home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



Глава V

«Лишь призраки на петербургском льду»

Это строка все из того же, давно бередившего мне душу стихотворения Георгия Иванова о петербургских красавицах тринадцатого года, последнего перед мировой катастрофой, о женщинах серебряного века. Поэт и сам мог не знать, отчего подсказала ему этот петербургский лед муза, но, возможно, они маячили в его воображенье, эти призраки на льду, еще тогда, когда он сам обдумывал бегство, неизбежность которого становилась все очевидней для жителей обреченного города. В борьбе с жителями столицы, которые еще не пришли сдаваться с потрохами насильникам, большевистская власть прибегла тогда к новому средству — удушению горожан голодом. Петроград по-прежнему лежал в окружении и в непосредственной близости от деревень, полей и огородов, но все попытки горожан и крестьян наладить снабжение и обмен продуктами назывались «спекуляцией» или «мешочничеством» и жестоко карались главными органами. Тем гражданам, что не смогли или не захотели окомиссариться или скурвиться (как, скажем, Брикием служебного пайка появились и талантливые «пайколовы». Таким считал себя художник Юрий Анненков. Ему можно было только позавидовать. Другие так не умели. Скажем, профессору Академии художеств Василию Шухаеву и жене художника Вере Гвоздевой, работавшей в Доме искусств «ассистентом», их пайков решительно не хватало для выживания. Молодые люди решились на отчаянный шаг — бежать зимой из Петрограда по льду Финского залива. Отчего не уехать, не уйти, а бежать? Да оттого, что свобода по-большевистски не предусматривала свободы перемещения. Существовали пока еще всякие хитрые («командировочные» и «лечебные») способы отъезда, но это было хлопотно, осуществимо для избранных, а потом мышеловка и вовсе захлопнулась.

Шухаевы ушли из Петрограда зимой, по льду в сторону Финляндии. Через годы смертельно опасная эта авантюра стала сюжетом для семейных рассказов, и младшая сестра Веры Мария рассказывала вполне беспечно о бегстве сестры и ее мужа:

Они и ушли — в буквальном смысле. Из Петрограда пешком по Финскому заливу в Финляндию, зимой в белых халатах с проводником до какого-то места. Молодые, веселые, хихикали сами над собой, в них даже стреляли наши пограничники, тогда они валились на спину и дрыгали ногами, просто так, из озорства, Устали, говорят, безмерно. Прилягут на снег отдохнуть и в ту же минуту уснут.

В рассказах самих беглецов все было страшней, и вряд ли опасность быть убитыми или замерзнуть во сне так веселила их тогда, как забавницу сестру. Да и пойти на такой шаг можно было пойти лишь от полного отчаянья, Шухаев так и писал тогда почтенному Илье Репину: «совершенно невыносимое положение».

Вместе с Шухаевыми бежали по льду Иван Пуни (знаменитый художник, организатор последней в Петрограде выставки футуристов) и его знаменитая жена Ксения Богуславская, звезда «будетлянского» салона русской столицы, о чьей красоте и женском обаянии ходили легенды и в Петрограде, и в Париже. Может, они и были эти ивановские «призраки на петербургском льду»…

Гораздо подробнее и драматичнее рассказала об этом «ледовом» исходе из Петрограда в своей книге «Четыре трети нашей жизни» дважды эмигрантка Нина Алексеевна Кривошеина, жена известного участника Сопротивления Игоря Кривошеина и мать бывшего советского зэка, а позднее переводчика ЮНЕСКО, моего парижского соседа и друга Никиты Кривошеина. Когда я поселился в Париже у своей жены и дочки, то обнаружил, что мы соседи с Никитой. Тогда я познакомился с его отцом. Он-то и дал мне прочесть книгу своей недавно умершей жены Нины, о которой вспоминал в наших беседах постоянно.

Нина, дочь богатого промышленника-реформатора Алексея Павловича Мещерского, была красивой, образованной, своевольной, непредсказуемой девушкой, истинной звездой серебряного века. Среди ее поклонников самым настойчивым и заметным был молодой композитор Сергей Прокофьев, даже в поздних, парижских дневниках которого слышатся отзвуки той большой влюбленности. Родители возражали против брака Нины с Сергеем, она не ослушалась, вышла за другого и в скорости разошлась.

