home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



I


Генерал террора
пять этот сон — тюрьма...

Странная тюрьма, если оглядеться вокруг. Кровать просторна и удобна, с неё всё видно как на ладони. Мягкий, даже на глаз, ковёр — во всю ширь чистой, светлой комнаты; не разберёшь, что под ним — паркет, доски, камень?.. Нет, такой шикарный ковёр на камни не стелют. От кровати он манит к буфету — опохмелиться, что ли? — от буфета к дивану, поваляться ещё в предвкушении завтрака. Но завтракать не хочется — хочется сесть к письменному столу и написать утреннее письмо — кому? Любови Ефимовне, разумеется. Письма любимой женщине как раз и пишутся по утрам. Значит, встать — и к столу; он напротив кровати, у окна, широкого и светлого. Хотя что это там — решётка? Вполне похоже, вполне логично: в тюрьме должны быть решётки. От этой мысли дрожь пробежала по телу. Решётки он не любил. Вздохнулось только тогда, когда решётка обернулась переплетением ветвей старого вяза. Толстых чёрных ветвей, которые, тем не менее, успели уже выбросить яркие листья. Конец апреля как-никак, пора. Дерево знает свой срок... в отличие от человека, да?.. Что-то нехорошее шевельнулось в этом вечном вопросе. А зря. Наша жизнь пишется на небесах. Зелёное на чёрном; чёрное на фоне дальнего, глубокого неба. Прелесть!

Самому удивительно: Савинков впадает в сантименты...

Что же он напишет в такое прекрасное весеннее утро?

«Здравствуй, милая, бесценная Люба...»

Фу, как вульгарно! Савинков никогда не опускался до пошлых сантиментов. Женщину надо любить без слов, взглядами и жестами. Недавно он в каком-то журнале прочитал самого безалаберного, наверно, поэта России, тот оригинально признавался: «О любви в словах не говорят, о любви вздыхают лишь украдкой, да глаза, как яхонты, горят».

Висевшее над умывальником зеркало никаких яхонтов не отразило, но думать о вечно пьяном поэте было приятно. Ропшин на кровать присел, в бок лукаво подтолкнул. Ропшин ещё худо-бедно терпел поэтов, потому что тем же самым грешил; Савинков в последние годы их на дух не подпускал. Хотя этот пьяница и распутник правильно сказал: не надо слов, не надо.

Да, но письмо?.. Писем без слов не бывает.

«Я никогда вас не любил... Любовь Ефимовна, а жить без вас не могу...»

Вот это уже лучше, хотя и непонятно. Впрочем, кто же и чего же понимает в любви?

Какая любовь — в сути тюрьмы не разобраться!

Пока обличал своё тупоумие, вошёл молодцеватый, крепкий армеец, объявил:

— Подъем. Оправиться. Умыться. Привести себя в надлежащий вид. В девять — к товарищу Дзержинскому. Разговор лучше вести позавтракавши.

Он совсем не по-служебному улыбнулся и вышел.

Тогда Савинков от ночных видений и перешёл окончательно к дневным заботам. Ведь и в самом деле — тюрьма-матушка!

Всё так, как и в частых прежних видениях, и даже лучше. В отличие от завшивевших камер, здесь был железный, эмалированный умывальник. Не хватало только горячей воды! Прекрасно освежала и холодная, единственное неудобство — бритье. Но добрые люди толк в тюремной жизни понимали — тот же бравый армеец принёс пышущий жаром чайник:

   — Для чая, но хватит и для бритья. Я позвал парикмахера.

   — Не зарежет?

Ответить армеец не успел — вошёл со своим прибором хорошо знакомый уже парикмахер. Тоже кое-что прознал о товарище Дзержинском, потому что пообещал:

   — Сегодня я представлю вас в лучшем виде.

И верно, представил. Настенное зеркало отразило хоть и бледное, усталое, но вполне приличное лицо. С таким лицом не стыдно и товарищу Дзержинскому показаться.

Случайно ли, нет ли, и завтрак был отменный. Зелёный лучок под сметанкой, гречневая каша с мясной подливкой, хорошо заваренный чай, ломоть булки с заранее намазанным маслом. Нож давать опасаются — тюрьма всё-таки!

