home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



VIII


Меняя адреса и явки и нигде не находя надёжного укрытия — что может быть надёжного в этом поруганном московском мире? — они с Флегонтом Клепиковым, по уговору с полковником Бреде, решили всё же перебраться к Патину, как тот с самого начала и предлагал. Потом уже переходить на связь к полковнику. Толкаться общей кучей не годилось. В Москве начались аресты. А пока было непонятно — случайные или Чека вышла на связь с новым Союзом?

Когда анархист помер, квартирку его заняли незнакомые люди. Доверять им не было никакого резона. Явку на Таганке оберегали пуще глаза; не стоило засорять её житейской грязью. На грязи появятся неизбежные следы. В Сокольники, так в Сокольники!

Легко сказать, ещё легче подняться, всё своё при себе — оружие, деньги, документы и немного немецких галет, — но вовсе не так легко решиться на дальний переход. Трамваи, естественно, не ходили, а извозчики если и были, так жались со своими клячонками где-то в подворотнях. Нет, надежда только на свои ноги. Сокольники — это, пожалуй, и хорошо, от цепких глаз подальше. Перебиться некоторое время, пока вездесущий Флегонт не подыщет что-нибудь лучшее.

Они склонили головы над упокоившимся анархистом — мир праху его — и не поздно и не рано, а так около полудня, тронулись в путь. Клепикову, по уговору с Бреде, ещё до наступления комендантского часа надо было вернуться на Мясницкую.

Напрямую, мимо Василия Блаженного и Лубянки, идти было чистым безумием; шли кружным путём. Москву-реку перешли ниже Кремля, по льду, а там вдоль Яузы, по левому застылому берегу, как и многие другие. Не спеша, вразвалочку. Савинков впереди, Флегонт метрах в ста позади — так надёжнее и неприметнее. Народ по берегам Яузы всё-таки ходил, не одиночки же. И народец всё больше горевой, с клунками или заплечными мешками. Направо и налево от узкой Яузы горбатилось под снегом много старых складов, каких-то мастерских и заводиков; всё это было, конечно, когда-то огорожено и ещё не полностью растащено. Вдоль заполосканной осенними дождями и сейчас замерзшей речушки скрипели санки с дровишками, какими-то мешками к даже с сеном — не иначе как расторопные москвичи обзаводились козами. Это вызывало невольную улыбку и заставляло думать: не-ет, его, москвича, ни голодом, ни холодом не выморишь! Не таракан ведь. Мысли такие поднимали настроение, а путь был пока без приключений. На заснеженное взбережье Яузы казённые автомобили не заскакивали — им тут, на узких тропках, просто не пробиться, — а пешедрал попадался хороший, про себя думающий. Какое ему дело до встречных-поперечных бедолаг? Идёт себе — ну, и идёт-бредёт человек. Сходится-расходится на диких тропках с такими же, себе подобными. Только на отворотке к Лефортову, у самого моста через Яузу, показался конный разъезд, но Савинков вовремя услужил какой-то бабусе, тащившей на санках целую гору заборных досок.

   — Уж спасибо, спаси тебя Бог, соколик, — закивала она укутанной в шаль головой, не зная, что и он думает про соколиков, которые в Сокольниках. — Пожадничала старая! Где бы два раза обернуться — нет, всё до кучи. Растащат ведь, пока взад-вперёд чухаешься. Ох уж и вовремя ты, соколик мой...

   — Вовремя мать, вот именно, — покосился Савинков на пересекавший им путь конный разъезд.

Вроде как для роздыха останавливаясь, краем глаза уловил: и Флегонт не промах, тащит на спине чей-то мешок! Не Чека обычный красноармейский отряд, однако бережёного Бог бережёт.

   — Счастливого пути, бабуся.

   — И тебе, соколик, счастьица.

Под такие пожелания всё в этот день складывалось удачно. Они ещё засветло, как и было задумано, расшнуровали всю длинную Яузу и на задворках Сокольничьей рощи, собственно, уже в загородной глуши, вышли к дому когда-то богатого здешнего лесничего, — вдруг вспомнилось всё до ясности. Савинков забывал имена своих погибших друзей, а явки и связанные с ними обстоятельства до сих пор, оказывается, помнил. Так и они когда-то ходили, а чаще ездили — вдоль Яузы, единственно из предосторожности доезжая только до Преображенского. Дальше лес укрывал, шли, всем видом показывая, что на пикник. Дело молодое, обычное. С девочками под кустики-пустики... Теперь и здесь поднялись, в пору ещё торговую, особняки и дачи, кучками и поодиночке разодрали прогалами некогда цельную Сокольничью рощу. Разгром и разруха меньше коснулись этих заснеженных подгородных мест. От предосторожности или от бессилия дорог никто не чистил; те же тропки, пробитые человеческими, изредка и конскими ногами. По одной такой тропке и пошёл дальше Савинков, наказав Флегонту возвращаться, пока не поздно.

