home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



ЛЕФ и немножко сутенер

Все видели обложку книги «Про это», с которой Лиля Юрьевна Брик взирает строгими, немного выпученными глазами. Это фотография гения конструктивизма Александра Родченко, который снимал ее так часто, что обзавидуешься. Получились фотографии на века. А еще за пару месяцев до издания отдельной книжкой — в конце марта 1923-го — поэма вышла в журнале «ЛЕФ». Группа ЛЕФ (Левый фронт искусств) открывала новую (и последнюю) страницу футуризма в России, ей требовалась печатная платформа, и Госиздат дал добро. Во время тяжелейшего своего зимнего отлучения от тела любимой Маяковский умудрялся впрягаться и в подготовку к выходу первого номера — к нему на Лубянский проезд для этого ежедневно забегал Осип. Осип был основным идейным мотором, Маяковский — лицом и главным редактором. К работе подключилась даже Лиля — перевела с немецкого статью Георга Гросса «К моим работам» и пьесу «Беглец» Карла Виттфогеля.

В ЛЕФе сошлись авангардисты: поэты Николай Асеев и Сергей Третьяков, художники Александр Родченко и Антон Лавинский, режиссер Сергей Эйзенштейн (на тот момент еще не кино-, а только театральный), теоретики Брик, Борис Арватов, приехавший из Читы Николай Чужак, Борис Кушнер (тот, который в поезде вцеплялся Лиле в ноги и про которого она писала Эльзе, что он очень умен, интересен и вообще стоит при желании к нему присмотреться).

ЛЕФ выступал за жизнестроение как противоположность жизнеотражению. Искусство должно было стать утилитарным и прислуживать социуму и революции. Художникам следовало бросить традиционные жанры и заняться плакатом, росписью ситца и оформлением фабричных стен. Кино должно было выкраивать новую реальность с помощью монтажа (мы это увидим потом в грандиозном «Киноглазе» Дзиги Вертова). Новая послереволюционная действительность требовала новой техники, новых эстетических приемов. Слово «левый» подчеркивало, что правое крыло футуристов, чуждое социальной проблематике, отбрасывается, остается левое крыло искусства, готовое выполнять сугубо практические задачи. Надо поднять дух пролетарию, чтобы он чаще и сильнее долбил молотом? Поднимем. Надо вдохновить народ на прокладку труб? Вдохновим. Надо поздравить рабочих Курска с добычей первой руды? Поздравим.

Одна из лефовских художниц, Елизавета Лавинская, будет потом горько сетовать, что Ося, закулисный вождь ЛЕФа, задуривал им головы разговорчиками про функционализм и фактографию, отрывая от подлинного искусства, от станковой психологической живописи, — признавались только вещи конкретные, полезные обществу, вроде фотомонтажа и плакатов. «А сколько талантливой молодежи бросило искусство, ограничив себя оформительством. А Лавинский, бросивший скульптуру более чем на десять лет! — восклицала она уже в конце сороковых. — Родченко, оставивший живопись и лет через пятнадцать вернувшийся к ней, как к какому-то тайному греху. Ведь уходили от искусства не потому, что не любили, а из-за фанатичной веры в то, что искусство должно умереть, что пролетариату оно не нужно, искусство — буржуазный пережиток, вытравляли из себя эту любовь. <…> Влияние Брика на нас было настолько сильно, что весь трагизм поэмы “Про это”, вся глубина поставленных в ней вопросов в тот период мной не были осознаны. И то, что Маяковский заперся у себя на Лубянке, и крик “ты, может, к ихней примазался касте”, и слова “вороны-гости” — ведь всё изобличало этот страшный быт. Лилей Юрьевной это осваивалось несколько иначе — “он сам из себя вытравляет пережитки старого быта, вот ему и тяжело”. “Вы себе не представляете, — говорила она, — Володя такой скучный, он даже устраивает сцены ревности”»[229].

