home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



Ноги твои исступленно гладил…

Итак, новый, большой и громогласный возлюбленный, опасный зверь-футурист был приручен и посажен на цепь. Одев Маяковского, как благородного денди, в шляпе и с тростью, Лиля запечатлелась с ним на первой совместной фотографии. На снимке муза блещет фирменной, жемчужной, похожей на оскал улыбкой, поэт же преданно и обожающе прижимается к боготворимому лицу — как будто вожделея, но робея слиться с ним воедино.

Цепь эту Маяковский искал сам. У него не было своего дома, не было умных ценителей-опекунов, а тут — нате! — и покровитель, и муза в одной связке. Брики, большие слухачи и разгадыватели талантов, утомившись якшаться с банкирами и богачами, сразу поняли, кто к ним прибился, и возликовали. Их квартира тут же превратилась в литературный салон, а Лиля Юрьевна — в салонную царицу, как мадам Рекамье или Гертруда Стайн.

Это сейчас все салоны переместились в Фейсбук. В наших столицах днем с огнем не найти не то что домашних литературных четвергов или пятниц — даже жалкой кафешки или бара, где бы регулярно собирался творческий люд, не отыщешь. Впрочем, порой случаются и сходки, и форумы молодых писателей, на которых крутятся романы и зачинаются группки и даже совместные арт-проекты. На знаменитом литераторском форуме в подмосковных Липках, в бывшем пансионате для космонавтов, я когда-то познакомилась с половиной ныне действующих русских авторов, причем в декорациях и нарядах более чем компрометирующих (хотя, по сути, невинных): кто-то был в красных трусах, другие парились в сауне, и у всех горели глаза. Как сказал Маяковский на одной из бриковских посиделок: «Вот так, дома, за чаем, и возникают новые литературные течения»[106]. Иногда не дома, иногда не за чаем, а за чем-нибудь покрепче, но Маяковский был невероятно прав.

«У нее карие глаза. Она большеголовая, красивая, рыжая, легкая, хочет быть танцовщицей. Много знакомых… — описывает укротительницу Маяковского формалист Виктор Шкловский. — Л. Брик любит вещи, серьги в виде золотых мух и старые русские серьги, у нее жемчужный жгут, и она полна прекрасной чепухой, очень старой и очень человечеству знакомой. Она умела быть грустной, женственной, капризной, гордой, пустой, непостоянной, влюбленной, умной и какой угодно. Так описывал женщину Шекспир в комедии»[107].

И вот у этой шекспировской женщины за черным чаем и бутербродами (почти как когда-то в салоне жены и дочерей писателя и историка Николая Карамзина) собирались самые разные люди: художники, финансисты, гении. Шла Первая мировая, на фронт и обратно мотались знакомые. Осипу Максимовичу как еврею полагалось под конвоем ехать служить на станцию Медведь, а потом на передовую, но Лиля в слезах заявила, что перестанет его уважать и не простит никогда, если он согласится везти себя, как каторжного. В итоге Ося симулировал болезнь и, увильнув от армии, до самой революции жил полулегально — и при этом умудрился развернуть бурную деятельность в их с Лилей новоявленном салоне на улице Жуковского, где глаз радовали изящные безделушки, подушки, шелковая скатерть, фыркающий паром никелированный кофейник. К Брикам приходили Борис Пастернак, Велимир Хлебников, Корней Чуковский, лингвисты Лев Якубинский, Евгений Поливанов… «Две маленькие нарядные комнатки. Быстрый худенький Осип Максимович. Лиля Юрьевна, улыбающаяся огромными золотистыми глазами. Здесь единственное место в Питере, показавшееся мне тогда уютным»[108], — признавался поэт-футурист Сергей Спасский.

Появляется в петроградском гнездышке и поэт Николай Асеев, прошедший с Маяковским весь литературный путь, до самого последнего дня: «И вот я был введен им в непохожую на другие квартиру, цветистую от материи ручной раскраски, звонкую от стихов, только что написанных или только что прочитанных, с яркими жаркими глазами хозяйки, умеющей убедить и озадачить никогда не слышанным мнением, собственным, не с улицы пришедшим, не занятым у авторитетов. Мы — я, Шкловский, кажется, Каменский — были взяты в плен этими глазами, этими высказываниями, впрочем, никогда не навязываемыми, сказанными как бы мимоходом, но в самую гущу, в самую точку обсуждаемого. Это была Лиля Юрьевна Брик, ставшая с той поры главной героиней стихов Маяковского»[109].

Читались стихи, сочинялись теоретические статьи и манифесты. Сборники по теории поэтического языка (вот оно, зарождение знаменитого ОПОЯЗа) печатались в издательстве Осипа Брика с аббревиатурой ОМБ на обложке. Маяковский из Москвы слал Лиле пылкие письма. Позже он подарит ей знаменитое кольцо с тремя выгравированными по внешней окружности буквами Л. Ю. Б., которые читались бесконечным уроборосом: люблю, люблю, люблю… А в ответ получит от Лили кольцо с латинскими инициалами WM. Оба эти кольца Лиля Юрьевна носила в старости на груди, как кулоны.