Он узнал этот дом с первого взгляда, хотя примыкавший к нему флигелёк, где они в своё время и ночевали, был снесён, да и венчавший дом островерхий шпиль упал или был сломан нарочно, — всё из той же предосторожности?..

Да, эта дача принадлежала... отцу или матери?.. одного давно повешенного мальчика-эсера, восторженно влюблённого в революцию, — не то выпускника-гимназиста, не то студента-первокурсника. В звёздные московские годы, когда готовили покушение на великого князя Сергея Александровича, московского генерал-губернатора, здесь была запасная явка, ни разу не засвеченная. Безусловно, всё та же звериная память и привела его сюда безошибочно — уже десять лет спустя. Патин, конечно, объяснил и пояснил дорогу, и на бумаге нарисовал, но всё-таки — ни разу не сбиться?.. Он попытался вспомнить имя или хотя бы партийную кличку своего юного, погибшего за Россию — какую Россию! — очень даже любимого ученика и не смог. От такой забывчивости стало страшно — неужели так очерствела душа?.. — а вовсе не от того, что лезет на рожон, один, может, вовсе и не в тот дом, который описал Патин. Где он сам-то?.. Ни души вокруг.

Но раздумывать было некогда, дело шло к вечеру. В темноте дверей никто не откроет.

Он постучался, мало надеясь на удачу, хотя следы к дому были свежие, входящие. Думал уже вторично постучать, как наружная, крепкая ещё с прошлых времён дубовая дверь бесшумно растворилась. На пороге показалась женщина. Савинков внутренним взглядом сразу признал её, хотя она за эти десять лет сильно изменилась.

   — Извините, меня пригласил сюда мой товарищ, но вы... Вы не помните меня?

   — Я всю жизнь буду помнить человека, пославшего на смерть моего единственного сына. Входите.

Такое начало не предвещало ничего хорошего, но Савинков вошёл, радуясь теплу и уюту, — да, в этом доме, несмотря ни на что, обреталась старая, уже забытая московская жизнь.

   — Снимайте ваш лапсердак. Всё маскируетесь? Не надоело?

   — Надоело, но что делать... простите.

   — Софья Сергеевна, — сняла она шаль. — Простите и вы, но я не забыла: вас в ваших кругах звали — Блед Конь.

Каково! Ему оставалось только развести руками.

   — Говорите, к своему другу? Он скоро придёт, к Преображенке на базар убежал. Не стесняйтесь.

   — Просто поразительно, как вы догадливы... Софи Сергеевна, — вспомнил он её домашнее, шутливое имя.

   — Догадливой я стала позже... когда тринадцатилетнего сына с виселицы забрала. Здесь, в Сокольниках. Уже через год после убийства вами — вами, не извольте отказываться! — когда всех, причастных к вам, выслеживали, как дичь, стреляли и вешали без разбора... Не могла я помешать вашему знакомству... потому что была молодой и наивной московской курсисткой. — Она закурила папироску, его к тому не приглашая. — Ждите своего друга и оставьте меня в покое. Я поесть приготовлю. Что Бог послал, конечно.

Савинков вышел во двор — частью, чтоб самому от такой встречи покурить, частью из привычной предосторожности. Что делать, жизнь приучила...

Он не успел докурить — скрипнула вдали садовая калитка. Покашливание. Шаги. Рука его в кармане пружинисто напряглась... но тут же и вытянулась навстречу. Патин!

   — Вот и славно, Борис Викторович, — по-домашнему обрадовался здешний постоялец. — Мы здесь пока в безопасности... Но где же юнкер?

Савинков рассказал, где сейчас Клепиков. Патин немного попенял:

   — Поздновато вы его отправили. Вдоль Преображенки уже патрули на дежурство заступают.

   — Надеюсь на сообразительность юнкера... и на его молодую прыть, — не стал больше ничего объяснять Савинков и предупредил: — Я уже познакомился с хозяйкой, прошу очень — не задавайте лишних вопросов. Мы с ней, оказывается, знавались ещё двенадцать лет назад.

