home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



Аджибиджи

Тростинки господа бога

Лучи заходящего солнца сочились сквозь зубчатые края облаков, на горизонте медленно растворялось марево, а на склоне небосвода, на необозримом ярко-синем озере, обрамленном лиловой каймой, пылало ржаво-красное светило. Стены и крыши домов, ощетинившиеся минаретами мечети, кусты бавольника, даже кирпично-красная земля — все пламенело. Одинокий солнечный луч, прорвавшись сквозь облачную завесу, словно запущенная с неба стрела, упал прямо на белый губернаторский дом, торчавший, как большая сахарная голова, на вершине Кулубы.

Опоясанные холмистыми грядами саманные строения усадеб и огромные муравейники, похожие на приземистые обелиски, купались в алых лучах заката. Пылала трава, высушенная полуденным зноем.

Как всегда в предвечерние часы, обитатели усадьбы Бакайоко собрались во дворе. Одни женщины. Каждая из них, занятая своим делом, без умолку тараторила, не обращая внимания на то, что говорят остальные. В стороне, прислонившись к саманной стенке дома, сидела старая Ниакора.

Ниакора очень стара. У нее маленький прямой нос, глаза с тяжелыми полуопущенными веками. На губах татуировка — следы кокетства в молодости. Рот беспрерывно суживается и расширяется, а щеки то надуваются, то втягиваются при каждом ее вдохе и выдохе — можно подумать, что она хочет их проглотить. Голова кажется прикрепленной к туловищу складками кожи, такие же дряблые складки свисают под подбородком. Старое лицо обычно хранит безмятежное спокойствие человека, подошедшего к концу жизни, мудрой и трудовой. Поношенная, выцветшая набедренная повязка свисает почти до щиколоток, из-под нее видны кривые нош с растопыренными, загнутыми внутрь пальцами.

Старуха краем уха прислушивается к болтовне женщин, чувствующих себя свободно в отсутствие мужей. Она приглядывает за ними, как пастух, который наблюдает в сторонке за своим стадом. Она редко принимает участие в их пересудах. Разве что иногда расскажет какую-нибудь историю о прежних временах, когда этих молодиц еще и на свете не было.

Вот уже несколько дней Ниакора озабочена, покой покинул ее сердце. Раньше молодые ничего не предпринимали, не посоветовавшись со стариками. А теперь они, ни у кого не спросись, собираются начать забастовку. Но представляют ли они себе, что это такое? Ниакора хорошо помнит первую стачку, она сама ее испытала. Это было перед войной. Как ливень, обрушилась на людей страшная забастовка, оставив по себе тяжелую память у тех, кому довелось ее пережить. Но сейчас никто не придет посоветоваться с Ниакорой, а ведь у нее забастовка отняла мужа и одного из сыновей. Что же это, конец прежним обычаям? Даже Ибрагим Бакайоко, ее собственный сын, и тот с ней не поделился!

Ниакора устала от дум, от воспоминаний. Подняв глаза, она посмотрела на женщин, которые, прячась от солнца, устроились под забором. Посреди двора возвышался помост, на котором сушилось зерно. На сваях висели связки красного перца и пучки колосьев сорго. В углу играли дети. Тишину нарушил раскатистый смех Фатуматы. «Какой противный голос, — подумала Ниакора, — какой отвратительный смех! Разве станет так гоготать женщина, которая себя уважает? Что подумают соседи! Бесстыдница Фатумата!»

Но кем, собственно, была Ниакора для молодых женщин, занятых мыслями лишь о сегодняшнем дне? Разве что живым памятником о далеких временах, которые постепенно уходят в прошлое?

К старухе подполз младенец. Она согнулась вдвое, пытаясь взять его на руки, но ребенок закричал.

— Не плачь, не плачь... — уговаривала она.