Нина Алексеевна описывает свой декабрьский 1919 года «уход через лед» с обстоятельностью. Это не причуда и не шалость, это единственный остававшийся выход для тех, кто больше не мог терпеть насилие режима, ощущение безнадежности. Нина и ее друзья понимали нелегкость и небезопасность задуманного:

Был найден… человек с базара на Бассейной, который брал заказы на валенки; он приходил на дом, снимал мерку и все же несколько поразился, когда я его попросила сделать тройные подошвы… «Что ж, все понятно, не беспокойтесь, валенки будут отличные»… Было несколько совещаний у нас: страшный для всех нас вопрос о прохождении между фортами, а их, если верно помню, было не то шесть, не то семь, казался неразрешимым. Говорили также, что во многих местах подо льдом заложены мины, и был последний маршрутный вопрос, очень страшный — как бы не сбиться с пути по льду, где никаких ориентиров нет…

Дальше было страшное ночное путешествие, в котором они заблудились и вышли к Кронштадту. И еще — смертельная усталость, когда хотелось только повалиться на снег и спать… В конце концов Нина добралась до Финляндии, потом до Франции. Ушел в Финляндию и ее отец.

А потом случилось непостижимое. Нина вторично вышла замуж, новый муж ее стал преуспевающим инженером, французская жизнь была благополучной, но она вступила в некую таинственную партию, которая называла себя «советской», да и работала, как признал полвека спустя сын Нины, на советскую пропаганду и советскую разведку. Той же ориентации придерживался и ее муж Игорь, познавший в годы войны ужас немецких лагерей, с трудом в них выживший, но занявшийся после войны столь неприкрытой просоветской деятельностью, что его выслали из Франции. Он благополучно добрался до Советской России, где ему было уготовано место в бараках ГУЛАГа.

Вот уж там он вряд ли бы выжил, если бы не умер вовремя Сталин. Кривошеиных подтолкнули ко вторичной эмиграции, и их приняла все простившая им Франция… Нина Алексеевна написала замечательную, хотя и не целиком откровенную, книгу о своей удивительной жизни.

Как ни странно, нечто подобное эмигрантскому перерождению Нины Кривошеиной произошло и с тщеславной и очень светской женой художника Шухаева Верой Гвоздевой. После бегства по льду и вполне безбедной жизни во Франции Вера уговорила мужа вернуться в Россию, где они вскоре получили по восемь лет колымских лагерей и еще десяток лет постоянного страха.

И все же многие из красавиц серебряного века (таких, скажем, как Натали Палей) смогли уцелеть и по-прежнему пленять красотой подлунный мир лишь потому, что сделались в какую-то тревожную зимнюю ночь «призраками на петербургском льду».

Побеги из Северной Пальмиры по льду и на подручных плавсредствах продолжались до тех пор, пока не опустился со скрежетом железный занавес, не повесили на границе амбарный замок и не поставили у него пограничника Карацупу с верной собакой Индус, чтоб хватал за ляжки всех бегущих в отчаянье. А то не унимались, бежали… Одна чудесная русская женщина бежала дважды. И не то чтоб за себя боялась. Была она не робкого десятка, отважная летчица, врач хирург, георгиевский кавалер и вдобавок светлейшая княгиня. Опасалась за жизнь ближних. В первый раз убежала на поиски маленькой дочки, во второй — спасая от опасности любимого мужа, который уже был взят пролетарской властью в заложники. В Париже села светлейшая княгиня Софья Алексеевна Волконская за баранку ночного такси, кормила семью, писала стихи и прозу. Иногда, проходя мимо ночного такси, где дремлет шофер, вспоминаю ее горькую книжку «Vae victus»… Горе побежденным…

Начну по порядку.

По рожденью она была Бобринская, графиня Бобринская. Бобринские ведут свой род от самой императрицы Екатерины II и красавца Григория Орлова…

Юная Софи Бобринская женскую судьбу выбрала себе сразу необычную — кончила Женский медицинский институт, стала хирургом, а в Гатчинской летной школе сдала экзамены на пилота и получила диплом. Замуж вышла за князя Долгорукого, родила дочку — назвали по матери Софьей, Софкой. Брак не очень клеился, а тут еще — Первая мировая война. Молодой врач княгиня Долгорукая чуть не с первых дней войны — среди крови, криков боли, страданий — в госпиталях Красного Креста, на передовой. Сперва на западе — в Варшаве, Лодзи, на Равке… Потом оказалась в Персии, при корпусе генерала Баратова. Там война еще дольше тянулась, чем всюду…

