home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Третий час вечера

Большая и одинокая смоковница, которую орел избрал центром своего кружения в сумеречном небе, росла возле дороги на восточном склоне Масличной горы. Вдоль дороги, ведущей от Виффагии к Городу, росло много смоковниц и маслин. Но неподалеку от вершины Масличной горы справа от дороги начинался колючий кустарник, в одном месте которого был проход. Если путник сходил с дороги и проходил сквозь этот проход, то шагов через двадцать упирался в большую Одинокую смоковницу. А дальше пути уже не было, потому что сразу за деревом неожиданно спускался крутой овраг. Так вот над этой одинокой смоковницей и кружил орел, лишь изредка взмахивая крыльями, но не теряя высоты. На западе он пролетал над Кедроном, на юге — над садами Гефсимании, а на востоке — то ли над Виффагией, то ли над Вифанией, то ли где-то посредине между ними.

Солнце уже скрылось в облаках над долиной, но луна еще не показалась, хотя наверняка встала уже из Мертвого моря и теперь поднималась по небосклону, чтобы вскарабкаться над отрогами Иерихонской пустыни и явиться наконец Масличной горе. И вот, одно светило ушло, другое еще не выступило, но свет от обоих, пурпурный с запада и золотой с востока, уже соприкоснулся на фиолетовом небе, и пурпур приветствовал золото, уступая место и передавая вахту.

Перед деревом на коленях сидел человек без бороды и без усов, но не римлянин, так как одет был в иудейскую одежду и лицо у него было далеко не римское. На молящегося этот человек не был похож, так как он не стоял на коленях, а сидел на них, откинувшись на пятки, и губы его ничего не шептали и не просили. Лицо его было совершенно бесстрастным, настолько бесстрастным, что все черты его — щеки, нос, подбородок, уши и даже лоб, — казалось, не только замерли, но стерлись и расплылись в какую-то плоскую маску. Пустыми были глаза, но взгляд их устремлен был на ветви смоковницы и в то же время как бы сквозь них. И в этой пустой устремленности еще меньше было жизни. Улыбка застыла на его лице, точнее, как бы примерзла к нему со стороны, потому что в отдельности ни губы, ни глаза не улыбались.

Странный человек сидел на коленях под странным деревом, потому что все ветки на нем были покрыты крупными зелеными листьями, хотя до лета было еще далеко и все росшие вдоль дороги смоковницы только еще начинали одеваться в мелкую, клейкую листву.

За спиной у человека, шагах в десяти от него, скрестив на груди руки, стоял Филипп. Тело его было неподвижным, но выпуклые влажные глаза бегали из стороны в сторону и сверкали в надвигающейся темноте. Ноздри широкого курносого носа раздувались, отчего морщилась переносица, и на большом покатом лбу то возникала, то исчезала продольная складка. Зубы покусывали то нижнюю, то верхнюю губу, топорща усы и выпячивая вперед густую курчавую бороду. Видно было, что Филипп переполнен чувствами и они вот-вот взорвут его изнутри.

Сидевший под деревом не мог видеть Филиппа. Но вот он стал перебирать пальцами левой руки, затем правая рука начала слегка оглаживать колено, потом чуть сгорбилась спина, и вслед за этим медленный голос произнес:

— Филипп?.. Если ты хочешь мне что-то сказать, то говори. А если нет — зачем стоишь у меня за спиной?

Филипп рванулся с места, подбежал к смоковнице и встал сбоку.

— Я тебе помешал? Прости меня. Я просто шел мимо… Помешал, конечно? — радостно тараторил Филипп.

— Когда я правильно сосредоточен, никто мне помешать не может, — отвечал ему сидевший под деревом. Он очень осторожно произносил слова, словно боялся потерять свою отрешенную улыбку. Взгляд его уже на-чал терять первозданную пустоту, и, чтобы избежать резкой перемены, человек бережно прикрыл глаза.

— Нет, помешал, я вижу! Ты молился, а я приперся и помешал. Прости меня, Толмид! — сокрушенно и ещё более радостно бормотал Филипп.

— Повторяю, никто и ничто мне помешать не может, — не открывая глаз, продолжал тот, кого Филипп назвал Толмидом. — Я уже заканчивал. Я стал выходить из сосредоточения. И тут вдруг почувствовал: идут по дороге твои желания. Потом они свернули сюда и встали у меня спиной. Стоят и кричат мне в спину.

— Как ты догадался?! — торжествующе воскликнул Филипп. — Я действительно искал тебя. Потому что очень хочется рассказать тебе, именно с тобой поделиться…

— Говори, философ, — разрешил Толмид и впервые посмотрел на Филиппа.

И Филипп стал рассказывать.

Сперва он сообщил о том, что именно сегодня его разрозненные представления вдруг слились в единую и очень последовательную картину — так он выразился.