Савинков с удовольствием отметил эту предусмотрительность. Порядок он любил.

Курить не воспрещалось; правда, любимых сигар не удавалось выпросить — «гвоздиками» фабрики «Дукат» приходилось довольствоваться. Спасибо и на том. Он покурил и посидел в полном бездумье за письменным столом, прежде чем услужливый армеец объявил:

   — На выход.

Повели его другие, незнакомые. Как положено, двое. Не дожидаясь приказания, Савинков привычно скрестил за спиной руки. Слава богу, с гимназических лет известная посадка спины. И в Варшаве, и в Петербурге, и в Вологде, и в Севастополе. Одно и то же: «Руки за спину!»

Идти было недалеко. Не в собственный же кабинет товарища Дзержинского, — видимо, к начальнику тюрьмы или какому-нибудь важному следователю. Обстановка располагала к неторопливой беседе. Принесли даже чай. Дзержинский, отхлебнув из стакана пару раз, пригласил к разговору:

   — Начнём, Борис Викторович. Мы ведь с вами, кажется, немного погрешили в Польше?

   — Надеюсь, Феликс Эдмундович знает мою биографию лучше меня самого, — внутренне напрягся Савинков, отодвигая свой подстаканник.

Дзержинский кивнул утвердительно:

   — Да, это не допрос. Всё, что нужно, вы уже сказали. Что не досказали — мы дознались сами. Я хочу понять, насколько вы искренни. Говорят, вы и в тюрьме пишете. Бумага? Чернила?..

   — Благодарю, мне ни в чём не отказывают. Я действительно пишу... как бы это сказать — брошюру, что ли. Некая исповедь. Под условным названием: «Почему я признал Советскую власть?» Рад буду подарить... с тюремным автографом!

Дзержинский чуть заметно улыбнулся.

   — Одни объясняют моё признание неискренностью, другие — авантюризмом, третьи — желанием спасти свою жизнь. Эти соображения были мне чужды. Когда меня арестовали, я был уверен, что может быть только два исхода. Первый, почти несомненный, — меня поставят к стене. Второй — мне поверят и, поверив, дадут работу. Третий исход, то есть тюремное заключение, казался мне исключённым: преступления, которые я совершил, не могут караться тюрьмой, «исправлять» же меня не нужно — меня исправила жизнь.

   — Недостаточно разочароваться в белых или зелёных, надо ещё понять и оценить красных.

   — Я многое передумал в тюрьме и, мне не стыдно сказать, многому научился. Если вы, гражданин Дзержинский, верите мне, освободите меня и дайте работу, всё равно какую, пусть самую подчинённую. Может быть, и я пригожусь. Ведь когда-то я был подпольщиком и боролся за революцию.

   — Да. Но непреложность наказания за преступление существует не только у большевиков. В вашей любимой Франции! В Англии!.. Смотрите, что пишут о вас англичане? Хотя бы ваш добрый знакомый Сомерсет Моэм. — Он пошуршал явно застарелой, ломкой газетой. — «Берегитесь, на вас глядит то, чего опасались древние римляне: на вас глядит рок».

   — Согласен с вами, гражданин Дзержинский, — Савинков снова с нажимом сказал два последних слова, чтобы его не заподозрили в фамильярности. — Рок! Судьба, то бишь. А от судьбы, как от тюрьмы, не отказываются. Что делать — посидим! Спешить мне некуда. Но я знаю, что вы-то очень занятой человек...

   — К сожалению... и не без вашей помощи, Борис Викторович. — И Дзержинский не случайно же по имени-отчеству обращался. — Я подумаю над вашим предложением — работать вместе с нами. Но — не торопитесь к нашей скромной зарплате. О свободе вы заговорили рано... Есть вопросы?

   — Нет больше вопросов, Феликс Эдмундович, — всё-таки не устоял Савинков, снова по-человечески обратился к этому железному, неулыбчивому человеку. — Разрешите отбыть... домой?..

Тут без улыбки обойтись было нельзя. Савинкову даже показалось, что «Железный Феликс» сейчас протянет ему руку на прощание... Но тот лишь одобрительно кивнул.

Как из-под земли — те же двое. Да, «домой»...

