II
Люди, которых Савинков посылал в Россию, исчезали в каких-то бездонных сугробах. Зимой ли, летом ли — одинаково. Двойки, тройки, пятёрки пропадали в снежных равнинах... если даже цвела сирень и жарко палило солнце. Не за красивые же глаза англичане, французы и поляки подбрасывали возрождённому «Союзу защиты Родины и Свободы», пускай и с приставкой «Народному», свои фунты, франки и злотые; они хотели знать, что происходит в России. Обычное дело — шпионаж. Разведка. Провокация. Диверсия. Да и просто — новые карты новой России. Будто большевистские тройки и пятёрки таким же образом не сновали по Европе, особенно по приграничной Польше! На войне как на войне. Не имело значения, что устанавливались дипломатические отношения и послы раскланивались друг с другом. Мысль-то одна: дай время, глотку перегрызу!..
Поляков можно было понять: они отхватили себе Западный край чуть ли не до Минска и теперь над этим разбойничьим куском дрожали больше русских эмигрантов. Старый друг Пилсудский как-то при свидании спросил:
— Пан Савинков, когда вы станете во главе свободной России, вы ведь выгоните нас... аж за Буг?!
— Выгоним, пан президент, — остановил Савинков свой взгляд на пушистых, холёных усах Пилсудского.
— Тогда чего ж мы вам помогаем?
— Плохо помогаете.
— Пся крев! А кто же хорошо?
— Хорошо — никто, — не стал Савинков таиться. — Но всё же нам приходится больше рассчитывать на англичан, французов...
— ...и американцев?
Пилсудский был не столь прост, как о нём говорили большевики. У простаков не бывает таких цепких, умных глаз; ирония, жестокость и шляхетский разгул — всё вперемешку. Уж на что крепки нервы у Савинкова — приходилось не по себе. Но ответил он как должно:
— Польская разведка неплохо работает.
— Благодарю, пан Савинков.
— Но тогда вам, пан президент, должны были доложить: не от весёлой жизни я иду на контакт с американцами. Это пинок под жирный зад Черчиллю.
— Ай-яй-яй, пан Савинков! Бели бы он это слышал...
— Слышал, и не раз. Сидней Рейли — мой друг, а сплетни друзья как раз и разносят. Англия!.. Она не близко. Америка!.. Она совсем далеко...
— ...а Польша, как у вас говорят, под боком? Это хорошо для вашего дела, пан Савинков, но плохо для Польши. Вдруг как русский медведь с боку на бок повернётся в своей берлоге? Мы не хотели бы терять дружбы с такими людьми, как вы. Да, большевики принудили выслать вас, со всем вашим штабом, из Варшавы в Париж, но вот прошло время, и я вам даю президентское слово — живите в любом польском городе. Уж поверьте, наши юристы-крючкотворы найдут зацепку, чтобы оправдаться перед большевиками. Мы им говорим: позвольте, пан Савинков родился в Польше! Он поляк. Даже президент не может отказать ему в польском гражданстве.
Савинков благодарно, но суховато усмехнулся. Эту легенду он сам же и распространял. К тому же в Варшаве до сих пор сохранилась добрая память о судейском чиновнике Викторе Михайловиче Савинкове. Но ведь польская разведка должна знать: родился Борис Викторович всё-таки в Харькове, только детские и гимназические годы провёл в Варшаве. Но раз уроженца Харькова — отец там тогда служил, — потомственного дворянина Петербургской губернии считают поляком — тем лучше. Иного пути в Россию, как через Польшу, пока не было...
Он догадывался, почему двоедушный «пся крев», стоило Савинкову объявиться в Варшаве, опять прислал своего доверенного полковника. Разумеется, не для того, чтоб арестовать, — хотя Савинкову, как ни смешно, приходилось пользоваться конспирацией. Очень наивной, если уж говорить откровенно. Прибывает под чужой фамилией некий. Ну, какая разница, фамилии он в своей жизни менял, как перчатки. Просто есть правила этой скверной политической игры: Борис Савинков по требованию Москвы выслан из Варшавы — но у Бориса Савинкова остаётся в Варшаве газета «За свободу», вполне боеспособный филиал «Народного Союза защиты Родины и Свободы»... филиалы в Праге, Риге, Финляндии... Его, Савинкова, нет — и он Савинков есть, везде и повсюду. Советский министр Чичерин не может придраться... ах, какая вышла в Берлине осечка, Чичерина там должны были убить, но струсил последний исполнитель, сблефовал! Бывает. На это надо смотреть философски... как говорит во хмельку редактор газеты Философов. Все знали, что Савинков в Варшаве — и все делали вид, что понятия об этом не имеют. Попробуй докажи! Если, конечно, продажные поляки не продадут и сами себя...
