home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Восьмой и девятый час дня

И вот еще о чем хочу тебе сказать. Они сидели друг против друга: статный, рослый, торжественный иудей лет сорока пяти и невысокий, немного теперь ссутулившийся, почти юноша римлянин. Иудей молчал. Говорил римлянин.

— Прости, что перешел на латынь. Но на греческом мне труднее говорить. А я хочу, чтобы каждое мое слово было выражено с предельной точностью, чтобы впредь между нами не было ни малейшего недопонимания…

Первосвященник расположился на стуле из кедрового дерева с высокой и прямой спинкой, а префект Иудеи — на неком подобии табурета, с плоским сиденьем из слоновой кости, без спинки и с кривыми ножками, которые перекрещивались в виде буквы X. И хотя табурет этот именовался курульным креслом и во всем цивилизованном мире являл собой символ верховной и непререкаемой власти, а кедровый стул при всей своей возвышенности и резном великолепии был просто гостевым стулом, седалищем для почетных гостей, со стороны выглядело, что величавый иудей восседает чуть ли не на троне, а римлянин поместился напротив него словно на походной скамеечке.

— Впрочем, если тебе неудобно, изволь, отвечай мне по-гречески. Я греческий понимаю намного лучше, чем говорю на нем. И, насколько я знаю, у тебя таким же образом обстоит с латынью.

Первосвященник ничего не ответил, но слегка наклонил голову, как бы в знак согласия.

Царственный кедровый стул, на котором, по рассказам, любил восседать Ирод Великий, равно как и курульное кресло обычно помещались в левом крыле дворца, во флигеле Августа. Но теперь их перенесли и установили в правом крыле, в Агрипповом корпусе, где располагались покои префекта Иудеи. И здесь, в передней части своего личного жилища, от остальных покоев отгороженной не стенами, а тяжелыми и массивными занавесами, Пилат принимал Каиафу, чтобы, похоже, придать беседе дружеский и интимный характер. Но трон и кресло явно портили замысел и в непривычной для них обстановке еще больше подчеркивали официальность положения, лукавили и подсмеивались.

— В Риме, когда меня отправляли сюда, — продолжал говорить Пилат, — мне было предложено поработать с тобой, а потом сменить тебя на другого первосвященника. «Меняй их каждые три года» — такова была рекомендация. Но, познакомившись с тобой, Иосиф, я понял, что мне было бы очень жаль лишиться такого сотрудника, такого во всех отношениях вы годного для империи партнера: сдержанного, образованного, понимающего, благожелательного. Я написал в Рим и ходатайствовал о том, чтобы первосвященник Иосиф Каиафа по-прежнему оставался рядом со мной и руководил религиозной и общественной жизнью вверенной мне провинции. Я перечислил все твои личные достоинства, которыми ты, безусловно, наделен и обладаешь… Я никогда не говорил тебе об этом, Иосиф. Но сейчас специально говорю, дабы ты знал, что в моем лице ты давно уже имеешь соратника, друга и, если угодно, заступника перед верховной властью, настолько же справедливой, насколько строгой и требовательной.

Каиафа хранил молчание. И тогда Пилат спросил его по-гречески:

— Ты понял, что я сказал? Мне очень важно, чтобы ты…

Первосвященник не дал ему договорить и ответил почти на чистой латыни:

— Всё понял. Я хорошо понимаю тебя. Я благодарен тебе, префект Рима. Я всегда старался быть полезным. Я оправдаю доверие. Говори на родном для тебя языке.

В гулких стенах Агриппова корпуса, в которых, чем ни завешивай стены и ни устилай полы, всегда было голо и гулко, бархатный бас первосвященника прозвучал, как со сцены. Звуки, казалось, вознеслись к сводам, отразились от них, и часть их снизошла до ушей Пилата, а другая — скользнула по потолку и вылетела в колоннаду, чтобы прозвучать перед статуями и исчезнуть в зелени сада.

Пилат виновато усмехнулся и, переходя на латынь, продолжил:

— Я не «префект Рима». Я префект Иудеи, которой мы с тобой вот уже четвертый год совместно управляем по поручению великого цезаря… И, как мне представляется, довольно успешно. Потому что мы всегда сотрудничали. Потому что уважали друг друга. И каждый радел о своих обязанностях, не вмешиваясь в чужие дела. Но в трудные минуты всегда приходили друг другу на помощь.

Каиафа торжественно молчал, прямо и внимательно глядя в сторону Пилата, но не в лицо ему и не мимо лица, а так, чтобы уважительный взгляд его, с одной стороны, чувствовался и ощущался, а с другой — не навязывал себя и не беспокоил собеседника.

— Были, конечно, некоторые недоразумениям в наших взаимоотношениях, — сказал Пилат, глядя вбок, в сторону галереи.

Стул и кресло были так расставлены, что лившийся из колоннады солнечный свет никого не слепил. Но кедровый стул был намного лучше освещен, чем курульное кресло, и пышное одеяние первосвященника, его величавое лицо, массивный нос, алые полные губы, окладистая шелковистая борода были словно специально подсвечены солнцем так, что в бороде даже сверкали и искрились капельки благовоний. Пилат же на своем креслице-табурете не был так подробно освещен, и его фигура затенялась и несколько терялась в широком и гулком пространстве.

