home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



1

«Все наши домашние несчастья, — додумался он наконец, — наверно, оттого, что у нас нет пальм, вот разве что несколько в оранжерее в Шёнбрунне››.[6]

Когда Франц был маленьким, ему купили черепаху. Звали ее Максимилиан Мексиканский,[7] или просто Макс. Поскольку Франц пока не бывал ни в Мексике, ни даже — ни разу — на море, не говоря уже о краях, где эти животные водятся на воле, как в раю, и поскольку он находился на немыслимом расстоянии от свободно — живущих пальм, теряющихся в небесах, он хотел черепаху. А еще потому, что она так здорово втягивала голову.

А еще она классно умела спать и почти не замечала, что происходит вокруг.

Макс якобы приплыл с Кубы морем.

Францу еще в детстве снились Куба и Мексика. Ведь все венские несчастья оттого, что Вена не на море. Но Франц был не так уж несчастен. Он был ребенком и жил там, где жил, так, словно живет где-то в другом месте.

Вокруг него шла война, а театром военных действий была спальня его родителей. Но и он, как его черепаха, почти ничего не замечал, словно бомбы падают и снаряды рвутся не на самом деле, а понарошку. Он то и дело засыпал, а между тем мир был охвачен пламенем. Как и за двадцать лет до его рождения, в развалинах играли кошки и дети, дети в развалинах играли в войну, и все цвело вокруг.

Правда, Франц еще ребенком мечтал убежать, но даже больше, чем рай, его в детстве манили те края, где нет ничего того, что окружало его на самом деле. Больше, чем рай, его манили небеса, которых, может быть, и нет вовсе, как ему уже говорили. Но больше всего он хотел убежать от ночных ссор своих родителей, лежавших в одной постели. Ночи напролет он слушал, как его мать произносит, шепчет и выкрикивает: «Врет!» Вероятно, она была права.

Это было его первое воспоминание.

Страх, который внушило ему это слово с того самого дня, когда он впервые его услышал, вгрызся в подсознание Франца и вызвал первые детские кошмары, однако его родители здесь, в этом порождающем кошмары месте, выдержали несколько десятилетий, ссорясь и ссорясь, порождая все новые и новые кошмары и зачиная детей. Они и сейчас еще лежали бы в этом сооружении, задуманном как кровать с балдахином, в одной из первых роскошных спален начала шестидесятых, выставочной модели, если бы Франц Иосиф, как обычно бывает, все-таки не умер первым, «ушел от нас», как гласил некролог, а ведь на самом-то деле он умер сидя! Да как такое могло быть? В мире так много лгали, в том числе и из страха смерти. Значит, он умер, однако не здесь и не в постели дома для престарелых с круглосуточным уходом, а при менее почтенных обстоятельствах в Санкт-Пёльтене.

Франц все проспал.

Франц Иосиф, его отец, при жизни не любил ходить пешком. Чаще всего он сидел у себя за кафедрой, стоял на вскрытии в зале анатомического театра, лежал на левом или на правом боку в своем автомобильном фургончике и устраивался рядом, под или на одной из своих женщин и то и дело просыпался. Значит, впервые он действительно ушел. И теперь появилась еще одна вдова, которая восторжествовала над покойником. Незадолго до его смерти она еще успела объявить мужа недееспособным, а вскоре, уже сама объявленная недееспособной, влачила жалкое существование между клеткой с попугаем и аквариумом в самом роскошном венском доме для престарелых. Там она все твердила два слова: «амок» и «бойня», — и сиделкам было невдомек, что же это значит, они только гадали, а что если она пережила бойню в детстве, в ту пору, «когда русские в Вене мыли картошку в туалетах», любую венскую таксистку спросите. Единственное слово из ее лексикона, понятное персоналу дома для престарелых, было «Врет!», хотя они и не знали, кого она имеет в виду. Вероятно, кого-то из них, но им-то зачем беспокоиться, старуха ведь признана недееспособной. Чудом выжила, не иначе, а ведет себя как победительница. В каком-то смысле она действительно была победительницей, ведь она все выдержала, сжила со свету мужа и всегда поступала согласно девизу «Убью, но развода не дам!», которого никогда не скрывала. Но это была пиррова победа.