В отель к Савинкову приехал не кто-нибудь, а полковник польского Генштаба Медзинский. Как положено, отдал честь:
— Пше прашу пана Савинкова к пану майору Спыхальскому!
Щёлк каблуков, рука к козырьку конфедератки, неподражаемая польская вежливость, которую Савинков по ехидству называл польской фанаберией. Но он пока ещё не президент Российских Соединённых Штатов. Кивком головы на кресло:
— Кофе? Коньяк?
— О чём разговор, пан Савинков! Но — в дороге. Майор Спыхальский едет с инспекцией на русскую границу. Пан Савинков не хочет посмотреть на большевиков через бинокль?
— Полчаса на сборы?
— Но не больше. Майор Спыхальский спешит...
Кивнув в знак понимания, Савинков из гостиной перешёл в кабинет, а оттуда и в спальню, чтоб привести себя в порядок. Он не хотел представать пред майором Спыхальским в неряшливом виде. Майор Спыхальский — это не кто иной, как президент Польши Пилсудский. О, времена, о, нравы!.. Так переписывались, так перезванивались. Майор Спыхальский — Матье Моле; Матье Моле — майору Спыхальскому; и дальше — Рейнар, Планше, Базен... Савинкову льстили бузотёры Дюма, а Пилсудскому — заносчивые шляхтичи Сенкевича. Переписку водил своим пером пересмешник Ропшин; но было и желание самого пана президента — не засвечиваться перед советской разведкой. Такие уж времена. Президенту в своей стране приходилось опускаться до чина майора.
Ровно через полчаса Савинков вышел в гостиную:
— Честь имею — к майору Спыхальскому!
Смешной детектив... Но смешного ничего не было.
Стены имели уши, глаза швейцаров вполне могли быть продажными окулярами, а носильщики и посыльные — заурядными убийцами. Это всё-таки не Париж, это приграничная Варшава.
Машина уже стояла у подъезда. Сели, всего лишь при одном адъютанте полковника, поехали. За город.
На выезде немного постояли. Их нагнал чёрный «роллс-ройс». Как и положено в хорошем детективе, Савинков без лишних слов пересел в президентский лимузин на заднее сиденье. Уже там поздоровались:
— Пше прашу, пан Савинков.
— Благодарю за честь, пан Пилсудский.
Здесь уже незачем было играть в майоров. Надо полагать, президент мог надеяться хотя бы на свою-то машину. Он был в военной форме. По зимнему времени — длинная светло-серая шинель с меховым воротником. Хоть и отапливаемая машина, а продувало. Полковник Медзинский, сидевший на переднем сиденье, зябко поёживался под тонкой строевой шинелью. Раз такое дело, могли бы и пропустить по рюмочке. Но у поляков что-то заханжило, а Савинков не хотел ставить их в неловкое положение.
Разговор так себе, обо всём и ни о чём. Но было заметно: Пилсудский догадывается об истинных намерениях Савинкова — махнуть через границу, домой... Давно уже через польские «окна» взад-вперёд мотались посыльные. Не в гости же Савинков собирался, цену своей головы знал. Пусть его верные нукеры поразведают обстановку, наведут мосты. Иногда они возвращались, чаще пропадали бесследно в российских снегах, но истинных намерений своего вождя не знали, так что если и попадали в лапы Чека, ничего существенного сказать не могли. С молодых лет Савинков любил шахматы; теперь «шахматный ход» стал его личным знаком. Нет, продать его не могли. Как он думал, о большем, чем диверсии, Чека не догадывалась. Иное дело — поляки. Переходы через границу — под их контролем; смешно было бы — ещё и польскую границу прорывать. Они только носами своими шляхетскими чуяли — Савинков что-то замышляет; и не хотели оставаться в дураках. Савинков на них не сердился; придёт время, под коньячок у камина всё расскажет. Л пока лишь обещания.
