home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



5

За сутки до того, как его отец был найден мертвым в кабинке магазина «Гигиена брака» в Санкт-Пёльтене, Франц ночью ехал в спальном вагоне в Венецию. Теперь он был студент двадцати одного года от роду и подрабатывал на каникулах помощником проводника, — еще и для того, чтобы не оставаться дома. Из дому он стремился убежать как можно скорее, а когда вспоминал, о чем именно говорил с отцом за всю жизнь, то оказывалось, что их беседы поместились бы на десяти, максимум двадцати страницах формата А-4 по германскому промышленному стандарту. Все разговоры вращались практически только вокруг денег, которые детям якобы не положены. Годами он должен был выслушивать, как дорого обходится родителям, словно он — домашнее животное, содержать которое весьма накладно. Но, к счастью, существовала еще мать, у нее был собственный капитал, и за спиной Франца Иосифа она иногда подбрасывала ему денег. В высшем обществе Вены она считалась состоятельной, хотя не очень-то умело распоряжалась своим состоянием. Напротив, Франц Иосиф был одним из самых скупых людей, которых когда-либо видела Вена.

Вместе с Францем в поезде ехала его подруга. Андреа. С соседней парты в последнем ряду.

Впервые в жизни он ехал в ночь с женщиной, которую тайком провел в свое служебное купе. Было холодно. Они просто окоченели. Выяснилось, что путешествовать им предстоит несколько дней. Однако у них были звезды, такие же, как дома. И вдруг он осознал, что Андреа, натуральная она блондинка или нет, бог весть, лежит перед ним совершенно обнаженная. Душе пригрезилось сиянье лепестков, миндаль в цвету, форзиций блеск на солнце…[18] Они тут же превратились в детей, словно оказались в джунглях Новой Гвинеи, и набросились друг на друга, будто хотели друг друга съесть. Новая Гвинея — так красиво звучит, шесть гласных, такой музыкальный народ, вроде австрийцев, вот только людоеды. Они были юны и спрятались от мира, укрывшись полотенцем, а в мире порхало множество бабочек-лимонниц, неотличимых от лепестков чайных роз.

А потом Венеция — целую неделю они не разлучались ни днем ни ночью: сначала два дня в Венеции, этом воплощении музыки,[19] со своей разделенной любовью и в своей разделенной любви, а потом путешествовали автостопом по Италии. Было очень красиво. А как здорово она бросила невкусную пиццу под стол в полутемном убогом кафе. Он бы никогда на такое не отважился. И так ловко тащить все, что угодно, из дешевых супермаркетов он бы тоже не смог.

Ему в ту пору, то есть не сначала, а «вначале было»[20] свойственно тяготение исключительно к женщинам, шокировавшим и возбуждавшим его подобным поведением. А еще он любил женщин, которые любят его меньше, чем он их. Он любил их потому, что и сам больше всего хотел бы вести себя как они, и завидовал им, а ведь зависть, в конце концов, — высшая форма признания.

Но его подруги, начиная с первых, потому относились к нему без уважения, что, по их словам, ему «кое на что духу не хватало». Он всегда сразу же засыпал. Он то и дело засыпал, когда занимался с ними любовью.

До сих пор. Он не мог и не хотел себе это объяснить и ни разу не обращался по этому поводу к психиатру. Все его женщины пытались отправить его к психиатру. Как следует поразмыслив, он пришел к выводу, что это единственное, что объединяет всех его женщин. Впрочем, они были правы.

Но позднее ему иногда хотелось, чтобы другие узнали, кем он стал. Его подруги, даже его отец. Пускай он до сих пор краснел и засыпал, но краснел и засыпал так, что залюбуешься. И еще: он научился так смеяться над своей застенчивостью, что другие смеялись вместе с ним, словно это не он, а кто-то другой.

Женщинам он нравился, он ведь их всегда так чудно развлекал, если не сразу засыпал; его поведение их забавляло, они могли над ним посмеяться, и он никогда не заставлял их плакать, да и мужчинам он казался забавным.

