home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



6

Теперь Францу Маринелли было уже тридцать, а «ты в этом возрасте либо себе новые зубы вставил, либо все еще ногти грызешь, как мальчишка». По крайней мере так говаривал дядя Генри, и тетя Мауси с ним соглашалась.

Голос стюардессы мягко попросил пристегнуть ремни, словно объявил детскую передачу. Генри и Мауси были бодры и благодушны, словно жизнь еще готовит им что-то хорошее. Франц тоже. Они сидели с умильным выражением лица, как те, кто хоть и знает наизусть «В наших Альпах, в час рассветный…», но уже давно не поет. И правда, был рассвет, утро чудесное, и они собрались попутешествовать. Настолько счастливы, что готовы взлететь. Улетать — такое счастье. Лететь означает улетать.

Дядя Генри и тетя Мауси были невелики ростом, но только по сравнению с другими. Сами по себе они казались высокими. И были настолько одним целым, что иногда она испытывала угрызения совести из-за его пороков: словно это она оборачивается вслед официантам, плавно скользящим по залу, как в парижском ресторане «Максим».

Генри никогда ей не изменял. С другой стороны, ей так и не удалось полностью обуздать его жадные взгляды, украдкой бросаемые в сторону красивых незнакомцев и запрещенных кушаний. Он любил рельефные мускулы и сласти. В мире было полным-полно красивых официантов и людей, которые подходят к столику и, склонившись, доверительно спрашивают: «Как поживаете?» и «Не угодно ли что-нибудь заказать?». Под конец Генри весил больше двухсот килограммов, не меньше чем тоска, читавшаяся в его рыскающих по сторонам глазах.

Мауси и Генри летели бизнес-классом: «Мы так редко летаем», — говорили они. Благоговение, с которым люди произносят слово «бизнес-класс», напоминало Францу восхищение историков прошлым исключительно потому, что оно прошло. Таков был Horror vacui[27], испытываемый историками перед пустым, ничем не заполненным временем, а Франц, чтобы хоть чем-то заполнить свое прошлое, вспоминал о своей несчастной любви. Воспоминание о ней было незарубцевавшейся раной. Франц сейчас пролетал над местами, где разворачивались основные события его прошлого, над местами, по которым он, в ту пору помощник проводника в спальном вагоне и начинающий любовник, проезжал десять лет назад: вот Южная железная дорога, вот Земмеринг, вот горы, такие маленькие, если смотреть сверху, — все это вскоре скрылось далеко внизу и осталось в далеком прошлом; он еще раз увидел те горные перевалы и вершины, на которых когда-то мучительно страдал от неразделенной любви.

Франц, его дядя и тетя на борту турбовинтового самолета компании «Ал италия» как раз пролетали над озером Гарда возле городка Сало[28]. Потом они приземлились на довольно обшарпанной взлетно-посадочной полосе под Брешией. На так называемом здании для приема авиапассажиров, которое на обратном пути превратится в здание для ожидающих вылета, они, выглянув из своего маленького иллюминатора, смогли разобрать надпись крупными буквами «Международный аэропорт Брешии». Самой Брешии ни сейчас, ни позже им рассмотреть не удалось. Дальше ехали на взятой напрокат машине, за рулем был Франц. Его задача заключалась в том, чтобы без приключений доставить их обоих, и себя тоже, в отель «Киприани». Дядя Генри считался крупным искусствоведом, а его жена Мауси всю жизнь сопровождала его по стандартному маршруту: в отель «Киприани» в Азоло[29] — на машине с кондиционером, до балдахина во дворе палаццо, оттуда пешком по лестнице, а под конец еще провожала взглядом, пока он не скроется за дверью своего номера — одного из трех отведенных им роскошных номеров с фресками шестнадцатого века, с мини-баром, — переночевать в постели с пологом обойдется каждому в пятьсот долларов. Франц, лежа в одиночестве в постели с пологом, слышал пение дроздов и рокот мотоциклов, доносящиеся с улицы, точно из другого мира, к которому он вскоре не будет иметь никакого отношения. Все это уже ушло так далеко. А вскоре уйдет еще дальше. Вот так он ощущал себя в тридцать лет.