В 1923 году в Берлине вышла мемуарная книжка «Персидский фронт», написанная А. Емельяновым, возглавлявшим в тех краях фронтовую медицину. Вот из нее страничка:

В холерном отделении в круглом сводчатом зале пришлось больных класть на циновках на каменный пол… Холерных человек шестьдесят. В «бараке» доктор — кн. Долгорукая. Слушает пульс, дает лекарства, поправляет подушки, переворачивает больного. Все сама. Молодая, лет двадцати пяти. Уже несколько ночей она не спит, и странным кажется бледно-зеленый цвет ее лица… от усталости, или это такое освещение в полутемном сводчатом зале старинного здания? Она — в белом халате, со сжатыми губами и карими с лихорадочным блеском глазами… Мать, доктор, авиатор, георгиевский кавалер трех степеней — она уехала с нашего фронта полным кавалером. Бесстрашная в боевой обстановке, она презирала опасность и в заразном бараке. Она очень любила жизнь и была фаталисткой. На фронте она рисковала ею очень часто — жизнью молодой, интересной и материально сверх меры обеспеченной. Нет, это не только любовь к приключениям! Это уже любовь к долгу, к посту своему, к ближним!

Так и вижу, как эта женщина, небрежно отведя локтем пьяного кабацкого завсегдатая и даже не обернувшись на полуфранцузское бормотание сутенера, выходит из кафе в свежесть парижской ночи, садится за руль. На лице ее омерзение, тоска, боль. Потом тень воспоминания ложится на лицо, его освещает чуть заметная мечтательная усмешка… О чем вспоминает светлейшая княгиня, героиня железного XX века, полный георгиевский кавалер? Нам с вами удастся узнать об этом, ибо кое-что из того, о чем она вспоминала (и о чем, конечно, писала), до нас дошло — стихи (напечатано совсем немного стихов, их высоко оценил эмигрантский «король поэтов» Георгий Иванов), мемуарная проза.

В 1934 году в Париже вышла ее книга «Горе побежденным», одна из удивительных книг мемуарной русской прозы, — и прошла незамеченной (до того ль было бедолагам русским в 1934-м?). В этой книге приведен один из самых фантастических эпизодов ее воистину фантастической жизни. Время действия: 1918–1920. Крестный путь — Петроград, Лондон, Стокгольм, Хельсинки, Гатчина, Петроград, Москва, Таллин, Париж… Путешествие по краю пропасти, история любви и подвига, история победы любящей женщины в отчаянной борьбе за спасение любимого человека, лучезарной победы, которую здесь, ночью, возле паскудного парижского кафе и стоянки ночного такси, так трудно отличить от пораженья…

Мы не сумели, не смогли…

Ну что ж, еще немного

И сгинем мы с лица земли.

Туда нам и дорога.

Думаю, что позднее, после войны, к прочим трудностям и унижениям, которые претерпела светлейшая княгиня, прибавилось еще одно. Дочь ее Софья Долгорукая (Софка) приехала к матери в Париж из Лондона погостить и после триумфального вступления нацистов в Париж была арестована как британская подданная. С большим трудом удалось ее вызволить из лагеря, и она вернулась в Англию. Этот эпизод (вписавшись в атмосферу послевоенного патриотического полевения русской эмиграции), возможно, завершил политическое воспитание молоденькой княжны: она стала боевитой коммунисткой и вышла замуж за английского работягу, взяв его незамысловатое имя Скипуид. Позднее княжна-коммунистка поведала о своих приключениях в книге «Софка» (написанной, понятное дело, по-английски), но, на свое счастье, светлейшая княгиня уже не дожила до этого скромного дочернего литературно-издательского подвига: Софья Алексеевна умерла в 1951 году, и на смерть ее откликнулись в скромной послевоенной «тетради» журнала «Возрождение» поэт Георгий Иванов и генерал Лампе.

Из нашей жизни ушла замечательнейшая русская женщина, — писал Георгий Иванов, — необыкновенно одаренная и своеобразная. В любой стране ум, литературный талант, душевная исключительность и энергия покойной С. А. Волконской обратили бы на нее всеобщее внимание, поставили бы ее на заслуженную высоту. В любой «своей» стране. Но ведь она долго жила и умерла не в своей стране. И вот, вместо любви и признания, могила в чужой земле, тетрадь своеобразных, острых, блестящих стихотворений, из которых всего одно или два были где-то случайно напечатаны, изданная по-русски и по-английски интереснейшая и все-таки не пробившая стены читательского равнодушия и духовной глухоты книга, да еще ряд статей и литературных обозрений… тоже блестящих, умных и острых, как все, что выходило из-под пера Софьи Алексеевны.