Потом никто и поверить не сможет, каким неуклюжим и неловким он был в этой жизни. Вначале, когда любовь еще была для него чудовищем, от которого замирает сердце, он не мог смеяться. Если ты влюблен, тебе не до смеха. «Чем ближе так называемый оргазм, тем убедительнее об этом свидетельствуют лица», — думал будущий фотограф. Если бы ему пришлось их снимать, то явно не для альбома «Счастье». Любовь, чем ближе ты к ней, тем серьезнее, серьезнее не бывает.

Но скоро он стряхнет с себя любовь и сможет над ней посмеяться. Она надолго перестанет быть тем, от чего замирает сердце. А станет чем-то привычным, вроде супа или хот-дога.

Франц был и навсегда остался великодушным, всегда горячо желал помочь ближнему, и поэтому его не принимали всерьез именно те, кому он хотел помочь, например Андреа: однажды, еще в школе, он оставил для нее перевод с латыни в туалете девочек, а она только посмеялась, вместо того чтобы поблагодарить.

Франц во время этого зачета боролся со сном, а оставив перевод для Андреа в туалете девочек, и в самом деле заснул и потому едва не забыл сдать свою собственную работу, которую написал за пятнадцать минут, если бы его не разбудил добрый преподаватель латыни, коротавший время ab urbe соп- dita[21] до своего самоубийства за строгим соблюдением формы падежей и склонений.

Ему случалось повеселиться, особенно позднее, когда он рукой махнул на порой смехотворные нормы поведения в этом ветхом бараке, называемом общественной жизнью или обществом. Но разве он и раньше не веселился, например демонстрируя Майку, теперь уже исчезнувшему в жизни, где так мало смешного, как его мать кричит: «Врет!» — и ее крики разносятся по всему центру Вены?

Итак, у Франца было немало приятных качеств. Откуда они у него взялись, он и сам не знал. В любом случае он был щедр: хотел подарить Андреа Италию. А тогда это было самое прекрасное, чем он обладал. Собственно, он повез ее в Рим, куда стремятся все путешественники, но так уж получилось, что потом они автостопом доехали на грузовике до Пизы и там застряли. На Пизанскую башню он всегда хотел посмотреть.

Такое уж невероятное совпадение: он, юнец двадцати одного года от роду, поднимался на Пизанскую башню следом за Андреа по винтовой лестнице, и его глаза были малыми планетами-спутниками, ни на миг не отдалявшимися от центра своей Вселенной — соблазнительной планеты Андреа, неумолимо ускользавшей и не позволявшей им покинуть орбиту и приблизиться больше чем на три-четыре ступеньки, а его отец в это время лежал на столе в анатомическом театре. Этого Франц, однако, не знал. Он знал лишь, что «любить» — глагол действия.

Учитывая историю всей жизни Франца, которая скорее напоминала историю болезни, нет ничего удивительного в том, что Франц как мужчина еще не научился ориентироваться в ситуации. Он знал лишь, что хочет подняться следом за Андреа на Пизанскую башню и что сейчас его глаза — две планеты, которым не дано приблизиться к солнцу.

Но чего хотят пассажиры его спального вагона, он тем более не знал, а о том, что они, например, как и он, хотят спать, он вообще не догадывался.

Франц отвечал всего за один вагон, и в его обязанности входило только быть в распоряжении людей, которые хотят доехать в спальном вагоне отсюда туда. Однако, пока Андреа, переодевшись проводницей, ждала его, предоставив себя в его полное распоряжение, он, борясь со сном, с отчаянной храбростью застенчивости входил в купе к спящим пассажирам и будил их, чтобы спросить, не угодно ли им чего-нибудь, — и это накануне того дня, когда его отец был найден в Санкт-Пёльтене. К счастью, мы чаще всего не знаем, что именно сейчас происходит в другом месте.

Он то и дело будил ночью спящих, чтобы спросить их, не угодно ли им чего-нибудь, вероятно, еще и от неуверенности в себе. Днем, едва его пассажиры, испытывая некое подобие блаженства и уже начиная похрапывать, устраивались в своих купе, он будил их, чтобы они своим храпом не мешали другим, и они, собственно, должны были быть ему благодарны, но вместо этого только качали головой и возмущались. Ему уже исполнился двадцать один.

Он с готовностью бросался всем на помощь — всегда, всю жизнь, тогда как юношескую наивность ему впоследствии суждено было утратить. Но, может быть, она по-прежнему жила в нем, только подспудно. Да и кто поверит, что человек меняется: просто в разные периоды проявляет себя по-разному.