Затем он стал пересказывать то, что два часа назад пытался объяснить Иуде. О том, дескать, что именно Красота спасет мир. Но для этого она должна сначала соединиться со Светом, а потом проникнуться Добром и Любовью.

Филипп говорил взволнованно и увлеченно. А Толмид смотрел ему прямо в глаза пристальным, холодным взглядом, и холод был чистым и прозрачным, и не было в нем ни осуждения, ни одобрения, а потому холод этот иногда казался почти что теплым.

Два раза Толмид пытался прервать друга. И сначала попросил его: «Ты долго говоришь. Короче не можешь?» Филипп радостно согласился, но, стараясь говорить короче, стал рассуждать еще длиннее и подробнее. Второй раз Толмид заметил: «Ты мне уже об этом рассказывал. Что же тут нового?» И лучше бы он не делал этого замечания, потому что Филипп, вместо того чтобы кратко обрисовать новизну своих построений, вернулся в начало рассказа и стал повторять то, что он уже говорил, всё выдавая за новое и только теперь ему якобы открывшееся.

Толмид решил больше не делать замечаний. И лишь когда в десятый, наверное, раз Филипп заговорил о том, как Красота уже наполнила мир и вот-вот должна его спасти, Толмид не выдержал и спросил:

— Скажи, а болезнь тоже прекрасна?

— Смотря, какая болезнь, — не растерялся Филипп. — Бывают болезни, которые очищают человека. И претерпев эту болезнь, пройдя через связанные с нею страдания, человек…

— И старость прекрасна? — не дослушал Толмид.

— Старость тоже бывает разной. И человек, который прожил красивую жизнь, которому удалось наполнить ее светом и любовью…

— Значит, и смерть прекрасна? — спросил Толмид.

Филипп, который, рассуждая, смотрел то в небо, то на зеленую смоковницу, теперь исподлобья влажно глянул на собеседника и ласково сказал:

— Я не о том говорю, друг мой, что в жизни нашей…

— А я говорю о смерти, — перебил Толмид.

— Представь себе, и смерть бывает прекрасной! вдруг упрямо и радостно воскликнул Филипп. — Иоанн мне рассказывал, что когда они с Петром и Иаковом вошли вслед за Учителем в горницу, в которой лежала мертвая дочь Иаира, то девочка поразила их своим видом: она была такой спокойной, торжественной, юной и прекрасной…

— А люди захотели, чтобы она вернулась к жизни. Учитель воскресил девочку, чтобы нарушить ее покой и вернуть к страданиям жизни, — перебил Толмид.

Филипп вздохнул, втянул голову в плечи и, помолчав, сказал:

— Опять ты за старое… Не хочешь ты меня понимать. И видеть Красоты и Света не хочешь.

— Не хочу, — признался Толмид. — Зачем себя обманывать? Красота не может спасти мир. Потому что ее слишком мало. Потому что она недолговечна. Какой красивый был сегодня закат. Но солнце село. И где теперь твоя красота?

— А ночь, которая наступает, разве она не прекрасна?

— Ночь спокойна. И спокойна она потому, что в ней мало света.

— В ней есть свет. Но это другой Свет. И тоже прекрасный… И не надо лукавить, Толмид. Я давно и хорошо тебя знаю. Сколько раз я видел, как ты часами сидишь и любуешься цветами. Ты намного больше, чем я, способен ценить Красоту.

— Я не любуюсь. Я смотрю на них и думаю о недолговечности. Цветок распустится, чтобы завянуть. Солнце взойдет, чтобы скрыться за тучами. Красота мимолетна. Радость обманчива. Уродство и страдания постоянны. Помнишь, в Книге Проповедника: «Знаю я все дела, которые делаются под солнцем, и все они — суета и томления духа!..» Суету можно назвать уродством, а томление духа — страданием.

— Знаю я твои истины! — с досадой взмахнул рукой Филипп.

— Не знаешь, — спокойно возразил Толмид. — Потому что, если б действительно знал, иначе бы рассуждал и не цеплялся за призраки. В нашей жизни постоянно только страдание. В страдании мы рождаемся и в страдании умираем. Мы пьем, чтобы не страдать от жажды. Мы едим, чтобы не страдать от голода. Мы тянемся к свету, потому что страдаем и слепнем в темноте. Всю жизнь мы пытаемся наших страданий избежать и от этого страдаем еще больше. «Потому что дни наши — скорби и труды наши — беспокойство; даже ночью сердца наши не знают покоя!»

— Неужто мы никогда не радуемся? Разве когда мы утоляем голод или жажду…

— Мы радуемся, что не страдаем и чтобы снова начать страдать. — Толмид то ли совсем не умел слушать собеседника, то ли так хорошо умел его слушать, что ему не надо было выслушивать его до конца. — И очень многие радуются, когда страдают другие, и эту свою радость называют состраданием. И мудрые, такие, как ты, Филипп, страдают намного чаще и больнее, чем глупые и слепые. Потому что «в большой мудрости больше печали, и кто умножает знания, умножает скорбь». Потому что «сердце мудрых — в доме плача, а сердце глупых — в доме веселья».

