home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



III


Савинков сам попросил чекистов, чтобы ехать в Царицыно без Любови Ефимовны.

   — Мужская компания, понимаете?

Чекисты понимали. Днями и ночами носились, как бессловесные ищейки, — чего ж не поболтать с приятным человеком. Террорист, писатель, вечный мировой скиталец, бабник, наконец. Благодарение ему — они все получили повышения по службе, ордена, грамоты, другие награды. Послушать такого человека в своей узкой компании за рюмкой дарового коньяку — тоже немалое удовольствие. Деньги у Савинкова водились, поскольку были на свободе Дерентали. Держать свой роскошный парижский кошелёк не возбранялось, приличный буфет — тоже. Права литературной работы и переписки его никто не лишал, хотя чего со своими-то переписываться? Любовь Ефимовна ночевала в камере на Лубянке, — если можно назвать это камерой, — а утром уходила на работу, как обычная советская служащая. В «Женский журнал». Он хорошо оплачивал житейские познания бывшей петербургской танцовщицы... и нынешней жены террориста, которому любезно был уготован десятилетний срок, — могли бы и шлёпнуть без долгих разговоров. Нет, берегли для каких-то своих лукавых целей...

Для каких?!

Об этом собутыльник Блюмкин, не раз и с Савинковым пересекавший свои пути, без околичностей изъяснялся:

— Нас не шлепнут — мы сами будем шлёпать... кого прикажут!

Пока не приказывали, хотя устами Блюмкина напоминали. Время-то в стране какое: вождь умер — да здравствует новый вождь?!

Зря он, конечно, презирает Блюмкина: собутыльник великолепный.

Не будь его, как убьёшь этот длинный, просто бесконечный день? Когда-то ещё придёт Любовь Ефимовна!

А кончатся деньги — черкани пару слов: «Александр Аркадьевич, одолжи до лучших времён. Опять усохли, проклятые!» Блюмкин моментально слетает, на то он и Блюмкин. Знает, что Однорог, как и его жёнушка, тоже при деньгах. Савинков бил его за такое недостойное прозвище, приклеенное милейшему Саше Деренталю, но что поделаешь. Его самого-то пока не выпускают.

Так что «всё хорошо, прекрасная маркиза, всё хорошо, всё хорошо»! Любовь Ефимовна приносила с весенних московских улиц не только запах коньяка, колбасы и свежей сдобы — главное, запах своего танцующего тела. Её двойная жизнь ничуть не мешала и общению с Александром Аркадьевичем, тоже счастливо выпущенным с Лубянки. Он прекрасно устроился — не куда-нибудь, а во Всесоюзное общество культурной связи с заграницей, в знаменитый БОКС. Самое место первому помощнику Савинкова! Ехидничай не ехидничай, а Чека своё дело знала.

Семейная касса прекрасно обслуживала несговорчивого шефа, всё ещё отказывавшегося от своей истинной работы — работы террориста. В новых, разумеется, условиях. Такое дело — для любой власти, где идёт междоусобная грызня. А пока шеф миндальничает со своей совестью, его следует хорошо кормить... и поить, чего уж там. Вообще-то Любовь Ефимовна особо не поощряла его увлечение «Господином Коньяком», но в деньгах не отказывала. Не вечно же будут такого человека, как Савинков, держать в золотой клетке. Ну, если не заместитель «Железного Феликса», так начальник какого-нибудь отдела? Она ему советовала, шептала в жаркие ночи:

«Соглашайся, Боренька, соглашайся, милый!..»

Известно, устами женщины, да ещё такими жаркими, глаголет истина. Чего же он до сих пор не поймёт эту банальную истину? Чего заливает её коньяком? Знай покрикивает: «Блюмкин, пошёл!»

Если не было под рукой Блюмкина, роль услужающих охотно брали на себя и чекисты. С пьяным-то разговаривать легче...

Славная сложилась компания! Единственная помеха — «Железный Феликс». На полную свободу не выпускает, а требует... да нет, лишь через третьих лиц намекает, да и то не от своего имени...

Всю правящую, всю мыслящую Россию революционной волной смыло за границы хоть и обшарпанной, обрезанной, но всё ещё грозной империи, теперь, разумеется, большевистской. Сидите — и помалкивайте! Нет, не сидится... Но разве можно гавкать на такую хорошую, на такую обновлённую империю из французской, английской или, там, немецкой подворотни?! Да хоть и из своей, замоскворецкой, арбатской, мясницкой, таганской? Газеты-то Савинков почитывал, на газеты у него, как и на пьянку, времени хватало. Смерть вождя — смерть единой мысли, да?..