— Некоторые, правда, предпочитают называть эти недоразумения ошибками, — продолжал говорить префект Иудеи. — И даже утверждают, что эти ошибки произошли якобы по моей вине. Но пусть это останется на их совести. Или, как вы говорите, пусть Бог им будет судьей… Потому что не ошибается лишь тот, кто ничего не делает. И когда какой-то поступок совершается по незнанию, нельзя обвинять человека в том, что он это сделал сознательно, из каких-то там злых побуждений или коварных расчетов. Такие обвинения — намного большая несправедливость, чем тот поступок, который человек по незнанию своему совершил.

Каиафа безмолвствовал и не шевелился.

— Ну вот, хотя бы случай со знаменами. — Пилат опять усмехнулся и еще более виновато. — Я тогда только что вступил в должность и не все ваши обычаи успел вполне изучить. Валерий Грат, конечно, предупредил меня, что в Город нельзя вносить никакие изображения. Но я подумал, что крепость Антония, во-первых, далеко от Храма, а во-вторых, расположена, собственно говоря, за пределами Города, в предместье, у второй стены. Разве это Город, если вы сами называете этот район предместьем?

— Крепость Антония с севера окружена стенами Езекии и Манасии. Стало быть, это Город и священная территория, — торжественно и сурово объявил Каиафа.

— Но я-то не знал! Я думал — предместье! — с досадой воскликнул Пилат. — И потом: тогда только что ввели изображения императора. И я подумал: они договорились снимать орлов, но как можно снимать со знамен священные портреты? Чья это вообще территория, на которой надо стыдиться императорского лика?!

— Священный город Иерусалим — территория Всемогущего Бога, — глубоким басом по-латыни объявил первосвященник и тихо прибавил к сказанному одну фразу на арамейском, которую Пилат не должен был понять, но должен был расслышать, что она произнесена.

— Заметь, я ввел войска через Рыбные ворота, и сделал это ночью, чтобы никого не смущать, — обиженно продолжал Пилат. — И слова мне никто не сказал на следующий день: ни ты, ни Ханна, ни Наум. К вечеру только в преторий пришел Ирод Антипа и в обычной своей манере болтал о каких-то пустяках, перескакивая с одной темы на другую. И лишь уходя, ощерился на меня своей щербатой ухмылкой, которой скалятся бродячие псы, перед тем как тяпнуть тебя сзади за ногу, и сказал: «Молодец, префект! Они только силу понимают. Ничто другое на них не действует». Сверкнул воровским глазом и ушел… Наутро, ни о чем не подозревая, я уехал в Кесарию…

Пилат виновато и вопросительно покосился на Каиафу, но тот хранил горделивое молчание.

— И еще несколько дней в полной тишине прошло, — вздохнул Пилат. — Потом я понял, зачем эти дни понадобились: надо было собрать толпы людей из Иудеи, из Переи, из Галилеи. Быстро такое множество людей не завербуешь… Их столько на пятый день явилось, что заняли всю площадь перед моим дворцом. И только вошли на площадь, сразу же упали на колени. Молча. Ни единого звука никто не произнес. Похоже, их долго перед этим инструктировали… Я вышел к пришедшим. Но они продолжали молчать, не удостаивая меня словом… Так некоторые обращаются с нашкодившими детьми. Ребенок спрашивает: «Что я не так сделал?» А взрослый сверлит его взглядом и молчит: дескать, сам должен знать, сам сперва осознай, признайся, а я тебя потом высеку… Так я и ушел с площади. А они всю ночь стояли перед моим дворцом. Для священников разбили палатки. Галилеяне натаскали откуда-то хвороста и зажгли костры… На следующее утро я снова вышел на площадь и, обратившись к вашим старейшинам, просил их поведать мне, какая такая беда их постигла и привела ко мне, в Кесарию Стратонову. И тут только кто-то из твоих подчиненных, кажется Наум или этот седой старец, которого вы всегда таскаете за собой, когда надо произвести впечатление, — Исаак, что ли? — он мне объявил: «Перестань осквернять святыни! Бог тебя за это накажет!» И при этом ни слова о значках на знаменах, которые я разместил в крепости Антония!.. Я было подумал: «Не о моей ли персоне идет речь? Не я ли своим мерзким присутствием оскверняю Землю обетованную?»

Каиафа медленно и укоризненно покачал красивой головой, но голоса не подал.