Патин как-то даже ревниво глянул на своего старшего товарища, но не время было объясняться — из кухни навстречу в дом входящим послышалось:

   — Уже вечер, заприте двери. Располагайтесь в гостиной. Посмотрим, что Бог нынче послал...

Бог послал им приличный, по нынешним понятиям, ужин. Картошка жареная с салом, хорошо проквашенная деревенская капуста и как деликатес копчёный судак. Хозяйка вела себя с ними так, будто давно знает всю их подноготную и только из вежливости ничего не выспрашивает.

   — Погодите закусывать, — принеся на подносе ужин, продолжала командовать она. — Самогонку пьёте? В такое время нельзя не пить.

Она позвенькала в буфете и вынесла графинчик и три тяжёлых гранёных лафитничка.

   — Пожалуйста, и четвёртый, — тихо попросил Савинков, глядя на портрет мальчика-студента в инженерной щегольской тужурке.

Она на мгновение растерянно вспыхнула, но достала из буфета четвёртый лафитник.

   — И мне — как всем, как Ване... Был он братиком-сиротой, а я, как старшая, считала его сыночком. Что делать, Бог не сподобил своего, а теперь уже поздновато, — она с какой-то отчаянной усмешкой глянула на Патина, и тот, при всей своей несокрушимости, покраснел.

«Ага! — не подавая виду, подумал Савинков. — Жизнь продолжается, господа».

Вот тут он и вспомнил: да, сестрица Софьюшка и братец Иванушка, в отличие от Вани Каляева, тоже бывавшего здесь, совсем ещё мальчишка-первокурсник. Кудрявый как ангел, восторженный как курсистка, хотя едва ли и успел познать тех курсисток, приезжавших к старшей сестрице. Когда же он сыночком-то стал? Пожалуй, сестрица в душе его давно усыновила... может, и того, маленько чокнулась на этом... Он вопросительно глянул на Патина, и тот не нашёл ничего лучшего, как сказать:

   — У Софьи Сергеевны пропал муж...

   — Вот как! — посочувствовал Савинков, хотя сам-то давно уже потерял всякое сочувствие — и к себе, и к другим.

Хозяйка поняла неловкость разговора, напомнила:

   — Вы закусывайте, выпейте ещё... да и мне налейте, не обессудьте.

Пила она по-мужски, не стесняясь.

Но пора было и честь знать. Савинков встал. За ним и Патин, как по команде. Хозяйка осталась сидеть, глядя на портрет братика-сына сухими остекленевшими глазами.

   — Как вы жили всё это время? — вдруг вскинувшись, в упор спросила она. — Совесть не мучила? Сейчас не мучает?

Савинков стоя выпил ещё, сел опять и некстати напомнил:

   — Ваня ваш, как и незабвенный Ваня Каляев, погиб за свободу и революцию, а мы ведь той же неисправимой породы...

   — ...породы безмозглых дураков, превративших революцию в кровавый балаган?..

Трудно было ей отвечать. Савинков так и сказал:

   — Я молчу. Мне нечего возразить. Единственное: если можете — простите меня. Я был старше таких, как ваш сыночек Ваня, как мой Ванюша Каляев, я руководил ими, я посылал их на смерть. Я! Моя вина, что...

   — Наша вина, — неожиданно смягчившимся голосом поправила его Софья Сергеевна.

Он посмотрел на неё с удивлением.

   — Не режьте меня вашими железными глазами! — прежним тоном приказала она. — Мне и так больно... вот тут болит и болит... и не заживёт до смерти, — ткнула пальцем в закрытую шалью грудь. — Наливайте! Я, пожалуй, ещё выпью... что делать, одно утешение... Залью ещё покрепче мой милый уголёк, да и спать пойду. А вы располагайтесь эту ночь на диванах. Завтра я вам постели приготовлю, сегодня уж извините, господа...

Она ушла к себе в спальню пошатываясь, но ни Савинков, ни Патин не решились её проводить или просто поддержать в дверях.

   — И часто?..

   — Каждый вечер.

   — Но человек-то прекрасный?..

   — Более чем прекрасный!

Савинков понял его состояние и замолчал.