Куба, черепашка… Мечтам своей юности Франц изменил, а может быть, это они ему изменили и куда-то исчезли, словно затаились в засаде, чтобы в решающий миг выскочить оттуда и наброситься на него.

Так и бывало: прошлое снова и снова подстерегало его, настигало, обрушивалось всей своей тяжестью.

И только сон ему не изменил.

Франц мог бы кое в чем упрекнуть эту жизнь. Например, его всегда возмущало, что в мире, в какой-то яркой, глянцевой, полупризрачной его области, существуют великолепные и неприступные красавцы и красавицы, совершенно недостижимые для жадно и неотрывно наблюдающих за ними издалека уродин и уродов, которым суждено услышать слова «я тебя люблю» лишь из уст себе подобных, лжеца, христианина, добродушной и многотерпеливой жены или какого-нибудь иного, столь же милосердного человека. В общем, из уст людей, которые, если относятся к бедным уродинам и уродам серьезно, всегда к этому «я тебя люблю» мысленно прибавляют: «Хотя страшнее тебя еще поискать».

За неделю до отъезда Франц вместе с дядей и тетей еще раз посмотрел фильм Пазолини «Теорема», в котором появляется ангел, разрушающий все, к чему прикасается, в том числе и прекрасные, ведущие куда угодно и в никуда аллеи, которые еще существовали в долине По, когда снимался фильм, а теперь остались только на кинопленке. По ним разъезжала в ноябре Сильвана Мангано, жена директора фабрики, а потом ее под звуки «Реквиема» Моцарта — «Dies irae» — насилует тот человек, а в конце фильма жена директора фабрики выбирается из рва, с растрепанными волосами и безумным лицом, — ничего подобного до Пазолини ни кинематограф, ни литература, ни жизнь не знали. Опустившийся тип поправляет штаны с гордостью пролетария, который поимел эту надменную богачку как следует, а она садится в автомобиль и едет обратно, в сторону Милана, под звуки «Реквиема» Моцарта — «Dies ilia», и кричит долго и громко — ничего подобного никто никогда не слышал ни на равнине По и вообще нигде, — кричит пронзительно, проезжая по прямой как лезвие аллее.

Итак, капелла Скровеньи[30] была закрыта.

От отеля «Киприани» было рукой подать до вилл Палладио[31], которые Генри собирался им показать и по которым, кажется, даже обещал провести для них экскурсию. Но потом Генри никуда не поехал, остался в своем роскошном номере с фресками, так как сразу по пробуждении якобы почувствовал себя плохо, он ведь никогда не был абсолютно здоров и никогда не мог сказать наверняка, что болен, но в то утро, когда они решили отправиться на виллу Ротонда, чувствовал себя «хуже некуда», как он выразился. Мауси и Франц так и не узнали, почему Генри практически неделю просидел в отеле. Вскоре они стали подозревать, что все дело, вероятно, в официанте Микеле, обслуживающем их столик. Или в Сандро, бармене. А может быть, в обоих. Неспроста Генри часто сидел в библиотеке или в баре за журнальным столиком и притворялся, что читает. Но, может быть, он только любовался красивой фотографией Че Гевары в баре «Киприани», на которой герой был снят в тот миг, когда победно спустился с гор Сьерра-Маэстра с пистолетом в одной руке и первой после победы коибой[32] в другой. И Генри не мог скрыть своего восхищения, хотя вообще-то ему были мало свойственны революционные настроения. Сандро у кофеварки, а за ним на стене — фотография Че Гевары…

Генри никогда не уезжал из Европы и поэтому считал, что Италия чрезвычайно эротична. Если бы ему довелось побывать на Кубе!

