой они были знакомы давно, еще со школьной скамьи. Тогда уже, чуть ли не с первой стычки на классном «пятачке», стало ясно, что в жизни им предстоит расположиться на противоположных позициях — контраст духовной структуры и склада ума сразу же проступил отчетливо, даже разительно. В самом их физическом облике запечатлелось знаменательное отличие: Прадера, рослый, широкоплечий, удачливый в спорте, был любимцем товарищей, смотревших на него как на полубога. Помян же, хрупкий и слабогрудый, считался изнеженным слабаком и размазней.

Тем не менее оба выступали на первых ролях, хотя и в разных амплуа. Прадера, наделенный незаурядными способностями и феноменальной памятью, подходил к знанию с практических позиций и блистал в естественных науках и математике. Помян был мечтателем. Пропуская все жизненные впечатления сквозь фильтр души, он взирал на мир расширенными от изумления, невзрослеющими глазами, голубыми, немного сонными, словно очарованными таинственной глубиной мира. Воспитанный матерью, женщиной необычайно чуткой, наделенной богатым воображением и глубоко чувствительной, он унаследовал от нее склонность к мистическому взгляду на мир и экзальтированную религиозность. За это его особенно не любили. Товарищи сторонились «святого Помяна», подозревая его в ханжестве. Он тоже держался особняком, уязвленный разнузданным цинизмом ровесников, считающих делом чести измываться над учителем закона Божьего, провозглашая модные в ту пору лозунги, беспорядочно надерганные из дарвиновской теории. Не по возрасту развитой и чувствительный как мимоза, мальчик испытывал инстинктивное отвращение к плебейскому оплевыванию вещей таинственных и святых. К концу гимназического курса он и сам высвободился из тесных формул церковного догматизма, но опыт детской веры не пропал даром, углубив врожденное спиритуалистическое мироощущение.

После гимназии, как только перед соперниками открылся вольный путь самостоятельных поисков, их вражда обрела четкие очертания: полуосознанная неприязнь прошлых лет выкристаллизовалась в форму принципиальной, питаемой духовным антагонизмом ненависти. Дороги их расходились в диаметрально противоположных направлениях, а поскольку оба, несмотря на несхожесть характеров, принадлежали к натурам активным и стремились влиять на окружающих, втягивать их в круг своих идей и намерений, конфликт становился неизбежным.

Выявился он на почве докторских диссертаций: чуть ли не умышленно оба выбрали одну и ту же философско-психологическую проблему, дав ей противоположные толкования. Победила трактовка Прадеры. Его взгляд на теорию подсознательных состояний, изложенный трезво и осторожно, без интуитивных выходов за безопасные рубежи эксперимента и здравого смысла, показался профессорам более убедительным, чем «туманные и рискованные построения визионера, отдающие болезненным мистицизмом».

Это решило судьбу Помяна. Расстроенный неудачей, он раз и навсегда отказался от научной карьеры, чтобы попытать счастья в творчестве. После трех лет внутренних борений и упорных духовных поисков за несколько безумных ночей расцвел экзотический цветок его поэзии. Не успев опомниться, Помян обнаружил себя на вершине славы. Чары, веющие от его экстатических, завораживающих стихов, мгновенно покорили и читающую публику, и критику. Молодой поэт, еще не перешагнувший за тридцать, создал собственную школу, приобрел учеников и последователей. И, разумеется, ожесточенных противников. Иначе и быть не могло. Страстный ритм его поэзии, ее профетический накал предполагали безоглядное поклонение или резкий протест — одни его принимали без оговорок, другие столь же безоговорочно отвергали.

После хвалебных, исполненных энтузиазма оценок накатила едкая волна критики.

Гонения на дух возглавил Казимеж Прадера, впервые выступивший против недруга в печати, развернув против него шумную газетную кампанию. Хоть и «непрошеный», скорее ученый, чем литератор, он взялся за перо по соображениям принципиальным и художественной стороны стихов деликатно не касался, оставляя эту заботу специалистам, зато очень жестко воспротивился идеологии, по его мнению, губительной для общества — заманивающей на ложный путь.