На письменном столе лежала кипа пропылённой бумаги. Давно не брался за перо. Но обещание, данное Дзержинскому, надо было выполнять. В самом деле, почему он признал Советскую власть?..

«Я боролся с большевиками с октября 1917 г. Мне пришлось быть в первом бою, у Пулкова...»

Да, вместе с генералом Красновым и его отчаянными казаками. Может быть, они и взяли бы тогда Петроград, если бы не путался под ногами Керенский...

«...и в последнем, у Мозыря...»

А это уже в 1920-м, во время польского наступления. Русские офицеры из вновь восстановленного «Союза защиты Родины и Свободы» не могли и на чужбине остаться в стороне. Все, кто уцелел после Рыбинска и Ярославля, Казани и Уфы, встали под его, Савинкова, знамёна. Но самое лучшее знамя не заменит пушек и пулемётов...

«...Мне пришлось участвовать в белом движении, а также в зелёном...»

Леса, болота, затерянные в дебрях хутора. Они тогда с полковником Сержем Павловским славно погуляли! Даже околачивавшийся без дела Сидней Рейли за компанию сел в седло. Полесье! Минская губерния! Витебская! Псковская! Вон как их далеко заносило...

«После октябрьского переворота многие думали, что обязанность каждого русского бороться с большевиками. Почему? Потому что большевики разогнали Учредительное собрание, потому что они заключили мир, потому что, свергнув Временное правительство, они расчистили дорогу для монархистов; потому что, расстреливая, убивая и «грабя награбленное», они проявили неслыханную жестокость. На белой стороне честность, верность России, порядок и уважение к закону, на красной — измена, буйство, обман и пренебрежение к элементарным правам человека».

Ему здесь захотелось остановиться. Замереть. Забыть... и не вспоминать! Расстреливали, убивали и грабили не только большевики. Ведь каждому ясно, что и они не были «рыцарями в белых одеждах»...

«Мы верили, что русский народ, рабочие и крестьяне, с нами с интеллигентской или, как принято говорить, мелкобуржуазною демократией. В этой вере было оправдание нашей борьбы... Что же? Не испугаемся правды. Пора оставить миф о белом яблоке с кроёною оболочкой. Яблоко красно внутри. Старое умерло. Народилась новая жизнь...»

Семь лет — каких семь лет! Сломлены не только физически — проклятой эмиграцией, но и душевно; нет больше веры в своей правоте. Встаёт гибельный вопрос: в чём причина?..

«Многое для меня было ясно ещё за границей. Но только здесь, в России, убедившись собственными глазами, что нельзя и не надо бороться, я окончательно отрешился от своего заблуждения. И я знаю, что я не один. Не я один, в глубине души, признал Советскую власть. Но я сказал это вслух, а другие молчат...»

Писалось плохо. Любовь Ефимовна мешала — да, она, Люба.

Всё повторялось, как в прежней Москве, как всегда с этой бесподобной мужней женщиной. Разве что Саши Деренталя и не хватало; но голос его, пьяненький и добродушно-ленивый, всё равно проникал за эти стены. Знал ведь Савинков, что Деренталя давно и как-то странно выпустили из Лубянки на вольные хлеба, а вот поди ж ты, оглядывался:

   — Александр Аркадьевич, я с вашей женой любовью занимаюсь. Хоть возмутитесь... хоть на дуэль!..

Ответ совсем простой и ленивый:

   — Она сама обратно в тюрьму просилась. К вам, к вам, Борис Викторович.

   — Да кто же просится в тюрьму?

   — Да вот просятся... жена моя хотя бы! По паспорту — всё ещё жена. Что я могу поделать? Выпить разве...

   — Выпить — это дело. Большое государственное дело. Как говорил один мой приятель, ротмистр... царство ему небесное: «Мы Россию никому не отдадим — мы Россию сами пропьём... вместе с красными заодно»... Каково?

   — То же могут сказать и красные: «Мы Россию сами пропьём... вместе с белыми заодно!» С нами, Борис Викторович, с нами.