…Грустная, типично эмигрантская судьба.

Жестокость, несправедливость и непоправимость этой эмигрантской судьбы С. А. Волконская умела передавать с жуткой силой и простотой. «Горе побежденным» — так называется ее книга…

Образ С. А. Волконской когда-нибудь послужит будущему, более счастливому, чем она, русскому писателю волнующей темой.

Минуло полвека. Русского писателя, который оплакал бы судьбу и гибель этой «второй» героини Волконской, с которой судьба обошлась круче, чем с первой, пока не нашлось. Но у нас, робких потомков, не устающих оплакивать горести побежденных, оказалась в руках эта редкостная мемуарная книжка. Перескажу ее в двух словах (отесанный телеграфный столб вместо ели)…

На дворе 1918 год. Героиня-хирург Софья Алексеевна Долгорукая вернулась с фронта в Петроград. Ее малолетняя дочь с бабушкой Долгорукой где-то в эвакуации в Крыму… Но может, уже больше и не в Крыму… С князем Долгоруким С. А. Волконская больше не видится, но в Петрограде ее ждет новая большая любовь ее жизни. 12 ноября 1918 года в перебудораженном, заплеванном шелухой семечек Петрограде Софья Алексеевна выходит замуж за светлейшего князя Петра Петровича Волконского. Брак их зарегистрирован в унылом ЗАГСе новой власти, они соединились скорее на муки, чем на радости, но все же так хочется улыбнуться, увидеть хоть что-нибудь обнадеживающее:

Когда мы уходили, П.П. обратил мое внимание на большую красную ленту, гирляндою протянутую через зал. На ленте виднелась подпись: «Она ждет его».

— Как это трогательно, — воскликнул П.П., — это, вероятно, относится к невесте, ожидающей жениха.

Мы подошли ближе. «Буржуй хочет гильотины. Она ждет его», — гласила надпись. Под этой эмблемой положено было начало нашей совместной жизни.

Итак, начало все же положено… Но не угасает в душе Софьи Алексеевны и смертельное беспокойство за судьбу маленькой дочери. Княгине представляется редкостный случай перейти границу и отправиться на Запад на поиски дочери — с этого начинается фантастическая эпопея женщины, сердце которой рвется между двумя любовями:

Май 1919 г. Маленькая грязная речка. Несколько солдат с ружьями. Мостик… Всего несколько шагов, а как трудно…

Надо решаться. Я не могу пропустить дарованного мне судьбою случая: возможность безнаказанно покинуть родину дважды не дается.

Несколько шагов… Впереди свободная страна, спокойная жизнь, нормальные люди… Но сердце не поет от радости. На душе камень. П.П. остался по ту сторону границы.

А по эту сторону границы, в финской деревне неожиданные сюрпризы ждут светлейшую княгиню, бежавшую из столичного Петрограда 1919 года:

Все бежавшие в те годы из Совдепии помнят чувство радости, которое охватывало их при виде открытых магазинов… Никакой фейерверк роскоши в витринах Bond eet или rue de la Paix не вызывали никогда в сердцах такого восторга, как любая захудалая финская лавчонка… разве можно забыть то чисто звериное ощущение жадности, с каким накидывались мы на сладкие пирожки, на свежее масло, на настоящий белый хлеб…

Русские эмигранты за границей с нетерпением ждут возвращения на родину:

Не могли же мы полагать, что цивилизованная Европа спокойно отвернется от вчерашнего союзника и предоставит кучке фанатиков вести страну к гибели согласно замыслу германского генерального штаба.

За скромную взятку английскому полицейскому («Какое разочарование… Еще одна погибшая иллюзия») княгиня получает разрешение на жительство в Лондоне и вскоре находит бывшую свекровь со своей маленькой дочерью Софкой: «Софка уже знала о моем втором браке, и воспринимала его как личную для себя обиду…»

Сомневаюсь, чтобы обида эта была когда-нибудь изжита. Тогда же, в 1919-м, убедившись, что дочь в безопасности, княгиня начинает испытывать жгучее беспокойство за судьбу оставленного мужа. В своей мемуарной «книге любви» она цитирует одно из своих тогдашних написанных под боком у дочери писем, не дошедших до мужа:

Наперекор всем законам механики, сила Вашего притяжения не только не уменьшается пропорционально квадрату расстояния, а чем дальше, и главное, чем дольше, тем все сильнее дает себя чувствовать, скоро наступит момент, когда сила эта, преодолев и сопротивление инерции, и цепкость родительской любви, и голос благоразумия, понесет меня сквозь все препятствия по прямой линии в Петроград.