«Помян, — писал он в одной из таких статей, насыщенных желчью и апломбом, — силится навязать нам свое мироощущение способом чрезвычайно суггестивным, создавая фикции сильные, действующие подобно наркотику и, стало быть, небезопасные. Влияние этого несомненно даровитого поэта чревато фатальными последствиями. Творчество Помяна, изломанное и болезненное, уводит читателя в бездорожье разнузданной фантазии и утопической мистики. Именно посему я почитаю священной своей обязанностью доказать безосновательность его отправных точек, насквозь фальшивых, хоть и драпируемых в тогу просвещенности и науки. Господа! Это только видимость, поза, за которой кроются истерические импульсы не уравновешенного мыслью воображения. Нам нужна литература здоровая, здоровая и еще раз здоровая!…»

Помян поднял брошенную перчатку и ответил — новыми сборниками стихов. Так завязалась ожесточенная борьба, которой суждено было длиться целые годы…

Помян боролся за свое миропонимание не из честолюбия и не ради суетной сатисфакции, какую дает протаскивание собственных взглядов, — для него речь шла о человеческом братстве, о совместном восхождении на вершины разума. Наблюдая, как общество, охваченное жаждой потребления, загипнотизированное культом успеха, барахтается в безнадежных хлябях прагматизма, как с каждым днем фатально снижается полет его духа, застревающего в колдобинах жизни, Помян пытался обратить взоры «измельчавших Антеев» к небу, напомнить о целях высших, — дар свой, редкий и удивительный, он сжигал как жертвенный фимиам на алтаре Неизреченного. Борьба велась во имя Духа и его бессмертия, во имя идеалов, связующих эту и ту стороны, — всей силой своей души он хотел вызвать в людях великое пробуждение, хотя бы им пришлось увидеть проблески Истины в остекленевших от жути глазах безумцев или прочитать ее грозные письмена, склонившись над бездной — в пароксизме страха… Его творчество должно было провести читателей завещанной классиками «дорогой над пропастью», чтобы сквозь вселенские трещины вспыхнули для них в мгновенном замыкании духа таинственные луга иного берега…

Казалось, его усилия вот-вот увенчаются успехом. Мощная экспрессия его стихов брала в полон упрямых, окрыляла колеблющихся, наэлектризовывала равнодушных. Он ощущал себя чуть ли не демиургом, видя, как магия его слов будоражит застойную жизнь, как закручиваются в этой жизни водовороты, все дальше расширяющие свои круги, втягивающие в себя все больше обращенных. Словно бодрящий ветерок пронесся благодаря его стихам над читателями — мещанскую муть повседневности прорезал свет вечности…

Прадера тем временем тоже входил в силу и собирал вокруг себя ретивых приверженцев. Заполучив кафедру философии, он принялся метать оттуда громы и молнии в стан противника. Его тщательно приготовленные лекции, чеканные и лапидарные, обещали со временем превратиться в убийственное оружие — профессор владел языком крепким и гибким, как дамасская сталь. С неуклонной последовательностью вырывал он из душ слушателей любые, даже хиленькие ростки мистицизма, распуская на суровые нити неприглядной реальности голубую вязь метафизических чаяний.

Укрепившись в сфере идеологической, Прадера двинул в политику — начал хлопотать о депутатском мандате. Удача ему сопутствовала: он прошел в сейм, снискав на этом поприще скорую популярность. Речи его на заседаниях, эффектные и энергичные, блистающие безупречной, хотя и несколько бесстрастной логикой, сразу обратили на себя всеобщее внимание. Через недолгое время он сколотил из своих клевретов клуб «Друзей Отечества», не покладая рук расчищавших ему путь на самый верх. И когда через полгода разразился политический кризис, и часть кабинета ушла в отставку, Прадера ухватил министерский портфель и вскоре выбился на первое место.

Мощно подпираемый своими сторонниками, которые его стараниями составили большинство в правительстве и в парламенте, новый лидер развернул широкомасштабную акцию. Направление, которое он выбрал для своей политики, идеально отвечало философским принципам, успешно опробованным на профессорских лекциях: Прадера-политик явился практической реализацией Прадеры-философа.

Правительство Прадеры приступило к действиям под лозунгом «оздоровление внутренних артерий государственного организма и экспансия вовне».

Программа, предложенная реформатором в его первом эффектно составленном expose, ошеломила широкие общественные круги. С энтузиазмом говорилось о «забившемся пульсе народной жизни», о «чудодейственном росте и возмужании тела нации», о «наплыве племенной энергии». Пресса стройным хором распевала дифирамбы в честь гениального государственника, припасшего козырную карту, в покорном почтении гнулась даже строптивая выя вчерашней оппозиции. Прадера одержал верх по всей линии.

