VII
Все эти зимние месяцы он болтался между Парижем и Лондоном, между Варшавой и Прагой, Римом и Берлином, постоянно возвращаясь всё-таки в Париж. Здесь — центр Европы; отсюда близко до любой столицы... исключая, конечно, Петроград и Москву. Но что Москва — каждый российский городишко теперь мог стать столицей; в Омске адмирал Колчак, как-никак верховный правитель России, от имени которого он и мотался по Европам. Но негласно — и от имени генерала Деникина, который своей южной столицей выбирал то Ростов, то Екатеринодар, то Новороссийск, а то и затюханную станицу Тихорецкую. Был где-то со своей чухонской ставкой генерал Юденич. Был ещё один адмирал — барон Врангель, пока что отогревался в благословенном Крыму... Был даже какой-то «батька Махно», этот все свои ежедневно меняющиеся столицы возил на пулемётной тачанке!.. Была ещё и Одесса; о неё все, кому не лень, вытирали ноги. Не говоря уже о Варшаве; там-то как раз и собирались прежние други-приятели, болтуны несчастные! Будто не знают: поляки не прочь покричать на своих подбитых голодным ветром площадях, но палец о палец не ударят, чтобы помочь российскому воинству. В Варшаву, чувствуя близость его, Савинкова, перебирались и Чернов, и Авксентьев, и Философов, и, конечно же, братик-нахлебник Виктор. От старшего брата ему перепадало, а чем платить? Скандалами! Да всё той же болтовнёй, под векселя изнемогшего уже от долгов Бориса. Савинков никогда не смешивал свои и заёмные деньги, но как не порадеть родному человечку?
Была ещё и сестра Вера в Праге. Она тоже помоталась по европейским градам и весям, прежде чем Прага стала её пристанищем.
Вера — хранительница семейного очага Савинковых. После лондонских унижений самое время зализать раны... хотя какое там — плевки!
Спрашивает осторожно:
— Ну, как там поживает сэр Уинстон Черчилль?
Знает, что брату нечего отвечать, что брат там больше месяца не бывал, — спрашивает ради красного словца. В этой европейской сумятице даже военный министр Англии может подавиться своей сигарой. Савинков по-настоящему ценил и уважал — да, уважал! — Черчилля, а смог получить от него немного. И это при всём при том, что телеграммы верховного правителя криком кричали: «Пушек! Пулемётов! Сапог! Шинелей!..» Но добропорядочный англичанин и своему министру ни фунта не даст, если не почувствует наварных процентов. Кто может эти проценты гарантировать? Генерал Деникин ближе адмирала, но и его письма криком исходили. Хитромудрый Черчилль не зря же в своих разговорах как бы ненароком подсовывал депеши Деникина; русский генерал очень искренне отзывался о начальнике английской военной миссии:
«Генерал Хольман вкладывал все свои силы и душу в дело помощи нам. Он отлично принимал участие с английскими техническими частями на Донецком фронте;
со всей энергией добивался усиления и упорядочения материальной помощи; содействовал организации Феодосийской базы, непосредственно влияя и на французов. Ген. Хольман силой британского авторитета поддерживал южную власть в распре её с казачеством и делал попытки влиять на поднятие казачьего настроения. Он отождествлял наши интересы со своими, горячо принимал к сердцу наши беды и работал, не теряя надежд и энергии, до последнего дня, представляя резкий контраст со многими русскими деятелями, потерявшими уже сердце.
Трогательное внимание проявлял они в личных отношениях ко мне...»
Не отвечая сестре, Савинков перебрасывался мыслью из Лондона в Новороссийск — и обратно. Было очевидно, что сэр Уинстон Черчилль готов сделать больше, гораздо больше, но ведь там в непонятных россиянам парламентах бьют и его любимого генерала — Хольмана.
— Его смещение с должности предрешено. Как вам это нравится, господин Савинков?
— Мне это совсем не нравится, сэр.
И после затяжного молчания, нарушаемого выхлопами сигары:
— Ещё меньше нравится генералу Деникину.
Тайные депеши поступали и непосредственно к Савинкову. Если генерал Деникин, не отличавшийся лестью, так льстил англичанам, значит, положение критическое. Верховный правитель и правитель Юга разъединены громадными пространствами России. На востоке наивным было полагаться на японцев — на западе не могли положиться и на англичан. Если военный министр не может сладить с парламентскими болтунами, как можно наладить дело с истинно российскими пустобрёхами? Генерала Хольмана обвинили в связях с большевиками; генерала Деникина в конце концов принудили сдать командование барону Врангелю, покинуть Россию и взращённую им Добровольческую армию.
— Это катастрофа, сэр. Верховный правитель адмирал Колчак не сможет прийти на помощь нашему многострадальному Югу.
— Вы правы, господин Савинков. Помогаем всё-таки мы, англичане. Вы не знакомы с донесениями генерала Деникина?