— Мои люди с той стороны, — кивнул уже в сторону близкой границы, — приносят верную информацию. Я её от вас не таю. Но поймите и меня: живу вьработаю я всё-таки ради России...
— ...как я ради Польши!
— Вполне согласен с вами, пан президент. Поэтому с благодарностью принял ваше сегодняшнее предложение. Право, мне хочется с пограничной вышки взглянуть на свою несчастную Россию...
— Ну-ну, пан Савинков. Сантименты?
— Нет, пан Пилсудский. Как говорят военные, рекогносцировка. Позволите?
— Как пан Медзинский решит.
— Пан Медзинский уже решил и ждал только вашего подтверждения, пан президент. Единственная просьба: вы сами останьтесь у тёплого огонька в пограничной стражнице. Чего вам мёрзнуть на вышке?
— Да-да, я тоже присоединяюсь к просьбе пана Медзинского. Знаете, я ведь могу там засмотреться... засидеться... и поставлю вас в неловкое положение. Прошу вас, пан президент: не утруждайте себя нашей солдатской прихотью.
Пилсудский, конечно, догадывался: на всякий случай предохраняют его от возможной перестрелки. Ну, где это видано, чтоб президенты торчали на пограничных вышках? Он не был, конечно, трусом, но согласился:
— Раз шановные Панове так желают...
Савинков заранее пересел в шедшую позади машину Медзинского, а президентский «роллс-ройс» отвернул в сторону, к находившейся в двух километрах пограничной стражнице.
Он, конечно, с превеликим удовольствием отказался бы и от услуг полковника, но кто его одного пустит на вышку?
Савинков на своём веку насмотрелся на пограничные прелести. Везде одно и то же: следовая полоса, колючая проволока, секреты, засады, конные и пешие обходы, ну и, само собой, смотровые вышки. Они выбрали самую высокую, стоящую к тому же на лесистом холме. Брести к ней пришлось по колено в снегу. Зима. Позёмка, с запада на восток... Может, припасть к промёрзлой земле — пусть несёт вместе со злым снегом, уносит на Родину... Право, начинал его подталкивать под бок проклятый Рошпин.
Но уже вслед им бежал начальник стражницы. Он, конечно, знал о приезде высоких гостей, но задержался возле «роллс-ройса» и теперь прямо разрывался на две части:
— Пан полковник, смею доложить!..
Полковник Медзинский в присутствии Савинкова решил выказать свою демократичность — просто пожал готовую вскинуться к козырьку руку и указал глазами на вышку. Начальник стражницы унёсся наверх по обледенелым ступеням, а за ним и Савинков; он всё ещё надеялся, что поотставший полковник не захочет подниматься выше. Но нет, туда же. Под крышей вышки, включая и двоих караульных, собралось пять человек. То-то было зрелище! Напротив ведь, всего лишь через речку, была такая же вышка. Там тоже маячили вначале две фигуры, потом спешно поднялись ещё две. Если шинели всё-таки скрадывались на хмуроватом зимнем фоне, то чёрное пальто Савинкова, его новенькая парижская шляпа были хорошей мишенью. Начальник стражницы попросил было странного спутника отступить за их спины, но Савинков с холодным пренебрежением взял из рук полковника бинокль, с некоторым запозданием даже сказав:
— Разрешите?
Полковник Медзинский давно знал Савинкова — ровно столько, сколько и сам Пилсудский, — понимал, что простым запрещением с ним не обойтись. Единственное, кивнул стражникам, те изготовили просунутый меж мешков с песком пулемёт, а сами присели возле бойницы.
Позёмка мела и мела, но верховой фон не заслоняла. Савинков видел, да чего там — слышал, как на той стороне границы переговаривались:
«А это что ещё за хрен собачий?..»
«Буржу-уй! В шляпе, гляди!»
«Можа, пальнём?..»
«Да можно бы, да я, робята, мал начальник. Взгреют! Всё-таки граница. Нарушение международное».
«Ну и хрен с ним... нарушение-порушение!..»
«Право дело. Ты, коль старшой, сойди вниз, мы без тебя их маленько и порушим. Глядишь, и в штаны накладут. Особенно хрен-то собачий!..»
