home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



ГЛАВА XVIII

Вот идет она, исполненная гнева и ревности. Сжалься над бедным человеком!

Ревнивая жена. Страшная рыба, заслужившая имя Смерти.

Спенсер.

Лишь только мой бриг начал сниматься с Нассаусского рейда, я встал с кровати; когда же он поставил брамсели и ушел в море, я надел фуражку и отправился гулять. Офицеры квартировавшего там полка весьма ласково предложили мне иметь у них стол, а полковник довершил это внимание предложением занять хорошую квартиру в казармах. Я немедленно перешел в чистые и покойные комнаты; скоро я совершенно выздоровел и был в состоянии сидеть за столом, за которым встретил тридцать пять молодых офицеров, живущих текущим днем, не заботящихся о завтрашнем и никогда не думающих вперед. Довольно странно, что там, где жизнь более подвержена опасности, люди делаются равнодушнее к ней; и где смерть постоянно пред глазами, как, например, в этой стране, вечность редко приходит нам на мысли. Но оно всегда так случается, особенно в странах деспотизма. Там, где сабля тирана в одно мгновение отделяет голову от плеч, жизнь делается не так дорогою, и смерть теряет свой ужас. Вот причина того равнодушия, с которым люди взирают на своих палачей. Кажется, будто бы существование, подобно поместьям, делается для нас драгоценным по мере уверенности нашей в ненарушимости прав, по которым мы ими владеем.

Но стану продолжать свой рассказ. Я все еще был далек от того, чтобы назваться хотя заурядно порядочным человеком, что по моему мнению значит почти то же самое, как и вовсе не быть им; но меня нельзя было уже назвать тем безрассудным созданием, каким я всегда был со времени оставления училища. Пребывание с Эмилией и образ ее, напечатленный на моем сердце; тесное заключение на бриге и счастливое вторичное избавление от смерти, которой я подвергался для спасения жизни бедного матроса, хотя и не поселили во мне полного отвращения к пороку, но как будто преобразовали меня на некоторое время. Мне казалось, что наставление, полученное мною от Эмилии, и недостойное поведение капитана произвели во мне решительный перелом. До того времени я только сознавал свои дурные дела, и считал себя не в состоянии поступать иначе. Я забывал, что никогда не делал надлежащего опыта. Предосудительное поведение капитана не только не заразило меня, но, напротив, с того времени я гораздо внимательнее начал думать о религии. Так велико было мое презрение к этому человеку, что все им сказанное я с полной уверенностью считал ложным, и он, подобно спартанскому пьяному рабу, доставил мне величайшее отвращение к ужасному пороку.

Но подобные рассуждения и чувства продолжались всегда до первого встретившегося искушения. Владычество порока было надо мной всесильно; я нарушал обещание и каялся; привычка брала верх надо всем, а то, что могло служить единственной в этом случае опорой, было во мне весьма слабо: религия моя была на шатком основании. Мои нравственные правила составляли нечто вроде языческой философии — иметь столько нравственности, чтобы благополучно пройти свое поприще в свете, но не выпутываться из лабиринта закоренелого беззакония.

Безрассудное и порочное поведение товарищей, офицеров полка, сделалось для меня предметом особенного размышления. Не будучи расположен следовать их примеру и, чувствуя себя несколько лучше их, я, с сердцем исполненным гордости, благодарил Бога, что не был похож на этих мытарей. Но фарисейская надменность скрывала от меня печальную истину, что я был хуже их и представлял слабую надежду на исправление. Смирение, бывшее единственным основанием, на котором могло развиться мое преуспевание в религии, и следовательно единственным средством к спасению, не было еще мне знакомо. Я не простился с пороком, а только сделался утонченнее в нем. Мне не нравилось грубое чувственное удовлетворение, так легко приобретаемое в Вест-Индии; но я не отказывался от случая совратить невинность, находя при этом более удовольствия в преследовании, нежели в самом чувственном наслаждении, которое скоро надоедало и увлекало меня за другими предметами.

Впрочем, мне весьма мало пришлось употребить свое искусство в этом роде на Багамских островах, где, как и на всех Вест-Индских островах, есть класс женщин, рожденных от белых отцов и от мулаток, весьма близко подходящих наружностью к европейкам. Многие из них брюнетки, хороши собой, с длинными черными волосами, прекрасными глазами и часто с щегольскими талиями. Женщины эти гордятся тем, что в жилах их течет европейская кровь, и потому пренебрегают супружеством с мужчиной, которого родословный лист подает сомнение об его черном происхождении; редко вступают в супружество, и разве тогда, когда получат богатое наследство и белые поселенцы, движимые интересом, избирают их себе в жены.