— Я разозлился и уехал в Птолемаиду, — обиженно продолжал Пилат. — Пусть, думаю, толпятся, пока не надоест. Солдатам на всякий случай велел оцепить площадь, чтобы предотвратить возможные стычки с местными жителями. Вы ведь всю площадь изгадили… Два дня меня не было. А когда вернулся, началось представление. Один священник разодрал на себе одежды, бил себя в грудь и вытягивал вперед шею. Этот Исаак — или как его? — подошел к помосту, на котором я сидел, и, как на плаху, положил на него голову: руби, дескать, мне и всему народу, который жизни своей не пожалеет за великие святыни!.. Какое лицемерие, Иосиф. Как будто бы я, ваш правитель и защитник, осмелюсь поднять руку хотя бы на одного не виновного передо мною человека. А тем более — на целую площадь людей! Неужто с самого начала, еще в Иерусалиме, нельзя было спокойно объяснить, привести доводы, выдвинуть просьбы? Зачем было устраивать этот всенародный спектакль, затевать этот почти что бунт, не просить, а требовать, угрожать, ущемлять мое достоинство, унижать вверенную мне власть… И как мне потом сообщили, все это время в Храме, в Иерусалиме, шли молебны и приносились жертвы, как во время стихийных бедствий…

— Меня тогда не было, — строго заметил первосвященник. — Я был по делам в александрийской диаспоре.

— Да, как только ты прибыл в Кесарию, всё сразу стало на свои места, — поспешно прибавил Пилат и с виноватой благодарностью посмотрел на Каиафу. — Ты вошел ко мне во дворец. Мы долго беседовали. Ты мне всё объяснил спокойно и деликатно, как ты это умеешь делать, щадя мои чувства и мягко подсказывая единственно правильное решение… Никогда тебе этого не забуду, Иосиф. Да хранят тебя боги!.. Прости, да будет твой Бог к тебе милосерден и благосклонен!..

Каиафа осторожно склонил голову, а когда поднял ее, еще больше преисполнился величия.

— Стоит ли поминать старое? — изрек первосвященник, и бас его возвысился почти на октаву.

— Прости. Может быть, в моем рассказе я что-то сейчас драматизирую. Но ты пойми мое тогдашнее возмущение! Ведь для нас, римлян, священные изображения императора и орлы на знаменах — такие же святыни, как для вас Город и Храм!

— Ну, полно, полно, — почти ласково и как бы отечески произнес Каиафа.

Пилат же словно еще сильнее обиделся.

— А второй случай, случай с водопроводом! — воскликнул префект. — Тут я, ей-богу, ни в чем не виноват и, как вы говорите, полностью умываю руки! Прежде чем приняться за это дело, мы всё тщательно взвесили и обговорили: с тобой, с Ханной, с другими влиятельными членами синедриона. Мы обоюдно пришли к вы воду, что водопровод крайне необходим Иерусалиму и в целях военных, и на случай возможной осады, и вследствие низкого качества воды, и для обеспечения праздничных богослужений. Ханна, ты помнишь, со всем согласился и даже заявил, что акведук должны сооружать непременно римляне, ибо из всех народов они в этом деле самые умелые и признанные мастера. Я сам, несмотря на свою занятость, подключился к проекту и руководил им с начала и до конца: от поиска источников и исследования качества воды до архитектурного решения и выбора стройматериала… Ты знаешь, что в нашем роду воде всегда уделяли первостепенное внимание. Я тебе об этом не раз рассказывал. Мой троюродный дед участвовал в строительстве знаменитого акведука, сооруженного под началом Марка Агриппы, ближайшего друга божественного Августа, того самого Агриппы, имя которого носит здание, в котором мы сейчас находимся. Я сам в последние годы увлекся водой, стал изучать ее природные качества, медицинские свойства и терапевтические воздействия.

Каиафа почтительно наклонил свою голову и царственно ее поднял.

— И тут на сцене опять появляется Ирод! — вдруг радостно воскликнул Пилат. — Как только на синедрионе было принято решение о выделении денег из корвана, буквально на следующий день ко мне в Кесарию прискакал Ирод Антипа с предложением поручить строительство каким-то его, Ирода, подрядчикам. Я ему: «Нет, спасибо, из Рима приедут специальные люди». А он мне: «Не надо из Рима, возьми моих, которые в Кесарии Филипповой строили и в Дамаске». Я говорю: «Римляне лучше знают дело». А он: «Мои дешевле построят, и тебе побольше достанется». Я спрашиваю его: «Ты что, взятку мне предлагаешь?» А Ирод в ответ: «Я предлагаю соблюсти твои интересы, не дразнить народ римскими строителями, а ты это называешь взяткой?» — то есть уже угрожает мне, понимаешь?

— Ты никогда мне об этом не рассказывал, — сказал Иосиф Каиафа, и бархатный бас его еще больше приблизился к мягкому баритону.

— А теперь вот рассказываю, — нервно усмехнулся Пилат и продолжил: — Ну и началось! Сначала поползли слухи, что строительством водопровода Пилат собирается осквернить Город, что он, то есть я, специально так спроектировал свои бесовские арки, чтобы были закрыты чтимые народом Навозные ворота, попрана гробница Давида, которая, дескать, мешает римскому акведуку, и потому тайно решено ее уничтожить. Затем стали утверждать, что деньги на строительство взяты не из корвана, а из основной сокровищницы, к которой даже во время народных бедствий нельзя прикасаться. И вскоре в Городе стали появляться какие-то грязные старики, сумасшедшие пророки, которые преследовали моих работников, клеймили меня позором, пугая народ и предрекая ему различные бедствия и — как это у вас называется?.. Ах вот, вспомнил: «мерзость пустоты»!