Пока собирались в Царицыно, откуда-то взявшийся Блюмкин уже без обиняков напомнил:

   — Сегодня. Полное согласие. Хватит крутить. Большие начальники не могут вам прямо предлагать: убей того-то и того-то. Я — могу. Я человек маленький. Шанс! Последний шанс! Вас не только на улицы Москвы — за границу выпустят. А требуется — всего ничего!

   — Моё согласие?

   — Вот именно. Письменное. Как у всех порядочных...

   — Кого?

   — Да чёрт его знает, как это называется! Лишь бы денежки платили.

В такой прекрасный день Савинкову не хотелось ругаться. Он лишь равнодушно сказал своё любимое:

   — Пошёл вон.

Но Блюмкину, не выполнившему задания, и свои-то на дверь указали. Кутили в Царицыно без него. Большое начальство — большая пьянка. Он читал устами Ропшина «Коня Вороного». Там ведь Жорж, он же предавший его Серж Павловский, часто повторяет безумные стихи:


Если вошь в твоей рубашке

Крикнет, что ты блоха,

Выйди на лицу

И — убей!


Чекисты плохо разбирались в поэзии, но последнее слово понимали.

   — Хорошо.

   — Сработаемся.

   — Остальное Блюмкин доскажет.

Савинков кивал, чокался, не пьянея.

Пьянеть он вообще не умел и вернулся домой — поистине тюрьма-матка домом стала! — возвернулся в обжитые коридоры ещё с несколькими бутылками коньяку. Такие хорошие, на нём заработавшие ордена начальнички-собутыльнички! Сами по дороге в магазин бегали. Его не утруждали выходить из машины. Он знай посмеивался:

   — Да не сбегу. Разве от вас сбежишь?

   — Не сбежишь, — говорил один.

   — Зачем? — вторил другой. — Живи с нами. Такие люди нам нужны.

   — Работы невпроворот, — бубнил с переднего сиденья третий, самый главный, теперь уже при двух орденах. — Не помешает лишняя рука...

   — ...если стрелять умеет?

   — Ну как же без того? — под левый локоток толкали.

   — Прицельно... в кого прикажут, — под правый локоток.

Тесновато втроём на заднем сиденье, но ничего не поделаешь. Дружба! От него и ждут одного — дружеского ответа...

   — Не привык я, господа-товарищи, по приказу стрелять.

   — Ничего, привыкнешь, — авторитетно, с переднего сиденья.

   — Если и в вашу голову?

   — Можно и в голову... можно и в душу мать! — спички ломались, в горячке не удавалось закурить. — Бросай ты барскую спесь! Надоело с тобой возиться. Десять лет — тебе мало? Ты и года не проживёшь. Так что поступай под начало Блюмкина. Он знает — в кого стрелять, когда стрелять. Не знает — зачем стрелять. И тебе, Савинков, это без надобности. Твоё дело плёвое: исполняй, и только.

Так с ним никогда не говорили. Всегда на «вы», вежливо. Предлагали-намекали, но не совали же носом под ноги какому-то Блюмкину...

Если и был хмель — весь по дороге вышел. Он молчал, хотя от него явно ожидали ответа.

Он нащупал под боком початую бутылку и глубоко, удушливо затянулся — плохой, отсыревшей сигарой.

Но тяни не тяни, отвечать-то надо. И он ответил, уже при завороте на Лубянку, — ответил раз и навсегда:

   — Ваша власть — ваше право. Единственное — моё: не соглашаться. По указу — не стреляю. По приказу — не убиваю. Я просил работы... но не работы палача! Переводите меня в обычную тюрьму, я отбуду свой срок... если мне, конечно, позволят дожить до срока...

Переднее правое сиденье сердито и угрожающе крякнуло, с боков под рёбра саданули отнюдь не дружеские локти. Вот так: пили на брудершафт, а били просто под «шафт»!

Но внешне ничего не изменилось. За воротами шли гуськом. Куда убежишь?

Не до него было. Приятели-начальнички горячо и матерно спорили между собой. Ясно, что и для них хорошего мало.