— Я знаю Книгу Проповедника. Это — мудрая книга, но в ней очень много грустного…

— Это веселая книга, потому что она искренне рассказывает нам о нашей жизни. К тому же Проповедник о многом умалчивает. Он, например, не говорит о том, что мы не только сами страдаем, но и других постоянно заставляем страдать. С матери нашей начинаем, которая рожает нас в муках. И дальше не останавливаемся. Из зависти, от гнева, а иногда даже по любви мы причиняем мучения окружающим нас людям. А если очень немногие из нас поймут и научатся не причинять страдания людям, то мучить животных мы будем всё равно: мы ведь едим их мясо, убиваем их, чтобы принести жертву — как будто Богу может быть радостно от этой крови, боли, криков и стонов… Помнишь, у Проповедника: «Одно дыхание на всех, и нет у человека преимущества перед скотом»?

— Ну, ты-то мяса не ешь вообще, — улыбнулся Филипп. Но Толмид как будто его не слышал:

— Сегодня утром, помнишь? Они бросали ветки под ноги ослу, на котором ехал Учитель… Зачем было калечить столько деревьев? Чтобы выразить свою любовь и радость? Приветствовать Красоту и Свет?.. Кто им сказал, что деревья не чувствуют боли? Чувствуют. Я знаю. Я долго работал садовником.

— Ветки не многие ломали, — попытался заступиться Филипп. — Большинство резало траву и постилало Ему под ноги.

— Трава тоже чувствует боль, — сказал Толмид. — А мы ходим по ней и даже не задумываемся, что причиняем страдания.

— Ну, этак рассуждая… — начал Филипп. Но закончил за него его собеседник:

— Этак рассуждая, мы должны признать, что больше всего страданий мы причиняем тем, кто мал и совершенно беззащитен.

Немного помолчали. Потом Филипп сказал:

— А избавиться от страданий можно только тогда, когда откажешься от своих желаний… Я знаю, это твоя вторая истина.

— Это — третья истина. Вторая говорит о причине страданий.

— Хорошо, пусть будет третья.

— Возьми, например, Иакова и Иоанна, братьев Зеведеевых, — продолжал Толмид. — В них уже давно поселилось желание быть ближе всего к Учителю. Учитель пошел им навстречу. Он взял их с собой, когда исцелил от смерти дочь Иаира. Он возвел их на гору Ермон, где, как ты помнишь, никто из нас, кроме Петра, не был и где произошло некое чудо, о котором они до сих пор не смеют рассказывать. Он дважды удовлетворил их желание. И что же? Своей славой они никак не могут насытиться, близостью к Нему никак не могут напиться. Им надо быть самыми первыми, чтобы даже Петр отошел в сторону.

— Ты имеешь в виду тот случай, который произошел вчера, нет, позавчера? Когда Саломия попросила Учителя, чтобы на Пиру ее сыновья сидели справа и слева от Иисуса?

— Не важно, кто просил. Я самой просьбы не слышал. Одни говорят, что братья просили, другие — что за них просила их мать. Не важно. Я видел глаза Иакова. В них были голод и жажда. И душа его страдала… Помнишь, у Проповедника: «Все труды человека — для тела его, а душа его не насыщается»? Так и ты, Филипп, давно уже говоришь о Красоте, но душа твоя этими разговорами никак не может насытиться.

Филипп нахмурился и посмотрел на собеседника если не с обидой, то с разочарованием. А Толмид продолжал:

— Ты можешь так привязаться к своей Красоте, так заболеть ею, что не сможешь от нее избавиться, когда вдруг увидишь, что Красота исчезла, пропала, словно мираж, а впереди тебя — только страдание, боль и унижение. И, испугавшись, отвернешься от Истины и останешься один в пустыне в обнимку со своей призрачной Красотой.

— Это невозможно, — радостно возразил Филипп. — Красота — она и есть Истина.

— Вот видишь, ты уже не в состоянии с ней расстаться. Потому что желание превратилось в болезнь, а болезнь стала грехом.

— Красота греховна? Стремление к Красоте — грех?! — еще радостнее воскликнул Филипп. — Ты думаешь, о чем говоришь?! Я, по крайней мере, ни разу не слышал, чтобы Учитель утверждал подобное.

— Всё может стать грехом, если желание будет слишком сильным, — невозмутимо отвечал Толмид.

— Всё? Даже любовь?!

— Я уже сказал: всё. Любовь — самый мучительный из грехов, если ты любишь то, что приковывает тебя к этому миру. От жадности, зависти, ненависти — от них намного легче избавиться, чем от призрачной любви.

