home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Одиннадцатый час дня

— Никто меня не обижал, — почти зло начал Филипп, не глядя в лицо Иоанну. — Ни в детстве, ни в юности… Разве природа меня обидела, сделав уродом. Рассказывали, что, когда мать носила меня, осёл ударил ее копытом в живот. Родился я семимесячным и вот таким, как ты видишь меня: без шеи, с выпученными глазами, лысым на всю жизнь. Больше детей мать не могла иметь. Она едва выжила, рожая меня на свет.

Филипп замолчал и с такой обидой посмотрел на Иоанна, словно это он во всем был виноват.

— Мама твоя гречанка? — спросил юноша.

— Гречанка! — с вызовом ответил Филипп.

— А как ее звали?

— Зовут. Она, слава богу, до сих пор здравствует. Мелитой ее зовут.

— «Сладкая» значит?

— «Медовая», — поправил его Филипп и еще обиженнее продолжил: — Сам понимаешь, как они обо мне заботились. Единственный ребенок в семье. Пылинки сдували, слугам не доверяли. Во всех ранних воспоминаниях, которые у меня сохранились, рядом со мной всегда была мать. Лишь изредка ко мне допускали отца, который тоже души во мне не чаял… Всех бы так Бог обижал и наказывал!

— А отец у тебя иудей? — спросил Иоанн.

— Да, иудей. Но детство и юность провел в эллинском рассеянии, в Афинах. Учился и выучился на архитектора. Работал сначала в Ахайе, а после по распоряжению Ирода Великого вернулся на родину и обосновался в Панеаде, как тогда называли Кесарию Филиппову. Строил быстро и хорошо, пользовался уважением при дворе. Ирод его на многие стройки свои приглашал и очень щедро оплачивал. А после сын Ирода, Филипп, став тетрархом, поручил моему отцу перестраивать и украшать Кесарию… Семья наша всегда жила в достатке.

— А как вы оказались в Вифсаиде? — спросил Иоанн.

Филипп вздрогнул и снова почти зло посмотрел на юношу:

— Почему спрашиваешь?

— Ты ведь сказал, что вы жили в Кесарии. А когда мы с тобой познакомились, ты прибыл из Вифсаиды.

— Ну да, угадал! — вдруг нервно воскликнул Филипп. — Да, шли мы однажды с мамой по улице. И какая-то женщина, увидев меня, воскликнула: «Боже, какой урод! Только грязная язычница может выродить эдакое страшилище!» Не помню, что ей ответила моя мать. Но вот ты сейчас спросил меня, и я эту женщину сразу же увидел. Слов ее я не мог вполне понять, так как лет мне было немного: пять или четыре. Но взгляд ее я на всю жизнь запомнил. Так смотрят иногда на прокаженных… Ты эту обиду искал, Иоанн?!

— Прости, — кротко вздохнул юноша, но ни во взгляде, ни в лице его не было извинения.

— После этого случая мы и переехали в Вифсаиду, — объяснил Филипп. — Потому что скоро соседние мальчишки стали дразнить меня и обзывать уродом, хотя до этого много раз видели меня и не бранили… Ты много знаешь родителей, которые из-за такой чепухи продадут дом и переберутся в другой город?

— Нет, похоже, не эта обида, — задумчиво произнес Иоанн.

— А дальше — как сыр в масле! — обрадовался Филипп. — В Юлии отец приобрел хорошее имение. На берегу озера. С тенистым садом. С тремя виноградниками. Я с детства привык жить в красоте. Я спал в самой светлой и красивой комнате. Мне покупали красивые и дорогие одежды. Я ел красиво, пил изысканно… Ты скажешь: женщины? Ну так мне прислуживала самая красивая рабыня в хозяйстве. А когда пришел срок, отец привел мне такую красотку, которой писаный красавец позавидует!.. С ней я и потерял невинность. И понял, что, для того чтобы любить и ценить Красоту, можно и не быть красавцем… Женщин я обожал. Я лишь первое время их побаивался, потому что заглядывался и влюблялся в тех, для которых я был горбатым чудовищем и лысым уродом. Но скоро я отыскал совершенно других женщин: ласковых и услужливых, радостных и терпеливых, — потому что в любовных утехах я оказался сущим Гераклом. Все женщины, к которым я входил, были мною довольны: визжали от восторга и падали от усталости, называя меня божественным сатиром, неутомимым силеном, Паном на ложе — такие у меня были прозвища. И прежде всего они, конечно, любили мой кошелек, потому что щедрее меня не было у них клиентов… Боже мой! Что это я разболтался! — опомнился вдруг Филипп и с ужасом глянул на Иоанна: — Ты ведь еще юноша. И наверное, девственник! Прости меня.