Ося издал альманах «Взял», придуманный Маяковским, — 500 экземпляров с новаторскими стихами Пастернака, Асеева, Бурлюка, самого Маяковского… Изданный на бумаге верже, в суровой обертке, названный словом, которым, если верить Лиле, Маяковский хотел наречь сына. Сына не было — зато был футуризм.

Вместо привычных дамских альбомов, непременного атрибута салонов XIX века, во славу хозяйки во всю стену был повешен огромный рулон бумаги, куда каждый мог написать что вздумается. Лиля вспоминала: «Володя про Кушнера{3}: “Бегемот в реку шнырял, обалдев от Кушныря”; обо мне по поводу шубы, которую я собиралась заказать: “Я настаиваю, чтобы горностаевую”; про только что купленный фотоаппарат: “Мама рада, папа рад, что купили аппарат”. Я почему-то рисовала тогда на всех коробках и бумажках фантастических зверей с выменем. Один из них был увековечен на листе с надписью: “Что в вымени тебе моем?” Бурлюк рисовал небоскребы и трехгрудых женщин, Каменский вырезал и наклеивал птиц из разноцветной бумаги, Шкловский писал афоризмы: “Раздражение на человечество накапкапливается по капле”»[110].

Для Шкловского знакомство с Бриками стало серьезной вехой в его авантюрной автобиографии. В своей печальной публицистической книжке «Третья фабрика» он вспоминал: «Среди туркестанских вышивок, засовывая шелковые подушки за диван, пачкая кожей штанов обивку, съедая всё на столе, варился с другими у Бриков. На столе особенно помню: 1) смоква, 2) сыр большим куском, 3) паштет из печенки»[111].

На бриковском диване, где Шкловский от смущения запихнул все подушки между спинкой и сиденьем, он познакомился с Романом Якобсоном — будущим другом, еще одним претендентом на сердце Эльзы, теоретиком структурализма, основателем московского, а затем и пражского лингвистических кружков, профессором Гарвардского и Массачусетского университетов. Лет через сорок его даже номинируют на Нобелевскую премию по литературе, а пока он просто Ромка, детский друг сестричек Каган. Их с Эльзой прочили друг другу еще с пеленок. Он и вправду влюблен всерьез и сватается бесперебойно, но Эльза явно всё еще полна Маяковским, полна ревностью, болью, надеждами. Эльза чует, что у ее Володи с Лилей не всё безоблачно (и не совсем бесштанно), что та еще раздумывает, приближать ли поэта полностью:

…отобрала сердце

и просто

пошла играть —

как девочка мячиком.


Эльза пока пытается бороться. Растравливает в поэте ревность к бесчисленным Лилиным поклонникам. Срывается к нему в Петроград — правда, всё реже, ведь она учится на архитектора и уже получает похвалы за свои проекты. Но и Якобсон, к ее досаде, после первого визита на улицу Жуковского, откуда его не выпускали дней пять (а по другим сведениям, и все десять), закармливая богемой, колбасой и сыром и поя бесконечным чаем, тоже возвращается в Москву «совершенно бриковским».

Там, на Жуковского, в буржуазном уюте эксцентричной семейки, в квартире с роялем и самоваром, рождались главные идеи больших научных теорий. Осип Брик, бывший торговец кораллами, хоронился от военного призыва, конструируя гигантские карточные домики, слушая литераторов и выколдовывая вместе с ними главные тезы нового искусства. Не зря Лиля любила его. Голова у него была светлая, ум блестящий. Якобсон потом писал, что Брик охотно разбрасывался идеями (к примеру, о звуковых повторах в стихе), не претендуя на авторство и не горя тщеславием. Шкловский объяснял это природной осторожностью, неумением лезть на рожон. «Почему Брик не пишет? У него нет воли к совершению. Ему не хочется резать, и он не дотачивает нож. Он человек уклоняющийся и отсутствующий. В его любви нет совершения. И всё от осторожной жизни. Если отрезать Брику ноги, то он станет доказывать, что так удобней»[112].

Впрочем, возможно, ум и яркость Осипа были фикцией. Возможно, они только чудились и Лиле, и ее литературно-ученому окружению (хотела написать про «эффект Цахеса», но сравнение с гофмановским героем было бы совсем несправедливо и обидно). Вот что, к примеру, писал о нем Вячеслав Всеволодович Иванов через несколько десятилетий после знакомства: «Якобсон… о Брике неизменно отзывался как о гении, что не переставало меня удивлять (чтобы удостовериться в степени обоснованности этой оценки, я позднее взял у Лили Юрьевны всё, что у нее было из его рукописных ненапечатанных работ и лекций: следов гениальности не нашел)»[113].