— Призрачная любовь. Это надо будет запомнить. Это любопытно… Ты мне очень интересную мысль подарил. — До этого Филипп стоял, а теперь сел рядом с Толмидом, но не на колени, как тот, а поджав под себя ноги. — Ну, а дальше, как я помню, мы вступаем в царство третьей истины, которая гласит: чтобы избавиться от страданий, надо избавиться от желаний.

— Ты правильно помнишь, — сказал Толмид, глядя прямо перед собой и не обращая внимания на перемещения в пространстве своего собеседника.

— «И обратился я, чтобы внушить сердцу моему отречься от всего труда, которым я трудился под солнцем».

— Ты правильно цитируешь.

— Когда-то я тоже любил эту книгу, — грустно улыбнулся Филипп. — Я знал ее наизусть, как и ты. Но потом… Потом я из нее вырос.

— Я тоже вырос из нее.

— Я сказал «вырос» в значении «перерос», — уточнил Филипп. — А ты продолжаешь расти из Екклесиаста, как ветвистое дерево: из первой ветки растет вторая, из второй — третья… И вроде правильно всё растет. В мире нашем действительно много страданий и уродства, и происходят они главным образом от наших же собственных неправильных желаний, которые, да, очень скоро становятся болезнью и грехом… Всё правильно, друг мой. Но конечный вывод, третья твоя истина, вернее, третье правило — с ним я никак не могу согласиться. То есть логически всё верно, на практике же… Мы не можем отказаться от своих желаний, потому что все мы из желаний состоим. И мир весь состоит из желаний. Даже камень, если его поднять, а потом отпустить, обязательно упадет на землю. Потому что даже у камня есть желание — покоиться на чем-то твердом, а не висеть в воздухе… Понимаешь, отказаться от желаний — значит отказаться от самого себя.

— На самом деле нам не от чего отказываться, — сказал Толмид.

— То есть?

Толмид молчал и теперь смотрел на листья. Филипп тоже посмотрел на листья и увидел, что они шевелятся.

— Что значит «нам не от чего отказываться»? — повторил Филипп.

— Нельзя отказаться от того, чего нет… То, что ты называешь «нашим миром», на самом деле есть только обман, и можно сказать, что его нет вовсе.

Похоже, Филипп и с этой точкой зрения своего друга был знаком. Потому что он закивал головой; вернее, затряс тучным телом, так как шеи у него почти не было и, когда он хотел кивнуть головой, именно тело его кивало, и особенно выпирающий во все стороны живот. А возразил Филипп так, на всякий случай:

— И небо над нами тоже обман?

— В Законе написано, что небо есть «твердь небесная», — скучно и покорно начал отвечать Толмид. — Но разве оно похоже на твердь? Сколько раз люди поднимались в гору, но никакой тверди не видели… У нас горы низкие, хотя мы считаем их высокими. Но в Индии, говорят, есть очень высокие горы. И люди, которые поднимались на них, рассказывают, что, чем дальше восходишь, тем больше понимаешь, что небо — обман и нет никакой тверди…

Филипп сначала снисходительно улыбнулся, а потом откинулся назад, чтобы посмотреть на небо.

Там лунное золото уже успело соединиться с солнечной красной окалиной, и множество звезд появилось, похожих на сыпь или на осадок, за которым действительно меркло и исчезало небо.

— А твоя любимая смоковница тоже обман? — спросил Филипп, продолжая разглядывать небо.

— Конечно. Смотри, сколько на ней листьев. И ни одного плода. Я проверял — ни одного… И видишь, листья шевелятся, а ветра нет, — добавил Толмид.

Филипп посмотрел на дерево, и листья вдруг перестали шевелиться.

Филипп рассмеялся:

— Ты выбрал очень удачное время, чтобы рассуждать об иллюзорности мира. Надо отдать тебе должное.

— Мир всегда нас обманывает. В любое время суток, — сказал Толмид.

— А те смоковницы, которые растут при дороге. На них нет таких больших листьев. Но на некоторых из деревьев уже появились баккуроты… Они тоже — обман и призраки?

— А ты их видишь отсюда?

— Я видел их, когда искал тебя. Один баккурот я сорвал и попробовал. Сладкий. Весенний.

— То было в прошлом. А сейчас ты не видишь и не чувствуешь. Значит — обман, или сон, или может быть сном и обманом.

Филипп перестал улыбаться и серьезно посмотрел на собеседника:

— Вот это интересно. Нельзя ли поподробнее об этой теории?

— Теории бывают у философов. Ты философ — у тебя много теорий. А я человек простой. Я вижу и чувствую и только об этом говорю.

— Ну-ну. И что ты сейчас видишь и чувствуешь?