Помян наблюдал и помалкивал. Триумф противника не казался ему собственным поражением. Более того, в первые месяцы воцарения новой системы он тоже словно бы поддался массовому внушению и впал в сомнения. Явилась мысль, что, вероятно, для заветных его, Помяна, идей еще рановато, может, надо подождать, пока народная душа не окрепнет в благополучии. Правда, назойливый внутренний голос ехидно напоминал ему непреложную истину: все из духа и все для духа, любая сила, даже облеченная властью, уязвима и непрочна, если не опирается на мощный духовный фундамент. Помян старался, однако, не слушать несвоевременные подсказки строптивца — молчал и ждал результатов.

Ожидание было недолгим. Через несколько лет деятельности Прадеры здание, поспешно возведенное его бестрепетной рукой, дало первые трещины. Изгнание идеализма в высший, чуть ли не потусторонний мир идей, оборачивалось ущербностью дел земных. Страной безраздельно владело духовное хамство, на горизонте внешней политики появились тяжелые свинцовые тучи, готовые разразиться страшной бурей, с которой явно было не справиться растучневшим сибаритам из окружения Прадеры. Его несокрушимая система, которую столь охотно сравнивали с гранитным монолитом, зашаталась.

Прадера тем не менее удерживался на своем посту. Забравшись на правящие высоты путем потакания низменным инстинктам толпы, он судорожно цеплялся за руль, выскальзывающий из рук. Как только подняла голову долго молчавшая оппозиция, он предпринял меры пресечения, попахивающие диктатурой. Как знать, не подумывал ли он о государственном перевороте? Быть может, в честолюбивых снах грезилась ему королевская корона?…

А положение тем временем ухудшалось из месяца в месяц. Неуступчивость и гонор премьера разжигали враждебность соседей, отвращали союзников; стране грозила фатальная изоляция. Тогда-то и забрезжила в душе Помяна мысль о его ликвидации — удачливый соперник превращался в помеху на пути развития общества, которую надлежало устранить любой ценой. Надо было измыслить способ. Легитимная дорога исключалась: хотя и пошатнувшийся, Прадера имел еще достаточно сил, чтобы отразить любые законные попытки низложения. Оставалось покушение или убийство как результат личной стычки. Чтобы не угодить в террористы, Помян выбрал поединок. Вызов к барьеру казался ему единственно достойным выходом из ситуации: вверяясь року и рискуя собственной жизнью, можно было идти к грозной цели с чистой совестью.

Сторона техническая, связанная с исполнением замысла, не представляла трудности. Поскольку Прадера, если зацепить его как политика, обойдет молчанием даже явное оскорбление или, того хуже, не погнушается затащить обидчика в суд, он решил инсценировать светскую ссору.

Оказия подвернулась быстро благодаря обширным связям Помяна с литературным бомондом. Зная, что премьер весьма охотно бывает по пятницам на приемах, устраиваемых радушным домом Рудзких, он тоже добился приглашения на двадцатое сентября. Во время салонной беседы на философские темы противники обменялись весьма острыми репликами, зазвучали слова недвусмысленные и обидные — Помян старался вести себя как можно оскорбительнее. Поединок делался неотвратимым…

Через несколько часов обговорили условия: тяжелые, исключающие для дуэлянтов возможность выйти из дела целыми и невредимыми. Встреча была назначена на полдень двадцать второго сентября, и… в тот день, за полчаса до дуэли, Прадера погиб, смертельно пораженный неизвестным злодеем. Рок опередил и избавил Помяна от хлопот…

Так, во всяком случае, казалось, ибо он не верил в случайность. Видимо, существовала некая таинственная сила, укрытая в организме мира, — разум, бдящий над тем, чтобы определенные границы не переступались: как только одержимый фанатичной мыслью человек подавался слишком далеко в ту или другую сторону, грозя нарушением баланса, сила эта являла себя посредником справедливым, хоть и немилостивым. Именно ее вмешательство спасло Помяну жизнь. Удивляло только, что никто об этом пока не догадался. А ведь даже беглый взгляд на подробности трагической гибели Прадеры наводил на подобные размышления. Уже несколько месяцев с напряженным вниманием следил Помян за ходом дела, часами вчитываясь в отчеты газетных репортеров. Ему сразу бросилась в глаза характернейшая деталь трагедии: явная иррациональность преступления. Убийство произошло при следующих обстоятельствах.