Момент этот пришел очень скоро. Княгиня ринулась на восток, и уже в Стокгольме узнала, что муж ее арестован — взят в заложники до конца Гражданской войны. Разговоры с русскими за границей наводят на мысль, что светлейшего князя может ждать худшее:

Случайно в холле гостиницы встречаю Лилю Демидову, которую знаю с детства. Сейчас Лили находится в том же состоянии тревоги, что и я: боится не за мужа (она не была замужем), а за сестру Веру, оставшуюся в России. Лили мучают самые мрачные предчувствия: от Веры уже несколько времени нет вестей.

Софья Васильевна, сама смертельно встревоженная, пытается успокоить подругу…

Все это было ни к чему: каким-то непостижимым образом она знала… Действительно, предчувствие не обмануло. Несколько месяцев спустя пришло известие о том, что за отказ выдать местонахождение мужа Веру расстреляли. Сначала, будто бы, пытали. Зверским образом…

Сама светлейшая княгиня уже готова была на любой риск, на смерть и на подвиг ради любимого. В своих попытках пробраться в Совдепию она проявляет неукротимую волю, энергию, изобретательность, пускает в ход все возможные пути. И все они кончаются неудачей — и переход финской границы, и затея с плаваньем по озеру и даже покупкой билета гордой эстонской компартии… С отчаяньем в сердце бродит княгиня по мирным улицам Стокгольма, Гельсингфорса, Варшавы — умоляет о помощи министров, старых друзей, генералов, большевиков, разведчиков…

Тут же рядом попадались нам и былые наши союзники, глядя на них, сердца наши тихо млели от зависти. Подчеркнуто высокомерные, холеные, блестящие, сыплющие деньгами: для них все двери настежь, перед ними все на задних лапках. Они — господа положения и дают это чувствовать, все то же вековое — Vae victis!

Княгиня ищет пути проникнуть в Россию, не находит его, она полна страха за жизнь оставленного мужа:

В расстроенном воображении мелькают картины одна другой невыносимее: желтолицые палачи… темный подвал с лужами запекшейся крови… крики пытаемых… голые тела, в муках извивающиеся на склизком полу…

…Я валяюсь на постели, зарыв голову в подушки, я лежу на полу и реву, до крови искусав себе пальцы. Курю папиросу за папиросой, до тошноты, до головокружения. Но от этого не легче.

Я ходила в собор молиться, ставила свечу перед чудодейственной иконой. Я бродила ночи напролет по улицам города… Под утро я возвращалась к себе в гостиницу, падала в изнеможении на кровать и плакала…

Княгиня пишет короткие письма своей дочери. По-английски, конечно (английский, кстати, как и французский или немецкий, вполне органично входит в русский язык ее мемуаров — Бобринские говорили на европейских языках с детства). Вот перевод одного письмеца… Впрочем, что сможешь объяснить любимой доченьке на каком бы то ни было языке?

2.VIII.1919. Все еще из Гельсингфорса.

Время точно остановилось. Никаких перемен, ничего не происходит. Из Петрограда ничего не слышно. И никакой возможности туда попасть. Если что и было хорошего, то это два твоих письма из Бата… Пытаюсь учить шведский — просто чтоб чем-нибудь заняться. Это будет еще одно из моих бесполезных занятий в жизни…

Княгиня добирается в Ревель и навещает эстонское имение Волконских — Фалль:

Бедный старый Фалль. Изо всего, что было в доме, уцелел лишь один единственный предмет — огромная ваза из темного ясписа, вышиною больше человеческого роста, стоявшая когда-то в Зимнем Дворце и подаренная Императором Николаем Первым шефу жандармов графу Бенкендорфу, прадеду П.П. Ваза была опрокинута, сброшена с пьедестала на пол — ее били, топтали, рубили топорами, но разбить все-таки не смогли. Царская ваза одна устояла против злобной ярости разнузданной толпы. Какая символика!