— Ты говоришь, что человек должен прежде всего познать самого себя, — сказал Толмид. — И вот я смотрю на себя и вижу, что наполовину я состою из воспоминаний: того, что я видел, слышал, чувствовал, о чем я думал. А на другую половину я состою из ожиданий: мы кончим говорить и пойдем в Вифанию, я расстелю свою циновку и засну, и мне будут сниться сны, а утром встанет солнце, Учитель позовет нас, и мы пойдем в Город. Ядумаю об этом, я вижу свою циновку, я ощущаю, какая она шершавая, я сны свои угадываю и даже нюхаю запахи утра… Наполовину, говорю тебе, я — в прошлом, а другой половиной — в будущем. Но прошлого ведь уже нет. А будущее еще не наступило. И где же я настоящий?

— Ну, это я слышал. Это, между прочим, известная философская теория, которая трактует…

— «Теория», «трактует», — перебил Толмид. — Ты знаешь ее. Потому что она понравилась тебе, ты ее взял и поселил внутрь себя. И кроме нее в тебе живут многие другие теории. Их выдумали другие люди, но ты их присвоил, и они теперь и тебя «трактуют», потому что ты из них состоишь. И так — все люди. Даже я, который пытается избавиться от чужого, как я могу прогнать из себя слова Учителя? Я не могу забыть слова Проповедника, которые словно сами по себе всплывают во мне, и я начинаю говорить его словами, жить его чувствами, видеть его глазами… Мать и отец научили меня говорить, учителя научили думать… А сам-то я где? Разве я придумал свой собственный язык? Нет, каждое слово во мне чужое. Я повторяю слова за другими людьми и обманываю себя, когда считаю их своими собственными. Но словами я выражаю свои мысли… Значит, и мыслей своих у меня нет и быть не может.

— Похоже на Платона. Он много писал о мнениях… Ты и Платона читал, Толмид?

— Платона я не читал. Мне и без Платона грустно заглядывать внутрь себя.

— Но чувства — твои! — воскликнул Филипп, протянул руку и принялся бережно гладить плечо друга. — Чувствуешь? Это твои ощущения и твои чувства.

— Чувства у людей постоянно меняются. Сейчас я чувствую одно, через мгновение — другое. Приходят и уходят. И сами по себе живут. Это — как ручей. Что-то всплывает, а что-то уходит на дно. Струи текут, но капель в них не видишь. Сидишь и смотришь, не в силах остановить… И кто умеет задержать радость? Кто способен утопить горе?.. И где в этом течении тысячи чувств истинный ты?

Филипп убрал руку и перестал гладить Толмида. А тот вдруг сказал:

— Помнишь, в Капернауме Учитель поставил перед нами сына Петра и сказал, что все мы должны уподобиться этому мальчику? А иначе, дескать, не видать нам Царства Небесного. И многие начали спорить о том, что Он имел в виду… А мне так кажется: в ребенке меньше обмана, потому что он не знает жизни, и ему труд нее обмануть других людей. В нем больше искренности, потому что к себе он относится несерьезно, самопознанием не занимается и, значит, себя не теряет. В ребенке больше радости, потому что нет в нем мудрости… В нем больше, чем в нас, чистоты, потому что он еще не успел так привязаться к себе и к своим желаниям, чтобы они стали болезнью и грехом… Дух у него нищий — поэтому он ближе к Небесному Царству. Сердце у него чистое — поэтому он лучше видит Бога… И конечно, нам надо брать с него пример. И, став как ребенок, увеличивать в себе искренность, радость и чистоту. Тогда с каждым днем мы будем всё больше и больше умаляться, пока наконец не достигнем своей первозданной чистоты, и радости, и искренности, которые действительно были в нас тогда, когда мы еще не родились, не появились еще в этом злом и лживом мире.

Сказав это, Толмид повернулся к Филиппу. И видимо, что-то поменялось в освещении, потому что лицо его уже не казалось стертым: ожили черты его, во взгляде появился торжествующий блеск, а над переносицей между бровями вдруг выступило небольшое, но яркое родимое пятно.

Филипп вскочил — довольно ловко и быстро при своей грузности. Он сделал несколько шагов в сторону, туда, где чернели кусты и светилась дорога, затем вернулся, взмахнул короткими руками, с шумом соединил ладони, переплел пальцы и, тряся перед собой этим сдвоенным кулаком, заговорил возбужденно:

— Мы не раз говорили об этом. Ты знаешь, я никогда не соглашался с тобой. Но мне было трудно тебе возражать, потому что ты… ты мудрый человек, Толмид. Но сегодня мне многое открылось. И некоторое твои тезисы позволили мне увидеть то, что я до этого не видел… В общем, прошу тебя: выслушай меня и не перебивай, потому что иначе я собьюсь и утрачу последовательность… Ведь всё это пока, так сказать, черновой вариант. То есть могут быть некоторые неточности, несоответствия. Я потом их уберу и исправлю…

Сделав очередной оборот, выпуклые влажные глаза Филиппа наткнулись на Толмида и испуганно остановились.

— Ты просил меня не перебивать. Я слушаю и молчу, — сказал Толмид.