При таких обстоятельствах эти милые островитянки предпочитают связь по любви законному супружеству с мужчиной низшего происхождения и, сделавши однажды выбор, редко нарушают верность. Любовь их и постоянство противостоят продолжительности разлуки и требуемой временем перемене; они щедры до расточительности; но ревнивы и в припадках своей ревности готовы отмстить за себя кинжалом или ядом.

Одна из этих молодых леди нашла в моей наружности достаточно прелестей, чтобы сдаться на капитуляцию, и мы начали жить в этом роде супружества, на который смотрят в Вест-Индии, как на вещь необходимую между мужчиной и женщиной, и до которого никому, кроме нас, не было никакого дела. Благополучно протекло несколько месяцев эпикурейской жизни, пока ma chиre amie не встретила соперницу в дочери одного почетного чиновника на острове. Новая красавица была ко мне не-равнодушна и не имела благоразумия скрывать от других свои чувства; это так льстило моему самолюбию, что я не хотел воспользоваться ее расположением и увенчать свой успех последней благосклонностью; и только ежедневно по целым утрам, а иногда и по вечерам, проводил время с этой прекрасной американкой, как водится, в пустословии, любезностях и шутках.

Клевета — богиня, царствующая единодержавно не только в Великобритании, но и во всех колониях его величества, и поклонники ее скоро избрали меня целью для направления своих стрел. Ревность овладела моей прекрасной Карлоттой; она упрекала меня в непостоянстве; я опровергал ее и в доказательство моей невинности дал ей обещание никогда не посещать дома ее соперницы. Обещание это я постарался не выполнить, и целые две недели домашний мир мой нарушаем был то слезами, то самыми многоречивыми и исступленными соло, потому что после первого дня этой мелодии я не стал более возражать.

Однажды поутру маленькая невольница сделала мне знак следовать за нею в самую отдаленную часть сада. Я оказывал этой бедной девочке разного рода ласки, и она старалась отплатить мне за них. Иногда я выпрашивал для нее свободу от работы в праздничный день, нередко спасал от прута и давал мелкие деньги; это сделало ее совершенно мне преданной, и она, видевши с каждым днем увеличивающуюся печаль своей госпожи и, вероятно, зная чем все это должно кончиться, стерегла мою безопасность подобно маленькому сильфу-охранителю.

— Не пей кофе, масса, — сказала она, — масса положила в него что-то такое Обеах, ядовитое.

Сказавши это, она исчезла; я отправился в дом, где нашел Карлотту, приготовляющую завтрак; при ней была старуха, делавшая что-то такое, чего не слишком ей хотелось мне показывать. Беспечно напевая песню, я сел у стола, лицом к зеркалу и спиной к Карлотте, так что мог наблюдать за ее движениями, не будучи ею примечаем. Она стояла у камина, и возле нее на столике кофе; старуха терлась за углом камина, устремив свои прищуренные глаза на горящие угли. Карлотта, казалось, была в нерешимости; крепко сжимала руки; хотела налить мне чашку и опять поставила кофейник; старуха проворчала что-то такое на их языке; Карлотта топнула своей маленькой ножкой и налила кофе. Она поднесла его мне, тряслась, когда ставила передо мной, казалось, не хотела отнять руки от чашки и как бы желала взять ее назад. Старуха опять проворчала что-то такое, из чего я мог только услушать имя соперницы. Этого было для Карлотты довольно: глаза ее заблистали подобно пламени; она отняла руку от подноса, отошла к камину, села, закрыла лицо руками, оставив меня, как полагала, совершать последнюю земную трапезу.

— Карлотта! — внезапно и сурово воскликнул я. Она оборотилась, и кровь бросилась у ней в лицо и шею, окрасив их ярким цветом, так хорошо просвечивающим сквозь кожу этих мулаток.

— Карлотта! — повторил я. — Прошлую ночь я видел сон, и как ты думаешь, что мне снилось? Мне снился Обеах! (Она содрогнулась при этом имени.) Он говорил мне: не пить кофе сегодня утром, но заставить выпить старуху.

При этих словах старая ведьма вскочила с своего места.