Тем временем вокруг, параллельно спорам и игре в карты на Лилиной кухне (резались обычно в «тетку», «винт», «покер», причем на деньги, иногда на валюту, проигрывая и выигрывая астрономические суммы), бурлили социальные катаклизмы. С хлебных очередей, с армейского ропота, со зверствующей инфляции начиналась Февральская революция. Маяковский пишет пацифистскую поэму «Война и мир», которую Горький печатает в своем журнале «Летопись». Свержение монархии, отречение Николая II на станции Дно — всё рождало эйфорию. Интеллигенция ходила счастливая, будто надышавшаяся эфиром. Слушала музыку революции.

В марте 1917-го Маяковского избирают в президиум Союза деятелей искусств, куда входит вся палитра политических и эстетических групп. Маяковский, который вот-вот станет «чистить себя под Лениным» и рекламировать в стихах госпродукты, выступает против смешения политики и искусства (хотя и пишет посвященное Лиле стихотворение «Революция» — Лиле теперь посвящается совершенно всё, даже созданное еще до «радостнейшего» знакомства). Горький основывает газету «Новая жизнь», в которой публикуются и Ося, и Маяковский. И если Маяковский государства пока сторонится, Ося держит нос по ветру — даже с толпой встречает возвращающегося из Германии Ленина на Финляндском вокзале.

В письмах, летавших в то время между Лилей и Маяковским, Октябрьской революции как будто нет, единственная примета — смена Лилиного адреса. После большевистского переворота в доме на улице Жуковского освободилось много квартир (кто-то из жильцов бежал, кто-то погиб). Брики, не растерявшись, тут же переехали из двухкомнатной в шестикомнатную. С развалом армии и страны Осипу больше не нужно было скрываться от мобилизации. Он к тому времени уже познакомился с наркомом просвещения Луначарским и выполнял роль посредника между новым правительством и пестрым Союзом деятелей искусств. Его даже избрали в Петроградскую городскую думу по списку РСДРП, хотя в «Новой жизни», куда Осип был принят на постоянную работу, он как будто открещивается от связи с большевистской партией и критикует пролеткультовскую программу. Большевики собирались воплощать революционное содержание в старых формах, ну а как же словотворчество, авангардный прорыв? Брик, однако, принимает решение использовать свое избрание депутатом Думы во благо искусству, для спасения его от вандализма. Маяковский, впрочем, тогда настолько не ужился с большевизмом, что в знак протеста даже уехал из Петрограда в Москву, где оставался до лета 1918-го.

Из Москвы он мимоходом пишет Лиле про клуб Бурлюка и Каменского «Кафе поэтов» (реинкарнацию питерского артистического кабачка «Бродячая собака»), про «елку футуристов» (в программе значились рычание, хохот, предсказания, ливень идей и пр.), про избрание короля поэтов: с большим отрывом победил Северянин, Маяковский занял второе место, Каменский — третье. Председателем президиума выступал циркач Валерий Дуров, а Якобсон помогал подсчитывать голоса. Футуристы потом бойкотировали результат и даже устроили вечер под лозунгом «Долой ваших королей!». Помимо «Кафе поэтов» футуристы постоянно выступали еще в подвальном «Питтореске». Буржуа приходили сюда поесть и послушать поэтов-скандалистов. Вход был платным, а футуристы скандировали строки Маяковского:

Ешь ананасы, рябчиков жуй,

День твой последний приходит, буржуй!


Атмосфера немного напоминала теперешние «камеди клабы», в которых богатые и известные люди за бокалом слушают, как их ругают со сцены. В Москве Маяковский явно прожужжал всем уши про свою возлюбленную. Народ, судя по следующей реплике в его письме, в ответ пожимал плечами:

«Счастливые люди, побывавшие в этой сказочной стране, называемой “у Вас”, отделываются, мерзавцы, классической фразой “Лиля как Лиля!”»[114].

«Лиля как Лиля» писала гораздо реже, поначалу называя Маяковского милым Володинькой, расспрашивала о разной рабочей текучке — публикациях стихов и брошюр. О себе — всегда немного жеманно:

«У меня болит колено, и я вторую неделю не танцую. <…> Я на три фунта потолстела и пришла в отчаяние. Хочу худеть, но почему-то с утра до ночи есть хочется, и не могу удержаться. Комната моя мила, но не очень: многого не хватает (обои, портьеры, лампы)» (заметим, о портьерах и обоях пишется во второй половине декабря 1917-го! — А. Г.).

«У меня есть новые, очень красивые вещи. Свою комнату оклеила обоями — черными с золотом; на двери красная штофная портьера. Звучит всё это роскошно, да и в действительности довольно красиво. Настроение из-за здоровья отвратительное. Для веселья купила красных чулок и надеваю их, когда никто не видит — очень весело!!»[115] (это уже апрель 1918-го).

Разгорается Гражданская война, но у Лили свое веселье — вожделенные обои и портьеры наконец-то добыты.