— Понимаешь, я согласен с тобой! — выкрикнул Филипп и почти шепотом повторил: — Я с тобой согласен… Мир, в котором мы с тобой живем, действительно обманчив, он в каком-то смысле призрачен, он бывает жестоким, и в нем очень много страдания. Но тут очень важно понять: почему и в каком смысле. Да, мир наш обманчив, но это — не чистый обман, а скорее маленькая и частичная правда. Да, он уродлив, но это не абсолютное уродство, а утраченная красота. В нем не столько зла, сколько мало добра. Он, может быть, и страдает, но не потому, что он есть одно страдание, а потому, что в нем уменьшилась радость. Греки это движение называют «катабасис», что обычно переводится как «нисхождение». Но мне больше нравится «убывание». Да, да — разделение и убывание… И вот, смотри, как это происходит.

С этими словами Филипп снова опустился на землю рядом с Толмидом, нервно отбросил несколько камней, с силой разгладил поверхность, взял в руки веточку и аккуратно принялся чертить на песке какие-то круги.

Было достаточно светло, для того чтобы Толмид мог разглядеть его рисунки. Но Толмид смотрел на Филиппа. А Филипп начал излагать свою теорию.

— В Книге Бытия, как ты знаешь, описаны шесть дней творения. Но до этих шести дней были еще два. Вернее, это были не дни, а то, что было до этих шести дней и до начала всякого времени, до начала самого Начала. Помнишь? «В начале сотворил Бог…» И вот, до этого Начала существовало нечто, которое некоторые философы называют Плеромой, то есть Полнотой. И я это так же буду называть, хотя никакое название тут не годится. Ибо ты прав, Толмид: все наши слова — лишь призраки истинной мысли. Перед лицом Плеромы призраки тем более беспомощны. Но у нас с тобой кроме этих слов-призраков больше нет ничего в запасе. А потому позволь мне Это называть Плеромой.

Плерома — это не Бог, потому что она выше и совершеннее Бога. Но мы можем назвать Ее Богом, потому что выше и совершеннее Бога мы ничего не можем себе представить.

У Плеромы не было царства, ибо то, что пребывает в своей полноте, ни в каком царстве, понятное дело, не нуждается.

В Плероме соединялись друг с другом четыре первоначала, которыми всё исчерпывается, а именно: Знание, Благо, Свет и Красота. Они соединены были предвечно и неразделимо, так что мы не можем говорить о каком-то предшествующем их соединении и, строго говоря, даже первоначалами называть их не можем, потому что это была единая, четырехликая Суть, существовавшая до всякого начала.

Она имела соответственно четыре свойства, которые можно назвать истинным умом, истинным духом, истинной душой и истинным телом. Но свойства эти выступали вместе, а потому будет правильнее говорить о едином свойстве Плеромы.

Так было до Начала. А когда наступило Начало, началось разделение и убывание. Некоторые называют это эманацией. Но мне кажется, не так уж важно, как мы называем то, что никаким названиям не поддается. Важно, что именно выделялось и что претерпевало убывание.

Первым из Плеромы выделилось Знание. Как это произошло, я не могу объяснить. Но некоторые намеки на это нам дает та же Книга Бытия, когда повествует о Еве. Как Ева произошла от Адама, так и Знание, возможно, выделилось из Плеромы и стало называться Мудростью, или Софией по-гречески. Но, боже упаси, нельзя путать Софию с той Евой, от которой мы все телесно произошли и до которой еще длинный путь в мировом Нисхождении!.. Стало быть, София выделилась и образовала то, что некоторые называют Эоном. И так возник Первый Эон. И Мудрость-София отныне стала пребывать отдельно от Блага, Света и Красоты.

Последние, однако, не утратили своей связи и стали Богом. Некоторые философы называют Его Первым Архонтом. Иудеи, насколько я понимаю, называют Элохимом. Можно и Зевсом Его назвать, как делают иные эллины, но это конечно же совершенно особый Зевс — нерожденный, Вечный, Всесильный, Вездесущий. Бог этот так велик, что мы никогда не найдем для него имели. И может быть, правильно поступили иудеи, что дали Ему имя во множественном числе — ведь когда-то «Элохим» означало «боги». Но Бог этот един, и у Него три лика.

У этого Бога уже есть свое царство. Я буду называть его Царством Небесным.

Три первоначала остались у него, слитые вместе: Благо, Свет и Красота. Но Знание ушло, и потому мудрость, которой Элохим обладает, уже не та, изначальная и безраздельная, которая была в Плероме. Это не первоначало, а лишь сила, которая присутствует и в Благе, и в Свете, и в Красоте Царства Небесного.

Триединое первоначало Добро — Свет — Красота имеет и свойства триединые, так что дух, душа и тело там пребывают в триединстве, но духовность, как высшее из свойств, конечно, главенствует. Вот почему Царство это преимущественно духовное. И не только никакой телесности там быть не может, но и всякое пространство не существует.