— Поди сюда, старая баба-яга, — сказал я. Трясясь от страха, она подошла ко мне, потому что видела невозможность уйти от меня, и что преступление ее было обнаружено. Я схватил острый нож и, взявши ее за скудные остатки серых, сбившихся в клочки волос, сказал:

— Воля Обеаха должна быть исполнена; не я, но он повелевает тебе выпить этот кофе; пей его сию минуту.

Имя Обеаха так могущественно было в ушах ведьмы, что она устрашилась его более моего ножа. Считая просьбы о помиловании напрасными и час свой наступившим, она не произнесла ни слова и поднесла кофе к своим побледневшим губам; но лишь только она готова была покориться судьбе и выпить, я выбил у нее из рук чашку и растоптал на полу на тысячи кусков, бросив в это время грозный взгляд на Карлотту.

Она кинулась к моим ногам и начала целовать их в мучении борющихся страстей.

— Убей меня! Убей меня! — воскликнула она. — Я всему причиной, я сделала это. Обеах велик — он спас тебя. Убей меня, и я умру счастливой, — ты спасен теперь — убей меня!

Я хладнокровно слушал все эти сумасбродные восклицания, и когда Карлотта несколько пришла в себя, приказал ей встать.

Она повиновалась; но лицо ее изображало величайшее отчаяние от ожидания, что я немедленно оставлю ее для объятий ее более счастливой соперницы, и считала невинность мою совершенно подтвердившеюся посредничеством самого божества.

— Карлотта! — сказал я. — К чему бы послужило это, если бы тебе удалось умертвить меня?

— Я покажу тебе, — отвечала она и с этим вместе, подошедши к шкапу, взяла другую чашку кофе, и прежде нежели успел я оттолкнуть ее, как сделал с старухой, исступленная девушка успела уже проглотить из нее несколько.

— Что остается мне более делать? — сказала она. — Счастье мое навсегда улетело.

— Нет, Карлотта, — сказал я, — я не хочу твоей смерти, хотя ты хотела моей. Я был тебе верен и любил тебя, пока не сделала ты этого поступка.

— Простишь ли ты меня прежде, нежели я умру? — сказала она. — Потому что я должна умереть, узнавши теперь, что ты оставишь меня!

Произнеся эти слова, она с силою упала на пол и изрезала себе голову об обломки чашки; кровь в таком изобилии начала струиться из нее, что она ослабла. Между тем старуха убежала, малютка София испугалась и спряталась, и я остался один с нею.

Я поднял Карлотту с пола, посадил на стул, обмыл ей лицо холодной водой и, остановивши кровь, положил на кровать, после чего она начала судорожно дышать и всхлипывать. Я сел возле нее, рассматривал ее бледное лицо и видя ее горесть, погрузился в печальные воспоминания своих многочисленных пакостей.

— Сколько еще предостережений, сколько еще уроков должен получить я, прежде нежели исправлюсь! Вот опять случай, где я находился на краю погибели, и должен был бы отдать отчет Всемогущему, не принесши покаяния! Каково бы было мое положение, когда бы в эту минуту предстал я перед оскорбленным Создателем? Бедная Карлотта чиста и невинна в сравнении со мной, если взять во внимание преимущество воспитания с моей стороны и недостаток с ее. Что произвело все это несчастие и ужасные последствия, как не моя глупость играть чувствами невинной девицы и возбуждать ее расположение из одного только тщеславия, имея в то же время связь с этим несчастным созданием, разрыв которой не поселил бы во мне сожаления и на час, между тем как ее поверг бы в злополучие и по всем вероятиям отравил бы горестью все будущее ее существование? Что мне сделать? Простить, так как я сам надеюсь быть прощенным. Вина более моя, нежели ее. Я стал на колени, усердно прочитал Отче Наш, присовокупив несколько слов благодарения за незаслуженное избавление меня от смерти. Потом, вставши, поцеловал холодный, влажный лоб Карлотты; нежность моя тронула бедную девушку, и она облегчила себя потоком слез. Глаза ее обратились на меня, блистая благодарностью и любовью; но тут с ней опять сделался обморок. Я старался привести ее в чувство; потеря крови послужила к лучшему, и когда мне удалось успокоить ее борющиеся страсти, она погрузилась в глубокий сон.