   — Тогда я чокаюсь с красным армейцем. Знаешь, какие у меня тут молодцы? У-у, не убежишь! Да и зачем мне бежать от твоей милой жены, от такой вальяжной кровати, от коньяка, от таких славных красных армейцев. Чокнемся? За здоровье Саши Деренталя и за твоё здоровье, товарищ Иванов!.. Слышу, слышу — мне возражают: «Не Иванов я — Сидоров. Да и пить нам на посту не позволено» . Вот так. А мне всё позволяется. Даже спать на широченной, вальяжной кровати — где они и кровать такую генеральскую взяли? — спать в обнимку с твоей женой. Прекрасна жизнь, Александр Аркадьевич! Прекрасна.

Нет, Савинков никогда не пьянел. Савинков мог пить ночь напролёт, а теперь так и особенно. Не всё же любовью заниматься. Хотя как в прежней Москве бывало — тот же задорный голосок:

   — ...вы слышите меня, Борис Викторович, вы слышите?!

   — Я слышу вас, Любовь Ефимовна, я слышу.

   — А если слышите, так почему не поцелуете?

   — А потому, что уважаю мужскую дружбу Александра Аркадьевича. И потом, у него печень. Печень, Любовь Ефимовна!

Издалека сквозь тюремные стены доносится ответ легкомысленно покладистого Саши Деренталя:

   — Не надо церемоний, друзья мои. Не надо, Люба. Не надо, дорогой Борис Викторович. Ради бога, целуйтесь. Мы ж с вами социалисты. Общественная собственность, социальное братство... ведь так?

   — Так, Саша, так, — ответила за Савинкова Любовь Ефимовна, ответила, может быть, слишком звучно и открыто, — потише бы надо, потише...

На пороге вырос армеец:

   — Вам приказано — только ночью.

   — А если невтерпёж, дорогой товарищ Сидоров?..

   — Не Сидоров я — Иванов.

   — Какие вы все похожие! Извини.

Красный армеец скрылся за дверью. А вместо него, как сквозь стену, вошёл старый пройдоха Блюмкин. Савинков протёр глаза:

   — Неужели я пьян? Блюмкин? Я же приказал не пускать тебя!

   — Здесь приказывать могу только я... и разрешать вам, уважаемый Борис Викторович, заниматься любовью, пьянством и всяким другим несущественным делом, которое не мешает рабоче-крестьянской власти.

Блюмкин походкой хозяина подошёл к буфету, погремел одной бутылкой, другой, коньяк отринул и налил «Смирновки» — две рюмки, конечно.

   — За нас. За славных террористов!

Савинков знал, что от него и на этот раз не отвязаться. Он презирал своё нынешнее безволие, но безропотно чокнулся с человеком, которому раньше никогда бы руки не подал.

   — Пусть дама погуляет во внутреннем садике...

   — ...тюремном?

   — Ну, разумеется, Борис Викторович. Разговор у нас недолгий, мужской. А дело идёт к вечеру. Не тащиться же ей через весь город опять к вам. Да и часовые могут обидеться — вдруг не пустят?

Савинков удручённо глянул на Любовь Ефимовну, сидевшую на краешке кровати:

   — Люба...

Она фыркнула, но тоже безропотно, как и всё тут делалось, вышла за дверь. Славная дверь была — открывалась и закрывалась по какой-то внутренней бессловесной команде.

   — О чём же со мной на этот раз хочет говорить убийца посла Мирбаха? Насколько я понимаю, никаких официальных постов ты, пройдоха, не занимаешь, и тем не менее чекисты ценят тебя и позволяют делать то, чего не может делать даже товарищ Дзержинский?

Блюмкин выслушал эту гневную тираду с невозмутимым спокойствием:

   — Товарищ Дзержинский — большой человек, грязными делами ему не с руки заниматься, а нам с вами...

   — Во-он! — грохнул Савинков о стол ненавистной бутылкой.

На грохот просунулась голова армейца, — то ли Сидорова, то ли Иванова, кто их разберёт, — помаячила секунду-другую в дверном створе, но ничего существенного в этом грохоте не нашла. Блюмкин заявлялся сюда не впервые, и всегда в присутствии Любови Ефимовны. Цель нехитрая: довести несговорчивого посидельца до белого каления, чтобы легче было с ним разговаривать. И дальняя цель прояснялась: стать то ли начальником, то ли подчинённым — какая разница?

