home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



«30 000 ОБЕДОВ

Почти сорок лет отдал флоту повар Б. М. Орлеевский. Он пришел в Балтийское морское пароходство камбузником еще в 1930 году.

В войну Орлеевский воевал на Ленинградском фронте в ударной морской бригаде, участвовал в десантных операциях, а затем плавал на спасательном корабле «Сигнал».

Сын Орлеевского Валерий тоже моряк, служит мотористом на теплоходе «Вытегралес»; секретарь комсомольской организации.

На днях Борису Михайловичу исполнилось 60 лет.

— Сил у меня хватает, — говорит он. — За свою жизнь я сварил 30 тысяч обедов из расчета обед на 50 человек. Думаю, что приготовлю еще не одну тысячу обедов, не включая завтраки и ужины…»

Вот такая симпатичная заметка, но на отведенной ей площади много не уместишь. Опущена романтическая родословная: прадед, польский граф, бросил поместья, стал сподвижником генерала Домбровского, сражался на баррикадах Парижской коммуны, погиб… Не названы кругосветки, послевоенный поход с китобойной флотилией в Антарктиду. А война? Нет бомбежки «Жданова», который шел с детьми из Выборга и был перехвачен вражеской авиацией на кронштадтском рейде; нет Ханко, с которого он уходил на «Тумане» в числе последних; нет встречи в блокаду со стариком Ивановым… Помните делопроизводителя, выдававшего мореходные книжки, я упоминал его между делом, в скобках. После рассказанного о нем Борисом надо бы их убрать.

, с девятьсот седьмого в чиновниках, и все по паспортам… Как началась Отечественная, все отбывавшие на фронт понесли ему мореходки. И я свою сдал. Попрощался с паспортистом. Он переселился в контору, чтобы круглосуточно сторожить документы… А на Ханко я услышал, что будто в Красное здание попала бомба, левый угол разворотило. Кт, если пропала, лишь бы в живых остался…» И вот мы встретились с ним зимой, с Михал Степанычем. Я уже на спасателе служил, на «Сигнале», в главстаршинах. Стояли во льду на Неве у Шестой линии. Вышел я на палубу, смотрю, старушка в длинной шубейке, в башлыке тащит но набережной сайки с двумя мешками. Подивился, обычно в те дни другой груз возили на санках — мертвых… Остановилась, села и встать, на руки, внесли на корабль. Угрели, покормили осторожно, в баньке вымыли. Спрашивает: «Где мешки?» — «Не волнуйтесь, вот они, в порядке». В мешках уложенные в пачки и перевязанные мореходки. Старик решил для большей сохранности развезти документы по разным местам, рассредоточить. И два мешка повез домой. Из порта на Одиннадцатую линию Васильевского острова… Мы не сразу отпустили его, дня три продержали на судне, подкормив, хотя он и протестовал, беспокоился, как там без него в конторе. Помогли ему довезти груз до дому. Мне сказал: «В мешке нумер один, в пачке нумер девять и ваша, Орлеевский, мореходная книжка за нумером ноль пятьдесят одна тысяча восемьсот семь дробь семь тысяч пятьсот шестнадцать…» — «А нельзя ли, Михаил Степаныч, — сказали, — взять ее на хранение?» — «Что вы, что вы! — воскликнул он. — Не полаг

— Слушай, — говорит, — а ты помнишь, что приключилось с тобой в Готском канале?

— Во втором шведском рейсе? Ничего не произошло. Что имеешь в виду, Боря?

— Забыл ты… Выбежал, понимаешь, с камбуза с полным ведром — и бух помои за борт. А внизу катер ошвартовывался к борту. С полицейскими чинами. И все дерьмо на их головы. Картинка! На кэпа большущий штраф…

— Туфта! — говорю я и раскачиваю лампу над столом, как раскачивают в кают-компании любой висячий предмет, если кто-нибудь слишком уж заврется в морской «травле». — Кто тебе набрехал? Хватит, знаешь, закрытой заслонки у трубы, невыпотрошенных цыплят, еще кое-чего по мелочи, а чтобы отбросы в канал — такого случая не было, это уж слишком… — обиделся я за камбузника с «Лены».

— Ой, прости. Опять я спутал, склероз. Как говорится, склеротик, закрой ротик. Это было в другом канале — в Кильском, на другом пароходе и с другим камбузевичем.

— Не с тобой ли? То-то, брат… А вообще-то в том рейсе у меня случилась небольшая история. С чифом. Когда мы вышли Гёта-каналом на озеро Венерн и разгружались в портишке Отербакен.

— Расскажи…


Самая пора возвратиться на «Лену».