Савинков на память знал эти донесения, но промолчал, выторговывая для России что-то неясное ему самому. В голове, как на телеграфной ленте, стучали слова генерала Деникина:
«Узнав о прибытии главнокомандующего на востоке ген. Мильна и английской эскадры адм. Сеймура в Новороссийск, я... заехал в поезд ген. Хольмана, где встретил и обоих английских начальников. Очертив им общую обстановку и указав возможность катастрофического падения обороны Новороссийска, я просил о содействии эвакуации английским флотом. Встретил сочувствие и готовность».
— Разве этого мало, господин Савинков?
— Это много, сэр... так много, что Россия может оказаться на дне Чёрного моря.
В таком английском духе с Уинстоном Черчиллем иностранные послы никогда не говорили.
Отсюда и характеристика — уже явно в русском духе:
— Он сочетал в себе мудрость государственного деятеля, отвагу героя и стойкость мученика.
Савинков не помнил, чтобы сэр Уинстон Черчилль в глаза говорил ему нечто подобное. Но газеты — писали. Газеты, передавая беседы военного министра с послом «всея Руси», могли врать сколько угодно, однако же знали меру. С Черчиллем шутки плохи. Его можно было и разозлить. Впрочем, и Савинков злился, отбрасывая газету с собственным словесным портретом: «Человек с серо-зелёными глазами, выделяющимися на смертельно бледном лице, с тихим голосом, почти беззвучным. Лицо Савинкова изрезано морщинами, непроницаемый взгляд временами зажигается, но в общем кажется каким-то отчуждённым».
Ох уж этот «беззвучный голос»! Слышал бы сэр Уинстон Черчилль, как он кричал когда-то на Керенского... где-то сейчас этот несчастный морфинист, доведший Россию до самоубийства?..
Гораздо ближе к истине: «Странный и зловещий человек!»
Ну как не быть странным? С зубовным скрежетом вспоминается последнее свидание с Черчиллем. В который уже раз — просьба денег, оружия. Кивок головы, сигара; оскорбительно длинная пауза и опять ненавистная сигара. Пожалуй, она и существует для того, чтобы довести собеседника до белого каления. С Савинковым этот номер не проходит; белое на обелённом лице не раскаляется. Черчилль вскакивает с кресла и нависает над картой грозной тушей; показывая расположение войск Деникина и Юденича, с неподражаемым английским снобизмом пыхтит:
— Господин Савинков, вы говорите — ваши армии? Нет, говорю я, — мои.
После этого остаётся только раскланяться:
— Прощайте, сэр. Простите, что отнял драгоценное время... так необходимое для ваших собственных армий.
Дал слово — больше ни ногой к этому истребителю гаванских сигар... и всё-таки послал по своим следам Деренталя...
Оскорблённое самолюбие мешало обивать пороги великолепной виллы великолепного толстяка... но другого такого человека в Европе не было. Пускай Саша Деренталь расхлёбывает ненужную горячность своего шефа. Всё равно день и ночь стучит в мозгах телеграфная лента: «Пушек! Пулемётов! Сапог!..»
— Вера, ты приехала не для того, чтобы выслушивать мои мысли о Черчилле.
Она замялась в нерешительности.
— Говори, Вера.
Да, ей надо было говорить.
— Боря, нас стало ещё меньше...
— Кто?! Братец-балбес?..
— Надежда...
Вера рассказывала — он почти не слушал. Он знал, как это бывает... как было и в этом случае... Бедная сестрица!
Перебралась через кровавую границу Вера, перебежал-перелетел бодрым петушком младший братик, Виктор; он сам, хоть и через Токио, добрался до Парижа, а баронесса Надежда Викторовна фон Майдель вместе с мужем застряла в Таганроге. Судьба?! Барон фон Майдель был единственным офицером гвардейской части, который отказался выполнить приказ — дать команду стрелять в безоружных рабочих, шедших к Зимнему дворцу 9 января 1905 года. Да — судьба! Он тогда много потерял в своей офицерской чести; он, как говорится, пострадал от власть предержащих. И вот его самого, захваченного, кстати, без оружия, предержащая ныне власть без дальних разговоров поставила к стенке. Вместе с женой, ни в чём не повинной...
Савинков молча налил вина, сказал единственное:
— Помянем убиенных.
Вот чего ему не хватало все эти дни: какого-то очередного толчка, — нет, прямого удара в грудь, штыком навылет...
И мысль, давно обдиравшая его душу, вдруг прояснилась:
— Вера, я еду к Муссолини.
— Фаши-исту?!
Как ни больна была семейная рана, но удивление оказалось сильнее.
— Да, Муссолини. Итальянский дуче. Может, у него то же самое в душе!
— Неужели ты опустишься до этого?..
— Опущусь ли, поднимусь ли — я так решил. России нужен свой дуче. Кто — кроме Савинкова?!