После ухода хозяйки они быстро докончили ужин, выбрали себе по дивану, благо их было три, погасили экономно тлевшую лампу и растянулись кто как привык — Савинков на спине, с открытыми, не успокоившимися глазами, Патин бочком, свернув поудобнее крепкое, ладное тело. Поручик сразу начал прихрапывать. А его соя не брал. Что с того, что он жалел: эк его, дальней памятью растревожил прямодушную и совсем уж одинокую женщину! Она и тогда, совсем наивной курсисткой, проявляла характер. А-ман-си-пе! Маленько начинал припоминать: краси-ивая!.. Но, право, не мог вспомнить, ухаживал ли за ней. Кажется, некогда было — все его помыслы князь Сергей занимал. Вот Ваня Каляев, так и не познавший девушек, исходил по ней неприкрытой тоской. Он уж советовал ему со всем своим цинизнам: «Да поди ты ноченькой тёмной в спаленку к ней!..» Тогда живы были ещё её родители, но не это останавливало монашески чистого Ванюшу — ужас поразившего цинизма: «Вот так... взять и пойти?!» — «Ну, не совсем уж так, — отвечал. — Штаны-то лучше снять... чтоб не пугаться в темноте». При очередном таком бездушном напутствии Ваня расплакался: «Нет, не могу!..» И было непонятно — что невмочь: сестрица ли его восторженного тёзки, сам ли князь Сергей... Никто никого не заставлял становиться первым номером среди «метальщиков», наоборот, за это право дрались со всей революционной истинностью; он отговаривал Ивана — отговорить не удалось. Восторженно пошёл на князя... с восторгом ж до виселицы дошёл! Чего стоит предсмертное письмо, начинавшееся словами: «Мой милый Генерал Террора!..»

Лёжа закаменело на спине, Савинков чувствовал, что его безудержно относит назад; прямо не диван, а побитый ветрами, неуправляемый парусник. Да, раза три или четыре он убегал из России с поникшими парусами. В 1903 году из Вологды через Архангельск вместе с незабвенным Ванюшей Каляевым — прямиком до норвежского порта Вардё; в 1906 году с петербургского побережья — до Аландских островов, далее до шведского маяка, потом на парусной лодке чуть ли не до самого Стокгольма; в том же году из севастопольской военной тюрьмы — на парусном одномачтовом боте, в немыслимый шторм, до румынских берегов... Падали сбитые ветрами паруса, черпали воду борта, но никогда не захлёстывала волна, не перекатывалась через его грудь, как сейчас, на спокойном, домашнем диване. Он себя не узнавал. Что его так растревожило? Через братика Ваню — Ванюша Каляев? Через него же — эта непостижимая женщина, прошлая курсистка, до которой ему просто не было дела?

Не замечал он за собой такой сентиментальности. Даже и сейчас душа не спрашивала: где её муж, что с ним? Звал наверняка, что если и был муж — ушёл на вечную встречу с братиком-сыном. Или в войну каким-нибудь неотёсанным мобилизантом, иди хоть и сейчас, при какой-нибудь глупой облаве. Это видно по лицу насмерть раненной женщины. Обвинила... простила... и напилась под свою память. «Вот так всегда — хвостом кровавым тянется за мной несчастье, — проникся он мыслью. — Поистине Конь Блед... или Конь Рыж... с поднятым беспощадно мечом? Но только не Конь Вороной, победно несущий чаши праведных весов! Что взвешивать, если только прах могильный после меня и остаётся? Нет, Конь Вороной не для меня!»

Но, сказав с уверенностью, он уверенности в душе не почувствовал. Наоборот, тревогу. Даже подумалось: не влипли ли случайно в засаду? Он накинул купленное на Сухаревке, — конечно, всё тем же вездесущим Флегонтом Клепиковым, — тёплое и ладное, но не бросающееся в глаза пальто, которое Софья Сергеевна совсем некстати назвала лапсердаком, и вышел на крыльцо.

