home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Глава 11. Фэйри под прикрытием

Старый дом на холме смотрел на город рядами черных глаз, крепко упираясь колоннами в землю — вылитый паук. Когда-то он был другим — богатым, благообразным и уютным. Через его перистиль,[41] шелестя и позвякивая своими лучшими одеждами, оружием, орденами и украшениями, прошла вся знать города — и не только этого города. Стены его еще хранили драгоценную память о балах, приемах и повседневной жизни — комфорт, переходящий в роскошь, капризы, безумства — и еще немного роскоши напоследок, когда иссякнут желания. Стены изо всех сил старались не забыть, как это было, лелеяли свои воспоминания, будто обнищавший аристократ, трепетно хранящий осколки былого величия — серебряную ложку с объеденным краем и неизвестно чей парадный портрет в тяжелой облупившейся раме. А тем временем покинутость выела дом изнутри, точно дурная болезнь, забила черной липкой грязью все щели и выбоины в дереве и камне, затопила комнаты и коридоры серой пылью, придав дому вид готической декорации. Но дом не хотел ни мрачной стильности, ни изысканного запустения. Он хотел быть чистым, шикарным и обитаемым.

Впрочем, он и был обитаем. И сам боялся своих обитателей.

Из-за пелены окостеневшего, иссохшего плюща (дом даже плющ уберечь не смог и тот погиб, в предсмертном объятии удушив стройные тополя у парадного крыльца) на город глядели слуа.[42] Последние, кто остался на вершине холма.

Я вздохнула и повернулась на бок — насколько позволяли кандалы. Те, кто строили дом, явно так и не определились с выбором — будет ли это средневековый замок или усадьба в колониальном стиле. В результате вышла гостеприимная усадьба с пыточными подвалами. В одном из которых мы с Нуддом и находимся, изо всех сил стараясь не проколоться.

— Ну ты, агент под прикрытием! — капризно заявляю я, выдергиваю ногу из железной гамаши и даю собеседнику пинка. — Развлекай меня! А то засну и проснусь в собственной постели, в собственной реальности. И что тогда с тобою будет?

— Да! Что же со мной будет, с бедняжечкой? — рука Нудда превращается в дымку, покидает наручник, материализуется в воздухе возле лица и ожесточенно чешет нос. — Слушай, а у детей воздуха бывает аллергия на пыль?

— Ага. Вот о чем всегда мечтала, так это послушать, как бессмертные фэйри жалуются на свои нескончаемые болезни…

— Могу еще рассказать о своих нескончаемых любовных приключениях. Подойдет? — язвительно осведомляется Нудд.

— Сексистские и расистские, небось? — я стараюсь состроить как можно более презрительную гримасу. — Все человеческие женщины, будучи пустоголовыми похотливыми самками, страстно похотели тебя, утонченного гламурного эльфа, тьфу, сильфа, а человеческие мужчины, будучи безмозглыми неповоротливыми скотами, не могли этому помешать…

— Ну да, а ты чего хотела? — усмехается Нудд.

— Либертэ, эгалитэ, фратернитэ[43] в условиях облагороженного средневековья, — вздыхаю я. — И еще чтоб ксенофобия и клопы не доставали. А вышло вон что.

— Равенство любого рода есть фикция, отсюда и все твои проблемы! — убежденно заявляет Нудд. — Взять хоть то же равенство полов…

Я раздраженно ворочаюсь на неудобной скамье, испытывая непреодолимое желание разорвать все эти дурацкие цепи, а обрывки по углам разметать. Но нельзя. В любой момент сюда могут заявиться наши тюремщики-мучители и отвести пленников к хозяину. А именно ради установления личности хозяина мы сюда и, гм, напросились. Как бы в гости как бы ненароком.

Интересно, долго они собираются нас мариновать, ожидая, пока наш гордый дух окажется сломлен? А то мне не хочется вести горячих феминистских споров в существом, пережившим больше патриархатов и матриархатов, чем я — годовых отчетов.

— Если дать волю мужчине, он из любой вселенной сделает ярмарку, — рассуждает Нудд, — Палатки со жратвой и выпивкой, пейзаночки и купчихи в праздничных нарядах, кулачные бои, карманные воры и майский шест…

— А женщине?

— А женщине давай волю, не давай, она устроит теократию. В центре мира поместит храм богини плодородия и запретит насилие, пьянство, сквернословие и выбросы химических веществ на миллион квадратных миль вокруг. И придется излюбленным мужским забавам убираться от храма подальше. Хотя, конечно, никуда они не денутся.

— Значит… — я печально киваю, — …все грехи моего мира никуда не деваются, а просто прячутся по окраинам.

Мне жаль. Действительно жаль. Потому что я знаю и люблю окраины моего острова в море Ид.