В 1923 году под влиянием лефовских идей Александр Родченко и муж Елизаветы Антон Лавинский отказались от преподавания во ВХУТЕМАСе — Высших художественно-технических мастерских — один живописи, другой скульптуры, стали деканами соответственно металлообрабатывающего и деревообделочного факультетов. Лавинский даже разбил все сделанные им скульптуры, а Родченко далеко запрятал свои живописные работы. Саму Елизавету, которая мечтала о скульптуре, лефовцы, по ее словам, чуть ли не принудили идти в архитекторы. Мало того, поддавшись пропаганде Лавинской, со скульптурного факультета ушли и художница Семенова, и еще десять или пятнадцать самых талантливых студентов.

Они же с Семеновой стали обращать в лефовцев и архитекторов. За эту подрывную деятельность девушек выгоняли из ВХУТЕМАСа, потом восстанавливали. Лавинская вспоминает, как остро завидовала тем, кто остался заниматься скульптурой, но вытравливала свою тягу к «чистому» творчеству как буржуазную гниль:

«Скульптуру я любила, так же как остальные, жила искусством, но для нас занятие искусством стало просто-напросто не советским делом. Искусство стало равноценно религии, так как же мы, советская молодежь, можем служить этому культу? Бриковские теории преспокойно укладывались в голове, как идеи Маяковского, и никто из нас — ни из младшего, ни из старшего поколения — не задумывался над тем, чем же в конце концов занимается Маяковский да и тот же Асеев, когда пишут поэмы и революционные стихи!

В 1930 году, уже после смерти Маяковского, Асеев сказал нам — Антону и мне:

— Вы, художники, были дураки, нужно было ломать чужое искусство, а не свое.

Помню, эта фраза потрясла меня своим цинизмом, но потом я поняла, что это была именно фраза: в тот период ничего подобного Асеев не думал и совершенно искренне сам громил и живопись, и скульптуру, воспевая фотомонтаж»[230].

Характерна сцена, описанная Чуковским в дневнике еще в феврале, в день приезда Маяковского и Лили в Петербург после зимнего двухмесячного испытания (всё-таки скрыться от «всяких Чуковских» им тогда не удалось): «Я сказал Маяковскому, что Анненков хочет написать его портрет. Маяк[овский] согласился позировать. Но тут вмешалась Лиля Брик. “Как тебе не стыдно, Володя. Конструктивист — и вдруг позирует художнику. Если ты хочешь иметь свой портрет, поди к фотографу Вассерману — он тебе хоть двадцать дюжин бесплатно сделает”»[231]. И это говорила женщина, сама с удовольствием позировавшая художникам!

Московский немец Дмитрий Вассерман раньше работал в фотоателье на Кузнецком Мосту, под началом у пруссака Карла Фишера, одного из основателей Русского фотографического общества. Туда приходили позировать разные замечательные личности. В объектив Вассермана, в частности, попал и Распутин. Судя по Лилиной реплике, ему удалось пережить все перевороты режимов и даже открыть собственное дело (впрочем, впоследствии он эмигрировал во Францию).

Что до Елизаветы Лавинской (которую тоже называли Лилей), то, когда писались ее воспоминания, она пребывала в депрессии и к тому же болела туберкулезом. Сплетники в окружении Лили Брик называли ее сумасшедшей. Поэтому слова ее стоит, наверное, делить надвое. Но если убрать из этих записок накипь горечи, всё равно остается скелет правды: журналистика в лефовской оптике оказывалась выше литературы, пропаганда — выше художественного романа, рекламные агитки — выше поэзии. Другое дело, что авангардные изобретения в области формы были и впрямь настолько революционны, а люди, входившие в ЛЕФ, настолько талантливы, что даже фотофакты, киноглазы и агитки у них получались высоким искусством, актуальным и по сию пору. Реклама, созданная Родченко и Маяковским, шедевральна. Взять хотя бы лозунги-плакаты «Лучших сосок не было и нет. Готов сосать до старых лет» и, конечно, «Нигде кроме как в Моссельпроме». А знаменитый плакат с Лилей, рупором приложившей руку ко рту и широко обнажающей белые зубы в крике: «Ленгиз. Книги по всем отраслям знаний!» Эта родченковская Лиля стала одним из символов XX века, ее и сейчас охотно монтируют в современные рекламные плакаты, гораздо более пошлые.