— «Мерзость запустения», — задумчиво на греческом поправил префекта первосвященник.

— Ну да, ну да. Не знаю, как эту вашу «мерзость» перевести на латынь. Многое из того, что вы говорите, вообще на наш язык не переводится! — в сердцах воскликнул Пилат, но тут же опомнился: — Прости, Иосиф. Мне до сих пор больно вспоминать. Я ведь как лучше хотел. И вы меня все поддержали… И Ханна благословил!

Тут Пилат снова радостно посмотрел на Каиафу. А тот повторил:

— Ты мне никогда не рассказывал, что Ирод Антипа хотел принять участие…

— Потом всё стихло, — словно не слыша замечания, взволнованно продолжал Пилат. — Слухи прекратились. Народ замолчал. Кликуши с рогатыми посохами исчезли. Но я уже был ученый. Я уже знал, что означает подобная тишина, что это — затишье перед бурей. Вы успели меня научить… А потому я сразу обратил внимание, что в Город стали прибывать толпы каких-то странных паломников, хотя никакого большого праздника не намечалось. И шли главным образом из Галилеи и через Самарию, чтобы, не заботясь об осквернении, быстрее и неожиданнее добраться… В этот раз я, однако, был начеку и за день до начала волнений прибыл в Иерусалим. Служба безопасности давно ожидала провокаций. Но мы не выставили охрану вокруг рабочих, потому что большинство из них были рабы, да и сил у нас было мало… Поэтому паломники безнаказанно закидали камнями рабочих и многих из них убили. А после, вооруженные палками, направились в сторону претория… Саган Амос, который, надо отдать ему должное, всегда мне помогает в трудную минуту, поднял по тревоге всю храмовую стражу. Но мне донесли, что толпа, которая движется к преторию, намного превосходит числом людей Амоса. К тому же сам Амос признался мне, что далеко не за всех своих стражников он отвечает, так как многие из них уже могут быть обработаны смутьянами и фарисеями… Я понял, что придется использовать войска. Однако при этом не хотел еще больше возбуждать толпу. Потому что здесь, в Иудее, не так, как в других провинциях. В других местах империи солдаты обычно остужают пыл, а здесь — только распаляют ярость и ненависть. Поэтому я велел воинам переодеться. И так как за каждого солдата я несу ответственность, я велел им под одежду спрятать кнуты и небольшие дубинки, поскольку, повторяю, мятежники были вооружены палками… Я ввел в дело только две центурии, а не когорту, как потом говорили. И то их составили не себастийцы, а сирийцы, которые постоянно расквартированы в Иерусалиме. Себастийцы, как их ни переодевай, одними своими лицами отличаются от местного населения. Сирийцы же легко сошли за своих. Одну центурию я направил навстречу мятежникам, а другую расположил по периметру площади. Сам я вышел из претория в окружении лишь десяти человек охраны. Да, они были вооружены, потому что жизнью префекта никто не может рисковать, даже сам Луций Понтий Пилат! Но ни один из них своего оружия не использовал. И девять десятых моей личной охраны так и остались за стенами дворца, хотя, разумеется, в любой момент были готовы вмешаться…

Каиафа хотел что-то сказать, но, стремительно вскинув вверх руку, Пилат не дал ему слова.

— Давка началась сама по себе, — тихо и злобно произнес префект Иудеи, пристально глядя в лицо первосвященнику. — Иродовы провокаторы и та мятежная сволочь, которую он пригнал из Галилеи, сами себя передавили и изувечили. Боги их покарали за мерзость, насилие и убийство! И твой Бог, Иосиф, я уверен, к нашим богам присоединился, чтобы примерно наказать разнузданность и подлость, жестокость и, если угодно, святотатство! В Священном городе! Рядом с великим Храмом!

Каиафа молчал, и трудно было сказать по его лицу, какие чувства он испытывает к только что сказанному.

— А Ирод потом во всем происшедшем обвинил меня, — сказал Пилат. — И под разными предлогами стал увиливать от встречи со мной… Представляю, какие доносы он настрочил на меня в Рим!

И снова было похоже, что первосвященник хочет о чем-то спросить префекта, и снова Иосиф Каиафа ни о чем не спросил.

— Прости, что отнял у тебя время своими мрачными воспоминаниями, — сказал Понтий Пилат, цепко и зловеще глядя в лицо собеседнику. Но в следующее мгновение отвел глаза в сторону, прищурился, глядя в солнечную колоннаду, затем закрыл глаза, несколько раз тряхнул головой, а когда снова открыл и возвратил взгляд на лицо Каиафы, то уже совсем другие глаза были у префекта Иудеи: снова как будто бы виноватые, чуточку грустные и ласково-серые.

— Сейчас, как ты знаешь, трудные времена, — тихо сказал Пилат. — И я на тебя надеюсь. Я очень рассчитываю на твою всегдашнюю помощь.