А вот еще:

«У меня совсем заболели нервы. Мы (конечно, Лиля и Осик. — А. Г.) уезжаем в Японию. Привезу тебе оттуда халат. Ноги болят, но я уже танцую. Питер надоел так, как еще ничего в жизни не надоедало. Оська сам напишет тебе про свои дела. <…> Я была всё время в ужасной тоске. Теперь повеселела — после того как мы окончательно решили ехать. Ты написал что-нибудь новое? Я совсем не выхожу. Не бываю даже в балете в свой абонемент — такие сугробы!»[116] (31 декабря 1917 года).

О грандиозной поездке Маяковскому сообщается как бы между прочим — не как возлюбленному, а как знакомцу семьи.

Поездка в Японию так и не состоялась, но занятия балетом и вправду шли полным ходом в специально переоборудованной комнате. Лиля переодевалась в пуанты и пачку и так позировала фотографу (потом она будет хвастаться этим снимком Майе Плисецкой, и та не удержится от язвительного замечания по поводу неправильно повернутого носка).

Занималась с Лилей балерина Александра (Пася) Дорийская, танцевавшая с Вацлавом Нижинским в дягилевских Русских сезонах, но отрезанная от труппы с началом войны; собственно, она и собиралась в Японию на гастроли, а Лиле предлагала присоединиться. Б. Янгфельдт в комментариях к переписке Маяковского и Брик приводит отзыв Дорийской о своей ученице: «Среднего роста, тоненькая, хрупкая, она являлась олицетворением женственности. Причесанная гладко, на прямой пробор, с косой, закрученной низко на затылке, блестевшей естественным золотом своих воспетых [в “Флейте-позвоночнике”] “рыжих” волос. Ее глаза действительно “вырылись ямами двух могил” (из той же поэмы. — Б. Я.) — большие, были карими и добрыми; довольно крупный рот, красиво очерченный и ярко накрашенный, открывал при улыбке ровные приятные зубы. Бледные, узкие, типично женские руки, с одним только обручальным кольцом на пальце, и маленькие изящные ножки, одетые с тонким вкусом, как, впрочем, и вся она, в умелом сочетании требований моды с индивидуальностью подхода к ней. Дефектом внешности Лили Юрьевны можно было бы посчитать несколько крупную голову и тяжеловатую нижнюю часть лица; но, может быть, это имело свою особую прелесть в ее внешности, очень далекой от классической красоты»[117].

Сколько длилась осада поэтом крепости своей музы и когда она была взята, уже не узнать. «Когда я в первый раз пришла к нему, — вспоминает Лиля Юрьевна, — на меня накинулась хозяйская крошечная собачонка, я страшно испугалась и никогда больше не видела, чтобы Володя так хохотал. “Такая большая женщина испугалась такой капельной собачонки!”»[118]. Но это было еще в пору работы над «Флейтой-позвоночником», писавшейся мучительно, частями. Брик тогда обещала Маяковскому приходить к нему и слушать каждое стихотворение. К свиданиям поэт готовился тщательно: надевал самый красивый галстук, ставил в вазу цветы, накрывал полный стол угощений специально для Лили. Происходило ли тогда между ними что-то помимо чтений? Скорее всего да, но Маяковский тем не менее мучился страшно. Это видно и по знаменитому стихотворению «Лиличке! (вместо письма)», написанному в конце мая 1916-го. Там и откровение о первом физическом контакте:

Вспомни — за этим окном впервые

Руки твои исступленно гладил.


В первом варианте — как, судя по всему, и в действительности — были «ноги». Но Маяковский стыдливо заменил их на «руки» — получилось не так вульгарно.

…День еще —

выгонишь,

может быть, изругав.

В мутной передней долго не влезет

сломанная дрожью рука в рукав.

Выбегу,

тело в улицу брошу я.

Дикий,

обезумлюсь,

отчаяньем иссечась.

Не надо этого,

дорогая,

хорошая,

дай простимся сейчас.

Всё равно

любовь моя —

тяжкая гиря ведь —

висит на тебе,

куда ни бежала б.

Дай в последнем крике выреветь

горечь обиженных жалоб…


Крик был далеко не последний. Крик этот длился целых 15 лет. Но о каких же жалобах шла речь?

…Кроме любви твоей,

мне

нету солнца,

а я и не знаю, где ты и с кем.

Если б так поэта измучила,

он

любимую на деньги б и славу выменял,

а мне

ни один не радостен звон,

кроме звона твоего любимого имени.

……………………………………………

Дай хоть

последней нежностью выстелить

твой уходящий шаг.


Сразу вслед за «Лиличке!» писалась поэма «Дон Жуан», которая и вовсе вывела музу из себя. «Я рассердилась, что опять про любовь, — как не надоело! Володя вырвал рукопись из кармана, разорвал в клочья и пустил по Жуковской улице по ветру»[119].