Довольно естественно, что в той атмосфере Лиля, то и дело подстегивая Маяковского к творчеству, верила, что идеальное искусство нового государства не только служит земным общественным нуждам, но и прямо вытекает из конкретных жизненных перипетий творящих его людей. Отсюда живучая формула: «Чтобы создать гениальное, нужно помучиться в жизни». Чтобы Маяковский не деградировал, чтобы прогрессировал, надо было держать его в черном теле. Теоретик Осип был для нее, конечно, непререкаемым авторитетом. Лавинская вспоминает такие Лилины речи:

«“Разве можно, — говорила она, — сравнивать Володю с Осей? Осин ум оценят будущие поколения. Ося, правда, ленив, он барин, но он бросает идеи, которые подбирают другие. Усидчивая, кропотливая работа не Осин стиль, ему становится скучно. По существу, Осе нужна стенографистка, которая записывала бы все его слова”.

О Маяковском она отзывалась так: “Какая разница между Володей и извозчиком? Один управляет лошадью, другой — рифмой”. И т. д. Такие заключения я слышала от Лили Юрьевны сама, так же как и ее вывод: “Страдать Володе полезно, он помучается и напишет хорошие стихи”»[232].

Любопытно, что и сейчас подобные стереотипы весьма популярны. Якобы чем больше разнообразного опыта выпадает на долю автора, чем глубже он окунается в кровь и почву, гной и сперму, шампанское и кокаин, тем гениальнее текст на выходе. Помню, еще на заре своей прозаической стези я оказалась в охраняемом владении одного известного телеведущего, где происходили съемки регулярной телепрограммы про честность и нравственность, в которых разоблачались пороки. Потом он прочитал мою книжку и хотел поделиться своими замечаниями:

— Вы меня простите за такие выражения, но чего вы боитесь? У вас бурлят эмоции, но еще два года такой порядочной жизни, и вы пропали. Вы будете деградировать. Вы засохнете.

— И что вы предлагаете? — спросила я.

— Уйти с цыганами, плюнуть на приличия, отдаться желаниям! Вам нужно три дня провести в борделе! Многие мои знакомые известные женщины прошли через этот опыт! Я могу вам устроить!

— И как это поможет моей прозе? — недоумевала я.

— Я могу сделать из вас Льва Толстого, — похвастался телеведущий. — Я знаю, как это сделать, но вы должны сказать «да». Я вас насквозь вижу! Скучная жизнь, никакого разврата, Коран в голове… Вас с детства запугали, вас зашорили! Давайте сделаем так. Я вам вечером с семи до двенадцати закажу трех обалденных, проверенных проституток и трех мальчиков. Пусть они вам покажут, что такое страсть. И еще двух п*дорасов. Настоящему писателю нужно это увидеть! Никакого принуждения — будете сидеть с блокнотом и записывать. Я вас уверяю, не пройдет и получаса, как вам самой захочется присоединиться. А если не захочется, то я от вас отстану.

— И что, бордель меня сделает Толстым? — смеялась я.

— Поймите, Горький, Гиляровский — все ходили в народ, к бомжам, а без реального познания ничего не будет. Как вы опишете высшее общество, если не побываете в ресторане, где в последний раз ужинала принцесса Диана? Вам нужно в оперы, вам нужно на Мальдивы, вам нужно к трансвеститам. Иначе — не опишете! Получится фальшак. Да или нет? Да или нет? — повторял он.