Малыш продолжал вопить, и Ниакора, желая его успокоить, затянула старинную колыбельную, сопровождая свое пение ужимками; тот разревелся еще пуще. Подошла Фатумата, взяла ребенка на руки и унесла. Ниакоре это не понравилось. «Могла бы покачать его, успокоить и дать мне!» — подумала старая женщина. И снова с горечью вспомнила о молодых годах.

— Аджибиджи, поди сюда, — позвала она.

Ответа не последовало, и Ниакора снова позвала внучку.

— Она готовит уроки, — сказала, подойдя, Асситан, мать девочки. — Тебе что-нибудь надо, мба?[1]

— Накали шило.

— Сейчас, мба.

Даже в вечерние часы старая Ниакора не любила сидеть сложа руки. Она то штопала, то починяла что-нибудь, то разукрашивала калебасы[2].

— Не пойму, почему у вас так мало вкуса, — часто журила она молодых женщин. — Почему вы не позаботитесь об украшении домашней утвари? Разве вы не знаете, что металлические сосуды, которыми вы пользуетесь, ослабляют мужскую доблесть?

Асситан принесла накаленное добела шило. Выбрав небольшую тыквенную бутыль, Ниакора зажала ее между коленями и начала уверенно выводить узор. Послышалось легкое шипение. Ниакора внимательно следила за движением руки. Потом, повертев бутыль, осмотрела ее, с довольным видом пожевала щеки и принялась выжигать рисунок на другой стороне калебасы.

Солнце уже пряталось за горизонт, но было по-прежнему жарко. В тени, отбрасываемой помостом, сбились в кучу куры. Поджав одну ногу, они стояли с раскрытыми клювами.

— Подойди, Аджибиджи.

Девочка на мгновение застыла на месте, потом пошла к старухе.

— Во-первых, нечего выбегать из дому так, будто кто-то за тобой гонится, — заметила Ниакора, — и, во-вторых, куда это ты так спешишь?

— На собрание.

Аджибиджи лет девять, но выглядит она много старше. Она очень похожа на Асситан, у нее такой же тонкий нос — среди их предков были фульбе и берберы. Густые волосы девочки разделены на четыре пряди, в которые вплетены четыре амулета, толщиной в мизинец каждый.

— На мужское собрание? — повторила Ниакора. Старуха пожевала по привычке щеки. — Почему ты вечно околачиваешься среди мужчин? Они готовят забастовку. Это не твоего ума дело.

— Но я должна отнести эту книгу Фа Кейта. — Девочка держала в руках «Мамаду и Бинта»[3].

— Женщине не место на собрании, тем более такой девчонке, как ты.

— Папочка всегда брал меня с собой, кроме того, я там учусь.

— Учишься? Чему? — Ниакора печально усмехнулась. — Когда я тебя зову, ты, оказывается, занята и тебя нельзя беспокоить. Почему, спрашивается? Она, видите ли, учит язык тубабов[4]. Зачем нужен женщине французский язык? Хорошей матери он ни к чему. В моем роду, а ведь к нему принадлежит и твой отец, никто не говорил на языке тубабов и никто от этого не умер! Со дня моего рождения — всевышнему известно, как давно это было, — мне ни разу не приходилось слышать, чтобы хоть один тубаб учился говорить на бамбара или на другом языке нашей страны. А вы, молодежь, только о том и помышляете! Вы что, хотите забыть родину? Можно подумать, что в нашем языке слов не хватает!

Ниакора на мгновение умолкла, с трудом переводя дыхание, потом добавила:

— В мое время женщины учили только несколько строф из корана, чтобы читать молитвы.

Аджибиджи слушала, склонив голову набок, опустив глаза и почесывая правую ногу большим пальцем левой. Два поколения отделяли бабушку от внучки, но девочка никогда не была непочтительна или дерзка со старой женщиной. Наоборот, окружающие, сама Ниакора в том числе, всегда поражались ее находчивости и рассудительности. Переложив книгу из одной руки в другую, она тихо спросила:

— Мне можно идти?