Светила февральская, но морозная и тихая луна. Вокруг дома была натоптана хозяйственная тропка — к дровянику, к колодцу, к пристроенному хлеву, в котором что-то возилось и погромыхивало. Вот собаки не было. Савинков вполне оценил практический ум хозяйки: собака в нынешнее время ни от кого не спасёт, а лаем беду за собой вполне может привести. Если и сама Соколиная роща, и звёзды над ней так замерли и притихли — чего же шуметь собакам? Нигде ни одной не слышалось, хотя на всём громадном пространстве, от Сокольников до Яузы, вдоль опушки Лосиного Острова, было немало особняков, дач, хуторков и каких-то бесхозных выселков. Но вот же — ни единого огонёчка, ни единого лая. Дороги сюда заказаны, завалены снегом, а ведь кое-где ещё живут люди, как вот в этом опустевшем лесном доме. Женщина, одинокая женщина, у которой в гостиной ещё сохранился рояль... и поблеивающая, похрюкивающая — да, теперь и похрюкивало, — для неё, наверно, непосильная животина? «Но непосильной казалась и смерть сына-братика?» — удержал Савинков себя от слишком сентиментальных рассуждений, жадно потягивая окурок сигары на прислонённой к хлевушку скамеечке. Он силился доказать себе: всё, что ни делал за эти двадцать бессмысленных лет, — делал осмысленно, правильно, честно и, главное, ради России. «И Ваню, одного и другого, на смерть послал — тоже с мыслью о России?!» Это угрызение совести легко было успокоить: в Боевой организации эсеров никто и никого на смерть не слал, наоборот, за это право — быть «первым номером» при бомбометании, а следовательно, и первым угодником виселицы, — боролись. А Ваня ещё был слишком молод и неопытен, — нет, не Каляев, — Ваня-студентик рад был и запасным ролям; может, он потому и уцелел тогда, при покушении на князя Сергея, а погиб уже год спустя, выслеженный и вычисленный полицией, как и все остальные. Кроме него, Савинкова, главного на этом кровавом пиру? Он не упрекал себя, что един из всех остался жив. За ним гнались все мыслимые и немыслимые гончие, он был кругом в красных флажках... но не волк он глупый — он Конь Блед в этот победный год, перемахнул через все флажки, скакал на Нижний, на Ярославль, на Рыбинск, на Тверь, на Петербург... копытами вышиб пограничную стражу — и через Финский залив ушёл на Аландские острова, дальше, дальше, до Стокгольма... В чём было винить себя?!

Ой, что же сегодня так тревожно Ваня-студентик, в сущности уже забытый, вспоминается и вспоминается, и чем дальше, тем яснее предстаёт его юное, наивное лицо...

Савинковым медленно овладела тоска. Нечасто, но и раньше такое случалось, особенно в пору никчёмного бездействия. Причины? Бывали причины — провал ли, провокация ли, слишком ли густо посеянная смерть. Сейчас не было ничего такого, всё только начиналось, и даже повода для провала нигде не виделось. Свою сокровенную мысль — покруче зарядить бомбы на Ульянова и своего давнего дружка Бронштейна — он никому, даже верному Патину, ещё не высказывал, а уж Патин-то — умрёт, не проговорится. Нет, мысль ещё не вызрела. Это было великой тайной, хотя Москва уже подспудно вздевала на плечи офицерские погоны. Рано, рано желаемое выдавать за действительное. Он не откровенничал на этот счёт и с полковником Бреде. Это не старые времена: раз промахнулся, два промахнулся, а на третий влетел всё-таки с бомбой в окно кареты, как бесподобный Ваня Каляев... Нет, Ульяновы и Бронштейны в каретах не ездят: сидят за толстенными кремлёвскими стенами. А если и показываются где — так в броневиках и царских быстроходных лимузинах, под охраной неистовых латышей. Можно порассуждать пока, теоретически поразмыслить такую возможность, но всерьёз говорить не стоит. Всему своё время... Время жить и время умирать.

Когда он довёл свою блуждающую мысль до этого рокового слова, сразу полегчало. Да, «се Конь Бледный, и имя ему Смерть». И это как дважды два. Для красного, и для белого, и для такого террориста-одиночки, как он сам. «Хоть в этом мы все равны», — почти весело подумал он, глядя на чистые подмосковные небеса, на которых молча и неотвратимо исчислялись времена и сроки всего сущего.

Он загляделся на небо. На ясное ночное небо, сплошь высвеченное звёздами. Бели бы мог видеть себя со стороны, то удивился бы, как размягчилось каменно-неподвижное лицо. Так он жил всегда в предвкушении очередного рокового решения. Если судьбы пишутся на небесах, то чистые, звёздные небеса говорили: иди и дерзай. Право, такими возвышенными словами. Пожалуй, завтра, ну, послезавтра, самое большее через неделю, он и выскажет окрепшее в эту ночь, уже давнишнее своё решение. Кремлёвских сидельцев — долой! Неужели их не выкурить никакими дымами? Думай, Борис, думай, старый «Генерал террора»! Ибо не простит тебе Ваня Каляев и на том свете бездумное размягчение души. Созрела мысль? Зреет! Значит... «Быть по сему!» Его не смущало какое-то книжное, даже библейское наваждение. Живая кровь соприкасалась с вековыми истинами, чего же лучше.