«В начале сотворил Бог небо…» Вот, мы уже приблизились к Началу… Но после первого разделения Бог еще не приступил к нему, а лишь предвидел его и о нем задумался.

Филипп настороженно покосился на Толмида Но тот молча созерцал круги, начертанные на земле его собеседником. А посему, начертив новый круг, Филипп более уверенно продолжал:

— Второе разделение произошло так: Благо, постепенно ослабленное тем, что от него отделилось Знание, покинуло Свет и Красоту и образовало собой отдельный Эон, второй по счету. И как после первого разделения Знание стало Мудростью, так и Благо стало Добром, потому что истинное Знание может быть только в Плероме, а истинное Благо — только в Царстве Небесном, в отдельности же они — Мудрость и Добро. И стало быть, Первый Эон — Эон Мудрости, а Второй Эон — Эон Духовного Добра.

Соответственно и Бог изменился. Вернее сказать, убавилось и поменялось Его имя. Мы, иудеи, стали называть Его Яхве. Но некоторые называют Вторым Архонтом, греки иногда называют Дионисом. Его можно считать Сыном Божьим, но с тем условием, что Сын Божий — тоже Бог, и Бог величайший, хотя Первый Архонт, или Элохим, превышает Его своей полнотой и ликов у Него больше.

Возникло новое царство, которое я предлагаю называть Царством Божьим.

Два нераздельных первоначала остались в нем: Свет и Красота. А Мудрость и Добро пронизывают их в качестве сил, излучаемых двумя отделившимися Эонами.

Душевность и телесность — таковы его первородные качества. И душевность господствует над телесностью, как Свет царствует над Красотой.

И вот, начался уже Первый день, о котором говорит Книга Бытия. «В начале сотворил Бог небо и землю…» Тo есть с Неба Он начал, и Небо — это ангелы, которые в первую очередь души, а тела их состоят исключительно из света. Небо и ангелы были первыми. Земля же, как ты помнишь, была пуста, и это была тьма над бездною. И Дух Божий носился над водою. И сказал Бог: «Да будет свет…» И как только Он это сказал, произошло уже третье разделение.

Потому что Бог не просто сказал: «Да будет свет». Книга подчеркивает, что Бог «отделил свет»… Стало быть, возник теперь уже Третий Эон — Эон отделившегося света, который по причине своего отделения перестал быть изначальным, мудрым и духовным Светом, а стал светом скорее душевным и ангельским, которым, по рассказам пророков, светились являвшиеся им ангелы… И этот свет я иногда вижу в глазах у Иоанна Зеведита. И им почти всегда наполнены глаза Учителя…

— Дух Святой! — воскликнул Филипп, словно испугавшись, что Толмид наконец прервет его. — Дух Святой сотворил наш мир, носясь над бездной! И можно называть Его Демиургом, потому что он прежде всего — Творец. Можно, как делают некоторые, называть Его Аполлоном, потому что весь он пронизан светом. Он — тоже Бог, но Бог как бы третьей степени, потому что явился после третьего разделения.

Создал Он Царство Человеческое, потому что всё, что творил Он в течение оставшихся пяти дней, всё это Многообразие — воды и сушу, семя и зелень, солнце и звезды, птиц и животных — создал Он для человека и человеком всё увенчал.

Но в Царстве Человеческом, как мы с тобой помним, из первоначал только одна Красота осталась, потому что три других первоначала ее покинули. Поэтому мир наш первоначально красив. И самый мудрый из народов — греки — это поняли, назвав его космосом, то есть красотой, которая создает, организует, упорядочивает и украшает всё вокруг. А следуя нашим рассуждениям, мы обязаны также допустить, что Красота эта, хотя и одинокая теперь, проникнута, однако, тремя великими силами: Мудростью, Добром и ангельским Светом.

Толмид оторвался от кругов на земле и смотрел теперь на Филиппа. Но тот не заметил на себе взгляда.

— И самым прекрасным в этом мире, — всё более возбуждаясь, продолжал Филипп, — был Человек, которого сотворил Бог в саду Эдемском. Он был умным, ибо сумел дать имена всем окружавшим его живым существам. Он был духовным, потому что с Богом говорил так, как мы сейчас с тобой разговариваем. Он был светло-душевным, так как никому не причинял зла. Бесконечно счастливым и беспредельно радостным был он, живя в прекрасном саду, который насадил для него Бог. Думаю, никто из людей с тех пор никогда не был так счастлив и так радостен. Но господствующим свойством первого человека была телесность. Она настолько переполняла его, что произошло четвертое разделение. Человек, единый и прекрасный, словно разделился и распался на две половинки, и первой половинкой стал Адам, а второй — Ева. Совершенный человек отныне перестал существовать, а на свет появились люди: мужчина и женщина. Оба были всё еще прекрасны, но телесность их возросла, потому что тел стало двое. И тут, похоже, впервые появились желания, о которых ты говоришь и которые нельзя вполне удовлетворить, потому что у разных людей желания разные. И тут началось уже не медленное убывание и постепенное отступление от первоначальной Полноты, а стремительное и все убыстряющееся падение к иллюзорности и страданию. Плоть этих двоих была такой жадной, что сперва проявилась неблагодарность, за ней последовали ложь и обман, потом родилась в них похоть, похоть породила зависть, зависть привела к гневу, гнев толкнул на убийство… И чем глубже падали, тем больше слепли и глохли к Красоте, Свету и Добру, всё меньше понимали самих себя и свои желания, так что в конце концов заговорили на разных языках и забыли тот единственный для всех людей язык, на котором можно разговаривать с Богом… То есть, находясь на самом дне пропасти, решили строить башню, чтобы стать наравне с Богом…