Выход из тупика приходит неожиданно: армия Юденича переходит в наступление на Петроград. Надежда на успех невелика: «Чего греха таить, далеко нам было до “белых рыцарей”». А все же, продвигаясь вместе с белой армией, княгиня добирается до Гатчины, где все полно недавними воспоминаньями:

В Гатчине… остановились у моей бывшей квартирной хозяйки, г-жи Пусевой. Два года назад я тренировалась на летчика в Гатчинской военной школе и прожила у нее все лето, снимая для себя нижний этаж дачи. Какое хорошее это было время. Полеты два раза в день: под вечер и рано утром, на рассвете. Солнце только встает, над землей еще держится легкий туман, а наверху уже ясно. Нервы взвинчены, душа наслаждается: так спокойно и так одиноко. А потом, выключив мотор, долгий планирующий спуск — вниз на землю. Это было два года назад. Многое, очень даже многое может измениться за два года.

В Гатчине убит был друг княгини Павлик Шувалов, и его похороны снова тревожат память:

Мы с Павликом работали в одном отряде — Семнадцатом Передовом Отряде Красного Креста — и вместе проделали весь первый, незабываемый год войны. Лодзь, Равка, Варшава, Прасныш… Сколько воспоминаний!

Стоянка в Гатчине затягивается. Белые терпят неудачи и, наконец, начинают отступать. Княгиня остается в Гатчине, от которой до Петрограда еще сорок две версты. Ночь страха на даче. Наутро, повязав платок, она пускается в дорогу пешком — без документов, без достаточных средств добирается до Петрограда.

Еще одно смертельно опасное приключение: ей удается избежать проверки документов и заночевать в больнице. Наутро выясняется, что арестованного князя увезли в Ивановский концлагерь, в Москву. Свекрови пока разрешили жить во флигеле ее дома:

Одно время в доме была балетная школа, а сейчас здесь устроились башкиры — красный башкирский штаб. Мебель переломали, портретам глаза повыкололи, библиотеку пустили под цигарки: все как полагается.

Уцелевшие друзья находят путь к Максиму Горькому. Тот подписывает письмо в защиту арестованного и помогает княгине уехать в Москву… Дальше — бесконечная эпопея вызволения князя из лагеря. Думается, что среди множества документальных описаний Москвы и Петрограда 1919 года те, что дала в своих мемуарах талантливая ночная таксистка C. B. Волконская, — из самых ярких.

Дикое время. Кошмарная сказка Уэллса. Жизнь вниз головой. Те, кто сами на себе не испытали, не могут представить, даже мы иногда себя спрашиваем: неужели все это действительно было?

В мемуарах светлейшей княгини есть описание первого тюремного свидания с любимым мужем:

Задолго до часа, назначенного для свиданий, я заняла место в длинной очереди, вытянувшейся перед воротами тюрьмы. Кого тут только не было: все бывшие люди, исхудалые, обтрепанные, надломанные жизнью — терроризированные Дзержинским. Но мне сегодня не до них… Глаза скользят рассеянно по желтым, горем притупленным лицам. Нетерпенье тяжелым комком спирает грудь, а на душе и горько и весело…

Радость свидания («одним прикосновением руки сказано все»), а затем начинается борьба за жизнь любимого человека.

Я боюсь трудностей предстоящей борьбы: я против Чека, как Давид против Голиафа… Чем кончится это единоборство, в котором голова П.П. заменит традиционный серебряный кубок, подносимый победителю?

Начинается бесконечное хождение по знакомым и незнакомым, по начальникам и вождям. Труд фантастически трудный, ибо

…никакие монархи не укрывались за столькими барьерами, как вожди победного пролетариата: узреть лицо Ленина в предмавзолейный период его биографии было для простого смертного столь же трудно как, например, взглянуть в открытое лицо любимой наложницы какого-нибудь Абдул Гамида. Я бегала за Красиным с упорством влюбленной старой американки, разузнала, где он живет, когда и куда ездит, где и когда принимает.

Энергичная молодая женщина, спасавшая жизнь мужа, прошла через все тяготы, муки и унижения, втянула в дело спасения всех, кого удалось увидеть.

Мы прожили зиму двадцатого года в Москве. Те, кто сами перенесли, те знают. Другие, сколько ни рассказывай, по-настоящему никогда не поймут… Мерзлая картошка, да пшенная каша на воде, да немного черного хлеба…

Постоянная, унизительная мысль о еде, холод, грязь:

…на улицах появились огромные плакаты с изображением гигантской вши в сопровождении трогательного воззвания: «Товарищи, не дадим вши погубить коммунизм». И спешившие мимо прохожие воссылали к нему молчаливую молитву: «Эх, кабы один гад съел другую гадину».