На второй же день, когда он объявил за завтраком, что никуда с ними не поедет, но всячески настаивал на том, чтобы его жена и Франц отправились на этой чудесной машине посмотреть что-нибудь чудесное, у Францика, как называл его дядя, и тем более у Мауси закралось подозрение, что все дело в Сандро, весь день томящемся за стойкой бара в ожидании, когда у него закажут коктейль или какой-нибудь другой так называемый «дринк», а потом подающем их с льстивой, подобострастной улыбкой, как того требует профессия. При этом Сандро держал себя совершенно непринужденно, курсировал между столиками и стойкой, словно все это детские игры.

Франц и Мауси сквозь пальцы смотрели на причуды Генри — мол, это старческий каприз, старались не замечать его зловещих пристрастий, точно это были невинные странности. Они не смели признаться себе в том, что все это не пустяки, не легкий приступ мигрени.

Генри говорил, что ему так плохо, так нехорошо, что он «ни за что на свете» не отправится в столь утомительную поездку к одной из вилл Палладио, ведь там «множество крутых лестниц и ни единого лифта», и уже тем более не сможет провести для них экскурсию на месте.

Итак, они вдвоем уехали из Азоло, чтобы осмотреть капеллу Скровеньи в Падуе. Генри дал парочке еще кое-какие указания, напомнил, на что они должны особо обратить внимание, а потом проводил и помахал на прощанье.

Итак, они ехали по прекрасному городу Азоло, мимо виллы Палладио, которую вместе с Генри собирались осмотреть в первую очередь, и встроились в ряд, держа курс на жизнь на автостраде SS 248.

Собственно, уже тогда Италия мало напоминала Италию. Это было очевидно, но верить в это все-таки не хотелось.

Падуя их тоже разочаровала. Разочарование они могли бы заесть пиццей или на площади перед базиликой, скрытой строительными лесами, запить капучино, который, кстати, был придуман в Вене, или стаканчиком граппы — по крайней мере звучит лучше, чем водка из виноградных выжимок. Капелла Скровеньи была закрыта, и они расстроились, но стали утешать себя тем, что в итальянских музеях так и так экспонируется не все и что самое красивое утаивают, или уже похитили, или загубили неумелым хранением, — а потом решили отправиться в обратный путь и вернуться в Азоло к обеду раньше намеченного.

Итак, не было и полоеины первого, когда они сели в машину и выехали на автостраду, чтобы успеть к обеду в «Киприани».

В отеле тетя Мауси захотела быстренько принять душ, а Франц сразу же направился в ресторан. «Генри, — думал он, — сейчас в постели и проспит этак с часу до пяти». Во время их путешествий он всегда исчезал как минимум часа на три. Едва кивнув, он снова исчезал, может быть, и в самом деле потому, что устал, но, может быть, еще и для того, чтобы снова к ним вернуться. И дома он поступал так же: каждый день как минимум один раз скрывался от самого себя. Иначе такой долгий день и не вынести. Засыпать, по его мнению, было одним из наиболее приятных состояний, которые ему случалось испытывать. Да и просыпаться тоже, особенно теперь, когда он мог распоряжаться своей жизнью как хотел. У него уже давно не было так называемых обязательств: собственно говоря, он просыпался по утрам только для того, чтобы не позднее половины второго снова лечь спать, чтобы заснуть и снова проснуться, в надежде, что сейчас он блаженно заснет и умрет во сне. И однажды его в самом деле не удалось разбудить, как ни трясли, как ни уговаривали проснуться, как ни увещевали, как ни напоминали, что его ждет любимое лакомство — мороженое с ромом и орехами. Вот так, любил поспать и во сне умер, — по пословице: повадился кувшин по воду ходить, тут ему и голову сломить.