— Ничего, ничего. Говори. Тебе нужно выговориться, — безразличным голосом, но словно заглядывая в душу Филиппу ответил Иоанн.

— Ничего мне не нужно! — гневно вскричал тот. — Я никому этого не рассказывал! Даже Толмиду. Ты сам меня вынудил. А как такое можно говорить?!

И тут же продолжил почти радостно:

— Они, конечно, продажные женщины. И настоящая Красота не может быть развратной. Но этой развратной красотой я иногда упивался. Я словно мстил всему женскому роду за ту добродетель, которая меня отвергла, за то презрение, которая даже простая служанка испытывает к моему уродству. Всех шлюх в Вифсаиде я перепробовал — юных и пожилых, красавиц и дурнушек. И все они были для меня прекрасны, как Ева. А самых красивых я иногда раздевал и дальше не трогал, любуясь ими, как скульптор, как древний язычник богиней мог любоваться, — и час, и два, и ночь напролет иногда… И некоторые из них плакали, думая, что я ими брезгую и потому не ласкаю, не познаю их… И этим я платил еще щедрее, еще дороже. Потому что с ними я чувствовал себя Пигмалионом, Богом почти чувствовал!

— Фу, мерзость! — тотчас воскликнул Филипп, закрывая лицо руками. Но тут же убрал от лица руки и насмешливо объявил: — Примерно тогда же я стал заниматься философией. Учителями моими были греки, которых много было в филипповой тетрархии. Сперва я увлекся киниками. Мне показалось, что все они были уродами и издевались над миром, потому что хотели доказать себе, что мир еще более уродлив, чем они сами. Затем от киников я перешел к стоикам, не к нынешним римским модникам, а к греческим, классическим — Зенону и Посидонию. Но стоики — в том, что касается их онтологии и психологии, — показались мне слишком заумными… И тут я влюбился в Платона. Его блистательный «Пир» с прославлениями Эрота, с теорией половинок, рассказом Диотимы о рождении в прекрасном! Ты читал этот грандиозный диалог?

Иоанн не ответил.

— Добродетель Сама-по-Себе! — восторженно продолжал Филипп. — Бренность тела и бессмертие пре красной души. Красота как высшее проявление Бога! Истина как величайшая идея и как единственная из целей, к которой только и может стремиться человек! Тут было чем восхититься, отчего прийти в исступление… Чего стоит один платоновский «Тимей»!..

Филипп с надеждой посмотрел на Иоанна и тут же горько усмехнулся.

— Но прежде всего, конечно, Сократ. Внешне — такой же урод, как я. И словно с меня списан… Знаешь, я даже решил, что в прошлой жизни я был Сократом. И вот, снова родился на свет, в таком же уродливом теле и с прежней прекрасной душой, рвущейся вознес тись на небесной колеснице к Красоте, Благу и Свету… Я даже отыскал в своей родословной каменотеса и повитуху! Представляешь? Оказалось, что скульптором был мой дед по отцовской линии, а повитухой — мать моей мамы, бабушка-гречанка… Ведь, как ты помнишь, отец Сократа, Софрониск, был камнетесом, а мать Сократа, Фенарета…

— Я не знаю греческих философов. Я никого из них не читал, — вдруг объявил Иоанн, решительно и печально.

Филипп умолк, не докончив начатой фразы. Его выпуклые глаза совершили несколько резких оборотов, очертив и отразив в себе всю окружающую местность: склон Елеонской горы и долину Кедрона; одинокую старую маслину, к которой вела дорога, и Храм и Город, от которых она уводила; бледную полную луну, восходящую на востоке, и яркое предзакатное солнце, перерезанное тонким и длинным черным облаком. И, совершая эти обороты, глаза все больше наливались влагой и наполнялись светом. А после разом высохли и потухли. Или взгляд обратился внутрь, в душу Филиппу.