Клэр была дочерью строительного подрядчика, сооружавшего бункеры и противовоздушные башни[8], некоторые из них до сих пор стоят в центре города. Он был не нацистом, а всего-навсего строителем: виллы, бункеры. Таким образом, Ханс Эбер за невероятно короткое время невероятно разбогател и сумел приумножить свое невероятное богатство. Поэтому его дочь Клэр унаследовала от милого папочки дворец на Рингштрассе, конфискованную в пользу истинных арийцев еврейскую собственность.

Но этот дом не принес ей счастья. Ни ей, ни Францу, ни другим — никому из тех, кто жил в этой квартире на улице Штубенринг. Например, у Франца была сестра, позднее вступившая в коммуну Отто Мюля,[9] чтобы отречься от своих предков и коричневого прошлого родителей. Она всегда стыдилась этого дома, родителей тоже и демонстративно с ними порвала. Позднее она присоединилась к одной коммуне в Берлине, потом к другой — на Ланзароте,[10] а потом, когда ей было под тридцать, бросилась с противовоздушной башни в Третьем округе Вены и теперь лежит в фамильном склепе в Гринцинге[11], рядом с Томасом Бернхардом[12], совсем рядом.

Напротив, избранный Францем способ скрываться от мира, в который он, несомненно, однажды пришел, заключался в том, что он снова и снова покидал его во сне.

Мать реагировала на мир, обвиняя его во лжи, Франц реагировал на мир, засыпая.

Ее, свою мать Клэр, Франц всегда мог расслышать поблизости, у себя в детской, да и за пределами детской тоже. А от него не доносилось ни звука. Трудно было сказать, не ушел ли он куда-нибудь в своей майке в мелкий рубчик. Но если Франц Иосиф действительно был в спальне, то жил и лежал рядом со своей женой, которую со дня свадьбы просто возненавидел. Вероятно, он еще в первую брачную ночь искал способы от нее убежать, лежа не столько на ней, сколько рядом с ней и то и дело попадая не туда (а ведь позднее станет охотиться на крупную дичь), словно охотится на зайца и должен следить за тем, как петляет и скачет его жертва, при том что она лежала безучастно, и вправду немножко похожая на кролика, но на кролика перед удавом, словно это не первая брачная ночь, а конец. А за этим последовала пытка длиною в жизнь.

В его случае все больше напоминало гимнастическое упражнение «упор лежа», он потел, не снял майку, лицо у него покраснело. К счастью, этого нельзя было заметить, потому что в эту брачную ночь действительно была ночь. Тогдашние представления о правилах приличия предписывали выключать свет в спальне новобрачных. Какое облегчение, самым приятным в этом процессе оказалось то, что они были избавлены от необходимости смотреть друг другу в глаза.

Вероятно, двигаясь туда-сюда и нисколько не ощущая ритм этой ночи, он мысленно снова сочинял объявления — «познакомлюсь с…», пока наконец, забывшись подобным смерти сном, не проспал остаток первой брачной ночи. И с ней, наверное, было то же самое: она тоже сочиняла в первую брачную ночь объявления — «познакомлюсь с…», подумывала, как бы от него сбежать, и — тщетно, как в конце концов выяснилось, — жаждала избавиться от того, кто в нее проникал. А когда он вскоре захрапел рядом с ней, она впервые громко произнесла: «Врет!»