Однако, войдя в зал ресторана, Франц заметил, что за их столиком, «недалеко от окна, чтобы свет был не слишком яркий, а приглушенный», как гласили указания дяди относительно освещения, еще когда он заказывал номера, — сидит Генри. Он расправил на груди огромную полотняную салфетку и нетерпеливо, как ребенок в ожидании подарка, поглядывал на официанта, который в это мгновение обливал коньяком и поджигал жаркое.

И тут Франц забыл, что было в этом путешествии дальше.

Именно тогда, при виде Генри, Франц Маринелли задумал фотоальбом, и более того, нашел свое истинное призвание: внезапно, мгновенно он понял, чем отныне будет заниматься. Он не хотел запечатлевать решительно ничего, кроме людей в миг истинного, несомненного блаженства. В такой миг, когда Генри подали тарелку, или в такой же миг, чуть позже, когда он поднес вилку ко рту. Ведь тот, кого видел перед собой Маринелли, был счастлив.

В голову любому человеку, в том числе и Францу, приходит множество идей, но чаще всего ни одна из них впоследствии не воплощается: все, о чем на протяжении своей жизни говорит и думает человек, обычно исчезает бесследно. Франц до сих пор не знал, кем хочет стать и что из него выйдет. Фотографировать и подрабатывать экскурсоводом — куда ни шло, пока он еще студент, сойдет, но ведь на это не прожить. Жизнь напирала, того и гляди собьет его с ног, а он пока был перед нею совершенно беспомощен. До сих пор он не жил, а все строил какие-то призрачные планы, что-то замышлял, размышлял, и этим пока все и ограничивалось. Дальше этого пока не шло.

Когда-то он уже носился с идеей фотоантологии «Беспорядок», в которой хотел показать комнаты людей, не умеющих убирать за собой. Или скамеечки с сидящими на них дамами, которые, закрыв глаза, подставляют лоб первым, а может быть, последним лучам солнца. Найти такие лица можно в парках каринтийских курортов или в Зальцкаммергуте[33], а еще на море, вечером, на закате, — улыбающиеся лица с печатью любви и самоотречения, чем-то напоминающие Будду, — он уже сделал несколько таких снимков. Однако улыбок на этих лицах в действительности не было. Впечатление улыбки создавал особым образом падающий свет.

Но только когда Маринелли задумал альбом под названием «Счастье», его жизнь и в самом деле обрела смысл, и это было настолько очевидно, что он даже испугался, как бы кто-нибудь не украл его идею и не явил этот проект миру прежде него. (Ведь так называемые художники больше всего любят поговорить о «проектах», вот упомянет он невзначай о своем «проекте» — и поминай как звали.)

Потом он решил фотографировать знаменитостей за едой, ведь они выглядели столь же блаженными, как и простые смертные, по крайней мере пока думали, что на них никто не смотрит; немногое же еще объединяет людей в этом мире.

А может быть, единственное, что объединяет всех однажды родившихся, — смерть.

Франц долгое время думал, что счастье нельзя сфотографировать. Но теперь, зачарованно следя, как ярко сияет облитое горящим коньяком жаркое, он понял, что счастье и вправду существует, хотя длится лишь мгновения. И что его можно сфотографировать.

К сожалению, у него не было с собой фотоаппарата.

Генри в этот час был единственным посетителем ресторана в стиле модерн, и поэтому ничто не отвлекало Франца от лица Генри, отразившегося в отблесках коньячного пламени в настенных зеркалах: это мгновение как нельзя более подходило для планируемого Маринелли альбома с фотографиями людей, запечатленных в тот миг, когда перед ними ставят тарелку или когда первый лакомый кусочек вот — вот исчезнет у них во рту. Франц никогда не видел более счастливого человека, чем Генри в ту тысячную долю секунды, когда подносил вилку ко рту.

Поначалу он задумывал этот альбом как что — то значительное и масштабное: все мгновения счастья, которые читались на лицах, он хотел если не сохранить навсегда, то по крайней мере подтвердить документально. Таким образом, его серия «Остановись, мгновенье!» обещала внести вклад в историю человечества.