— Ну да, в нашей Вифсаиде не было театра, — глухим и каким-то не своим голосом заговорил Филипп. — А я вдруг увлекся театром. И на представления стал ездить в Тивериаду… Пересекал озеро… У меня была собственная красивая лодка, очень устойчивая… И вот, в театре, на одном из спектаклей… Не помню, что тогда давали. Но точно не комедию, а трагедию. Чуть ли не «Медею» Еврипида… Я только вошел в театр и сразу же почувствовал ее присутствие. И в сторону этого моментально понятого и почти осязаемого присутствия стал смотреть… Я плохо сейчас говорю, не подбирая слов. Но знаю, ты поймешь меня и тоже почувствуешь… Я стал смотреть и увидел женщину. Она сидела с каким-то богатым и красивым мужчиной. Как я потом выяснил, это был ее тогдашний любовник. Она была продажной женщиной. Таково было ее ремесло. Но, в отличие от обычных иудейских блудниц или греческих порн, она выбирала себе одного поклонника. Непременно богатого и, как правило, красивого. И только с ним делила ложе, только от него принимала деньги и подарки. Иногда неделю, иногда месяц, порой даже три месяца. Но, когда он ей надоедал, выбрасывала его, как капустную кочерыжку, и тут же находила себе другого покровителя… Я не стану описывать тебе ее красоту, — продолжал Филипп. — Во-первых, потому что у меня не получится. Во-вторых, потому что, пожалуй, ее красивой нельзя назвать. Но в ту же секунду, как я на нее глянул, и, пожалуй, даже до этого, когда лишь почувствовал, что она сидит в амфитеатре… Попался! Пропал! Жадно вдохнул воздух и вместе с ним проглотил крючок. Который уже никакими силами из себя не вырвешь, как ни мечись и ни дергайся! Потянут за леску. Вытянут на обжигающий воздух! Под лютый, удушливый свет!

Филипп шумно глотнул и некоторое время жадно дышал, словно и впрямь едва не задохнулся. А Иоанн теперь перестал заглядывать Филиппу в глаза и смотрел себе под ноги.

Некоторое время они молча стояли друг против друга на середине Иерихонской дороги. И странное дело: не было на этом всегда оживленном пути ни паломников, ни обычных прохожих — ни одна душа не спускалась и не восходила теперь по дороге.

— Она любила театр, бывала почти на каждом представлении, — наконец прервал молчание Филипп. — Это мне очень облегчало жизнь. Я приезжал в Тивериаду, ездил за ней в Кесарию Филиппову, в Хоразин, в Птолемаиду, в Кесарию Стратонову… Я садился как можно ближе к ней. И с каждым разом все ближе и ближе. Иногда, когда места были заняты, я тайно платил деньги, и люди охотно пересаживались…

— Она тебя скоро заметила? — спросил Иоанн.

— Через год… Она обычно очень внимательно следила за представлением. Но даже если совсем не смотришь по сторонам, трудно не обратить внимание… Слишком в глаза бросаюсь!..

— Сама к тебе подошла?

— Говорю: через год… В перерыве между трагедией и комедией велела своему спутнику принести ей ливанских груш и, как только он ушел, подошла ко мне и спросила: «Ты не меня преследуешь, красавец?»

— Так и сказала «красавец»? Или ты сам сейчас придумал и вставил слово?

Филипп раздраженно мотнул головой и продолжал:

— «Ты не меня преследуешь, красавец?» — спросила она. А я впервые увидел ее глаза. Хуже — заглянул в них… У моей матери был изумруд. Отец подарил ей на свадьбу. А отцу он достался от моего деда. А тому — от его отца… Изумруд этот, как гласит наше семейное предание, некогда был вывезен Александром Великим из Индии и каким-то образом попал к нам в семью. Его как талисман передавали по наследству. А отец подарил матери, в которой души не чаял… Волшебный был камень. Если на него долго смотреть, возникало ощущение, что камень этот будто расширяется, растет на глазах, в нем раскрывается некий зеленый коридор, в который тебя увлекает, словно засасывает и поглощает… Мама однажды заметила, как я любуюсь этим изумрудом, и запретила мне прикасаться к нему, доставать из ящика, сказав, что камень опасный и может повредить моей душе… Так вот! У нее были такие же волшебные глаза! На поверхности — матовые и как будто черные. Но когда они начинали тебя затягивать, сначала ты оказывался в изумрудном сиянии, затем — в сапфировом полумраке, а на самом дне ее взгляда манил и пугал кровавый рубин… Этим взглядом ее я был оглушен. Я почти потерял сознание. Я перестал понимать, что я говорю и что делаю… И на ее вопрос я ответил: «Я хочу провести с тобой ночь. Я целый год только и брежу о тебе!» Она тут же выкинула меня из своего взгляда, словно выплюнула, но ответила довольно приветливо, хотя и насмешливо: «Я очень дорогая женщина. Осилишь ли?» А я в помрачении своем спросил: «Сколько?» Она улыбнулась и назвала сумму. Цена была баснословной! На такие деньги у нас в Вифсаиде можно было арендовать целое блудилище и круглый год им пользоваться в полном одиночестве!.. Ни секунды не задумываясь, я сказал: «Согласен». А она ответила: «Тогда завтра вечером». И назвала место…

Филипп снова затряс головой и, злобно глянув на Иоанна, объявил:

— Всё! Больше ни слова тебе скажу!

— Ты украл деньги у своих родителей? — тихо спросил юноша, продолжая глядеть себе под ноги.

— Украл, — так же тихо ответил Филипп и вдруг закричал: — Я хуже сделал! Слышишь?!

— И на следующий вечер сел в свою красивую лодку и отправился на другой берег?

— Нет, свою лодку я оставил. Я нанял чужую лодку, чтобы никто не знал, что я уехал из Вифсаиды… Но я же сказал тебе! Я же просил! — в отчаянии выкрикнул Филипп. И тут же продолжил исповедоваться радостно и с болью: — Она ждала и вовсе не удивилась, когда увидела… ту сумму, которую я ей принес. Ну, разве что несколько погрустнела. Но быстро стряхнула с себя грусть… Хотя у нее были служанки, сама омыла мне ноги. Ввела в горницу. Пока я ел, вернее, делал вид, что пробую ее кушанья, она мне плясала. Но танцы ее были вовсе не развязные, какие обычно бывают у блудниц: она не выставляла напоказ свои прелести — ничего подобного. Она танцевала, как жрица, как, судя по описаниям, древние женщины-язычницы танцевали перед жертвоприношением Деметре, или Персефоне, или Великой Гекате… А после началось истинное жертвоприношение. Она повела меня в спальню. Медленно раздела меня. И долго голого рассматривала. Нежно, с состраданием. Так мать смотрит на своего больного ребенка… Потом быстро разделась сама. И, взяв меня за руку, подвела к зеркалу. В спальне у нее висело великолепное зеркало почти в человеческий рост вышиной. Из какого-то удивительного металла, так гладко отполированного, что я никогда в жизни не видел столь четкого отражения. В раме из слоновой кости, усыпанной полудрагоценными камнями. Мы встали перед этим зеркалом, и она сказала: «Я твоя, мой милый. Но разве может красота принадлежать уродству? Разве может богатство купить то, что Богом дается и Господом отнимается? Ты ведь умный человек и, видимо, образованный. Если смеешь — бери. Если не гадко тебе — наслаждайся. Если не страшно — владей мной…»

— Так прямо и сказала? — тихо спросил Иоанн и поднял на Филиппа лучистые глаза, теперь почти полные слез.

— Не помню я, что она тогда говорила! — в приступе не то восторга, не то ярости вскричал Филипп. — Может, она вообще молчала, а эти слова как наваждение прозвучали у меня в ушах, когда мы так стояли перед зеркалом и я смотрел на наше сверкающее и кричащее отражение!.. Не помню! Не могу!! Не хочу помнить!!!

Филипп обхватил голову руками, зажал уши, зажмурил глаза и, эдак оглушив и ослепив себя, побрел вверх по дороге.

Иоанн пошел следом.

У старой маслины на самой вершине горы они остановились.

— Ты знал потом многих женщин? — спросил Иоанн.