Я, разумеется, сбежала — и была в отместку вырезана из его передачи. В общем, жизнестроительство — штука шаткая, и слишком уж полагаться на нее не стоит.

ЛЕФ, конечно, так и не перевалил через бугор двадцатых годов. Пройдя несколько реинкарнаций — ЛЕФ, Новый ЛЕФ, РЕФ, — он свалится под бронированные колеса ВАППА — Всероссийской ассоциации пролетарских писателей, пролетарской литературы, сшитой по лекалам реализма XIX века. (ВАПП, родившаяся в 1920 году, через восемь лет переименовалась в РАПП — из Всероссийской стала Российской.) Вот что было главным расхождением: лефовцы считали, что революция требует новых форм и соответствующих революционных экспериментов; вапповцы же были слишком «двухмерны», на эксперименты у них не хватало воображения. Квинтэссенцией писательского ремесла для них была не техника, а марксистское содержание и классовое происхождение автора. Литература рабочих о рабочих и для рабочих — вот к чему следовало стремиться. Ну и равнялись, ясен перец, не на новое, опасное и непонятное, а на посконные и привычные образцы литературы из предыдущего столетия.

Но были у лефовцев и другие оппоненты. К примеру, группа «Перевал», участники которой — дурачки — плевали на классовую принадлежность и пеклись о свободе художника. Спустя несколько лет, уже в журнале «Новый ЛЕФ», Осип Максимович будет их брыкать:

«Начитавшись Воронских и Полонских, каждый молодой начинающий писатель прежде всего стремится стать “творческой индивидуальностью”. Он… знает, что, работая в газете или в журнале, ему не удастся во всю ширь развернуть свою творческую индивидуальность, ему придется бегать и писать по заданиям редакции, писать о том, что нужно и важно сегодня, что нужно и важно читателю, что нужно и важно для всего нашего культурного строительства.

Он знает также, что, сколько бы интересных фактов он ни собрал, сколько бы талантливых очерков ни написал, ни один Воронский и Полонский не напишут о нем ни одной статьи, не возвестят миру о появлении новой творческой индивидуальности, а вместе с этим и не дадут ему мандата на “свободное” проявление своих творческих задатков. <…> Неважно, будут ли его ругать или хвалить. Важно, что статьи о нем начнутся со слов: “Творческий путь молодого писателя такого-то отмечен” и т. д. — дальше пойдут неизменные лестные или нелестные сравнения этого нового молодого писателя с Толстым и Достоевским, с указанием, в чем он с ними совпадает и в чем расходится.

Мандат на творческую личность получен. Можно расплеваться с редакциями, можно на законном основании перейти из “Дома печати” в “Дом Герцена”, брать авансы и, сидя у себя в конуре, высасывать из пальца “свободные” рифмы и “обобщающие” образы.

А еще через некоторое время можно, сидя в пивной, жаловаться на строгости цензуры и писать письма Горькому о том, что в Советской России настоящему писателю трудно развернуться.

Мы, лефовцы, совместно с руководителями ВАППа боролись против этой индивидуалистической заразы. Мы всеми средствами убеждения доказывали руководящим органам и писательскому молодняку, что путь Воронских и Полонских гибелен для советской литературы. И, кажется, мы многого на этом пути достигли»[233].

Но внутри ЛЕФа кипели противоречия. Не все были настроены на чистый утилитаризм. В ЛЕФе состоял Пастернак — уж он ли не индивидуалист? Да и Маяковский — и за это в первом номере «ЛЕФа» его критикует Чужак — единственный выход из быта видел в будущем, за каким-то фантастическим горизонтом. Ну а как еще, если всё в принципе осталось по-прежнему. Тустепы, таперы, шубки, богатство и нищета. В стихотворении «О дряни» (1921) Маяковский нападает на мещанство в виде котят и канареек, но сам же посылает Лиле клеста, лелеет их общее гнездышко и обожает домашних животных. Несовпадение получается. Несовпадение, которое его в итоге разломало.