Но страшнее всего был леденящий ужас перед террором, страх за близких:

Каждый почти день доходили до нас слухи о том, что того или иного «вывели в расход», каждый день можно было прочесть в газетах список расстрелянных. Из тех, что сидели в одной камере с П.П., многих увели безвозвратно: среди них Гудович, Сабуров, Саша Долгоруков и еще многие и многие другие. Каждый раз, что я подходила к воротам лагеря, сердце замирало: а вдруг услышу роковое: «Волконского больше у нас нет». Как известно, очень часто не говорили прямо — «убит». Говорили загадками — «его у нас больше нет». Понимай как знаешь.

В России Ленина и Троцкого жизнь невинных людей стоила дешево. Вот крошечный рассказ светлейшей княгини о тех днях:

Одно время в той же камере, что и П.П., находился некий Михаил Васильевич Оболонский, воронежский помещик. За что сидел, неизвестно. Особенно опасаться за свою участь у него как будто не было оснований… Ни титула, ни большого положения, ни обширных поместий за ним не числилось. И вот однажды ночью за ним приходят. Вызывают по списку:

— Михаил Васильевич Оболенский.

— Да я не Оболенский, а Оболонский.

— Все одно, забирайте вещи, там разберут.

Трепещущими руками сложил свои скромные пожитки, побелевшими губами простился с товарищами по камере. Другие заключенные не очень-то за него тревожились: слишком нелепой казалась мысль о расправе над этим столь тихим и скромным человеком. Думали, скорее всего, что переводят его в другую тюрьму.

А на следующее утро в списке расстрелянных прочитали: Оболенский, Михаил Васильевич, бывший князь.

Оболенский… Оболонский… с большевистской точки зрения и разницы-то почти никакой нет.

Конечно, и те, кто не попали в тюрьму, должны были помнить, что они заложники режима:

Обычно электричество гасло в девять часов вечера. Если не гасло, то во всем квартале тревога: это значит, что в одном из домов будет обыск. Разве можно забыть это чувство, с каким прислушивались мы по ночам к каждому проезжавшему по улице автомобилю: проедет мимо или остановится? Кроме чекистов никто по ночам на автомобилях не разъезжал. Приходили обычно часа в два ночи: громкий стук в дверь, нетерпеливые крики… К нам в течение зимы наведывались, помнится, три раза… Но, по крайней мере, обходилось без арестов. А с утра уже ползали по дому слухи: того-то забрали да того-то. Выпустят? Расстреляют?..

Много лет спустя, в Париже, разбуженная как-то ночью стуком в дверь, я в ужасе выскочила из постели: обыск?

Красин подписал письмо в защиту князя Волконского, потом за него вступился какой-то Красиков, даже ВЦИК принял постановление, но ЧК было главнее ВЦИКа. И вдруг Дзержинский вспомнил твердимую еще в школе поэму Некрасова про русских женщин, где есть про княгиню Волконскую, вспомнил — и велел выпустить заложника-князя.

Волконские переезжают в Петроград и ищут возможности выбраться за границу. Кто-то уступил им временно свою комнату в нынешнем Доме искусств, бывшем доме Елисеева на Мойке — «прежний рабочий кабинет хозяина дома, где на стенах висели улыбающиеся, вражеской рукой еще не сорванные фотографии былых хозяев и всего многочисленного семейства Елисеевых». В доме жили теперь литераторы, и в его столовой

…кормились все те, кто некогда составляли блестящий мир петербургской богемы. Сейчас не было ни блеска, ни богемы — веселой, беззаботной богемы, о коей мы привыкли судить по первому акту Пуччиниевой оперы. Была ободранная голодная толпа, с жадностью набрасывавшаяся на жидкий суп с плавающей в нем головой воблы и на бесцветные куски вываренной в воде пшенной каши. Я дошла до того, что не могла больше выносить вида этой каши: меня тошнило от одного ее пресного, склизкого запаха.