— С тех пор ни одной, — ответил Филипп.

— Не мог или не хотел?

— Сперва, как ты догадался, не мог, — просто ответил Филипп, словно речь шла о чем-то обычном и будничном. — Эта зеленоглазая ведьма так славно надо мной поработала, что все старания моих былых подружек, все их затеи и изобретения… Я стал абсолютно бессильным… «Разве может богатство купить то, что Господом отнимается?..» Это длилось год. И ровно через год силы ко мне вернулись. Чуть ли не в тот же самый день… Я снова мог. Но теперь уже не хотел… «Разве может красота принадлежать уродству?..» Спать с такими же уродками, как я? После того, как я стоял рядом с самой прекрасной женщиной в мире, держал ее за руку, мы были нагими и в любой момент я мог увлечь ее на ложе, заключить в объятия? Нет! Ни за что! Никогда и ни с кем! — снова гневно воскликнул Филипп. Но почти тут же успокоился и усмехнулся: — Я стал в другом месте искать Красоту. Сначала уехал в Кесарию Филиппову и стал митраистом. Меня посвятили в мистерии и присвоили первый сан — «ворон»… Затем снова вернулся в иудейскую веру. Отец ведь мой иудей, и я с детства обрезан… Потом услыхал об Иоанне, сыне Захарии, пришел к нему и крестился. Тут я впервые встретил Прекрасного человека. Тут я не только умом понял, но ощутил всем своим естеством, что красота души намного важнее красоты тела, что всякое тело — даже самое красивое — всегда греховно, а душу можно очистить, потому что первородным грехом она не проклята. Но чем сильнее я тянулся к душевному свету, тем уродливее и темнее я казался себе в глубинах своей души, в грехах моих, в гордыне и блуде… А после я встретил Иисуса. И Он подарил мне Любовь, с помощью которой я и себя полюбил — даже грязное тело свое, — и душу свою освещаю и очищаю от прежней мерзости… Так что, милый Иоанн, — вдруг радостно и легко объявил Филипп, — я вовсе не сочинил свою теорию, как ты выразился. Она, эта теория, можно сказать, всю жизнь следовала за мной по пятам: Красоту я полюбил с детства, Свет увидел, когда встретил Крестителя, Любовь мне подарил наш Учитель. И, шествуя за Ним, восходя к Истине…

— А женщина эта где жила? — перебил Иоанн и виновато посмотрел на Филиппа.

— Я же сказал: на другом берегу.

— В Тивериаде?

— Да, где-то поблизости.

— У нее не могли быть зеленые глаза. Потому что глаза у нее черные.

— Но я же сказал: внешне они были черными. — Филипп безмятежно улыбнулся. — Но, если в них заглянуть, они сначала становились изумрудными…

— Они всегда были черными. Про изумрудные глаза ты придумал.

— Ты так говоришь, Иоанн, будто знал эту женщину. — Филипп рассмеялся.

— И у родителей ты украл не деньги, а тот самый драгоценный изумруд, который отец подарил матери и который ты мне описал, — говорил Иоанн.

— Да что ты говоришь?! — смеясь, воскликнул Филипп, слишком, пожалуй, весело и беззаботно.

— И женщина эта жила в Магдале, — сказал Иоанн. — И звали ее Мария Магдалина. И ты ее до сих пор любишь и не можешь забыть.

— Конечно, люблю. Я всех люблю, кто следует за Учителем. А скоро я всех людей на свете научусь любить. Потому что я должен любить саму Любовь! Так требует от меня моя прекрасная теория!

Эти слова Филипп произносил радостным голосом, с улыбкой на лице, с блеском во взоре. Но скоро набухли, лопнули и брызнули у него из глаз — в траву и на щеки, в стороны и на бороду — жаркие, крупные слезы. И сначала погасли глаза. Потом с лица смыло улыбку. И плакал Филипп, по-прежнему глядя на Иоанна.

А юноша от него отвернулся, взглянул на закат и сказал, к самому себе обращаясь:

— Это хорошо. Хорошо, что плачешь. Это лучше всех твоих теорий.


Десятый час дня | Сладкие весенние баккуроты. Великий понедельник | Двенадцатый час дня