О том, что лефовская доктрина была во многом навязана Маяковскому обожавшим его Осипом Бриком, можно понять из позднейшего разговора Шкловского с Дувакиным:

«В[иктор] Ш[кловский]: Брик был прежде всего человеком аскетическим. Он нравился женщинам, но он женщин не любил. Он был раньше богат, но богатство он не любил. Он был скромным человеком, ну, как вам сказать, но немножко талмудистом, но человеком с превосходной анализаторской головой, слишком отвлеченным для искусства, но самоотверженным.

В[иктор] Д[увакин]: По отношению к?..

В. Ш.: Маяковскому.

В. Д.: К Маяковскому или к искусству?

В. Ш.: К Маяковскому. Он был настоящий апостол Маяковского. Одновременно, как всякие апостолы, они хотят втереть свое учение Христу. Это кончается тем, что Павел подменяет Христа. Но вот литература факта… Брик не любил искусство. Он любил кино за то, что кино — не искусство, что оно плохое искусство, скажем, что его надо отдалять от искусства. Но вот эта литература факта, с одной стороны, была… черт его знает, там и мои статьи очень ранние, но это вообще… истерика этого — была бриковская истерика. Я тогда печатал, что когда они отрицали искусство, я говорю, что у нас в журнале печатается Маяковский, Пастернак, Асеев, печатаете Бабеля и одновременно говорите, что искусства нет. Это не получается. Это получается так, как ханжа попадает в тюрьму в “Пиквикском клубе” и ему говорят: “Хотите что-нибудь выпить?” Он говорит: “Все спиртные напитки — это суета сует”. Тогда его спрашивают: “А какую из суеты сует вы любите?” Он говорит: “Крепкую”. И ему подают ром. Так что всё это суета сует. Значит, литература факта — это не была ошибка, потому что она сейчас значила в мировом искусстве очень много и очень много значит в чешском искусстве. И это значение мемуара и включение по достоверности… там такая школа Дзиги Вертова, включение, новое отношение к фотографии, отношение… создание эстетики фабричных зданий, понимание того, что эстетика облегчает работу, — это было всё…

В. Д.: Всё это придумано было уже тогда. Сейчас…

В. Ш.: Это было придумано тогда.

В. Д.: А сейчас это к нам вторично приходит с Запада.

В. Ш.: К сожалению, вот видите, это очень так серьезно. Была такая история. ЛЕФ был аскетическая организация.

В. Д.: ЛЕФ?

В. Ш.: Да. Там, значит, служащие: один на жалованье — это Петя…

В. Д.: Незнамов, да (поэт и критик Петр Незнамов состоял во владивостокской футуристической группе «Творчество». — А. Г.). Еще были две… машинистка… Чистякова? (Черткова?) и Ольга Маяковская (младшая сестра Маяковского. — А. Г.).

В. Ш.: Ольга Маяковская тоже служила там на четверть ставки. И всё, больше никого. И мы издавали журнал. Ну, платили, конечно, за рукописи мало.

В. Д.: Но платили всё-таки?

В. Ш.: Платили, но мало. Это привело в ужас Бабеля, когда мы за его… собственно, за его собрание сочинений заплатили столько, что он мог пойти в кафе или один раз пообедать. Неправдоподобно мало. Ну вот. И ЛЕФ был великое непонятое революционное искусство. Там были номера, когда в одном номере печатался Маяковский, Эйзенштейн, Дзига Вертов, опоязовцы — и всё это были вещи, которые остались.

В. Д.: Да. Не все номера равноценны. Вот это как раз вы говорите про первые номера, 23-го года, лучшие»[234].

В общем, в 1923 году Маяковский, с одной стороны, ваял агитки (не поступаясь при этом новаторством воплощения), с другой — занимался тем самым бытом. Надо было постоянно подтверждать свое право на комнатку в Лубянском проезде: он с Бриками снова собирался за границу, и за время отсутствия хозяина квадратные метры могли изъять. Рассматривался даже вариант с пропиской там Лили.