В самом деле, один из пограничников сошёл вниз, и вот тогда-то и резануло!.. У них, пожалуй, достославный максимушко был наверх затащен. Голосище — ду-ду-ду! И ведь хорошо, прицельно резанули — по крыше, встречь низовой позёмке, промела свинцовая. Конечно, крышу не задев, а только попугав.
Но и этого было довольно, чтобы полковник Медзинский положил на плечо тяжёлую руку:
— Пан Савинков!..
Ничего не отвечая, Савинков прянул на колени и оттолкнул одного из стражников. Пулемёт пропел ответную песнь. Похуже, послабее, потому что был всего лишь немецким пулеметишком, но на той стороне запаниковали. Начальник вышки снова взбежал наверх и начал размахивать кулаком. Всего скорее, он своим подчинённым грозил всякими карами, но выходило — и сюда проклятья слал. Оторвавшись от пулемёта, Савинков поднял свою в кулак сжатую чёрную перчатку и звучно, хорошо ответил:
— Мать твою за ногу, за лапотную вторую, за красную жопу, за чёрную душу, за голодное твоё брюхо, за кол твой осиновый!..
Слышать там, конечно, ничего не могли, всё-таки далековато для голоса, а чёрный грозящий кулак и без бинокля видели. Плохая дисциплина у красных армейцев была, потому что и старшой не мог сдержать ответа — промело ещё ниже, чиркануло даже по железному скату крыши.
Полковник Медзинский пытался снова удержать, но удержать Савинкова уже было невозможно: его ответ был прицельнее, длиннее, злее. Крыша там оказалась не железная, дощатая, пощепало, как под стругом.
— Слышите, косоглазые воители? Я к вам приду, я научу вас стрелять лучше!
Снова ответ, по боковой стойке задело. Зря обвинял в косоглазии...
Снова привет, над самыми головами, заставляя пригибаться всё ниже и ниже, за такие же, как и здесь, мешки с песком...
И стихи, стихи бузотёра Рошпина, который и самого Савинкова под микитки оттолкнул:
Нет родины — и всё кругом неверно,
Нет родины — и всё кругом ничтожно...
Он не обращал внимания, что начальник стражницы, выскочив на открытую площадку, махал белым платком. Штатские могут и пошалить, полковники перед ними могут и смолчать, но что делать сержанту? Просто турнут без всякого пособия с этой худо-бедно кормившей его вышки...
На той стороне, вероятно, думали так же. Вероятно, ещё похуже — о Чека и о проклятой стенке думали... Тоже какая-то белая тряпица затрепыхалась.
Ропшин, вопреки Савинкову, продолжал:
Нет родины — и вера невозможна,
Нет родины — и слово лицемерно,
Нет родины — и радость без улыбки,
Нет родины — и горе без названья,
Нет родины — и жизнь, как призрак зыбкий,
Нет родины — и смерть, как увяданье...
Нет родины. Замок висит острожный,
И всё кругом ненужно или ложно...
Полковник Медзинский когда-то, бесшабашным поручиком, служил под знаменем «жёлтых кирасиров» — личного полка Его Императорского Величества Николая П. Даже в своей шляхетской ненависти к России он, разумеется, не успел, не сумел забыть русский язык — снял перчатки и сдержанно, но от души поаплодировал:
— Браво, пан Савинков.
— Это написал господин Ропшин.
— Браво и господину Ропшину, — мало что понял полковник, заторопился на выход.
Савинков немного задержался, каждому из оставшихся пожал руку и попросил:
— Пан полковник, позаботьтесь, чтобы моя шалость не имела последствий для этих честных польских солдат.
Полковник обернулся со смотровой площадки и по-польски сказал своим:
— Слово офицера! Для вас — никаких последствий. Единственное — угощение.
Звук ли пулемётных очередей, или что другое привлекло — от недалёкой машины уже бежал шофёр Медзинского. Но на скрещённых руках он нёс вовсе не охапку патронных лент и не связку гранат — коробку с бутылками и всем таким прочим.
— Видите, по-польски? — заносчиво просиял Медзинский.
— По-русски, — поправил его Савинков, выбивая о каблук сапога пробку.
Пробка чирканула по щеке полковника.
— Так вы нас всех перестреляете... пан Савинков!