— Чем я могу помочь? — почти тенором спросил первосвященник.

— Прежде всего своим пониманием. Сегодня, как никогда, ты должен понимать, что мы с тобой не конкуренты и, боже упаси, не противники, а искренние сторонники и близкие партнеры. Ты сам должен не только понимать, но и всячески внушать эту мысль другим руководящим членам синедриона и прежде всего великому Ханне.

Похоже, Каиафа несколько растерялся, услышав из уст Пилата о «великом Ханне», ибо ни разу еще префект так почтительно и возвышенно не именовал его тестя. Но тут же в глазах первосвященника мелькнула догадка, и мягким баритоном Иосиф произнес:

— Я понял, Пилат. Я попрошу увеличить… — Каиафа замялся и договорил уже по-гречески: —…размеры на шей тебе благодарности.

Пилат даже вздрогнул от досады.

— Не это, не это! Какие «размеры»?! Не о деньгах сейчас речь. Мне нужно ваше доверие. Мне нужно, чтобы ты и Ханна понимали и были твердо уверены в том, что мы с вами делаем одно и то же великое дело — обеспечиваем безопасность Иудеи и ее процветание в составе великой империи; что нашему плодотворному союзу изо всех сил противятся разного рода мошенники и подстрекатели вроде фарисеев и тетрарха Ирода Антипы. Хотя бы для того, чтобы не доставить нашим врагам радости, мы должны не поддаваться на провокации и действовать всегда заодно.

— Я понял, — снова по-латыни ответил Каиафа.

— Мне стало известно, — продолжал Пилат, — что несколько месяцев назад Ирод стал распространять слухи о том, что великий цезарь, дескать, всячески преследует иудеев. Да, несколько десятков твоих собратьев по вере он выслал из Рима на остров Сардинию. Но это было давно, и высланы были лишь те, которые оказались замешаны в непотребном поведении с женщинами и в других преступлениях перед законом. Насколько я знаю, у вас за это когда-то побивали камнями и сейчас не казнят лишь потому, что мы, римляне, проявляем гуманность и смертные приговоры по делам прелюбодеяния никогда не утверждаем. К тому же многие иудеи неизменно пользуются глубоким уважением у императора Тиберия. И ты, первосвященник Иосиф, и Ханна, учитель и тесть твой, — в их числе.

— Я понял… — начал было Каиафа, но Пилат перебил его:

— Стало быть, любые утверждения о том, что великий цезарь якобы преследует иудеев за их веру и обычаи, надо расценивать как подлую ложь и злонамеренное подстрекательство, а сеятелей этой лжи, распространителей гнусных измышлений следует немедленно арестовывать и предавать суровому и справедливому суду!

— Я понял. Буду разъяснять. Доведу до сведения, — договорил наконец первосвященник.

— Сложнее с фарисеями, — увлеченно продолжал Пилат. — Их клевета на нас, римлян, более хитрая. Они, например, обвиняют нас в многобожии, а это, как мне известно, противоречит вашим заповедям, и чуть ли не первой из них… Но заповеди эти не нам были даны, а вам. К тому же многие из римлян часто из богов выбирают какого-то одного бога и ему прежде всего поклоняются, считая его своим особым покровителем, радетелем и заступником. Для божественного Юлия, например, таким богом, вернее, такой богиней была Венера, которую он чтил наравне с Юпитером и от которой род свой производил. Лично я особое предпочтение отдают Аполлону, но не греческому музыканту и стрельцу из лука, а великому солнечному богу, источнику всяческого света, создателю законов и покровителю знаний. В Азии такого Аполлона называют Митрой, и некоторые даже считают его единственным богом или небесным правителем над другими богами и духами… Ваш Бог тоже ведь солнечный?

— Про нашего Бога нельзя так сказать, — с некоторым неудобством ответил Каиафа. — Если мы назовем его солнечным, то получится…

— Ну, солнечный, не солнечный — какая разница, — не дослушав, перебил первосвященника Пилат. — До тех пор, пока вы признаете, что на земле существует только один человек, которому свыше поручено управлять людьми и народами, и что человек этот — принцепс сената и римский император, которому, как богу, надо подчиняться, оказывать почести и приносить жертвы, то есть исправно и регулярно платить налоги, там, в небесах, верьте в кого вам заблагорассудится, поклоняйтесь своему единому Богу и прочих богов отрицайте!.. Хотя лично я поостерегся бы. Видишь ли, когда вы выбираете какого-то одного бога и только ему уделяете внимание, другие боги могут на вас обидеться. И вся ваша иудейская история, на мой взгляд, являет убедительное тому подтверждение… Марс, по крайней мере, вас явно недолюбливает, и, какие бы войны вы ни начинали, вы в них неизменно проигрываете. Разве не так?

Каиафа нахмурил лоб и принялся вновь исполняться величия.