Любовные отношения тоже стоило привести в порядок, вышколить себя, повыдергивать из тела мещанские колючки ревности. Лиля мечтала научить его жить так, как легко удавалось ей самой: совмещая ненавистный, казалось бы, быт (уют, чаепития, бирюльки, портниху в Фурманном переулке, прислугу Аннушку) и свободные взгляды на секс и любовь. Она пишет:

«Ты мог бы мне сейчас нравиться, могла бы любить тебя, если бы был со мной и для меня. Если бы, независимо от того, где были и что делали днем, мы могли бы вечером или ночью вместе рядом полежать в чистой удобной постели; в комнате с чистым воздухом; после теплой ванны! Разве не верно? Тебе кажется — опять мудрю, капризничаю. Обдумай серьезно, по-взрослому. Я долго думала и для себя — решила. Хотелось бы, чтобы ты моему желанию и решению был рад, а не просто подчинился!»[235]

Вот как просто всё складывалось у нее в голове: днем гулять и крутить романы, а вечером, после ванны, лежать рядышком как ни в чем не бывало. Романы романами, а семья — святое. И почему Маяковский не мог понять? Ося ведь понял.

Летом они полетели в Германию — рейсом Москва — Кёнигсберг, про который Маяковский напишет стихи. Сначала в санаторий под Гёттингеном, потом на остров Нордерней, куда также приехали Эльза, Елена Юльевна, Шкловский и еще несколько друзей. Эльза лежала в комнате больная и дулась — Шкловский был с ней всё так же нестерпимо горяч, а Маяковский — всё так же холоден. На этот раз он вел себя паинькой. Никаких карт — купание в море, прогулки на пароходике, ловля крабов, загорание на пляже, чтение Гейне (книжку, которую он в то лето всё время носил с собой, Эльза сохранила у себя как реликвию). Впрочем, Якобсон, по словам Б. Янгфельдта, вспоминал, что до Нордернея был не Гёттинген, а южнонемецкий курорт Бад-Флинсберг (сейчас — польский Сверадув-Здруй), и вот там-то Маяковский с огромным пылом обыгрывал в карты всех подвернувшихся, в частности какого-то русского эмигранта, вывезшего из Сибири чуть ли не тонну платины.

Маме Каган, видать, пришлось смириться с ненавистным поэтом. На фотографиях вся компания отдыхающих выглядит счастливой. Еще бы, несколько недель сплошного отдыха — сказка. Мужчины на снимках в черных купальных костюмах, Лиля счастливо щурится на солнце: фирменная широкая улыбка, нос вздернут.

Маяковский, по воспоминаниям Шкловского, был весел и по-мальчишески плескался в волнах. Правда, как сказано в стихотворении «Нордерней», написанном 4 августа, ему якобы всё время чудились выстрел «Авроры» и буря революции, кроме которой ему, дескать, ничего не надо — что явно притянуто за уши, чтобы оправдать собственное наслаждение буржуйским курортом. «Аврора» к песчаным дюнам острова так и не подошла:

…Но пляж

буржуйкам

ласкает подошвы.

Но ветер,

песок

в ладу с грудастыми.

С улыбкой:

— как всё в Германии дешево! —

валютчики

греют катары и астмы…


И Брики, и Маяковский, хотя и выехали из РСФСР по выданным Луначарским служебным паспортам, никакой особенной пропагандистской работы не вели. Маяковский лишь раз выступил в Берлине и вернулся на несколько дней раньше Бриков — Осипу надо было выступать, Лиле — гулять по музеям и встречаться со знакомыми. Вернуться-то вернулся, но уже мечтал и хлопотал о поездке в Америку. Тем более что в Нью-Йорке было кого навестить — там уже обретался Давид Бурлюк.