На одном краю этого света — северные народы, жизнь которых, как и положено, вертится вокруг добычи пушного зверя и мелкого взаимного грабежа. Замахнуться, как викингам, на все взморье я им не позволю. Пусть сидят по хуторам, осваивают троеполье и складывают висы в драпы,[44] облегчая жизнь этнографам. И остаются отсталым, но самобытным народом, застрявшим на стадии золотого века правдивой поэзии и гармонии с природой.

На другом краю — хитрые дети гор, пустынь и гаремной неги. Эти и сами понимают, где их выгода. И уже вовсю пробуют на жителях срединных долин свои пряности, шелка и сказки. К обоюдному удовольствию, надо сказать. Притом, что жители долин, падкие на все новое, востроглазые и нетерпеливые, как дети, не по-детски мудры. И не спешат менять привычное на экзотичное. Поэтому все остается на своих местах — и горы, и долины, и Шелковый путь.

— Я понимаю, — взвешенно говорю я, стараясь быть убедительной, — доведись этому миру просуществовать сотни, тысячи лет, он бы прошел через войны, эпидемии, революции, терроры и кризисы. Как ребенок не может оставаться ребенком на протяжении жизни, так и мир не может оставаться раем на протяжении тысячелетий. Но ему отпущено ровно столько лет, сколько отпущено мне. Или даже меньше. Его равновесие рассчитано на полвека, максимум. Хотя бы половину золотого века он мог выдержать, не превращаясь в преисподнюю?

— А потом? Что ты ему готовишь потом? — Нудд улыбается, рассматривая меня ясными светло-серыми глазами (на крупных планах его человеческого прототипа они казались голубыми). У Нудда в этом обличье высокий лоб, квадратная челюсть и трогательно-детское выражение лица. О мужчине с таким лицом хочется заботиться. Ему хочется объяснять все, о чем он ни спросит, вдумчиво и осторожно, как ребенку объясняют устройство мироздания. Отшлифованное веками искусство манипуляции, вот что это такое. Может быть, вся их магия — всего-навсего искусство манипуляции. Вот я, например, это сознаю — и все-таки покупаюсь.

— Не надо думать обо мне, как о монстре эгоизма, — протестую я. Нудд поднимает брови: разве? — Ну да. В реальности я, может, монстр и есть. Потому что в реальности для меня нет ничего меня важнее. А здесь — есть. Оттого я и делаю для этого мира все, что могу, и буду делать до самой смерти. А уж потом — не знаю. Не в моей епархии это знание. Я бы, конечно, хотела верить, что здесь, на островах моря Ид, каждый строит себе индивидуальный рай…

Или ад. Забавная идея — наказать или наградить душу пребыванием в той вселенной, которую она сама для себя построит… Надо бы спросить Морехода — он не апостол Петр, часом? Не Харон? Не Аид? Не Анубис? Вдруг он и есть все боги царства мертвых, вместе взятые и неверно понятые?

Нудд молчит, разглядывая кривоватый каменный свод над нашими головами. Ему хорошо известно, как быстро проходят золотые века. А еще ему известно: не в наших силах изменить человеческую душу, для которой и полстолетия благодати — слишком долго, чтобы воплотиться в реальности.

Мы сидим, перебрасываясь философскими фразами, глубокомысленные и разморенные, точно боги на солнцепеке. Собственно, мы и есть боги. Здесь и сейчас мы боги. Которые ищут приключений на свои божественные задницы. То есть раскрывают тайны окружающей их действительности. Тайны, о которых разговор зашел задолго до нашего заключения в сырые подвалы и ржавые кандалы, разговор, начатый по дороге в священную рощу.

Священные рощи должны быть в каждом мире. Хотя бы для того, чтоб поддерживать в людях благоговение перед природой. А в природе — симпатию к людям. Сюда, в средоточие силы и гармонии моей вселенной, я и привела сына Дану, от души гордясь тем, как я замечательно обошла рифы человеческого подсознания и выстроила мир из одного лишь добра и блага.

Вот только Нудд не пожелал мною восхититься, а наоборот, все морщился и отводил глаза. Врать дети стихий не умеют, хотя искусством недомолвок владеют получше любого адвоката. Поэтому комплименты — не их сильная сторона. И тогда я спросила напрямую: чего это он от моих личных достижений нос воротит? А он возьми да и ответь:

— Мне не нравится, что ты сделала здешнюю вселенную беззащитной. Чем обрекать на жизнь в страхе и на смерть в беспомощности, лучше бы сразу накрыла свой мирок этим, как его… апокалипсисом.