Словом, Маяковский томился от безответности. Лиля вроде бы находилась рядом — гуляла с ним ночами в красивой шляпке, бродила по магазинам, покупая карандаши для Оси, — но в то же время витала далеко. С ним, но не с ним одним. Стихи его она обожала, но Маяковского-мужчину — любила ли? Вряд ли. При этом отпускать поводья не соглашалась. Какой такой последний крик, какая такая последняя нежность? Шаги ее удалялись, но как только Маяковский начинал отчаиваться и прощаться, приближались вновь, утешая, возрождая пламя. И как бы Маяковский ни звенел своей цепью, как бы ни метался, выревывая по-воловьи хоть какую-то определенность в отношениях (пан или пропал), Лиля привычно играла его сердцем, как мячиком. То напишет ласковое, то отстранится. То забежит на чаек, то спрячется. И не то чтобы это были сознательные манипуляции (хотя отчасти, наверное, и так). Просто для флирта и альковных утех у нее хватало ухажеров и без великого футуриста. Но отпустить его насовсем было нельзя — у Лили имелся нюх на истинные таланты, и бросаться столь драгоценным трофеем она не собиралась.

До конца жизни Брик ревностно напоминала окружающим, что всё творчество Маяковского посвящалось ей, что его любовь к ней увековечена до скончания времен «и не нашелся еще богатырь…». Вообще-то похоже на неистребимое женское тщеславие, обычно разбухающее у дам от поклонения каких-нибудь знаменитостей или исторических фигур. Но в данном случае тщеславие было помножено на искреннее и мудрое восхищение талантом. Вот и Зиновий Паперный высказывался в том же духе: «Все годы, что я знал Лилю Брик, всю эту четверть века, она жила лирикой Маяковского. Не то чтобы “цитировала” его стихи, но произносила их как что-то близкое, родное, навсегда укорененное в самом ее существе. Это были, как сказал поэт, цитаты сердца. Создавалось даже впечатление, что Маяковского-поэта она любила более сильно и безоговорочно, чем Маяковского — близкого друга. Строки его стихов и поэм произносила так, словно тоже незримо их писала»[120].

Даже слепо обожавший Лилю Юрьевну пасынок, Василий Катанян-младший, признаётся: «Временами мне казалось, что она больше любила его поэзию, чем его самого. Повторяю — казалось»[121]. Впрочем, он же приводит такой эпизод. Как-то в сороковых годах обсуждали с Лилей Юрьевной поэму Николая Асеева:

…А та, которой

он всё посвятил,

стихов и страстей

лавину,

свой смех и гнев,

гордость и пыл —

любила его

вполовину.

Всё видела в нем

недотепу-юнца

в рифмованной

оболочке:

любила крепко,

да не до конца,

не до последней

точки…


«ЛЮ сказала: “Коля судит о Маяковском по себе, а сам полная ему противоположность. Прожил с ним жизнь, но так ничего и не понял. Вот он пишет обо мне: ‘Любила крепко, да не до конца, не до последней точки’. Это неверно, я любила Володю ‘до последней точки’, но я ему не давалась. Я всё время увиливала от него. А если бы я вышла за него замуж, нарожала бы детей, то ему стало бы неинтересно, и он перестал бы писать стихи. А это в нем было главное. Я ведь все это знала!” Помню, как меня удивили эти слова»[122].

В общем, Лиля Брик объясняла свое равнодушие как манипуляцию (сомнительную) во имя благой цели. Слова эти действительно удивительны и похожи на довольно-таки неубедительное самооправдание. Многочисленные свидетельства говорят о том, что «до точки» и навсегда Лиля Юрьевна любила лишь одного мужчину, расползшегося с ней, холодного, не желавшего спать вместе, — Осю, в чем она многажды признавалась. Чего стоит ее фраза, оброненная после смерти Осипа Максимовича: «Когда умер Маяковский, это умер он; когда умер Ося, это умерла я». Или вот этот диалог, приведенный в записных книжках Лидии Гинзбург:

«Биография Маяк[овского] состоит из двух фактов: четырнадцати лет от роду он два месяца сидел в тюрьме, а в 1918 году отвозил на автомобиле одного арестованного. <…> Когда я прочитала это Шкловскому, он сказал:

— Вы не правы — у М[аяковского] есть биография. Его съела женщина. Он двенадцать лет любил одну женщину — и какую женщину!.. А Лиля его ненавидит.

— Почему?

— За то, что он дворянин, что он мужик. И за то, что гениальный человек он, а не Ося.

— Так Брика она любит?

— Ну конечно»[123].