Французы погрязли в болтовне. Англичане — торгаши, и даже сам Черчилль ничего с этим не может поделать. Остальные? Чехи, поляки? Ну, это такая мелочь, что и во внимание принимать не стоит. Немцы? Они наклали в штаны от собственных революций... Японцы? Со всем своим азиатским самурайством не осилят просторов России...
— Кто?!
Вера хорошо знала брата: он задаёт вопросы не ей, а самому себе.
— Я спущусь в ресторан и закажу поминальный пирог. Прослежу, чтобы хорошо испекли.
Савинков кивнул, опять погружаясь в свои мысли. Муссолини?
Именно с этим тревожным вопросом он и послал своего «министра иностранных дел», то есть Сашу Деренталя, в Лондон, в скучный и лживый Лондон. Пусть позлит ожиревшего сэра Уинстона Черчилля. По возможности, и многих других. Вопросы о Муссолини англичанам слушать неприятно. Но что же вы хотите, ожиревшие торгаши? Кроме «фашиста Муссолини», как вы бесцеремонно его зовёте, с заразой большевизма бороться некому. Зараза эта поразит и Францию, и Англию, не обольщайтесь.
«Да-да... сэры и сэрихи!» — не удержался он от вульгарного сарказма. Так и было наказано Деренталю — разговаривать без церемоний. Злить! Выбивать из них снобистскую пыль!
Замок повернули собственным ключом, без звонка. Савинков привычным движением сунул руку под газету. В этой проклятой жизни всего можно ожидать. Браунинг, вальтер — что-то же должно быть всегда под рукой.
Но из прихожей послышался охрипший голос Деренталя:
— Борис Викторович, обождите стрелять. Я ещё не дал отчёта...
Деренталь сбросил промокший плащ, не здороваясь прошёл к столу, налил вина. Только выпив, подал руку:
— Извините. Известия скверные.
— Других и не ждал. Рассказывайте.
— Что рассказывать?..
Англия давно уже была поражена политикой. Все, кто мог, пинали Черчилля и иже с ним. Лейбористы рвались к власти, как бешеные псы. Пахло падалью. Там вовсю склоняют фамилию Савинкова. Ка-ак это посмел Черчилль давать деньги такому авантюристу?! Деренталю ни с кем не удалось встретиться. Все заметали следы. Не говоря уже о самом Черчилле, даже Рейли избегал встреч. Когда Деренталь звонил по знакомым, давно пристрелянным номерам, на других концах проводов отвечали, что никакого Савинкова не знают... кончайте хулиганить, иначе сейчас сообщим в полицию! Ай да англичане, спасители России...
Пока — все спасают сами себя. Даже друг Рейли, бесстрашный Рейли. А это означает — конец консерваторам... и конец всяким сношениям с ними. Баста!
— Англия — потерянная шлюха...
— Как наша любимая княжна?.. — нашёл ещё в себе силы пошутить Савинков.
— A-а, мадам Катрин всё-таки лучше, — понял его Деренталь. — Шлюха, но ведь...
— О каких шлюхах вы говорите? — в сопровождении официанта вошла Вера.
Деренталь поцеловал у неё руку и на правах члена семьи фамильярно вопросил:
— По какому случаю празднество?
Савинков переглянулся с сестрой и коротко отрезал:
— Перестаньте, Александр Аркадьевич.
Деренталь хорошо изучил своего шефа — не зря нервничает. Ничего выспрашивать не стал. А парижских официантов не надо было учить молчанию — сделав своё дело, официант проворнее обычного ретировался за дверь.
Только тогда Савинков и сказал:
— Чекистами убита наша старшая сестра. Надежда. Вместе со своим мужем бароном фон Майделем.
— Где?..
— В Таганроге. Какое это имеет значение!
Тон означал всё то же: конец расспросам...
Вера успела даже прихватить где-то поминальные свечи. Толстые, витые чёрной оплёткой. Свечи горели в этом парижском гостиничном номере, как поминальный огонь по самой России.
Когда вошла в номер Любовь Ефимовна — а что же могло обойтись без неё? — то всё поняла без слов и молча присела к столу. Всё же какое-то время спустя не утерпела:
— Борис Викторович, я с улицы, там опять эта ваша пассия...
Савинков позвонил привратнику и коротко велел:
— Пропустите женщину по имени Луиза.
Она вошла в сопровождении горничной. С плащика стекала вода, от ботинок по паркету и дальше, по ковру, растекались грязные лужи.
В пику ли Любови Ефимовне, себе ли, российской ли судьбинушке, Савинков встал, поцеловал Луизе закоченелую руку и провёл к столу.
— Мы поминаем, Луиза, Россию. Садитесь. Не стесняйтесь.
Она едва ли ела в этот день. Дрожащей рукой схватила протянутый бокал, залпом опрокинула и жадно набросилась на еду.
Слёзы, которые текли из её глаз, были слезами самой России.
Так казалось. Да так оно и было.