Пользуясь своей ещё прежней свободой, Савинков прихватил из машины на пятый, служебный, этаж бутылку коньяку. Блюмкина, слонявшегося без дела, угостил. Начальники, посиживая в креслах, своими разговорами занимались. Они с Блюмкиным — своими. Почти бессловесными. Одно разве:

   — Ну?

   — Шиши гну!

   — Отказываетесь?

   — Отказываюсь.

   — Но ведь это самоубийство?..

   — ...убийство, да. Неужели, думаешь, я так глуп?

   — Абсолютно глуп. К тому же и меня ставишь в глупое положение. За твоё доброе ко мне отношение чем я должен платить?

   — Черной неблагодарностью. Бери плату, Блюмкин, не стесняйся. Когда-то я в тебя стрелял — не убил. Авось тебе лучше повезёт.

   — Какое уж стеснение! Но — повезёт ли? А может, тебя жаль?

   — Меня?! Савинкова не надо жалеть. Это оскорбительно. Пей, Блюмкин.

   — Назови меня по имени... ба-арин!.. Хоть в последний-то раз? Хоть один-то разочек?!

Заложив руки за спину, Савинков ходил по просторным лубянским анфиладам. Страха не было, и злости не было. Всё правильно, всё так и должно быть. Вот даже Блюмкин, воскресший Блюмкин «тыкает» ему в лицо. Блюмкин знает, что делает. С Савинковым можно уже не церемониться...

Из главного кабинета в коридор — и обратно. Всё мимо распахнутого настежь окна. Странное окно, без подоконника. Вероятно, была балконная дверь, да за ненадобностью балкон срубили, превратили в окно. Полтора вершка над полом, и — бездна!

Был душный, предгрозовой вечер. Уже смеркалось. Долгонько же они пьянствовали в Царицыно... под зазывные разговорчики! Очертания людей и домов терялись в белёсой испарине, поднимавшейся от земли. Отдыхала земля, отходила от зимней спячки. Как-никак было 7 мая ранней, благодатной весны. Прекрасное время, которое он всегда любил, может быть, за одну строчку Генриха Гейне: «В прекраснейшем месяце мае...» Но было ему грустно, и он знал — почему. Май этот — май последний, чего обманывать себя...

Он снова прошёл мимо балконной двери, обрывающейся в бездну. Там, в глубоком, зыбком колодце бил копытом бледно-чалый конь — зверский, верно, конь, в мареве такого вечера совершенно потерявший свою масть, а на нём сидел голый по пояс человек и лупил его плетью. Конь вертелся на месте, вставал на дыбы, угрожающе ржал. Боевой кавалерийский конь — чего он тут, на лубянском затоптанном дворе?..

«Как я?»

И конь, и всадник, и, кажется, он, Савинков, утонули в едином бестелесном мареве, нереальные, чуждые этому каменному мешку. Откуда — и куда путь?!

«Конь Блед, и на нём всадник, имя его Смерть...»

Савинков с усилием оторвал взгляд от бездны, направляясь в сторону кабинета. Но оттуда неслись телефонные разговоры:

   — Да. Да, Феликс Эдмундович! Всё, что могли, сделали. Дворянская спесь...

   — Мы устали возиться с ним. С Николашкой так не возились... Разрешите самим принять решение? Вы? Вы тут ни при чём. Даже мы ни при чём. Для таких дел есть вполне надёжные... Вот-вот, случайность! Мало ли что может случиться с человеком, к тому же — выпившим...

Савинков круто повернул в обратную сторону и сел на порожек бездны.

   — Блюмкин! Выпивать так выпивать. Тащи!

Непроницаемо чёрные, раскрывшиеся от ужаса глаза тюремного собутыльника. Немецкого посла графа Мирбаха убил не моргнув, а тут:

   — Так что же делать-то?

   — Так пить, известно.

   — А потом-то, потом?..

   — А что по службе положено, Блюмкин. Без шума, без пули, без злости...

   — Мне?

   — Тебе. Тебе, Блюмкин! Пей, прохвост, и не пускай паршивую слезу. Всё правильно. Без злости говорю, и сам я...

...сам-то выпил или нет напоследок, потому что ясно видел, как вздыбился в белёсой бездне его любимый, неукротимый Конь Блед, как...

...как распластался широкой спиной, всё ближе, стремительнее набегая, словно готовясь принять на себя очередного всадника и...

...и умчать его, умчать дорогой, с которой обратно никто не возвращался...

Было это 7 мая 1925 года, в предгрозовой весенний вечер.



* * * | Генерал террора | * * *