Ее диалог с маяковедом Олегом Смолой, состоявшийся в год ухода, тоже подтверждает бесчисленные свидетельства:

«Л[иля] Ю[рьевна Брик]: Если Маяковский был гениальный поэт, то Осип Максимович Брик — гениальный человек. Того Маяковского, которого мы знаем, не было бы, если бы не было Брика. Нет, публично я не заявила бы этого — слишком смелое утверждение. Но это так. Осип Максимович был очень хороший человек — бескорыстный, бесконечно добрый, умный, чуткий. У нас по ночам подолгу засиживались, играя в карты. В комнате дыма — не продохнешь, все курят. И вот папирос ни у кого уже нет. Гости расходятся, и, когда мы остаемся одни, Володя вдруг вытаскивает из кармана пиджака три папиросы. Брик так никогда бы не сделал, всё, что у него есть, он всё отдаст. Рядом с ним Володе было очень хорошо.

Я (Олег Смола. — А. Г.): Что же, Маяковский был скуп?

Л. Ю.: Что вы, совсем нет. Просто он не мог заснуть, не покурив. А Брик готов был не спать, но отдаст всё, что есть.

Я: Скажите, Лиля Юрьевна, а были у Владимира Владимировича недостатки?

Л. Ю.: Ну у кого же их нет? Были, конечно.

Л. Ю. после этих слов задумалась, даже, как мне показалось, чуть-чуть растерялась, не зная, о каком недостатке Маяковского сказать.

Я: Наверное, он был очень ревнив.

Л. Ю.: А, вы вот о каких недостатках… Да, он был очень ревнивый. Причем чаще всего без всяких к тому оснований. Он скорее придумывал себе причину для ревности, воображал ее, и иногда это ему нужно было для творчества, например, в работе над поэмой “Про это”. Нет, В. В. был хороший человек, — почти задумчиво добавила Л. Ю.»[124].

Ревности действительно хватало. Во-первых, такую свободонравную и своевольную трудно не ревновать. Во-вторых, холерик Маяковский и вправду сам себя доводил до изнеможения («отчаяньем иссечась»). Читая их переписку, нельзя не заметить, что пасы Лили ленивы, неторопливы, полны достоинства и легкого кокетства. Маяковский же донельзя нетерпелив. Он мечется. Он обидчиво сравнивает количество писем, которое Лиля шлет ему, с количеством писем, отправленных ею своему старому любовнику и другу Льву Гринкругу или маме с Эльзой. Даже вычерчивает (чертежник же!) шуточный график. Выходит, что ему, Маяковскому, писем достается меньше всего. Он даже рисует, как бы сейчас сказали, смайлики — схематические изображения лиц, своего и Гринкруга. Гринкруг лыбится, Маяковский печален.

«Пиши же, Лиленок! Мне в достаточной степени отвратительно. Скучаю. Болею. Злюсь»[125] (март 1918 года).

«Дорогой, но едва ли милый ко мне Лилик!

Отчего ты не пишешь мне ни слова? Я послал тебе три письма и в ответ ни строчки. Неужели шестьсот верст такая сильная штука? Не надо этого, детанька. Тебе не к лицу! Напиши, пожалуйста, я каждый день встаю с тоской: “Что Лиля?” Не забывай, что кроме тебя мне ничего не нужно и не интересно. Люблю тебя»[126] (апрель 1918-го).

В начале марта 1918 года в отношении Лили к Маяковскому произошел заметный перелом. Лед тронулся. Вместо привычного «Володеньки» в ее письме вдруг возникает «милый мой милый Щененок». «Совсем он был еще тогда щенок, — вспоминала потом Лиля Юрьевна, — да и внешностью ужасно походил на щенка: огромные лапы и голова, — и по улицам носился, задрав хвост, и лаял зря, на кого попало, и страшно вилял хвостом, когда провинится. Мы его так и прозвали Щеном, — он даже в телеграммах подписывался Счен, а в заграничных Schen»[127].

Причиной такой перемены может быть не только внутреннее дозревание Лили до нежности, но и вещи абсолютно случайные, ситуативные — жар и слабость, которые тогда ее мучили, на фоне успехов обаятельного Маяковского в Москве. Ей, видимо, вдруг стало скучно и одиноко. «Володенька» в январском письме мимоходом отчитывается: «Все женщины меня любят. Все мужчины меня уважают. Все женщины липкие и скушные. Все мужчины прохвосты»[128]. А в Лиле (далеко не в последний раз) проснулась собственница; вслед за «Щененком» сразу же следует требовательное: «Ты мне сегодня всю ночь снился: что ты живешь с какой-то женщиной, что она тебя ужасно ревнует и ты боишься ей про меня рассказать. Как тебе не стыдно, Володенька?»[129]

«Володенька» явно шокирован таким поворотом и на этот раз пишет исключительно Лиле (а не «Лиленку и Осюхе», как обычно). Начинает с признания, что всё время читает ее письмо (еще бы такая нежданная нежность!), жалуется, что Щененок он хоть и Лилин, но отданный в чужие руки и потому облезший, ребра наружу, и глаз у него красный от слёз. И тут же спешит оправдаться, дескать, сон Лиличкин вовсе не в руку: «От женщин отсаживаюсь стула на три, на четыре — не надышали б чего вредного»[130]. Вот после этого прорыва и начинается череда жалобных писем поэта с угрозой обзавестись могилкой с червями, потому что Лиля молчит. В ответ он снова получает от музы очень нежное письмо, в котором та подхватывает слащаво-сюсюкающий стиль поэта, называет его снова Щененком и детанькой, уверяет, что любит и что кольца его (того самого кольца-печатки) не снимает.