— А ты разве не знаешь, что там сегодня идет большой разговор о забастовке?

— Знаю.

— Ты никогда не видела забастовки. Папочке твоему пришлось узнать, что это такое. Он тогда был еще совсем молодой. Придут солдаты, начнут стрелять. А ты будешь метаться среди мужчин, как коза среди верблюдов, разбежавшихся во все стороны! Разве ты не боишься?

— А чего бояться?

— Как это «чего»? Она еще спрашивает! Да что у тебя в голове?

— Мозг, только мозг, — ответила Аджибиджи, спрятав руки за спину и покачиваясь то на одной ноге, то на другой. На хрупком тельце болталась слишком широкая холщовая рубашка.

Опешив на мгновение, старуха растерянно раскрыла рот. Затем с язвительной насмешкой крикнула:

— Ты ведь не умеешь даже сварить басси![5] Вот что значит околачиваться возле мужчин, вместо того чтобы держаться за юбку матери!

Девочка была задета за живое. Запинаясь от волнения, она возразила:

— Сегодня утром я одна стирала белье на реке. Потом ходила на рынок. Вот уже три дня как у нас толкут просо, и я тоже работаю вместе со всеми. После обеда я вымыла посуду. Alors?[6]

Последнее слово девочка произнесла по-французски.

— «Алор, алор!» — сердито закричала бабушка, как бы желая вырвать эти слова из уст ребенка. — Ты разговариваешь со мной, с матерью твоего отца, и заявляешь: «Алор!» Тубабы так разговаривают со своими собаками!.. И ты, моя внучка, обращаешься со мной, как с собакой!

Старая Ниакора никогда не разговаривала с белыми. Но это слово резало ей слух. Сама не зная почему, она считала его грубым, особенно в устах ребенка, который должен быть с ней особенно почтителен.

— «Алор, алор», — повторила она. — Я говорю с тобой на бамбара, а ты мне отвечаешь на чужом языке!

— Слово сорвалось у меня нечаянно, бабушка.

Аджибиджи была искренне смущена. Она вовсе не хотела огорчать старушку. Из ее миндалевидных глаз потекли слезы: она понимала, что виновата, это ее огорчало, и в то же время ее начинала тяготить постоянная и часто ненужная опека бабушки, вызывавшая в девочке внутренний протест.

А Ниакора была не столько рассержена, сколько удивлена. Она не могла понять, почему ее слова не произвели на внучку должного впечатления. Асситан крикнула:

— Аджибиджи, ведь отец запретил тебе произносить это слово!

— Да, мама. Но я не нарочно.

— Поди принеси нгенге. — Асситан поставила на землю решето, которое держала в руках.

Через минуту девочка вернулась с плеткой в руках и подала ее Асситан. Затем приподняла рубашку, но, прежде чем повернуться к матери спиной, в упор посмотрела на нее и спросила:

— Ты хочешь сделать мне больно или думаешь исправить меня?

Поднятая рука матери застыла в воздухе.

Аджибиджи была очень развита для своих лет. Так воспитал ее отец, «папочка», как она называла Ибрагима Бакайоко. Девочка очень рано начала понимать, какие наказания справедливые, а какие — нет. Беспристрастность, которую она при этом проявляла, обезоруживала окружающих. Если она понимала, что виновата, то покорно выносила самую суровую кару.

Озадаченная Асситан смотрела на маленький голый зад, потом медленным движением, точно опуская занавеску, прикрыла его рубашкой. Она обожала Аджибиджи, как, впрочем, и все соседки. Ей никогда не приходилось жаловаться на дочку, та выполняла любую работу по хозяйству, любое поручение. Но в эту минуту Асситан почувствовала, что предпочла бы иметь сына.

— Ступай, — произнесла она, — стань в угол.

С опущенной головой девочка направилась в угол на другой конец двора. Время шло, женщины, казалось, забыли о происшедшем. Наконец Фатумата — вторая жена Фа Кейта, — женщина с мужеподобным голосом, нашла способ вызволить Аджибиджи.