Брики везли из Германии новую мебель, а Маяковский обсуждал журнал «ЛЕФ» у Луначарского, встречался с Троцким. В Водопьяном продолжались сборища, теперь под эгидой ЛЕФа. Девочка Мэри из их коммунальной квартиры, зимой наблюдавшая с интересом, как выгнанный Маяковский стоит под окнами, теперь прислушивалась к разговорам шикарных жильцов. Днем у них чтение стихов, завтраки, обеды, совещания. Вечером — на извозчиках в ресторан, в театр. Ночью — карты на деньги, иногда до утра. Пока господа в театрах, Аннушка, убиравшая в комнатах, щедро угощала помогавшую ей Мэри конфетами. Девочке нравились краски Маяковского, украшавшие будуар этюды к «Окнам РОСТА» и висевшая в простенке между дверью и окном афиша «Закованная фильмой» с Лилей, запутавшейся в кинопленке…

Атмосферу тех лет передают два анекдота. Первый со слов Юрия Тынянова, писателя, опоязовца, формалиста, профессора Института истории искусств, записал в дневнике Чуковский. Другой широко пошел в народ. У Тынянова в пятом и шестом номерах «ЛЕФа» (это первые номера 1924 года) выходили статьи «Словарь Ленина-полемиста» и «О литературном факте». Чистая классика. Так вот, напечатать их напечатали, а гонорар всё никак не платили. Версия № 1: «Однажды ЛЕФ в лице Осипа Брика задолжал Тынянову 50 р. и не заплатил. Пришли к Брику они вдвоем с Шкл[овским]. Брика нет. Лиля пудрится, “орнаментирует подбородок”, а Брик не идет… Шкловский советует Тынянову: “Ты поселись у него в квартире и наешь на 50 р.”. План не удался. Тогда Шкл.: “Юра, тебе нужен указатель Лисовского?” (Фундаментальное издание «Библиография русской периодической печати. 1703–1900» книговеда Николая Лисовского, содержавшее наиболее полные сведения о всей выходившей тогда в России периодике: время и место издания, данные об изменении названий, периодичность, фамилии издателей, редакторов и т. д. — А. Г.) Еще бы. “Вот возьми”. Снял с полки у Брика книгу, сунул Т[ыняно]ву в портфель, и они оба ушли. Брик заметил пропажу только через год»[236].

Вторая версия гораздо более пикантная. Тынянов пришел за деньгами, а Брика нет. Лиля одна. Стол сервирован. На столе — алкоголь, угощение. Лиля раздевается и наступает. Тынянов не то чтобы очень хочет, к тому же он женат — на старшей сестре вирусолога и иммунолога, будущего лауреата Сталинской премии Льва Зильбера и писателя Вениамина Каверина. Но подарок слишком соблазнителен — почему бы и нет? Наутро они просыпаются вместе. Тынянов собирается уходить, мнется и робко спрашивает: «А как же гонорар?» Тогда Лиля бросает ему насмешливое: «Ах, вы еще и денег хотите?» В некоторых вариациях анекдота идея расплатиться за публикацию телом Лили принадлежит Осипу Брику. Эпизод, возможно, и выдуманный, но очень похожий на правду. Осип и вправду предстает эдаким невидимым режиссером, маленьким тихоней-дьяволом и немножко сутенером, который дергает за ниточки всех, кто его окружает. «В те годы Брик был настоящим вождем, — вспоминал в разговоре с Дувакиным литератор Виктор Ардов. — Я скажу так, я заметил и тогда, в 20-х годах: если Брик мне сегодня что-нибудь расскажет (какое-нибудь открытие или какой-нибудь тезис, теорию), Маяковский через два месяца будет об этом говорить в Политехническом музее. Он был настоящим вождем»[237].

Да, Осип был вождем. А Лиля — вождихой.


Танцуем себе понемногу | Лиля Брик: Её Лиличество на фоне Люциферова века | Всяческих охотников до наших жен