Пилат же приветливо улыбнулся и доверительно сообщил Каиафе:

— Я даже собственной жене, своей Клавдии, разрешаю верить в вашего Бога. Она уже несколько лет интересуется вашими верованиями и культами. Она объясняет мне, что, дескать, все боги от этого Большого Бога произошли — так она его называет, потому что имени у него якобы нет, вернее, у него тысячи имен, но никому из людей не дано знать его сокровенного имени. Она утверждает, что вы, иудеи, раньше других народов этого Большого Бога познали и стали ему поклоняться. Что все мы у вас должны учиться. Потому что рано или поздно все люди на земле станут верить только Большому Богу и ему одному подчинятся… Но даже она, ваша поклонница, считает, что вы слишком сурово и презрительно относитесь к другим религиям…

— Я слышал, твоя жена вот-вот прибывает в Иерусалим, — в нетерпении уже перебил префекта иудейский первосвященник.

Пилат глянул на него и, видимо, понял, что несколько переусердствовал в своем сравнительном богословии.

— Да, послезавтра, к полудню, — быстро ответил Пилат.

— Я хочу… Мне бы хотелось… — Каиафа словно подыскивал латинские слова. — Предлагаю Ревекку, жену мою. Она покажет уважаемой госпоже Святой Город, будет сопровождать ее…

Словно раздвинулись стены и солнце залило помещение — так ярко засветилось лицо Пилата и засверкали глаза его.

— Спасибо, Иосиф! — воскликнул префект. — Какая честь! Дочь самого Ханны и твоя супруга!

Но следом за этим в глазах появился испуг, и Пилат растерянно произнес:

— Но ведь близится Пасха. Можно ли отвлекать почтенную Ревекку от приготовлений? У нее столько обязанностей!

— Почтем за честь… — Голос Каиафы покинул баритональные регистры и опустился в бархатный бас.

— Стоит ли утруждать?

— Ты всем нам доставишь удовольствие. Твоя жена впервые посещает Город…

— Нет, право, слишком большие хлопоты.

— Ты нас обидишь, если откажешься…

Пилат перестал отнекиваться и, бросив на Каиафу оценивающий взгляд, стремительно предложил:

— Сделаем так. Госпожа Ревекка покажет моей Клавдии Храм. Об этом она много лет мечтала. А дальше другие женщины займутся моей женой! Всё, решено! Не уговаривай — ни за что не злоупотреблю твоим великодушием и твоим гостеприимством!

Пилат встал с кресла, то ли подчеркивая свою решимость, то ли давая понять, что между ним и первосвященником теперь уже весь разговор окончен.

Каиафа тоже поднялся со стула, возвысившись над римским префектом царственной статью и великолепием священнического одеяния.

Пилат пошел провожать гостя.

Но у самого выхода в галерею первосвященник остановился и по-гречески спросил:

— А как ты решил поступить с Иисусом?

— С каким Иисусом? — в свою очередь спросил Пилат.

— С Иисусом, сыном аввы Ицхака, прозванным Неуловимым.

С искренним удивлением Пилат воззрился на первосвященника:

— Но ведь его задержала храмовая стража! Он, стало быть, в вашей юрисдикции.

— Амос божится, что понятия не имеет об этом задержании, — укоризненно ответил Каиафа.

Разговор теперь с обеих сторон происходил на греческом.

— Стражники поймали, а начальник стражников понятия об этом не имеет? Интересно у вас получается.

— Не у нас, а у тебя.

— Что значит «у меня»?

— Говорят, его арестовали переодетые римляне.

— Кто говорит?

— Говорят.

— Хороший ответ на вопрос, — заметил Пилат и, выйдя в колоннаду, резюмировал по-латыни: — Ладно, я разберусь: я ведь недавно приехал. А ты, со своей стороны, не забудь, передай руководству синедриона всё, о чем мы говорили касательно нашего сотрудничества и наших общих врагов.

— Обязательно передам. И в первую очередь преподобному Ханне, — на латыни пообещал Иосиф Каиафа.

Пилат довел первосвященника до центра колоннады, а вниз по мраморной лестнице Иосиф Каиафа пошел уже без сопровождения. Оставшись стоять на балконе между каменными львами, спиной к фонтану, префект Иудеи провожал величавую фигуру председателя синедриона с радостной улыбкой на лице.

Когда Каиафа миновал среднюю лестничную площадку с каменной скамьей и зарослями магнолии, из-за скорбной нагой статуи бесшумно появился, обогнул фонтан и направился к Пилату его личный секретарь Перикл. За несколько шагов до префекта вышколенный раб несколько раз гулко ударил сандалиями о мозаичный пол, чтобы предупредить хозяина о своем появлении и ни в коем случае не напугать его.

— Елеазар ожидает тебя в претории, — сообщил Перикл.

— Давно? — безразлично спросил Пилат, все еще улыбаясь удалявшемуся первосвященнику.

— Пришел точно в назначенное время. Но просил не беспокоить тебя докладом.

— Ладно. Сейчас иду.

— Прости, господин, — сказал секретарь.

— Что такое? — не оборачиваясь, спросил Пилат.

— Корнелий Максим велел передать, что, если ты хочешь с ним переговорить, он… — Секретарь вдруг замолчал.