Женщины, от которых якобы отсаживался Маяковский, и вправду существовали. Вернее, одна женщина — художница Евгения Ланг, с которой он познакомился в 1911 году на похоронах живописца Валентина Серова и с которой закрутил было роман, но потом расстался. За время их разлуки художница успела дважды выйти замуж не по любви, а Маяковский втрескался по уши в Лилю. В Москве поэт и Евгения Ланг снова сошлись. Он жил тогда не с матерью и сестрами на Пресне, а в гостинице «Сан-Ремо» и появлялся с Евгенией на людях, в том же Политехническом музее на избрании короля поэтов. На этих вечерах бывала и Эльза с Якобсоном — так, видно, сплетня дошла до Лили. Скорее всего, мучительное для Маяковского отсутствие посланий было сознательным Лилиным приемом: раз ценный поклонник начал отбиваться от рук, стоило его выдрессировать. Испугать молчанием.

Про этот свой пореволюционный роман с Маяковским Ланг рассказывала В. Дувакину в 1969 году. Всё закрутилось, когда Маяковский высмотрел и узнал ее в толпе, явившейся к нему на выступление в Политехнический музей в июле 1917-го. Евгения пошла за ним, как сомнамбула, бросив подругу. «Дошли мы до кафе “Сиву”. Такое было на Неглинной кафе “Сиву”. Зашли мы в это кафе. Оно пустое было почти что в это время, каких-то два столика было занято, и оно было полутемное. Мы заказали что-то, кофе, кажется. И вот стали друг другу рассказывать эти несколько лет. Он мне сказал: “В моей жизни есть женщина, она рыжая, она еврейка. И я дружен с ее мужем”»[131].

Они стали встречаться каждый день, Евгения даже объявила мужу-адвокату, что разводится с ним. «Я вам скажу, — призналась она Дувакину, — не хочу скрывать, это были месяцы счастья. Маяковский умел, когда хотел, давать счастье. Как во сне, была зима, с его выступлениями, китайские тени мы с ним делали, ходили по Москве, бесконечные прогулки по сугробам, и были в чаду»[132].

Но летом 1918-го идиллия кончилась: в Москву — сниматься в фильме по сценарию Маяковского — приехала Лиля Брик. «В газете была маленькая заметочка: “Возвращается Осип Максимович Брик с супругой”. Как сейчас помню, маленьким шрифтом была в газете заметочка. Я утром пила кофе. Меня это так кольнуло. Я поняла, что в мой покой что-то врывается. Я пошла на Кузнецкий Мост. Мы встретились с Маяковским недалеко от Лубянки, против дома, где я родилась, и я говорю: “Володя, я сегодня в газете прочла, что Брики возвращаются”. “Да, — говорит, — сегодня утром получил от них письмо. Они приезжают завтра”. А я человек, может, и резкий, но я люблю ясные ситуации. Я говорю: “Вот видишь, Володя, я тогда очень просто покончила со своими личными делами. Я совершенно свободна. Теперь твое дело решать твою и нашу судьбу”. Тогда он мне сказал: “Я с ними расстаться не могу”. Я говорю: “Я понимаю, и я ухожу из твоей жизни. Не будет ни сцен, ни слёз, ни упреков. Была зима, было каких-то восемь месяцев, было счастье. Не в каждой человеческой жизни это бывает”. Тогда он сказал: “Но ведь они же приезжают только завтра. Сегодняшний день еще наш”. А я ему сказала: “Знаешь что, Володя, я сейчас храбрая, а вот буду ли я храбрая завтра, я не знаю. И я предпочитаю с тобой покончить сейчас. Будь счастлив, не бойся никаких упреков, не бойся слёз. Я не с собой кончаю и никаких истерик не устраиваю. Было хорошо — за хорошее спасибо”. Тогда он мне ответил: “Значит, ты меня никогда не любила”. Я говорю: “Ну, это нелогичный вывод, совершенно нелогичный, потому что любовь не в том, чтобы устраивать сцену, кататься, не в том она”. Тут же повернулась и по той же Лубянке пошла к себе домой на Сухареву площадь»[133].

По рассказам Ланг, Маяковский ей потом звонил ночью домой, когда она рисовала череп, который они покупали вместе, и уверял, что всё равно будет ее ждать, но она положила трубку. И потом, через год, когда Ланг собиралась уезжать за границу и прощалась с поэтом всерьез, он якобы снова твердил, что ее не отпустит, но она сказала, как отрезала: мол, ты сделал выбор, у тебя Брики, а я, мол, буду художницей. Заявление было не пустым, потому что Ося, да и все футуристы тогда проповедовали отказ от станковой живописи как от пережитка и полный переход к плакату.