— Найди Фа Кейта и скажи, пусть даст мне денег. Я ему уже говорила об этом.

— Можно мне пойти, мама?

— Да, — кивнула головой Асситан.

Аджибиджи медленно вышла со двора. В углу безмятежно дремала старая Ниакора. Или делала вид, что дремлет.

Дом, в котором размещался профсоюз, находился рядом с тюрьмой. Низкое, прочно слепленное глинобитное здание было окружено земляной стеной в человеческий рост. Вот уже несколько дней дом гудел, как улей, двери ни на минуту не закрывались. Со всех концов спешили сюда люди, чтобы узнать последние новости. Железнодорожники собирались объявить забастовку, и каждый понимал, что с этим решением связана и его личная судьба. Становилось все многолюднее. Кто присел на корточки, кто прислонился к стене или ждал во дворе. Люди взобрались на деревья, сидели даже верхом на стене. Скоро двор уже не мог вместить всех прибывших, людской поток растянулся до тюрьмы и заполнил прилегающие площади и улицы.

Выйдя за ворота усадьбы, Аджибиджи приподняла свою длинную рубашку и пустилась бегом, поднимая столбы пыли. Она пересекла дорогу на Кати. Прошла мимо казарм жандармов.

За рабочими наблюдали полицейские в коротких брюках и рубашках цвета хаки, с плетками в руках, и солдаты с ружьями наперевес, напоминавшие собак, стерегущих стадо. Миновав тюрьму, Аджибиджи натолкнулась на плотную людскую массу, окружавшую дом профсоюза. Но девочка уже не раз бывала на собраниях и знала, как надо действовать. Сначала она протискивала руки, затем голову, вскидывала кверху глаза, произносила слова извинения и пробиралась дальше. Здесь ее знали и прозвали «профсоюзная сунгуту»[7]. Она, как буравчик, сверлила себе отверстие в толпе, которая тут же смыкалась снова. Выбравшись таким образом вперед, она уловила обрывки речи Фа[8] Кейта, который говорил о дороговизне и заработной плате. Потом она пробралась к входной двери. В помещении, которое было разделено надвое проходом, люди стояли плотной стеной вплоть до самой трибуны. Море бритых и курчавых голов, море тел, облаченных в почерневшие от машинного масла отрепья. Окна тоже были забиты людьми. Тяжелый запах пота и табачного дыма заполнил все помещение.

На стене, за трибуной, висел написанный на материи лозунг: «Будь другом тому, кто тебе друг. На хозяина смотри как на врага».

Работая плечами, перешагивая через чужие ноги, Аджибиджи добралась до подножья трибуны и уселась прямо на земляном полу. Время от времени она потягивала носом, с отвращением поглядывая на грязные, покрытые язвами ноги соседа справа, от которых исходило зловоние. Но тот, всецело поглощенный речью Старика, не замечал девочки.

Мамаду Кейта, или Старик, как почтительно называли его рабочие, стоял на левой стороне трибуны. Над тощим корпусом с длинными и худыми руками, торчавшими из бубу[9], возвышалась гордая голова с чисто выбритым черепом и редкой бородкой, с которой он, однако, ни за что не хотел расставаться. От его лба к подбородку спускались бороздками три шрама, пересеченные мелкими поперечными рубцами. Старик выговаривал слова медленно и отчетливо. Он напомнил сначала о том, как рабочие укладывали первые рельсы. Его самого в то время еще не было здесь, но позже он был свидетелем того, как железнодорожный путь был доведен до Куликоро. Потом заговорил об эпидемиях, голоде, захвате железнодорожной компанией земель, принадлежавших племенам, и под конец сказал:

— Мы имеем профессию, но она не дает нам того, что должна была бы дать, потому что нас обкрадывают. Наша зарплата настолько ничтожна, что живем мы не лучше, чем бессловесные животные. Несколько лет назад железнодорожники из Тиеса прекратили работу, за это им пришлось расплатиться многими и многими жизнями. И вот сейчас все начинается сначала: по всей дороге от Куликоро до Дакара проходят такие же собрания. Вы готовы начать забастовку? Надо хорошенько подумать об этом...