— Корнелий Максим «велел передать»… И где он, этот Максим, который велел тебе? — задумчиво произнес Пилат и обернулся.

А обернувшись, увидел, что секретарь его смотрит в сторону центрального фонтана, за которым виднелась сутуловатая фигура начальника службы безопасности.

— Ладно, ступай к Елеазару и скажи, что я вот-вот приду, — велел Пилат и сразу же перестал улыбаться.

Секретарь направился к корпусу Августа. Пилат повернулся и пошел к фонтану, а Максим выступил из ниши и, огибая фонтан, двинулся навстречу префекту.

— По-моему, неплохо поговорил с Каиафой, — деловито сообщил Пилат, когда они встретились. — Сейчас меня ждет Ханнин сынок. А что у тебя, Корнелий?

— Ты дал мне час на размышления. Час этот, как я понимаю, истек, — ответил Максим, лет на пять постаревший за это время.

— Ну и?.. — спросил Пилат.

— Я согласен, — тихо ответил Максим.

— Правильно. Значит, договорились, — быстро проговорил Пилат, посмотрел в сторону претория, затем — на Максима, потом — опять в сторону претория. — Прости, у меня сейчас нет времени. Важные люди ждут.

Пилат усмехнулся и, хлопнув Максима по руке, пошел по направлению к флигелю Августа. Но, сделав несколько шагов, остановился, вернулся к Максиму и сказал:

— Помнишь, ты спросил меня, что было во втором послании?

Максим растерянно смотрел на Пилата.

— Пойдем, присядем на ту скамейку. Не возражаешь?

И снова Максим ничего не ответил. А Пилат, как ребенок, схватил его за край одежды и повлек к лестнице.

И уже на лестнице стал говорить, воровато оглядываясь по сторонам:

— Сперва была целая лекция о Марке Антонии, о том, дескать, как он собирался отделить Западный Рим от Восточного, Западный — то есть Италию, Галлию, Испанию, Паннонию — отдать Октавиану, который тог да еще не был Августом, а себе взять Рим Восточный — всю Ахайю, Азию, Сирию, Египет… Не помню, Африка входила в его планы или не входила… Кажется, Африка тоже отходила к Октавиану… Ну, ладно, не важно. Так вот, пространно рассудив об Антонии и о том, как он собирался разделить империю, Тиберий сообщил мне, что в любой момент флоту может быть дана команда собраться частью в Брундизии, а частью в Мизене. Как только такая команда будет дана, император поднимется на борт триремы и во главе флота отправится на Восток — возможно, на Родос, еще вероятнее — в Антиохию или, может быть, даже к нам, в Кесарию. А на меня в таком случае будет возложена ответственная задача: привести в боевую готовность восточные армии, и прежде всего — четыре сирийских легиона, подготовить стоянки для кораблей и обеспечить прибывающий флот провизией и всем необходимым. Собирать продовольствие надо немедленно, потому что дело это долгое и трудоемкое. А пункты мне указал тотчас: в Иудее это Лидда, в Самарии — Гиза, а в Сирии — такие-то и такие-то населенные пункты… А если возникнут вопросы, то всем отвечать, что император собрался наконец посетить свои восточные и южные провинции… — Ты разве не обратил внимания, что в последний месяц слишком много караванов движется по направлению к Лидде, а из Лидды выходят налегке? — вдруг спросил Пилат и внимательно посмотрел на собеседника.

— Обратил, — тихо ответил Максим, избегая встречаться взглядом с префектом.

— И только ты один обратил на это внимание?

Максим не ответил. А Пилат посмотрел на него, как мальчишка смотрит на жука, который его заинтересовал и которого он решил обязательно поймать.

— Ну, давай присядем, — предложил Пилат, потому что они дошли уже до средней лестничной площадки и мраморной скамьи.

Пилат сел на нее, а Корнелий Максим остался стоять, не то чтобы навытяжку, а скорее как провинившийся слуга, который не смеет сесть в присутствии хозяина.

Пилат огляделся по сторонам и продолжил:

— Ты говоришь, Тиберий со всех сторон окружен людьми Сеяна… Верно. Но они формируют как бы вто рой круг, второе оцепление цезаря. В первом же пре бывают давнишние его друзья: астролог Фрасилл и два других звездочета, один историк, один правовед, а так же несколько жрецов, штук пять актеров и с десяток вольноотпущенников — в общей сложности человек двадцать, не более. Они-то и составляют ближайший и самый доверенный круг императора. Сеян туда вхож, разумеется. Но как вошел, так и вышел. Ибо, во-первых, наш «повар» слишком занят делами империи, что бы постоянно, то есть ежечасно и ежеминутно, следить за Тиберием. Во-вторых, никого из первого круга Сеяну не удается завербовать, хотя он уже много лет пытается. В-третьих, я же говорю: астрологи, актеры, жрецы, которые по роду своих занятий постоянно отлучается с Капри, свободно передвигаются по Кампании и дальше ее и почти в каждом городе имеют своих знакомых — таких же актеров, жрецов и прочих весьма незаметных людишек вроде слепых сказочников, за которыми уж точно никак не усмотришь, да и никто следить не подумает. В-четвертых, второе оцепление, которое целиком принадлежит Сеяну и, разумеется, неусыпно следит, во все глаза подсматривает и во все уши подслушивает, не может или не решается приблизиться и войти в первый круг, так чтобы наверняка видеть и слышать, о чем Тиберий со своими «ближайшими» договаривается.