Но даже испытывая блаженство, люди все — таки были неискренни, даже занимаясь любовью, в постели, они пытались использовать возбуждение партнера, притворяясь, что счастливы с ним. Поэтому Маринелли выбрал для своего фотоальбома не притворство людей на пороге оргазма, а бесспорное, несомненное, хотя, может быть, и примитивное счастье.

Вернувшись в Вену, он немедленно принялся снимать — по большей части писательские выступления. Он фотографировал лица писателей в разных ракурсах: спереди, сбоку, так, эдак, за секунду до того, как они произнесут первую фразу, как правило неудачную. А еще у него хватило бы на целый альбом фотографий слушателей, сидящих в первом ряду читальных залов городских библиотек, и мечтательно улыбающихся, и кажущихся счастливыми за секунду до того, как писатель произнесет первую фразу.

Читая отрывки из своих произведений, сам писатель, возможно, ощущал полуобморочное блаженство и оттого порой настолько увлекался, что не мог остановиться, и администратору приходилось выключать свет, однако его лицо при этом ни на миг не утрачивало скорбного и безрадостного выражения. Он всего-навсего искусно притворялся особенно несчастным, в отличие от большинства слушателей, сидящих во втором ряду и дальше, — либо откровенно несчастных, либо скучающих, с застывшими на лицах гримасами досады, либо разозленных тем, что приходится здесь торчать, высидеть этот бред до конца, и надо же, опять вечер прошел впустую, а они вот-вот заснут.

Выражение счастья на лицах слушателей в конце зала объяснялось просто: они заснули, как в клинике, где лечат гипнозом. А те, кто не спал, мечтали и смотрели в окно или вглядывались в бесконечность за оконным стеклом.

На писательские чтения все эти журналисты, заместитель бургомистра, директор библиотеки часто приходили не по своей воле; в конце они выступали с небольшими речами о том, как же они счастливы, что уговорили писателя к ним прийти, и какое это счастье для них лично. Но по-настоящему счастливое выражение, которое можно было запечатлеть на фотографии, появлялось на их лицах только во время маленького фуршета, когда они решались признаться себе, что хотят наконец насладиться жизнью: «Я хочу наконец заняться любовью, потрахаться, ча-ча-ча!»

Все, чего слушатели, включая Франца, хотели в эти неумолимо тянувшиеся часы, — это жить, а не следить за тем, как писатель тщетно пытается создать некое подобие иной жизни посредством слова. Да и что такое в конце концов роман! И чем он отличается от реанимации? Ведь роман — это отчаянная попытка оживить прошлое, вдохнуть жизнь в то, что уже умерло. Воскресить то, что ушло навсегда. Ведь подобное сочинительство — не прекрасный, а кошмарный сон. Ведь пишут чаще всего те, кто одержим навязчивой идеей, будто мир без их книг не обойдется; кто воображает, что прошлое еще можно оживить, да еще зарабатывает деньги этим самообманом. Пишут книги те, кто воображает, что еще не все потеряно, что жизнь еще впереди.

Неужели писатели не догадывались, что все их усилия бесплодны? А они ведь фиксировали все, что с ними происходит. Дело в том, что они воссоздавали идеальную Вселенную на основе жалких подробностей реальности, пытаясь на страницах книг приукрасить собственную мелкую и пошлую жизнь, показать ее не такой, какой она была на самом деле, а значит, на страницах книг еще раз от нее отречься.

Ненавидя фотографов и завидуя им, писатели воображали, будто их взгляд способен проникнуть в некую загадочную область, недоступную глазу фотографа. Писатели были убеждены, что провидят тайны макро — и микрокосма, что рядом с их величием меркнет маленькое, с подсолнух, солнце, тускнеют крошечные, точно песчинки, звезды и что средоточие всего сущего — это их глаза, от которых не укроется ничто ни в одном из видимых и невидимых миров. Писатели способны запечатлеть невидимое, по крайней мере так им казалось.