Его прервал со своего места Тьемоко:

— Мы выполняем такую же работу, как и белые. А раз так, то почему они получают больше, чем мы? Потому что они белые? Почему, когда они болеют, их лечат, а мы и наши семьи пользуемся только правом подыхать? Потому что мы черные? Чем белый ребенок лучше чернокожего? Чем белый рабочий лучше рабочего-негра? Нам твердят, что у нас одинаковые права, но это ложь, ложь и ложь! Только паровоз говорит правду: для него нет разницы между белым человеком и черным. Бесполезно вздыхать и твердить, что мы мало получаем. Надо бороться, если хочешь жить по-человечески...

— Да, да! Надо бастовать! — волновался зал. В воздухе мелькали поднятые кулаки.

Крик перекинулся из зала во двор, со двора на прилегающие к дому улицы. «Бастовать!» — единодушно кричали все.

Тьемоко, прервавший речь Старика, поднялся с места. Это был тридцатилетний богатырь, кряжистый, широкоплечий, со вздувшимися жилами на бычьей шее. В левом его ухе болталось кольцо из витого галамского золота, желтая фуфайка потемнела от пота. Мамаду Кейта, сбитый с толку шумом, стоял молча. А шум между тем усиливался. Все старались перекричать друг друга, никто никого не слушал. Какой-то парень поднялся, пытаясь взобраться на скамью и что-то сказать. Скамья упала, придавив кому-то ноги. Тотчас же несколько человек завопили, послышалась брань. В толпе, стоявшей на улице, тоже нарастало возбуждение. В общем гаме можно было разобрать только одно слово: «Забастовка».

Полицейские возле тюрьмы приготовили плетки, солдаты щелкали затворами ружей. Офицеры с тревогой наблюдали за разбушевавшейся толпой.

Воспользовавшись беспорядком, Аджибиджи влезла на трибуну, подошла к Старику и передала ему поручение Фатуматы. Он велел девочке подождать его у стены под плакатом.

Мамаду Кейта несколько раз пытался восстановить тишину. Рев постепенно начал стихать. Люди снова расселись, а тех, кто продолжал стоять, тянули за бубу или нажимали им на плечи, заставляя сесть.

Наконец Старику удалось продолжить свою речь:

— Я не говорил, что возражаю против забастовки, я только сказал, что надо очень хорошо подумать, прежде чем принимать такое важное решение. Среди вас я самый старший, но подобного мне еще не приходилось видеть. Меня пугает ваше возбуждение. Шаль, что здесь нет Ибрагима. Помните, в прошлый раз он рассказывал о штрейкбрехерах...

— С ренегатами мы и сами справимся! — Тьемоко снова прервал Старика, рабочие опять повскакали с мест.

Мамаду Кейта умолк, опустив голову. Возмущенная Аджибиджи с неприязнью посмотрела на Тьемоко.

Председатель Конатэ сделал попытку вмешаться:

— Дай досказать Старику, Тьемоко! И пора переходить к голосованию...

— Эй, вы! Опоздали. Мы уже бастуем!.. — донеслось вдруг со двора.

Это кричали трое паровозных рабочих, они только что пришли на собрание, перепачканные машинным маслом и угольной пылью. Раздались бурные аплодисменты. К вновь пришедшим протянулись руки, их подхватили, втянули через окно внутрь. Все восторженно смотрели на них, точно эти трое совершили чудо, немыслимое для простых смертных. А те, довольные и гордые собой, широко улыбаясь, охотно принимали дань восхищения.

Их появление положило конец спорам. Перешли к голосованию. Решение начать забастовку на следующий день было принято единогласно.