Пилат вдруг вскочил со скамьи, испуганно заглянул за каменную спинку, опять сел и продолжил:

— Некий охранник однажды спрятался за скамейкой, на которой сидели и беседовали о звездах Тиберий с Фрасиллом. Ты думаешь, он успел о чем-то доложить Сеяну? Нет, его тут же вычислили, обвинили в краже павлина и казнили, едва он из первого круга успел перейти во второй… Какой-то рыбак поймал краснобородку и решил самолично поднести ее принцепсу. Тот вместо благодарности сначала собственноручно отхлестал рыбака пойманной рыбиной, а потом велел наловить омаров и этими омарами изуродовать ему лицо. Не в тот круг забрел… И кто знает, с какими целями… Однажды, когда носилки цезаря застряли в кустарнике, Тиберий насмерть забил центуриона передовой когорты, который разведывал дорогу: разложил на земле и велел засечь у себя на глазах. Подозреваю, что носилки Тиберия специально застряли, чтобы можно было расправиться с чересчур любопытным разведчиком… И женщина Маллония, и братья-флейтисты, о которых я тебе недавно рассказывал, думаю, тоже неслучайно пострадали — слишком далеко свой нос засунули, желая угодить всемогущему Сеяну… А ты говоришь: окружили и контролируют. Кто кого — вот в чем вопрос, милый Корнелий.

Пилат вдруг взмахнул правой рукой, будто поймал на лету насекомое и зажал в кулак, радостно улыбнулся, а потом, виновато покосившись на Максима, продолжил:

— Смотри дальше. Одновременно со мной Тиберий забрал у Сеяна и отправил в провинции двух других его людей: Невия Сертория Макрона и Помпония Лабеона. Макрон был послан претором в Галлию, а Лабеон — легатом в Мёзию. Хотя оба до этого были ближайшими людьми Сеяна, а Макрон даже командовал отрядом особого назначения. Так вот, месяц назад, сразу же после ареста Друза Младшего, Макрон был срочно отозван из Галлии и повелением принцепса назначен начальником его личной охраны… Тебе это известие ни о чем не шепчет? Сеян тебе об этом не сообщил?

Сутулый и бледный замер перед Пилатом Корнелий Афраний Максим. И вдруг тихо признался:

— Я следил за тобой. Сеян мне велел, С самого первого дня, когда ты прибыл из Рима.

— Я знаю. У тебя есть канал, по которому ты каждый месяц докладываешь о моем поведении префекту претория, — сказал Пилат и стал разглядывать свой сжатый кулак, словно размышляя, раздавить пойманного жука или выпустить на свободу.

— Но я всегда докладывал о тебе только положительное. Подчеркивал твою верность и преданность гвардии, твое хитроумие, твою осторожность, — оправдывался Максим.

— А ты не перестарался? Сеян не насторожился от этих восхвалений?

— Я и об отрицательных твоих качествах докладывал.

— О склонностях к актерству? О взятках, которые я стал брать после женитьбы на Клавдии? О слишком враждебном отношении к Ироду Антипе, который здесь, в Палестине, первый информатор Сеяна?

— Откуда тебе известно? — удивился Максим, хотя сил на удивление у него почти не осталось.

Вместо ответа Пилат спросил:

— Ты уже успел доложить Сеяну о складах в Лидде и Гизе?

— О Лидде успел. А о Гизе я только недавно узнал, и связи с Римом у меня еще не было.

— Когда теперь будет?

— Через две недели.

— Ну, много еще времени. Успеем придумать, как оформить новое сообщение.

— Прости меня. Мне стыдно. Я виноват перед тобой, — сказал Максим.

А Пилат вдруг взял и выпустил жука. То есть встал со скамьи, разжал кулак, правой рукой осторожно погладил Максима по плечу, а затем левой ладонью потер правую, как бы очищая ее.

— Стыдно? — ласково удивился Пилат и грустно усмехнулся: — В политике нет такого слова. Другими словами будем с тобой пользоваться. — И стал подниматься по лестнице.

— Какими словами? — тихо спросил Корнелий Максим, судя по всему, к одному себе обращаясь. Но, похоже, Пилат расслышал. Он вернулся вниз, подошел к Максиму и, встав на цыпочки, прошептал ему на ухо:

— Слова такие: «отсутствие выбора», «полная искренность», «кромешная тайна». — И снова пошел вверх по лестнице навстречу мраморным львам.


Глава двадцать вторая ДОГОВОРИЛИ И ДОГОВОРИЛИСЬ | Сладкие весенние баккуроты. Великий понедельник | Глава двадцать третья ВОСХОЖДЕНИЕ, ИЛИ АНАБАСИС