Франц был неуклюжий, неловкий, бестолковый мальчишка, проводник-неумеха, и в сущности таким навсегда и останется, хотя со временем и утратит юношескую свежесть и прелесть, — а сейчас прохожие на улице оборачиваются ему вслед и на ходу суют ему в полиэтиленовый пакет визитки, спрашивая, какой гонорар он хотел бы получить и когда ему удобно прийти на кастинг. Он и сам не знал, как он красив. Андреа говорила ему об этом лишь взглядами. Лишь прикосновениями рук, которые хотели его обвить. Если она что-нибудь ему и говорила, то чаще всего только какая же он бестолочь, неловкий, неуклюжий щенок.

И все-таки существовали люди, которые были счастливы оттого, что существует он.

Иногда он сам превращался в одного из них.

Все остальные тоже по большей части лишь взглядами давали ему понять, как он красив, а Франц и не догадывался, что эти взгляды значат. А скоро и вообще будет поздно…

Он будил крепко спящих пассажиров в том числе и потому, что о них беспокоился. Ведь он воображал, что с ними что-то случилось. Часто они так откидывались назад или валились набок, широко разинув рот и хрипя, что это напоминало кому или инсульт. Он будил их, чтобы спросить, не угодно ли им чего-нибудь, будил господ, у которых, может быть, уже давно не было никаких желаний и которым вообще-то следовало поблагодарить столь очаровательного и любезного молодого человека за этот вопрос, пусть даже заданный не вовремя. А он тотчас же принимался перечислять, что он может им предложить: чашку капучино со сливовым рулетом всего за пятьдесят шиллингов вместо семидесяти. И говорил: «Честь имею кланяться», — когда его прогоняли.

«Не угодно ли вам чего-нибудь». Франца вообще никто никогда не спрашивал о его желаниях. Но он долгие годы угадывал одно желание в глазах тех, кто потерпел в жизни неудачу. При этом ему самому явно хотелось многого, главным образом быть с Андреа. Поднимаясь на Пизанскую башню своей любви, он бежал за ней, как пес за хозяйкой.

И вот уже пора возвращаться. Первая остановка во Флоренции. Поймать попутную машину, грузовик, оказалось совсем не сложно. Трудности возникли с самой поездкой или, скорее, с шофером, с его грязными фантазиями и грязными руками. Едва проехав Лукку[22], они захотели выйти. То есть захотела выйти в первую очередь Андреа, сидевшая в середине, рядом с рычагом переключения скоростей и его рукой.

Из Венеции Франц снова ехал проводником спального вагона, словно обратно ведет только один путь. Он возвращался в одиночестве. Без Андреа. Она осталась где-то на Понте Веккьо[23]. Может быть, встретила там мужчину своей мечты, с которым Франц так и не встретился.

Он возвращался домой в одиночестве, — больше ему ничего не оставалось. Ему было немного не по себе, как бывало всегда, когда он вечером оказывался в незнакомом месте и еще не знал, где устроится на ночлег, вот, например, сейчас: он проезжал по железнодорожному мосту между Местре[24] и островом, понятия не имея, где заночует. Может быть, в одном из неудобных кресел-раковин, которыми забит зал ожидания второго класса и в которых нормальный человек заснуть не может, и поделом, нечего путешествовать по жизни вторым классом. Но он мог спать и в таком кресле. Или, если повезет, на молодежной туристической базе на канале Гвидекка.

В Венеции его должна была ждать телеграмма из Вены. Но он ее не получил. Из-за особенностей тогдашней итальянской почты телеграмма опоздала на три года. Через три года Франц был уже в другом месте и уже пережил самое худшее. Клэр утверждала, что послала ему телеграмму. Он, однако, подозревал, что Клэр ее не посылала.

Когда на обратном пути, неделю спустя, переезжая через Альпы под Клагенфуртом, он нашел у себя в купе старый номер «Прессе», его отца уже похоронили, а Франц тут же забыл боль разлуки. Ведь Андреа бросила его и навсегда скрылась в неизвестном направлении. А теперь еще это. Но он всегда руководствовался девизом, что два горя вынести легче, чем одно. Еще в детстве: одну зубную боль не вынести, к ней должно было прибавиться еще что-то.