Возражения, естественно, последовали. Да что там — вырвались и понеслись бурным потоком: да с чего бы вдруг моему детищу жить и умирать в таких ужасающих условиях, да откуда бы здесь взяться злодейству и злодеям, да с чего вдруг вся их магическая каморра[45] решила, что я и есть главный злодей всем мирам подряд — и их мирам, и своему собственному… Конечно, это было недостойно. Это было слишком по-человечески и слишком по-женски. Я пыталась отвести от себя подозрения, с которыми внутри себя давно согласилась. Потому что понимала: да, я и есть Аптекарь, родительница лжи, возмутительница стихий и зерно мировой катастрофы. Хотя на деле — просто еще одна мечтательница, решившаяся построить не башню, а целый мирок из слоновой кости. Осознав свои внутренние противоречия, что я могла сделать? Либо продолжать отрицать очевидное, либо смущенно заткнуться. Второе оказалось проще.

— Ты не сердись, — мягко произнес Нудд, усаживая меня под дубом, разросшимся до толщины секвойи. Под его ветвями царил полумрак и небо виднелось сквозь крону, будто сквозь узорчатые зеленые шторы. — Ты держишь этот мир мертвой хваткой. При тебе не забалуешь. Вот он и изображает паиньку. Но ведь нам не нужна видимость утопии. Нам нужно вывернуть твою вселенную наизнанку, вызнать ее до последней тайны. Так что на минуточку расстанься с ролью мамки-няньки. Отпусти ты этот мир порезвиться.

Я вспомнила сына подруги, мелкого негодяя с умильной мордашкой. Вспомнила, как его мать, разговаривая по телефону, регулярно покрикивает: «Даня, уйди оттуда! Даня, слезь с форточки! Даня, поставь на место!»… И кажется, нет иного способа сохранить Дане жизнь и здоровье, кроме как смотреть за ним во все глаза. А вдруг мой мир далеко не так мал, как егоза по имени Даня? Вдруг его потребность «порезвиться» — нечто большее, чем желание высунуться в форточку и считать ворон, пока не набежала грозная мать с ремнем в карающей деснице?

В принципе, мудрый сильф прав: я вела себя со своим островом, точно мать, одержимая комплексом Федры.[46] Я изо всех сил стремилась навязать этой вселенной безгрешный, а значит, нежизнеспособный образ. Мироздание в образе маленького лорда Фаунтлероя в золотых локонах и гольфах с помпонами. Законная добыча для всякого, вкусившего плодов с древа познания. Попробовавшего кусочек добра и зла — и сравнившего их на вкус. Я не позволила своему детищу повзрослеть. Я изо всех сил старалась, чтобы мой прекрасный мир так и остался невинным малышом.

И я сделала так, как советовал Нудд. Отреклась от своего мира. Отпустила его на волю. Съежилась под священным древом, с тоской ощущая, как рвется серебряная паутина, которой я оплела эту землю, сдерживая буйство стихий душевных и природных. Я провела битых два часа в печали, сдерживая непролитые слезы. А потом разозлилась.

Не умею я страдать подолгу и со вкусом. Мазохизма не хватает. К тому же возможность узнать врага в лицо дорогого стоит. До сих пор я не подозревала о существовании на заповедном острове сил, способных этот остров уничтожить. Я была слепа, глуха и глупа. Сейчас мы это исправим. Как только нас с Нуддом придут брать.

Ждать пришлось недолго. В роще — в самом сердце моего могущества, в святом прибежище, черти бы меня побрали! — появились слуа. То, чего в реальном мире нет и быть не может, утверждает Нудд. Может, потому, что дети стихий не знают нашей, человеческой бинарной логики, нашего деления на черное и белое. Ни вражда, ни соперничество между племенами не делят фэйри на Благий и Неблагий дворы,[47] не ставят детей волшебной расы по разные стороны нравственных баррикад. Поэтому и безжалостных мерзавцев вроде слуа народ фэйри не породил и вряд ли когда породит.

Слуа породили мы, люди. Отродья зла — неизбежная деталь нашего внутреннего мира. Мы даем им приют в подсознании, как только первый враг наш одержит победу в борьбе за ведерко с совочком. С того самого момента мы открыты для идеи воплощенного зла. А она не преминет войти, чтобы навеки поселиться на нашем острове в море Ид.

В общем, как все представители своей расы, я верила в порождения тьмы, не могла не верить — и они пришли. Я все гадала: какими они будут? Кровавыми шутниками, в чьем присутствии не знаешь, что хуже — стать мишенью для шуток или для пыток? Безучастными палачами, в молчании выполняющими приказы князя тьмы? Закоренелыми садистами, опьяневшими от возможности удовлетворения? Трусливыми слабаками, порабощенными харизматичным мерзавцем? А они оказались моими собственными жрецами. Я даже помнила их лица и имена. Я сама создавала их такими… крепкими в вере. А теперь они пришли в мою заповедную рощу, взяли меня, создательницу их мира, за руки-за ноги и бросили в этот подвал. Блин. Как же я зла! Хотя злиться мне не на кого. Кроме себя.


* * * | Мир без лица. Книга 1 | * * *