Через пять минут Блюмкин как ни в чём не бывало и вернулся.

   — Ну-ну, сбили нервы, и хватит. Чего нам делить, Борис Викторович?

Савинков всегда трезвел в присутствии Блюмкина. Он за свою жизнь знал подсадных уток, знал провокаторов, инспираторов, и прочих, и прочих, но Блюмкин не походил на них; тот, кто в критические для большевиков дни восемнадцатого года взял на себя ответственность за убийство германского посла графа Мирбаха, на простого исполнителя не походил. Савинков жалел, что тогда, зимой восемнадцатого года, на Мясницкой не побратался со своим браунингом... жалел искренне, профессионально. Разряди он свой браунинг — может, и не пролились бы реки никчёмной крови... Чего сейчас хочет этот безродный, воскресший авантюрист?

Живуч, живуч, в этом ему не откажешь.

Когда он с поручиком Патиным и корнетом Заборовским охотился за секретной «тройкой» Чека, готовившей убийство в Вологде иностранных послов, то посчитал Блюмкина убитым. Прямой выстрел. Швырок под откос поезда. Мандат, наконец. Кровь на рыбацком балахоне... Но ведь как с гуся вода!

   — Меня и ранило-то всего ничего. Я в памяти был, я слышал, как вы меня обыскивали. Что, провёл вас за нос?..

   — Славно провёл, пройдоха!

   — Вот-вот. Цените мою незлобивость.

   — Да ведь всё равно, поди, пулю отливаешь?

   — Зачем? Нам вместе жить, вместе работать.

   — Яснее! Не понимаю иносказаний.

   — Понима-ате, Борис Викторович, понимаете.

   — Но толку-то от меня? Хотя бы для Чека?..

   — Мы славные ребятки! Мы стрелянные. Вы да я... хоть песенка-то всё же моя...

   — Мне в детстве слон на уши наступил. Не понимаю!

Хитрил «Генерал террора», хитрил.

После смерти Ленина в среде большевиков начиналась смертельная грызня. Савинков прочитал тайные письмена даже на бледном лице товарища Дзержинского. Такие люди, как Дзержинский, в грязные дела, разумеется, не полезут, но Блюмкины?..

У большевиков оказывалось слишком много никчёмных, ожиревших людишек, вроде приснопамятного московского губернатора князя Сергея... И что из этого следовало?!

«Генерал террора» размышлял. Он даже не прочь набить себе цену. Вам нужен «устранитель» кремлёвских царедворцев, новоявленных губернаторов, мордоворотных министров, вышедших из пьяненьких прапорщиков, как Крыленко?.. Наконец, вождей, не желающих подчиняться вождю единому, верховному?!

Беседы с дуче Муссолини не прошли даром. В его развязной итальянской экспансивности была своя правда: да, в стране, где свой своя не узнает, только верховный вождь может примирить и образумить враждующие стороны. В России все воевали против всех; кремлёвские бонзы ненавидели друг друга больше, чем красные — белых и белые — красных. Что из этого следовало? Кто не уйдёт добром — уйдёт под топором...

Савинков мог бы гордиться: даже большевики, посадившие его в мышеловку, по-прежнему признают в нём главного «Генерала террора». Но кто — против кого?..

   — Ладно, Блюмкин, я тебя прекрасно понимаю. Передай тем, кто стоит за тобой, передай, наконец, и самому себе: Савинков думает. Я не жулик запечный. За понюшку табаку меня купить нельзя.

   — Почему ж за понюшку? — так и просиял пройдоха Блюмкин. — Две? Три? Сколько пожелаете... «Генерал террора»!

   — Во-он! Во-он... выблядок большевистский!..

Бутылку он теперь схватил отнюдь не для аффекта.

Блюмкин понял это. Выскочившие из-за двери Сидоров и Иванов с удовольствием наблюдали, как этот и для них непонятный тип опять задом, задом пятился под спасительные штыки.

Вот ещё странность: всегда при наганах, при одних только наганах, а для Блюмкина точат штыки. Интересно, что можно делать штыками хоть и в просторной, но всё же ограниченной стенами комнате?..