«А лучше — поспать...»

Да, но что-то вроде шумновато?

Он прислушался. Поскрипывало, пошоркивало явно не в хлевушке. Привычка подмечать даже случайную мелочь заставила его вернуться на крыльцо, благо оно было сбоку, в лунной тени. А оснеженный скрип заносило с улицы, если можно назвать улицей заснеженную просеку и тропку на ней, вдоль здешнего забора.

Он постоял, послушал. В полнейшем морозном безветрии вроде как шепоток прорезался. Пусть воры, пусть ночные гуляки — кто бережёного бережёт?.. Увы, не Бог, а браунинг. В данном случае кольт, всё равно.

Он тихо вернулся в дом и толкнул Патина:

   — Вставайте.

Тому и со сна не надо было ничего объяснять. Через секунду уже рядом готовый.

   — Слышите?

   — Слы-шу, — шепнул Патин в самое ухо и в тени стены прошёл немного вперёд.

Теперь уже явственно поскрипывал снег. Но никого не было видно. Дом стоял в глубине лесной просеки-улицы; его заслоняли кусты, опушённые берёзы, да и молодые сосенки, бесхозно выросшие вдоль забора. Савинков верил в кошачьи, по-крестьянски зоркие глаза бывшего разведчика, но тот долго не возвращался.

Наконец вернулся:

   — Пя-теро.

Савинков размышлял недолго.

   — Обойдите дом и пугните с другого угла. Если воры, то... Услышав даже единый выстрел, воры не полезут на рожон.

Но Патин пугал напрасно: не на таких нарвался. Сразу несколько выстрелов в ответ, как по команде.

На крыльцо выскочила хозяйка, одетая.

   — У вас бывало раньше такое?..

   — Н-нет... Жил, правда, некоторое время один заблудший капитан, но тише воды... Неужели?!

   — Всё может быть. Соберите, что поценнее. Вам тоже нельзя здесь оставаться.

   — Мне — можно, — вытаскивая из кармана револьвер, несравненный браунинг, зло и непримиримо сказала она. — Я в своём доме... и это последнее, что у меня осталось!

Не было времени её убеждать. Не желая попадать под выстрелы Патина, а скорее всего зная, где крыльцо, нападавшие бросились прямо в сторону Савинкова. Он дважды разрядил свой кольт, а выстрелов вышло три...

   — Софья Сергеевна?!

   — Я сказала — здесь мой дом!

Савинков, как и Патин, стрелял пока поверх голов, всё ещё надеясь на воровскую случайность. Ведь теперь-то уж ясно, что дом хорошо защищают. Уйдут?..

И верно: шаги и лунные тени отступили.

С полчаса не слышалось ни единого звука. Потихоньку и Патин с другой стороны дома вернулся, с той же надеждой: ага, дали деру! Они уже решили дежурить по очереди, а остальным сидеть дома. Пальтишко на Софье Сергеевне было лёгкое, чуть ли не летнее.

   — Ладно, я пойду, — согласилась было она. Но тут с задворок донесло другие, чёткие и торопливые шаги, и, как бы вторя им, на ближайшей проезжей дороге, где-то в полукилометре со стороны Сокольников, взревел мотор, явно пробиваясь по снегу сюда.

Савинков переглянулся с Патиным и, как бывало в минуты опасности, решительно приказал:

   — Вот теперь — уходить. Всем. За мной.

Кроме кольта, у него был сзади за поясом ещё военный наган. Прижимая к бокам настороженные локти, напряжённый, он первым двинулся по дорожке на просеку. Всё равно, на зады отступать теперь не имело смысла. Если засада, так уж засада: тут кто кого! Он пожалел, что такой белый чистый снег. Чёрные волки на лунном свету, обложенные со всех сторон...