Кто знает Вест-Индию, или кто знает человеческую натуру, не удивится, когда я скажу, что должен был продолжать эту связь до отъезда моего с острова. Неловкость, с какою Карлотта исполняла свой умысел, ее телодвижения и волнения совершенно убедили меня, что она была неопытна в подобного рода преступлении, и что я в состоянии буду предостеречь себя от вторичного подобного покушения на мою жизнь, если она еще когда-либо впадет в припадок ревности. Впрочем, в этом отношении мне нечего было более бояться, потому что я постепенно перестал посещать молодую девицу, бывшую причиной нашей размолвки, и после того, во все продолжение пребывания на острове, никогда не подавал малейшего повода сомневаться во мне. Все осуждали мое поведение по отношению той девицы, потому что внимание, которое я оказывал ей, и оказываемое ею открытое предпочтение мне устранили других обожателей, не шутя искавших руки ее и после того никогда к ней опять не возвращавшихся.

Острова эти во множестве изобилуют различного рода растениями, птицами, рыбами, раковинами и минералами, и труды натуралиста наградили бы его богатою добычею. Здесь в первый раз вышел на берег Колумб, но я не знаю, на котором именно из островов этих, хотя совершенно уверен, что он не нашел их до такой степени приятными, как я, потому что весьма скоро оставил их и направил путь свой к Сан-Доминго. Может быть не всем известно, что Нью-Провиденс был местопребыванием пирата Блекберда. Цитадель, стоящая на холме над городом Нассау, построена на месте крепости, заключавшей в себе сокровища знаменитого разбойника. В продолжение пребывания моего на острове случилось любопытное обстоятельство, относящееся, без сомнения, к подвигам этого удивительного народа, известного под названием буканьеров. Работники, копавшие землю у подошвы холма под крепостью, нашли несколько ртути и, продолжая рыть далее, встретили значительное ее количество. Очевидно, эта ртуть принадлежала к числу добычи пиратов и, будучи закопана в бочках или шкурах, впоследствии времени разрушившихся, прошла сквозь землю к подошве холма. Несмотря на все расположение мое к лакомствам стола, я был, однако ж, далек от того, чтобы предаваться жизни, какую вела большая часть молодых военных людей на Багамских островах.

Полученное мною воспитание, поставлявшее меня выше того препровождения времени, какое имело общество в колониях, заставило искать товарища, равного себе по образованию, и такого товарища нашел я в Карле N., молодом поручике полка, квартировавшего в Нассау. Дружба наша делалась теснее по мере того, как узнавали мы глупость и невежество людей, окружавших нас. По утрам мы проводили время в чтении классических авторов, знакомых обоим нам; декламировали латинские стихи; фехтовали и иногда играли на биллиарде; но никогда не рисковали расстраивать нашу дружбу допущением денежного интереса. Когда миновал зной, мы выходили из дома, делали несколько посещений или прогуливались по острову, стараясь как можно более удаляться от казарм, где образ жизни был так несходен с нашими понятиями. Офицеры начинали обыкновенно день около полудня, когда садились за завтрак; потом расходились по своим комнатам читать романы, которыми типографии Англии и Франции наводняли эти острова к величайшему ущербу для нравственности. Подобные книги иногда усыпляли их сразу, иногда лениво читались, помогая пережить самую жаркую часть дня; остальное время до обеда проводилось в визитах и болтовне или верховой езде, для возбуждения аппетита. Все же время до четырех часов утра посвящали они исключительно курению табака и вину и, наконец, более или менее отуманенные им, отправлялись в постель. Ученье в девять часов заставляло их вставать с горящей головой и пересохшим горлом; что бы несколько освежиться в холодной воде, они бросались в море, и это помогало им стоять прямо во фронте с солдатами; по окончании службы они опять отправлялись в постель, спали до двенадцати часов и потом собирались к завтраку. Таким образом офицеры проводили свои дни, и можно ли после этого удивляться, что наши острова пагубны для здоровья европейцев, если они ведут подобного рода жизнь в климате, всегда готовом воспользоваться всякою невоздержностью? Солдаты весьма охотно следовали примеру своих офицеров и так же скоро умирали; а потому самым постоянным их занятием каждое утро было копать могилы для жертв ночи. Четыре или пять таких ям считались числом весьма умеренным. Пагубная беспечность до того овладела этими офицерами, что приближение, даже самая уверенность в смерти, не причиняла им никакой печали, не заставляла делать никакого приготовления, не рождала никакого серьезного размышления. Спокойно шли они в военной церемонии на кладбище за телом своего товарища. Подобные процессии двигались обыкновенно по вечерам, и я часто видел, как беспечные молодые люди кидали камни в фонари, которые неслись перед ними для освещения им дороги к кладбищу. Я вставал всегда рано поутру, и мне кажется, что этой привычке много обязан своим здоровьем. Я любил наслаждаться прекрасным тропическим утром и с сигарой во рту отправлялся на рынок. Что сказал бы сэр Вилльям Куртис или сэр Карл Флауер, если бы они, подобно мне, увидели такое множество роскошных черепах, лежащих на спинах и выказывающих эпикурейскому глазу свои лакомые красоты? Тени классических обжор сожалели бы, что Америка и черепахи не были открыты в их время. Во множестве продавались также игуаны с зашитыми ртами, чтобы препятствовать им кусаться; они составляют превосходную пищу, хотя очень походят на аллигаторов и на своих мелких европейских сородичей — невинных ящериц. Московские утки[53], попугаи, цитроны, лимоны, гранаты, помидоры, аббогадские груши (более известные под именем солдатского масла) и множество других фруктов, лежавших кучами, составляли богатство рынка Нью-Провиденса и покупались за весьма дешевую цену.