В ту пору on уже был знаменитым специалистом по вскрытиям, иными словами, патологоанатомом, добрых пятидесяти лет от роду. Тем не менее он то и дело занимался живыми, хотя и не снимая в процессе майки или футболки; то и дело сближался с людьми, которые еще жили или думали, что живут, или даже думали, что у них впереди — вся жизнь. Он всю свою жизнь занимался покойниками, однако стремился понравиться живым и даже включил слово «любовь» в свой активный словарный запас, короче говоря, всю жизнь считал себя знатоком людей и хорошим любовником, хотя на деле лучше умел обращаться с человеком как с неживой материей и в живых мало что смыслил, а в женщинах совсем ничего, и, как выразилась бы тетушка Мауси, правда, по другому поводу — о садоводстве: «В этом деле был не мастер». Даже газон не сумел бы привести в порядок. Садовник Пётчке выразился бы еще определеннее: «Ежели уж вы и руки к садику не приложили, откуда цветочкам-то взяться?»

Поэтому стоит ли удивляться, что Франц, первенец, несмотря на мезальянс, ставший следствием этой ночи, с самого начала хотел бежать? С момента зачатия бежать от тех, кто его зачал. Наиболее благоприятную дату свадьбы определил астролог Клэр. Она говорила, что хочет покончить с этим как можно быстрее, и смирилась с судьбой в лице Франца Иосифа, а почему, собственно, она остановила свой выбор на нем? Это она сохранила в тайне. Ока же не хотела, чтобы он ее опекал! Да и комплексом Электры явно не страдала. Тем не менее Клэр была на двадцать лет моложе Франца Иосифа.

Его родители тоже хотели бежать друг от друга, еще когда его зачинали. Мать меньше всего хотела в этом участвовать, больше всего она мечтала оказаться где-нибудь подальше, на горном перевале Земмеринг, в Венском лесу или в Пратере, да и отец стал подумывать о бегстве, предчувствуя с первой брачной ночи, как безрадостно Клэр будет исполнять супружеские обязанности. Они предпочли бы очутиться где угодно, только не там, где оставались наедине друг с другом, словно она не хотела ребенка, словно ребенок — досадная помеха, шуточка, небольшое недоразумение, в придачу к недоразумению покрупнее, небольшое недоразумение, что появится на свет ровно через девять месяцев после этой ночи, и ночь не прекращалась ни днем ни ночью.

Вскоре ему тоже захотелось бежать от них подальше. Но сначала ему все-таки пришлось выйти наружу, и вспышка света ослепила его, как выходящего на сцену актера. Сначала, как в драме, истинные страдания были неотличимы от театральных вскриков, а потом, когда он наконец появился на свет, ему еще и имя дали. Его имя Франц Иосиф звучало пышно и торжественно, но на самом деле было всего-навсего именем какого-то мужчины, его отца, человека, который ложился спать в майке, а воскресным утром, читая в постели газету «Прессе», не желал, чтобы его беспокоили. Это было все, что он знал об этом человеке. Больше он, собственно, ничего о нем и не узнал. Вот разве только, что он врет. С другой стороны, как мог вечно врать человек, о котором он почти ничего не знал?

Поэтому еще больше, чем исчезнуть, Францу хотелось стать невидимкой. Он часто закрывал глаза, как поступают дети, верящие, что так превращаются в невидимок, и думал, что теперь-то он спасся от этого монстра в майке в мелкий рубчик, не желающего, чтобы его беспокоили, словно Франц (от «Иосифа» Клэр скоро отказалась) не его сын, а насекомое, докучающее воскресным утром, насекомое, которое, к сожалению, приходится терпеть, как этих гадких мух… Черепаха была его идеалом и символом детских мечтаний: вот исчезнуть бы так же, спрятаться где-нибудь, уйти куда-нибудь с головой. Очутиться где угодно, только не здесь. Это у него осталось навсегда. Когда он вырос, он тоже иногда закрывал глаза и мечтал. Да и голову ему тоже хотелось втянуть. Вроде Макса. До конца.


* * * | Однажды днем, а может быть, и ночью… | cледующая глава