Конечно, Евгения Ланг, как свойственно многим женщинам, верила, что гений любил ее по-настоящему, а исследователи по злому умыслу преуменьшали его чувства:

«Е[вгения] Л[анг]: Катанян совершенно этот период в Москве обходит молчанием. Вот тут-то они против меня зуб большой возымели. Понимаете, что он тут в Москве-то застрял.

В[иктор] Д[увакин]: А они жили в Петербурге?

Е. Л.: Они жили в Петербурге. Он туда часто ездил. Я не подозрительная и не ревнивая, и потом, я чувствовала, что человек так мне принадлежит, что мне нечего было ревновать, понимаете. Ну, поехал и поехал. И всё. Возвращался он всегда очень быстро из Ленинграда (Петроград был переименован в Ленинград спустя четыре дня после смерти вождя революции. — А. Г.[134].

Однако, судя по всему, Маяковский и вправду любил только Лилю, а с прочими лишь грелся и утешался. По воспоминаниям Евгении Ланг, она порвала с ним в марте — начале апреля 1918-го; Брики же приехали в Москву гораздо позже. Очень возможно, что конец «чаду» был положен не газетной заметкой о приезде Осипа с супругой, а «Щененком» в Лилином письме. Тем более что проницательная Лиля очень тонко ввернула эпизод со сном — никакого сна, скорее всего, на самом деле не было. Это был предупредительный выстрел, и очень вероятно, что инициатором «отсаживания» был именно Маяковский. Ланг признаёт, что потом поняла, что для поэта романчик с ней был лишь эпизодом. Впрочем, по ее заверениям, Лиля Юрьевна тогда всё же напряглась:

«Е. Л.:…У меня только впечатление, что она Маяковского не любила, между прочим, никогда. Так я думаю.

В. Д.: Многие так думают.

Е. Л.: Мне кажется, что она его не любила. Я к ней неприязни не чувствую никакой. Никакой! Она в его жизни играла большую роль, почему-то трагическую, почему-то всё вышло нехорошо. Но я чересчур мало осведомлена об этом всём, чтобы судить, как это всё было. Я к ней никакой неприязни не чувствую. Наоборот, я считаю: она в его жизни сыграла самую большую женскую роль. Ну и исполать ей, ну и всё.

В. Д.: А Лиля о вас знает вообще?

Е. Л.: Знает. Терпеть меня не может. Это мне часто передавали. Она говорила, что единственный, так сказать, камень преткновения в ее жизни, где она боялась, была я. Что тут у нее была опасность потерять Маяковского. <…> Но Маяковский мне моей любви к профессии не мог простить. И вот когда он мне ночью позвонил и спросил: “Ты что делаешь?” — я сказала правду: “Я рисую”.

В. Д.: Спрашивая, он хотел услышать ответ: “Думаю о тебе”.

Е. Л.: Да-да. А я сказала: “Я рисую”. Понимаете, я была для Маяковского чересчур равносильным партнером. Ведь он, как Людмила Владимировна (сестра Маяковского. — А. Г.), хотел подчинения себе какого-то полного, а у меня было равенство, у меня никакого подчинения не было.

В. Д: Видите ли, ведь с Лилей Юрьевной, наоборот, отношения были подчиненности…

Е. Л.: Вот! Или самому подчиняться нужно. Вот такие люди или хотят подчинить, или сами подчиняются. А я терпеть не могу и не умею никого подчинять, но никогда сама не подчиняюсь.

В. Д.: Он всю жизнь, мне кажется, искал абсолютно самоотверженной женщины.

Е. Л.: Да-да. За которую можно затоптать, да.

В. Д.: И вместе с тем нес Лилину сумочку в руках.

Е. Л.: Да»[135].

История с сумочкой очень известная, за годы пересказов успевшая превратиться в анекдот. Как-то Лиля Брик забыла в кафе свою сумочку, и Маяковский побежал за ней. В кафе в это время сидела революционерка и журналистка, дипломат и военный политик Лариса Рейснер (вот уж действительно красавица — жаль, умерла в 30 лет от брюшного тифа, выпив стакан сырого молока; но, не умри она, попала бы под репрессии) и сочувствующе спросила: «Вы теперь так и будете таскать эту сумочку всю жизнь?» — на что Маяковский ответил запальчиво: «Я, Лариса, эту сумочку могу и в зубах носить». В любви, дескать, стыда нет.

Словом, отношения Лили и Маяковского были садомазохистские. Вместе с восторгом, добротой, искусством, поэзией и уважением клубились в них и человеческие пороки, и корысть, и нарциссизм, и тяжелые комплексы. Может, потому-то мы и обсуждаем эту любовь до сих пор?


Глаза Эльзы | Лиля Брик: Её Лиличество на фоне Люциферова века | Ваше Лиличество