Что касается до человеческих пород, продавцов и покупщиков, там были черные, брюнеты и блондины. Там встречались всякие женщины; от самой нежной блондинки с ясными голубыми глазами и льняными волосами, до совершенно черной, как вакса Дея и Мартина, жительницы Эфиопии.

Столпотворение Вавилонское не являло собою большого разнообразия языков, чем вест-индский рынок. Громкий и беспрерывный разговор черных женщин, молодых и старух (потому что черные дамы могут также хорошо болтать, как и белые); крики детей, попугаев и обезьян; черные мальчики и девочки, одетые на манер Венеры, белые зубы, красные губы, черная кожа и ноги, как у слона, все это вместе составляло сцену, которую стоило бы посмотреть; и пресыщенному сыну Франции и Англии стоило сделать ради нее прогулку, могущую, мне кажется, довольно приятно занять его, в особенности теперь, когда пароходы предоставляют такую скорость сообщения. Прохлада и красота утра, голубое, смотрящее любовью небо, и веселые крики невольников, которых наши исступленные филантропы хотят сделать счастливыми, сделав недовольными, все это вполне вознаградило бы за беспокойство и издержки путешествия тех, которые имеют достаточно свободного времени и денег, чтобы посетить тропические острова.

Приятное и даже необходимое развлечение, купанье, в особенности опасно в этих местах. В тени вы подвергаетесь уколам ската с острой щетиной на половине хвоста; и нанесенная им рана так опасна, что я знал одного человека, бывшего от нее безумным почти сорок восемь часов. На глубине водятся многочисленные хищные акулы, и я удовлетворял иногда алчность их и своей собственной страсти дразнить, покупая для этого палую корову или лошадь и отбуксировывая его на глубокое место, где ставил на якорь на толстой веревке и тяжелом камне, и потом, со своей шлюпки бил пешней этих чертей, когда они толпились вокруг поднесенного мною им кушанья. Может быть я слишком люблю рассказывать свои приключения с этими морскими хищниками, но, не могу пройти молчанием следующего случая.

В один прекрасный день после обеда, странствуя с Карлом по утесистым каменистым крутизнам, на берегу острова, мы пришли к месту, где тишина и чрезвычайная прозрачность воды приглашали нас выкупаться. Глубина была не велика, и мы, стоя на верху утеса, могли видеть дно по всем направлениям. Под небольшим возвышенным мысом, составлявшим противоположную сторону бухты, находилась пещера; но крутизна берега не давала к ней иного доступа, как вплавь, и мы решились осмотреть ее. Вскоре достигли мы входа и были восхищены романтическим ее величием и дикой красотою. Она простиралась весьма далеко вовнутрь и имела множество самой природой устроенных ванн, в которых мы поочередно купались, и каждая из них, чем дальше она находилась от входа пещеры, тем была холоднее. Прилив морской имел свободный туда доступ, и каждые двенадцать часов переменял в них воду. Беспечно провели мы здесь несколько времени в шутках, представляя Акиса и Галатею, Диану с нимфами и все возможные классические басни, приличные месту сцены.