Но впереди было всё тихо, не стреляли. Шаги уже в открытую слышались сзади, на подходе к хлеву, — не оглядываясь, он это угадывал. Некогда раздумывать. Кусты? Кустик и есть, пронесло. Его звериные прыжки были легки и стремительны. Один... ещё один!.. Калитка, сквозь которую ничего не видно... боковым взлётом он к ней вымахнул!.. Пусто. И её пронесло, открылась под слепой ногой. Дальше, дальше на улицу, которая была всё той же тропкой, только на широко раздавшейся просеке... Что? Опять кусток и дальше кустики? Попереди густая и по-зимнему нарядная ёлка?.. Он уже хотел освободить отяжелевшую левую руку, с военным наганом, и сунуть её в карман, как из-под ёлки раздалось сразу несколько выстрелов... и эхом отдались выстрелы там, сзади, у дома...

Савинков только и успел — в снег, на какую-то долю секунды раньше просвистевших над головой пуль. Одно порадовало: стреляли как спьяну. Он на таком расстоянии не промазал бы!

Когда зарылся в снег, выгнувшаяся горбом после оттепели, утоптанная тропка стала хорошим бруствером. Но он не стрелял, потихоньку роя снег и отползая от пристрелянного места. А пока выцеливал шорохи и осыпавшийся иней на ёлке, Патин прошмыгнул между забором и шпалерой призаборных ёлочек и оказался гораздо дальше злосчастной одинокой ёлки — в тылу. Трижды бухнул его очень гулкий по морозу маузер, и на Савинкова, лежащего за бруствером, ошарашенно кинулись две оглядывавшихся тени. Успокоить их уже не оставалось никакого труда.

Только откуда же новые выстрелы?

Он был уверен: Софья Сергеевна пробирается следом за ними, и уже где-то здесь, за калиткой... не поверил своим ушам. Но там, позади, стреляли перекрестие, не сходя с мест...

   — Патин?

   — Да, надо выручать!

Но прежде чем они вернулись к калитке, выстрелы стихли. Кто-то совершенно безбоязненно сказал разошедшимся по морозу голосом:

   — Она. Хозяйка. Теперь уже не доспросишься! Плохо, если и тех уложили... Всех, товарищ Латсис?

   — Думаю, что всех. Там хорошо постреляли, товарищ Петерс.

   — Хор-рошо!.. — хрипло откликнулся Савинков, отступая к той же, в засаде стоявшей ёлке.

Искушать судьбу было нечего — от развесистой ёлки бегом по тропке, пока она была свободной. Где-то уже невдалеке заходился по снегу мотор. Сюда!

Но, на их счастье, начались и боковые тропки, перекрёстки: бежали-то они, куда вели дороги, в сторону города. Здесь гуще попадалось жильё.

   — Жаль Софью Сергеевну... я к ней привязался, — повинился Патин, ещё не отдавая себе отчёта, что и сами-то они выбрались только благодаря его молниеносной смекалке; в прямой перестрелке против такой оравы шансов не было никаких...

Всё же не страх запоздалый и не угрызения совести за смерть ни в чём не повинной женщины сейчас тяготили Савинкова. Было и другое: что произошло?! Случайная облава? Ранее взятый под наблюдение дом? Фамилии латышей, прозвучавшие в ночи, ему были известны: чекисты!

О каком-то приблудном капитане вспоминала Софья Сергеевна — не наследил ли слишком, может быть, беспечный капитан?..

   — Похоже, мы в облаву попали.

   — Похоже... но на кого облава?..

   — Вот это нам и предстоит выяснить в ближайшие же дни, поручик. А пока...

Тут же, на ночных, запутанных дорожках, было решено: в город не возвращаться. Ночь как-нибудь, а утром вылезать на просёлочную дорогу и пристраиваться к крестьянским саням, возвращающимся из Москвы. Беда бедой, а торговлишка кой-какая помаленьку шла, иначе в Москве все давно бы поумирали... под звуки морозного «Интернационала»!

Можно было не спешить. До утра ещё далеко. Они курили, успокаивая дыхание.

   — На неделю, по крайней мере, залегаем. В берлогу! Потерянное время, но делать нечего, Патин.

Тот, молодая душа, под нервный смешок, пожалел совсем о другом:

   — Такой сон перебили! Снилось мне, что я опять в Рыбинске, собственно, в родовой деревне... и моя невеста, представьте, принимает офицерский парад, уже раздалась команда: «На кар-ра-ул!» — а я почему-то вместо винтовки держу перед грудью букет алых-преалых роз...

   — У роз цвет крови, поручик. Бедная Софья Сергеевна!

   — Будто я не помню... — Патин обиженно замолчал.


* * * | Генерал террора | cледующая глава