Писатель черпал вдохновение в прошлом, безвозвратно исчезнувшем и грозившем лишить его настоящего. Прошлое постоянно вторгалось в настоящее писателя, точно какая-то тяжелая болезнь. Именно такими, с печатью тяжелой болезни на лицах, выглядели писатели на его фотографиях. Стоило им увидеть эти снимки, как они, присмирев, испуганно затихали и мысленно, наверное, задавали себе вопрос: «Боже мой, и это я? Что это со мной?»

Все, кто пишет книги, черпали вдохновение в несчастье. В несчастье и в тоске по далеким пальмам. Все события их жизни остались в прошлом, в настоящем было только несчастье.

Эти писатели читали свои произведения с таким видом, словно управляют ходом созвездий и усыпанное звездами небо в их власти, словно кроме них никто не дышит, не живет и не умирает, словно Вселенная существует ради них одних, лишь для того, чтобы сошелся их гороскоп. Ну и что же, это все?

Погруженный в эти размышления, Франц снова заснул и даже увидел какой-то сон.

Но впервые Франц задумался о природе счастья, увидев своего дядю в то мгновение, когда ему подали тарелку с облитым пылающим коньяком жарким, которое навеки исчезнет у него во рту.

Сначала Франц решил снимать писательские чтения, но потом обнаружил, что на фотографиях у него все больше скучающие, или спящие, или те, кто не мог заснуть, а очень хотел бы демонстративно, вызывающе, чтобы дать выход своей злости, показать, что им тут не литературу предлагают, а бред, дерьмо какое-то этот тип перед ними размазывает. Единственные, кто ощущал себя на этих чтениях счастливыми, — это писатели, даже если по их виду это было незаметно, ведь они приходили в черных костюмах и сидели со скорбным выражением лиц, еще не успев произнести первую фразу, часто неудачную во всех отношениях. Поэтому Франц в конце концов исключил их из своего альбома «Счастье».

Франц вскоре понял, что в жизни люди чувствуют себя счастливыми, когда главное уже позади, — не важно, занимались ли они любовью, приходили на поминки, предвкушая оглашение завещания, или даже слушали писательские чтения; только под конец они ощущают блаженство — не важно, на праздничном банкете, когда их еще раз восхваляют и прославляют во время застольной речи, ища ли глазами бутылку или официанта с бутылкой, в ожидании вопроса «Вам красное или белое» и украдкой посматривая, где же тарелки и кто положит им еще.

Францу случалось фотографировать их и на приемах поскромнее, когда они во время фуршета опасливо и похотливо следят за соблюдением очереди, подмечая, кто здесь слишком часто протискивается к подогретым тарелкам. А настроение падает по мере опустошения тарелок, но в какой-то момент, когда участники банкета мысленно говорят себе: «А сейчас я встану, пройду к столику с десертом и всего положу себе на тарелку», — на их лицах неизбежно появляется счастливое выражение, радость предвкушения. А потом они возвращаются, уверенные, что урвали что-то, чего тем, кто подойдет позже, не достанется, что у них есть что-то, чего у других не будет. Ведь почти все уже съедено дочиста.

Францу казалось, что всего одному мгновению, именно тому мгновению, когда он увидел счастливого Генри, он обязан многими годами жизни или вообще всем. Но именно тогда у него не было с собой фотокамеры. Вспоминая об этом мгновении, он вспоминал лишь о том, что воспоминание — не фотография. А потом замысел альбома «Счастье» почему-то не воплотился. Этот фотоальбом так и не увидел свет. Но толчок уже был получен, и Франц понял, чем отныне хотел бы заниматься.


предыдущая глава | Однажды днем, а может быть, и ночью… | cледующая глава