Наконец, когда заходящее солнце напомнило нам о времени оставить пещеру, мы увидели не в дальнем от себя расстоянии над поверхностью воды спинной плавник чудовищной акулы, и все туловище ее ясно обозначалось под водой. Со страхом посматривая друг на друга, мы, однако ж, надеялись, что она скоро уйдет искать другой добычи; но плутовка плавала взад и вперед, точно фрегат, блокирующий неприятельский порт; и мы чувствовали, я полагаю, совершенно то же, что обыкновенно заставляли чувствовать французов и голландцев в последнюю войну, когда блокировали Брест и Тексель.

Часовой не переставал парадировать перед нами, в расстоянии десяти или пятнадцати сажень от входа в пещеру, делая беспрестанные галсы и ожидая только возможности полакомиться которым-нибудь из нас, если не обоими, точно таким образом, как мы распорядились бы с омаром или устрицей. Мы, однако ж, не намерены были предоставить себя на ее произволение, хотя напрасно смотрели во все стороны, ища помощи; утес над нами был неприступен; прилив начал возвышаться, и солнце касалось чистого голубого края горизонта.

Считая себя несколько сведущим в ихтиологии, я говорил моему товарищу, что рыба может так же хорошо слышать, как и видеть, и поэтому чем меньше будем мы говорить, тем лучше, и чем скорее уйдем от нее из виду, тем скорее заставим ее удалиться. Это была одна наша надежда на спасение, но надежда самая слабая; потому что прилив приближался уже к той высоте, когда акула могла приплыть в пещеру; она, казалось, была вполне знакома с местностью и знала, что мы не имеем другого средства выйти, как тем же самым путем, каким вошли. Мы отплыли назад и скрылись у нее из виду. Не знаю, проводил ли я когда-нибудь минуты неприятнее тех; тяжба в Ченсери или даже заточение в Ньюгете были бы почти роскошью в сравнении с тем, что я чувствовал, когда ночь начинала покрывать мраком вход б пещеру, и это адское чудовище не переставало парадировать у дверей, подобно таможенному досмотрщику. Наконец, не видя более плавника акулы над водой, я сделал знак Карлу, что мы должны плыть и оставить пещеру до полного прилива, или, в противном случае, сделаемся жертвами акулы. Молча пожали мы друг другу руки, нырнули и мужественно поплыли вперед, поручив себя Провидению, которое, что касается до меня, я редко забывал, когда находился в опасности, и, признаюсь, никогда не был более уверен в своей погибели, даже плавая в крови бедного матроса, потому что тогда акулы были развлечены другими предметами, между тем как тут внимание их обращено было только на нас; но это неразвлеченное внимание обратилось нам в пользу.

Нельзя описать ужасного состояния моих чувств, и всегда, когда случай этот приходит мне на мысль, я дрожу от одного воспоминания о страшной участи, казавшейся неизбежною. Мой товарищ не был таким искусным пловцом, как я, и потому, когда я на некоторое расстояние опередил его, он издал слабый крик. Мне представилось, что акула схватила его; я оборотился, но оказалось не то; ужас его увеличился, когда он так далеко отстал от меня, и это побудило его обратить мое внимание. Я возвратился к нему, поддержал его и ободрил, без чего он, наверное, потонул бы. Карл ожил при моей помощи; мы благополучно достигли песчаного берега и таким образом ушли от нашего врага, который, переставши видеть и слышать нас, сам, как я полагал, удалился от того места.

Вышедши на берег, мы легли и тяжело продышали несколько минут, прежде нежели вымолвили слово. Не знаю, каковы были мысли и чувства моего товарища, но мои исполнены были благодарностью Богу и возобновлением обещания исправиться в своем поведении. Впрочем, я могу наверное полагать, что хотя Карл не имел столько надобности в исправлении, сколько я, но чувства его были совершенно одинаковы с моими. Впоследствии мы никогда более не повторяли подобного удовольствия, хотя часто говорили о нашем избавлении и смеялись над своими страхами; однако в таких случаях, разговор всегда приводил нас к серьезным размышлениям, и вообще я уверен, что происшествие это принесло нам много добра.

Прошло шесть месяцев пребывания моего на острове; я совершенно поправился в здоровьи и был в состоянии нести действительную службу. Блистательные успехи нашего контр-адмирала в Вашингтоне возбудили во мне желание разделить честь и славу, которую приобретали товарищи на берегу Северной Америки; но своенравной судьбе угодно было бросить меня совсем в другую сторону.


ГЛАВА XVII | Избранное. Компиляция. Романы 1-23 | ГЛАВА XIX