22 сентября, около 11 часов 30 минут на квартиру премьер-министра Казимежа Прадеры явились два его близких друга, господин З. и доктор К., по неотложному делу, требуя немедленно доложить о себе хозяину. Слуга, ушедший с докладом, вернулся через минуту бледный как полотно и не мог слова вымолвить от ужаса, жестами приглашая визитеров следовать за собой. Сильно встревоженные, они направились в глубину дома. Миновав два зала, свернули в боковой коридор, ведущий в застекленную с трех сторон угловую галерею. Тут слуга остановился и пропустил гостей вперед, сам же стал пятиться, словно боясь ступить хоть шаг дальше. Господа З. и К., предчувствуя несчастье, быстро пересекли галерею и очутились в белой мраморной лоджии, выходящей в парк.

На забрызганном кровью полу они увидали Прадеру: локтем одной руки он упирался в плитку пола, а пальцами другой — судорожно уцепился за железную балясину балюстрады. В глазах его, уже затянутых смертной пеленой, застыл ужас, смешанный с изумлением, из груди, пробитой ножом в области сердца, сочилась темно-багровая струйка…

Посетители, словно пораженные громом, с минуту неподвижно стояли в дверях. Первым очнулся д-р К. и бросился к несчастному, но тут же убедился, что помощь бесполезна: убийственное острие рассекло артерию…

Труп немедленно перенесли внутрь дома, одновременно сообщив о случившемся в службу безопасности. Через полчаса столица, а через два часа вся страна узнали печальную новость…

Возбужденное тотчас следствие не давало никаких положительных результатов, наоборот: розыскные старания полиции только запутывали дело. Не удалось даже установить мотив преступления. Впрочем, большинство газет зачисляло его в категорию политических покушений, но эти ничем не подтвержденные декларации звучали неубедительно.

Показания свидетелей, супруги погибшего Амелии Прадеры и челяди, не способствовали выявлению правды, скорее, вносили в дело элемент таинственности. Особенно одна деталь, сообщенная камердинером покойного, придавала темному происшествию гротескный, но не лишенный загадочности оттенок.

Камердинер, беседовавший с Прадерой в 11 часов 15 минут, помогая ему переодеваться, показал следующее.

22 сентября ясновельможный пан вернулся домой около одиннадцати утра с важной дипломатической конференции. Он был чем-то сильно расстроен и жаловался на головную боль. Быстро позавтракав в обществе жены, он внезапно покинул столовую, объявив, что до обеда ему предстоит управиться с очень срочным делом, и немедленно проследовал в спальню, чтобы переодеться. Свидетель отлично помнит, что на нем в тот день был белый пикейный жилет — подарок супруги на именины. Во время переодевания свидетель заметил, что белье господина, а также вышеупомянутый жилет сильно пропотели, чего раньше никогда не случалось.

— Ясновельможный пан, должно быть, слишком быстро взбирался по лестнице, — робко высказал слуга осторожное предположение.

— Должно быть, — согласился хозяин, — вынеси все это вон и проветри.

Швенцкий тотчас же выполнил приказание: выйдя в лоджию, повесил жилет на перила, после чего, уже не заходя в спальню Прадеры, вернулся коридором во внутренние покои. Видимо, нервное и мрачноватое расположение духа хозяина подействовало на него столь угнетающе, что только через десять минут он осознал свой промах: жилет следовало вывесить не в лоджии, а где-нибудь в ином месте. Чтобы исправить свою оплошность, слуга, перед тем как доложить о визитерах, завернул в лоджию, где и застал хозяина в предсмертных конвульсиях. Ужас случившегося заставил его начисто позабыть, зачем он вернулся в лоджию, и лишь немного спустя, когда на место происшествия прибыла полиция, он заметил, что жилет бесследно исчез. Поиски жилета в парке, куда его могло унести порывом ветра, результата не дали…

На этом заканчивались показания камердинера Швенцкого. Старый слуга, с пеленок пестовавший покойного сановника, придавал своему сообщению исключительное значение, тем самым вызывая ироническую усмешку на устах проводившего допрос следователя: почтенный, но слегка ополоумевший старичок пропажей хозяйского жилета, казалось, был потрясен не меньше, чем внезапной гибелью самого хозяина.