Навсегда ушел от нас Господин тайный советник, профессор университета Доктор Франц Иосиф Маринелли, Лауреат премий и кавалер иностранных и отечественных орденов, Кавалер ордена Святого Гроба Господня,

Почетный член Папской академии наук святого Лазаря….

Он любил свой автомобильный фургончик. Мы любили его. Он был погребен в кругу своих друзей-охотников. Просим воздержаться от писем соболезнования.

Охотничье угодье Глоггниц, в разгар лета 1981 г. от Р.Х. Клэр Маринелли-Эбер-Бенедетти Франц Маринелли Профессор университета Энгельберт Маринелли с упругой Иленея Штрудель с муругим.

В текст некролога вкрались две опечатки, а может быть, таково было последнее предписание его матери. В любом случае, она настояла на многоточии…

Когда Франц пытался дозвониться матери, одну за другой бросая монетки в прорезь телефона-автомата на Южном вокзале Вены, она не подходила к телефону. От дяди Генри и тети Мауси, выкрикивавших на другом конце провода все как на духу, он по тому же телефону-автомату узнал, что произошло на самом деле. Услышав от них главное: «инфаркт», «Санкт-Пёльтен», «доставлен в анатомический театр», «неопознанный труп», «такой удар для твоей мамы», «возможно, совсем сошла с ума», «целыми днями играет на рояле», — он наконец доехал до улицы Штубенринг в центре Вены. Мауси: «Твоя мама перетаскивает с места на место горшки с цветами, словно хочет этим кому-то что-то доказать, и чуть с ума не сошла, вспомнив, как этот человек называл ее „мамочкой", а она его „папочкой", а теперь некого ей так называть». Еще поднимаясь в старинном лифте с чугунным литьем, он слышал, как его окончательно спятившая мать играет Скрябина, музыку, с которой ей ни за что не справиться, а она, поскольку между звуками практически не было пауз, вообще не слышала, как Франц пытается настойчивыми звонками вытащить ее из ее нот.

Она терзала рояль, как в те времена, когда готовилась к вступительным экзаменам в консерваторию, собираясь стать «дипломированной пианисткой». Может быть, хотела сейчас еще раз попробовать.

Тогда, в молодости, она продала «Бехштейн» в наказание за то, что не сдала экзамен. Она поместила объявление в газете «Прессе»: «Продается рояль фирмы Бехштейн, первого года выпуска, любимый инструмент Альбана Берга»,[25] — а когда в указанное время, «между четырьмя и шестью часами пополудни», позвонил первый потенциальный покупатель, еще до того, как он, последний, по его словам, ученик Альбана Берга, успел войти, села за этот великолепный инструмент в меховой шубе и сыграла «К Элизе», «единственное, что могла сыграть без ошибок», — как говорила May си. Тетя Мауси впустила покупателя, а Клэр все играла и играла. Рояль произвел на него большое впечатление, и он захотел узнать цену. Она сказала: «Миллион — столько предложило нам Музыкальное общество Вены», — и тогда ученик Берга поблагодарил и отказался: «Пусть Музыкальное общество его и покупает!» И Клэр осталась со своим «Бехштейном», и в конце концов в наказание продала его за смехотворную цену в кафе «Савой» на улице Линке-Винцайле, где бывают музыкальные вечера и где этот рояль стоит до сих пор.

В конце концов, после того как она несколько дней торжествовала над покойным мужем, сутками просиживая за роялем и объясняя это тем, что готовится к вступительным экзманам в консерваторию, он был вынужден передать ее под опеку соответствующих социальных служб. Она утверждала, что играет Скрябина (хотя больше это напоминало «Вот и птичка прилетела…»), подпевая во время игры, как Гленн Гульд,[26] повторяя: «Врет!» — что-то шепча, вскрикивая, иногда, обессилев, засыпая за роялем, а это уже было опасно для жизни.

Он сдал ее, пятидесяти лет от роду, не меньше, в самый дорогой венский дом для престарелых, вынужден был сдать, ведь она совсем сошла с ума. Бедная мама.

Но это уже другая история.

Прошли годы, и сгустились сумерки.


предыдущая глава | Однажды днем, а может быть, и ночью… | cледующая глава