После вторичного изгнания Блюмкина к нему заглянуло и высокое, очень высокое, начальство, напрямую вхожее к товарищу Дзержинскому, но при виде сидельца, спокойно попивающего коньяк за своим письменным столом, покачав краснозвёздными головами, в разговоры пускаться не стало. Кто руководит такими прохвостами, как Блюмкин?..

Савинкову не хотелось об этом думать. Было некогда думать. Очередной взмах дверей впустил Любовь Ефимовну... Любу, чёрт возьми!

   — Все говорят: вы несносны, Борис Викторович!

   — Вас-то не снести, Любовь Ефимовна? Вполне снесу, на ручках, если хотите.

   — Хочу! Хочу!

Опять, как в давней революционной Москве; или чудилось, или всё повторялось в извечном круговороте?!

Она уже сидела у него на коленях, ожидая, когда ещё выше поднимут. Она была неподражаема в своей милой искренности, эта полупевица, полутанцовщица, полужена... и тюремная подсадная утка!

   — Что же вы меня не несёте? Неподъёмна для ваших ослабевших рук?

   — В полном подъёме. Куда ж изволите?

   — В кровать! В кроватку, разумеется.

Интересно, что делал в это время Саша Деренталь, всё ещё числящийся её мужем? Наверняка коньяк попивал и поругивал свою печень. Уроков ревности он не проходил; уроки мужского дружества усвоил прекрасно.

Савинков мог бы задать себе вопрос: почему же их, взятых в Минске за одним обеденным столом, так быстро выпустили с Лубянки и предоставили полную свободу жить в своё удовольствие? Неподражаемая Любовь Ефимовна хвасталась: Саше предоставили хорошую работу в Обществе культурных связей с заграницей. Она и сама, не успев с Лубянки до Тверской перебежать, то ли в женских журналах, то ли в чекистских борделях пристроилась. О, времена, о, нравы!..

Он ни в чём своих друзей не обвинял. Игрушки в чьих-то руках?..

Но разве с ним не играют?!

Даже если оставить в стороне товарища Дзержинского — Блюмкины-то под чьим крылом витают?..

Видит православный Бог: он за семь прошедших лет так и не удосужился узнать имечко нехристя. Что имя? Блюмкин — и всё!

   — Не так... — вроде как его мысли читали, но совсем о другом: — Не так вы меня берёте...

   — А как же, извольте вас спросить?

   — Женщин не спрашивают. Женщин берут и...

   — и?..

   — Люляют!

Право, дословно московские тайные вечера повторялись. Разве здесь не было тайн? С её мужем? С ней самой? С каким-то Блюмкиным?..

   — Ну и язык у тебя, Любаша!

   — Ага — Любаша! Это уже лучше... мой непримиримый Боренька!

   — Но только ли — твой?

   — Не придирайся к словам. Неужели ты не скажешь спасибо за эту роскошь, за это житье-бытье?..

   — ...тюремное питье? Нет, не скажу, Любовь Ефимовна.

   — Неужели мало?

   — Мало. Для Савинкова — мало!

Как ни тихо они переговаривались, дверь отворилась; Сидоров — Иванов спросил:

   — Если мало чего — говорите. Нам приказано исполнять ваши желания.

   — Ага, желания. Первое: тройку до «Яра».

   — Оврага, что ль? Не знамо, надо спросить...

   — Второе: отворите мне темницу, дайте мне сиянье дня!

   — Так вечер же. Чего из такой славной фатеры куда-то тащиться?

Шутники эти Ивановы — Сидоровы! И то сказать: поживи-ка здесь без шуток...

   — Тогда — шампанского. Чела-век!..

Он ещё не успел пропеть свой фатовской гимн, как вошёл второй из Ивановых — Сидоровых, неся под обоими локтями по пыльной тяжёлой бутылке.

   — Интересно, милые ребятки, — вы сами-то хоть пробовали?..

   — Нам не положено. У нас довольствие казённое.

Савинков ловил себя на мысли, что только здесь, на зловещей Лубянке, он вволю и насмеялся. И то сказать: было время. С августа 1924 года по май года 25-го...


ЭПИЛОГ НЕПРОЖИТОЙ ЖИЗНИ, ПРОЛОГ НЕУЗНАННОЙ СМЕРТИ | Генерал террора | cледующая глава