«Так вот и бывает в жизни, — философски заключал репортер „Штандара“, комментируя показания слуги, — трагическое и смешное сплетаются воедино, образуя диковинную карикатуру».

Тем не менее среди лавины газетных отчетов, посвященных делу Прадеры, именно показания старого камердинера обратили на себя особое внимание Помяна. Он, пожалуй, был единственным, кто не увидел в них ничего смешного, напротив, упоминание о белом пикейном жилете не на шутку его встревожило. Странным стечением обстоятельств деталь эта, подобно назойливому мотиву, дважды пыталась вклиниться в его сознание: в первый раз в доме Рудзких накануне трагического дня, второй — за полчаса до несостоявшейся дуэли. С тоскливым упорством появлялось на экране памяти видение двух скрепленных ассоциативной памятью жилетов: один — в виде обрамления для непорочно белой рубашки премьер-министра на последнем его файф-о-клоке, другой, точно такой же снежно-белый и шелковый, — на груди незнакомца, ни с того ни с сего раскланявшегося с ним на улице в ту самую минуту, когда он шел стреляться с Прадерой… Почему он улыбнулся ему столь поощрительно?… Этот тип, показавшийся ему смешным, этот странный тип…

После месяца вчитывания в подробности розыска Помян почувствовал, что дело Прадеры действует на него как гашиш: чем дальше он забредал в его лабиринты, тем сильнее манила его загадочность темного случая. С пагубным ражем углублялся он в подземные коридоры преступления, с какой-то странной готовностью заворачивал в самые темные его закоулки, не думая о возможных последствиях. Незаметно в душе его сорняком разрасталось отравное любопытство, пускала жилистые цепкие корни маниакальная одержимость этим убийством: он начал вживаться в психическое состояние преступника.

Отныне все его поведение должно диктоваться страхом перед разоблачением: постоянная бдительность, осторожность на каждом шагу — малейший неосмотрительный жест или непродуманное слово чреваты гибелью. Теперь придется взвешивать и отмерять каждое свое высказывание. Стены тоже имеют уши — вот его девиз на новом отрезке жизни. Вечерние тени вон на той стене определенно затаили опасность — есть что-то человеческое в их контурах, может, поблизости соглядатаи?… Незнакомый человек, в обеденную пору равнодушно рассматривающий афишу на противоположном углу улицы, выглядит подозрительно… Лучше убраться с его глаз!… Прочь отсюда, живее!… Что за мука!…

Помян физически ощущал адские терзания преступника, изводился его страхом. Неуловимым образом остатки дистанции между ним и убийцей сократились до нуля, и однажды он с изумлением обнаружил свое полное с ним слияние. Дело было после полудня, он сидел в каком-то кафе и читал статью в «Ежедневной газете», комментирующую результаты зашедшего в тупик следствия. Догадливый комментатор предлагал взглянуть на преступление с иной точки зрения, тем самым подталкивая следственные органы на новый путь. Помян его советы находил опасными: следуя им, полиция непременно возьмет настоящий след…

Внезапно он оторвал глаза от газеты, ощутив на себе чей-то пристальный взгляд — к нему присматривался господин, расположившийся за соседним столиком. Он смутился, задрожал и почувствовал, что бледнеет. Что со мной происходит, черт возьми? — спросил он самого себя, гневно укрываясь газетой от нахального взгляда.

«Заподозрил, — нашептывал чей-то голос, холодный и острый как сталь. — Наверняка догадывается…»

«Да мне-то до всего этого какое дело?!» — чуть ли не вслух огрызнулся он и подозвал официанта, чтобы расплатиться. Через минуту Помян уже шел нервным шагом вдоль эспланады.

Несколько дней спустя на него напала охота посетить особняк на улице Ясной; желание, поначалу робкое и как будто случайное, наперекор доводам разума становилось все сильней и неодолимей. Он упирался неделю — потом уступил.

Пришел туда после полудня.