Темнота легла на землю, словно крышка прикрыла кипящий котел. Шара не спадала. Днем она обжигала головы, а сейчас поднималась с земли, пробивалась сквозь щели в дома, струилась с террас.

Народ расходился неохотно. В помещении долго еще кипели споры. Зажгли керосиновые лампы, покрытые потом лица блестели в их тусклом свете. В воздухе стоял смешанный запах керосина и разгоряченных тел. Наконец усталость взяла свое: люди, разбившись на небольшие группки и оживленно разговаривая, разошлись. Старик тоже направился домой, вместе с ним пошли контролер Диара и председатель профсоюза Конатэ. За ними семенила Аджибиджи. Шли молча, занятые каждый своими мыслями. Мамаду Кейта несколько раз оглядывался назад, и каждый раз девочка, как бы отвечая на его немой вопрос, говорила:

— Я здесь, дедушка.

В небе мерцали редкие звезды. Где-то вдали ночную тишину прервали звуки тамтама: танцевали бара[10]. У перекрестка трое мужчин расстались. Аджибиджи взяла Мамаду Кейта за руку, и они вместе дошли до дому. На циновках лежали вповалку женщины, тихо напевая окружавшей их детворе.

— Слава аллаху, — встретила вошедших Ниакора, — слава аллаху, не было слышно выстрелов.

— Слава аллаху! — в свою очередь, поблагодарил всемогущего Старик. — Никто не стрелял, никого не били. Забастовка долго не протянется. Дня два-три, не больше.

Он уселся рядом с Ниакорой.

— Спасибо за твою заботу, — сказала Фатумата, принеся мужу ужин.

— Спасибо и тебе, жена, за твои хлопоты. Все уже поужинали?

— Да, кроме тебя и Аджибиджи.

Фатумата встала позади мужа, как того требовали приличия, и стояла все время, пока длилась трапеза. Мамаду Кейта и девочка вымыли руки.

— Когда должен вернуться Ибрагим? — спросила Ниакора.

— Сам не знаю.

— О аллах! — Ниакора, кажется, даже в темноте видела, что творится на душе у Фа Кейта. — Тебе не кажется, что эти дети совершают ошибку? Как ты, пожилой человек, можешь прислушиваться к тому, что говорят младенцы?

— Видишь ли, Ниакора, нам, старикам, тоже не мешает иногда учиться. Уже много месяцев, как я начал понимать это. И с сожалением, можешь мне поверить!

— Ха! Тоже выдумает! Все, что знает ребенок, взрослому известно гораздо лучше.

— Ты не работаешь. Тебе ничего не известно о Машине. Мне тоже. А что ты знаешь о завтрашнем дне? Скажи я на собрании то, о чем ты сейчас говоришь, меня бы выставили оттуда!

— Несмотря на твои седины?

— Уважение и знание — вещи разные, и путать их не надо. Помнишь поговорку: «Чтобы поседеть, надо смолоду иметь черные волосы».

— Чего уж там!

Ниакора снова погрузилась в молчание. Закончив ужин, Мамаду Кейта вымыл руки и поблагодарил аллаха. Взял орех кола и поделил его с Ниакорой.

Аджибиджи подошла к старикам.

— Спать хочется, дедушка. Я пойду лягу, бабушка.

— Ступай, проведи ночь с миром, и да продлится твоя жизнь дольше ночи.

— И вы проведите ночь с миром.

Аджибиджи ушла.

Старики остались одни со своими думами и опасениями. Вечер не принес им покоя. Глаза отдыхали, зато сильнее работала мысль. На порогах домов люди боязливо прислушивались к звукам бара. Над суданским городом воцарилась ночь. В этой тьме казалось, что гулкие удары в тамтамы доносятся со всех сторон. И так же безостановочно стучала мысль в голове, прогоняя сон.


ТРОСТИНКИ ГОСПОДА БОГА | Тростинки господа бога | Поселок