Филипп, смотревший до этого на круги и в землю, поднял глаза на Толмида и увидел, что тот отвернулся и смотрит в сторону кустов и дороги. И в стриженый затылок своего бесстрастного друга Филипп радостно и завершающе воскликнул:

— Ты понял, милый Толмид?! Мы оба с тобой правы! Меж нами нет противоречий! Мы смотрим на мир из бездны. И в бездне, в которой оказалось человечество, да, очень мало красоты и слишком много уродства. Да, люди страдают. Да, страдают они от своих желаний, которые в большинстве своем греховны. Но Истина не в освобождении от желаний! Истина в том, что мы пали на дно грязной, уродливой, темной, греховной и мучительной пропасти и это свое бедственное положение, эту свою нищету и свое ничтожество по-прежнему называем миром, и даже Миром Божьим! Не мир нас обманывает — мы сами лжем и лжем святотатственно! Глядя во Тьму, мы забыли о Свете. От долгих страданий мы разучились радоваться. Потеряв истинных себя, мы не желаем обрести себя вновь: от призраков отвернуться, Светом исполниться, Любовью проникнуться и устремиться вверх — из бездны к Благу и Знанию!

Толмид молчал и смотрел в сторону дороги. В проеме кустов появилась высокая и стройная фигура.

— Нам надо не отказываться от желаний, а возрождать и воспитывать в себе те желания, которые влекут нас к Красоте и Свету! — вдохновенно продолжал Филипп. — И прежде всего постараться вспомнить тот язык, на котором некогда человек разговаривал с самим Богом. Ведь мы забыли его, милый Толмид! Шум и гомон земной суеты заглушили для нас ангельские звуки. Тьма непроглядная съела и стерла радостные буквицы небесных скрижалей. Но что-то должно было в нас остаться! Пусть малые крохи, горчичные зернышки, пусть отзвуки слабые и брезжащий лучик надежды… Пусть всё разделилось, а мы соберем воедино. Мы зернышки эти отыщем, очистим от грязи, согреем на солнце, с любовью взлелеем…

— Ты уже стихами заговорил, — отозвался наконец Толмид.

Стройная фигура между тем, помедлив в проеме, отделилась от кустов и двинулась в сторону сидевших под деревом. Что за человек возник и приближался, пока трудно было определить, но по стати его, по легким и плавным движениям, по царственной походке видно было, что человек этот возвышен и благообразен.

— «Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся», — торжественно произнес Филипп и, усмехнувшись, добавил: — Учитель наш тоже иногда говорит стихами, чтобы легче было понять и прочнее запомнить… Изволь. Подведу итог в прозе. Истину надо алкать и жаждать, а это, поверь мне, очень сильные чувства и страстные желания… А ты предлагаешь от всех желаний отказаться.

— Ты привел только одно «блаженство». Но есть и другие. Например: «блаженны чистые сердцем». Или: «блаженны нищие духом». Что ты про них скажешь?

— О! Это очень просто! — тут же откликнулся Филипп. — Я тебе сейчас в нескольких словах объясню…

Филипп замолчал, потому что вдруг заметил подходившего к ним человека.

— Я не помешал вам, друзья? — прекрасным голосом, обаятельно улыбнувшись, ласково спросил поразительно красивый человек.

Человеком этим был Иуда.

Филипп сперва виновато забегал и засуетился глазами, а потом воскликнул чересчур порывисто:

— Ну, как ты можешь помешать! Нет, конечно! Очень Хорошо, что пришел. Садись с нами!

— Добрый вечер, Нафанаил, — сказал Иуда, обращаясь к Толмиду.

Толмид не ответил, но на пришедшего посмотрел так, как ни разу до этого не взглянул на Филиппа: он как бы созерцал его, как люди, задумавшись, созерцают распустившиеся цветы или цветущие деревья.

Затем из пазухи над поясом Толмид достал глиняную миску и сказал:

— Мир тебе, Иуда. У тебя не найдется воды?


Второй час вечера | Сладкие весенние баккуроты. Великий понедельник | Первый час второй стражи