Дом был пуст. Через две недели после смерти Прадеры красивая двухэтажная вилла почти полностью обезлюдела. Кроме дворника и старого камердинера, в доме никого не осталось. Даже уравновешенный и исполненный национальной невозмутимости американский посол, при жизни премьера занимавший правое крыло здания, переехал в другой квартал. Опустевший особняк обрастал сплетнями, затягивался паутиной зловещих вымыслов и легенд. Поговаривали, что в доме завелись привидения…

Неудивительно, что Помян без особого труда проник внутрь. Тихонько приоткрыв входную дверь, охраняемую двумя дремлющими в нишах каменными львами, он проскользнул в вестибюль. Первые двери у лестничной клетки на втором этаже были открыты. Он вошел не колеблясь. Неодолимое любопытство потянуло его вправо, в анфиладу комнат, упирающихся в галерею, что ведет к лоджии. Внезапно он задрожал: в соседнем помещении кто-то был — скрип паркета выдавал чье-то присутствие.

Он замер с бьющимся сердцем. Затем на цыпочках, бесшумно приблизился к полуоткрытым дверям библиотеки. Посреди покоя стоял камердинер Швенцкий, вглядываясь в висящий над столом портрет Прадеры в натуральную величину. Выцветшие, затянутые старческим туманом глаза с обожанием и почти собачьей преданностью впились в изображение господина. Внезапно из впалой груди старика вырвался глубокий вздох. Сняв медленным жестом очки, он тяжело опустился в кресло и тихонько заплакал, свесив голову…

Помян воспользовался моментом. Мягким кошачьим шагом скользнул мимо и добрался до галереи, полукругом опоясывающей это крыло здания. Через минуту он был в лоджии. Глаза его с наивной жадностью искали следы злодейства, совершенного тут два месяца назад, высматривали ржавые пятна крови на плитках пола. Тщетно! В зеркально блестевшем мраморе он видел только собственное отражение. Перегнувшись через перила, он выглянул в сад. Оттуда ему кровавой усмешкой ответили розы и меланхолические взгляды тюльпанов. Сбоку, в левом углу, сиротливо торчал голый флагшток — память об американском после.

Здесь, окончив труды земные, не раз, вероятно, вслушивался в предвечернюю тишину великий государственный муж… Здесь, подставляя натруженный лоб порывам прохладного ветерка, ковал он гордые планы на будущее. Опершись на этот вот парапет, предавался грезам владыки… А может, в белые лунные ночи выслеживал отсюда по звездам свою судьбу?…

Помян усмехнулся, полугорько, полуязвительно.

— Sunt lacrimae rerum, — задумчиво прошептал он. — Взлеты и падения, суета сует… Sic transit gloria mundi.

Он покинул лоджию и, наткнувшись на боковой выход, стал спускаться по винтовой лестнице. Внезапно на повороте он углядел взбирающуюся ему навстречу фигуру. Какой-то изможденного вида человек, согбенный, в длинном грязно-буром рабочем халате, прихрамывая поднимался по лестнице. Помян откуда-то знал это смуглое, в глубоких морщинах лицо и неуклюжую прихрамывающую походку… Эта физиономия, эта отталкивающая физиономия, чья-то отвратительная карикатура… Только чья?

Гнев — напрасный, необъяснимый — залил ему кровью глаза.

— Чего ты тут шляешься, старый прохвост? — выкрикнул он, распираемый непонятной злостью. — В полицию тебя надо свести, негодяя!

Человек в буром халате поднял на Помяна глаза — спокойные, с выражением холодной издевки — и молча, слегка коснувшись его мимоходом, продолжил свое восхождение наверх: он, видимо, направлялся туда, откуда возвращался Помян, — в лоджию. Одного его взгляда было достаточно — холодея от страха, постукивая зубами точно в ознобе, Помян его узнал. Узнал и в тот же миг потерял из виду: не дойдя до верхней площадки, странный субъект распался на мглистые хлопья и бесследно сгинул.

Помян глубоко вздохнул и, отерев потный лоб, крадучись двинулся к входной двери, чтобы вырваться наконец из объятий проклятого дома. Он уже коснулся дрожащей рукой дверной ручки, когда сзади раздался сухой кашель Швенцкого.

— Вы к кому приходили, сударь? — подозрительно спросил камердинер.

— Я пришел навестить тень твоего хозяина, — ответил Помян чужим деревянным голосом, — но вместо этого повстречал…

Он не докончил и, махнув рукой, выскочил на улицу.



предыдущая глава | Избранные произведения в 2 томах. Том 2. Тень Бафомета | ПРЕЛЮДИИ