Те, кого интересуют яркие детали тогдашнего петроградского быта, найдут их немало в мемуарной повести С. В. Волконской. А потом судьба вдруг улыбнулась нашим героям. У Совдепии были установлены дипломатические отношения со ставшею отныне заграничной Эстонией, и светлейший князь П. П. Волконский смог получить из Ревеля официальную бумагу о том, что он «принадлежит к внесенному в Эстонский дворянский матрикул роду светлейших князей Волконских», а стало быть, является эстонцем. Бумага эта возымела нежданную силу, и супруги были отпущены в Эстонию. Они готовятся к отъезду, ждут эшелона. Но пока они еще здесь, в Доме искусств, где, как сообщает княгиня,

…от времени до времени устраивались вечеринки. Своего рода скромненький «пир во время чумы»… На одной из этих вечеринок познакомилась я с Гумилевым, расстрелянным год спустя. Там же познакомилась и с князем Ухтомским, тоже расстрелянным, «за то, что сообщал заграницу сведения о русских музеях». Так и было официально напечатано в советских газетах. Какой-то совершенно особый холодок пробегает по спине, когда вспоминаешь друзей своих и знакомых, погибших насильственной смертью… Точно тень от этих последних минут отбрасывается далеко назад, ложится на всю прожитую ими жизнь. Почему никогда, подчеркиваю — никогда, не могу подумать об Иване О., веселом, забавном толстяке Иване, чтоб не встала перед глазами сцена того, как после целой ночи пыток в руках озверелой черни он с презрением говорил наводившим на него ружья солдатам: «Мерзавцами были, мерзавцами и остались». Почему княгиню М. Г. Щербатову, которую я знала с детства, я не вспоминаю иначе, как выходящей из своего дома в Немирове с Евангелием в руках и падающей тут же у подъезда под ударами толпы, отовсюду, как на праздник, сбежавшейся на расправу с помещицей, с нею, которая всю жизнь посвятила заботам о своем именьи и своих крестьянах? И тут же рядом Сандра, красавица Сандра, погибшая несколько минут после матери, и брат ее Дима, которого зарубил топором лесник, укрывший его в своем доме от преследований толпы. Разве вся предыдущая жизнь не важнее этих нескольких предсмертных мгновений?

Повесть светлейшей княгини подходит к концу. Супруги Волконские приезжают на вокзал, где стоит эшелон. Отъезжающие эстонцы приволокли сюда свой скудный, убогий скарб — печальное зрелище.

О людях, находившихся при этих вещах, лучше и не говорить: три года большевистской власти превратили некогда нормальных, жизнерадостных людей в то жалкое, физически и духовно исковерканное, обиженное, терроризированное подобие человеческих существ, что именуются «советскими гражданами». Те иностранцы, которые видели поезда с переселенцами из России, не спрашивали больше с удивлением, как может стосорокамиллионный народ терпеть тиранию кучки коммунистов. Они поняли. При этом не надо забывать, что переселенцы были самые, чтобы не сказать единственные, счастливые люди во всей России: на них пал выигрышный билет… возможность уехать из Совдепии. Никогда, нигде не видела я такой жгучей зависти, как в глазах друзей, с которыми прощалась перед отъездом. Если бы можно было спастись из страны подобно тому, как во время воины самострелом спасались с фронта, — вся Россия осталась бы без пальцев. Но увы! За редким исключением спастись можно было только рискуя головой.

Посадка, треволнение задержки, но в конце концов эшелон трогается…

Медленно, медленно, ближе и ближе к границе…

Маленькая грязная речка. Несколько солдат с ружьями. Мостик… Смотрю на П.П., но он не смотрит на меня, его глаза устремлены туда — назад, в Россию… Вот он перекрестился. Мы в Эстонии.

Падаю на колени, лицом на сундук. Рыдания подступают к горлу…

Коротенькое послесловие не дышит радостью избавления. Может, радость угасла за полтора десятка лет. А может, изгнание и не приносит радость, а лишь спасенье от насильственной смерти.

А что же дальше, спросит любопытный читатель. Дальше? Дальше Европа, большие надежды, еще большие разочарования… деньги разошлись, нищета… Преподавание гимнастики, ухаживание за больными в Ницце, кинематографические съемки в роли статиста, чтение вслух слепому банкиру, экзамен на шофера, такси в Париже…

И тоска, тоска бесконечная.

Вот и все. А ведь еще десять с лишним лет оставалось ей ждать от стоящего на титульном листе мемуаров 1934 года до той поры, когда эмигрантские друзья повалят в советское посольство славословить большевиков… Когда созреет наследница Бобринских и Долгоруких княжна София — Софка, станет боевой коммунисткой и вольется в митинговую гущу британских «пролей».


* * * | Тот век серебряный, те женщины стальные… | Лариса