— Господин Савинков, — снова поправил его, почему-то уже сердясь.
Шофёр дело своё знал: в коробке были бокалы и вполне сносные бутерброды. Без паюсной икры, конечно, но с ветчиной, нарезанной без скупости.
Они чокнулись, выпили и ящик впечатали в снег, чтоб ненароком не унесло на русскую сторону.
Как же, ищи дураков! И сотни метров не отошли, как ящик уже был в крепких руках начальника стражницы.
Садясь в машину, полковник Медзинский, не замечая настроения Савинкова, в самом хорошем расположении духа велел шофёру:
— Быстрее ветра! Пан президент, наверно, уже нас заждался.
Машина летела по снежной дороге, всё больше и больше удаляясь от границы, а Савинков был всё ближе и ближе к распроклятой русской стороне.
«Значит, надо идти туда», — подумал со всей решительностью. Сегодняшний день круто, как и всегда бывало, ломал его судьбу.
...Мыслями он уже был в России.
...Он уже правил этой погрязшей в революциях, несчастной страной.
Уроки дуче Муссолини? Не самые плохие уроки. Последний раз кого же он там встретил? Известнейшего писателя Александра Амфитеатрова, сын которого, Данила, служил в личной охране итальянского самодержца. К дуче теперь невозможно подступиться; голосом — громче трубы иерихонской, славой — выше самого Цезаря, хотя росточком так себе, в кресле на специальной подушке сидит, чтоб свысока взирать на собеседника. А ведь силён бродяга! Савинков и сам не заметил, как подпал под его влияние. Вот кто нужен России — вождь. Кого она изберёт душой своей окаянной?..
Собираясь в неведомую, тайную дорогу, он в приливе последнего откровения писал другому другу-прорицателю, Михаилу Петровичу Арцыбашеву:
«Не знаю, как Вам, но фашизм мне близок и психологически, и идейно.
Психологически — ибо он за действие и волевое напряжение в противоположность безволию и прекраснодушию парламентской демократии, идейно — ибо он стоит на национальной платформе и в то же время глубоко демократичен, ибо опирается на крестьянство. Во всяком случае, Муссолини для меня гораздо ближе Керенского или Авксентьева.
Я знаю, что многие говорят: «Где же С.?» И я так же, как вы, глубоко тягощусь бездействием и словесной проповедью борьбы. Но для того чтобы бороться, надо иметь в руках оружие. Старое у нас выбили из рук. Надо иметь мужество это признать. Новое только куётся. Когда оно будет выковано, настанут «сроки»... Иногда надо уметь ждать, как это ни тяжело. Я повторяю это себе ежедневно, а пока готовлюсь, готовлюсь, готовлюсь».
Савинков был так занят, что не смог даже съездить на похороны своего беззаветного адъютанта: Флегонт Клепиков долго болел и умер на даче в Ницце. Он не жалел ни денег, ни докторов, чтоб продлить дни юнкера, но раны, полученные в Казани, свели его к чахотке. Письмо, только письмо матери, с последним утешением...
Не многовато ли слёз? Дуче не плачет — хнычет никому теперь не нужный Керенский... Себя собрать в кулак — других зажать в единой горсти. Россия любит силу!
Так, военная сила?
Так, программа вождя?
Так, правительство?..
В шутку ли, всерьёз ли, он писал сестре Вере в Прагу:
«...Тебя я назначу министром совести. России такое министерство необходимо не менее, чем — просвещения и наук. И в кабинете у тебя будут висеть два портрета: нашей мамы и Вани Каляева. Кстати, ты всё же зря коришь меня за него. Я вообще заметил, что очень часто люди понимают мои книги совсем не так, как я хотел бы. Недавно даже Серж (!) Павловский (!!!) прочитал (!!!!) моего «Вороного» и предъявил мне свои обиды. Да что вы, в самом деле, сговорились, что ли, не понимать того, что я пишу? И не я ли всё же лучше вас знаю, каков он в конечном счёте был, мой юный и святой друг Ваня Каляев?..
Но всё это — и смерть Флегонта, и обиды Сержа, и твои укоры — анекдотическая мелочь рядом с тем, к чему сейчас подвела нас судьба. Право же, шутка о твоём будущем министерстве совести имеет больше жизненных оснований, чем передовые статьи всех сегодняшних газет Европы. Ты понимаешь, о чём я говорю?
И тогда я сделаю несколько символических жестов, ну, во-первых, министерство совести. А затем памятник Ване Каляеву и другим принявшим смерть за свой слепой террор. Я такой, Вера, поставлю им в Питере памятник, что его будут видеть из Финляндии, а любоваться им и думать у его подножия будут ездить люди со всего света.
Но всё это завтра, завтра. А сегодня мне как воздух необходимы спокойдтвие и трезвость — ив мыслях, и в чувствах...»
Она знала о его планах, догадывалась, но не думала, что время это настанет так скоро. Примчалась из Праги быстрее курьерского.
— Боря? — по-матерински взяла его руку обеими руками. — Ты всё хорошо обдумал?
Он колебался с ответом всего лишь какую-то долю секунды:
— Всё, Вера. Еду... иду, летней позёмкой стелюсь... Судьба!
Она слишком хорошо знала брата. Искра неуверенности, пускай и самая малая, передалась и ей.
— Вот видишь? У тебя сомнения.
Но он уже взял себя в руки:
— Как же без сомнений, Вера. Сомневайся... доверяй и проверяй!..
— Ты всё проверил? Ты хорошо проверил? Не ловушка — Москва?
Чем больше ему возражали, тем сильнее крепла его уверенность. Так было всегда. Так стало и сейчас.
— Москва ждёт меня. Москва подпольная, тайная, но всё равно — Москва. Не Париж бордельный, не словоблудная Варшава. Москве нужен вождь, ей нужен, если хочешь знать, верховный правитель!..
— Ты не забыл, что стало с сибирским верховным правителем? Твоим любимым Колчаком?
Никто другой не смог бы так жестоко упрекать в крахе всего, что было связано с адмиралом, пославшим его в эту растреклятую Европу. Никто! Сестра — могла. Она рубила последние засеки на его дороге домой; она валила вековой лес на тайных, единственно ещё возможных тропах:
— Остановись. Подожди. Оглянись! Я понимаю, Серж Павловский зовёт тебя в Москву. Зовут другие соратники, посланные впереди тебя. Но зовёт ли наш варшавский друг — «Железный Феликс?» С таким жестоким отчеством — Эдмундович!
Как ни умна была, отговаривая брата от этой поездки, но ведь только разжигала упрямство. На помощь пришёл друг душевный, друг первородный — Ропшин. Он уже вопрошал:
— Ну, хорошо, Серж Павловский не понимает, моего «Вороного» принимает за «Бледного» — видите ли, не столь героично я его изобразил! Но ты? Ты, Вера? Сейчас такой миг, что во мне нет никакого геройства. Просто хочу домой. В Россию. Разве Ропшин может в этом отказать Савинкову?
Вера колебалась, прежде чем опустила по-бабьи руки:
— Не может... В таком случае я еду с тобой до Варшавы.
— Вот это дело! — совсем повеселел Савинков и сгрёб сестрицу в охапку. — Собираемся, билеты уже заказаны.
Гибельный круг сужался, потому что всё больше и больше людей вовлекалось в круговорот между Парижем, Москвой и Варшавой. Эмиссары сновали взад и вперёд, готовя для своего вождя «окно» на границе. Не диверсант же, не дрожащий от страха лазутчик, не сума перемётная — сам Борис Савинков изволит прибыть в Россию. Са-ам!..
Он забыл своё собственное старое правило: «Не доверяй!» Никому не верь. Ни врагам, ни друзьям. Особенно — друзьям»…
Правда, в Варшаве, которая была перевалочным пунктом, ещё оставались здравые люди. На донесении своей разведки о тайном намерении Бориса Савинкова перейти границу хитромудрый «пся крев» Пилсудский написал: «Не верю».
Ошибся, ошибся...
В Варшаву, как шляхом сквозным, несло великолепную русскую четвёрку. Ибо как же без Саши Деренталя? Как без Любови Ефимовны?.. Она расплакалась, заламывала свои прелестные руки:
— Вы, вы... бездушный человек, Борис Викторович! Вы едете в Москву... и хотите меня бросить в этом вонючем Париже?!
Разве можно спорить с женщиной после таких слов?..