В первом рейсе в Швецию мы заходили в три порта: в Евле, в Ронебю, название третьего память не зафиксировала. Мог бы и два предыдущих не запомнить, поскольку ни в одном из портов я с парохода не спускался. Мы развозили чугунное литье, болванки, выгрузка простая, быстрая, стояли у причалов по полсуток, не больше, но кто на вахте, те, сменяясь и подменяясь, сумели все же побывать на берегу, а у меня так и не выкроилось свободного часа.

В Евле я попал через тридцать семь лет, сегодня, когда пишу эти строки, да-да, когда пишу эти строки, включен телевизор, идет товарищеский хоккейный матч сборных Швеции и СССР на стадионе в Евле, и я наконец-то нахожусь в самом городе, а не на камбузе стоящего в его порту парохода. В Евле я хоть видел с палубы причал, порт, а в Ронебю мы стали во второй ряд, под боком у «поляка», танкера «Катовице», он был гораздо длиннее и выше «Лены», закрывал нам весь обзор города. Камбузы оказались по соседству, оба на верхних палубах, только на разных уровнях. И у меня наладилась связь с общительным польским камбузником. То и дело перевешиваясь через фальшборт, он передавал мне вниз информацию — это была сложная словесно-жестикуляционная смесь — обо всем происходящем на набережной, скрытой от моих глаз корпусом танкера. Особенно подробными, развернутыми, с преобладанием жестикуляции, были сведения о девушках, проходивших мимо «Катовице». Парень обрисовывал их с артистической выразительностью, и я, сидя над ведром с картошкой, воспарял в мыслях, млел. А Кока сердился на поляка — отвлекает от работы, — но своих чувств не выказывал, да и никаких мер к нему предпринять не мог: иностранец…

Меня-то он держал в строгости… Клянусь, в этой фразе нет и тени упрека задним числом. И вообще ничего дурного не затаил я в душе против Коки, не имел на это ни права, ни оснований. Мне было трудно? Но я ведь сам обрек себя на эти трудности, никто не заставлял. А он, за что его наказали, каково приходилось в рейсах ему без Бори, полноценного помощника, и со мной, которого следовало учить на каждом шагу? Во имя чего?.. Кока был молодой, лет на шесть старше меня, двадцатилетнего. Хорошо выспавшись, он явился на камбуз свеженький в сверкающих стерильной белизной куртке и фартуке, в высоком накрахмаленном колпаке, при галстуке-бабочке, в таком виде, в каком шеф-повар океанского лайнера в последний день рейса выходит в ресторан представиться и раскланяться пассажирам, которых он кормил в рейсе. А Кока всегда имел такой облик на камбузе, на маленьком тесном камбузе грузовичка, безукоризненно аккуратный и чистый. Я вспоминал его «тушей» на катере, теперь это был изящный, легкий на ходу и в деле человек, поворотливый, как судно типа «неф», помните по Самойлову? И уж умел накормить! Наш кэп, прибалт, обожал картошку, как помор Воронин треску, и старпом, ведавший меню, требовал от Коки внедрения картофеля чуть не во все блюда. И кок изворачивался. Капитану потрафить и чтобы команда не взвыла от однообразия пищи. Чего он только не изображал из картошки и с ее участием!

Было блюдо под названием «риви». Правда, оно не являлось лично Кокиным изобретением, рецепт принадлежал капитану, вернее — его бабушке… Сырую очищенную картошку трут на терке, затем отжимают в домотканом льняном мешке (они были припасены у Коки, иные не годятся), полученную массу перемешивают со сливками, добавляют яйца, мелко нарезанную свининку, специи и ставят на противне в духовой шкаф, вынимая, когда покроется нежной розовой корочкой, чуть припухлой по краям. Вкус, аромат необыкновенные! А если день-другой как из порта и на леднике свежее молоко, то тарелка горячего риви со стаканом холодного молока — пища богов! Я не кулинар, — камбузярство не приобщило меня к этой магии, не имею для хозяек рецепта с точными пропорциями, чего сколько класть, могу сказать лишь про картошку, тут не ошибусь, — моя забота, мои руки, моя неразгибавшаяся спина! — пять ведер, 50 кило, две суточные нормы на экипаж забирало у нас риви капитанской бабушки. Чего-чего, а картошечки-то я почистил на «Лене»! Долго не сходили затвердевшие мозоли с подушки большого пальца и со сгибов указательного правой руки…

Не только в шведских портах, в своем родном, ленинградском, я не сошел на берег. На причал выходил. Но у моряков это не считается сойти на берег. За пределы порта не вышел, хотя стояли недалеко от Главных ворот, у Железной стенки, Красное здание виднелось, — не было времени. Мы вернулись утром — и сразу под погрузку. Снова чугун в Швецию. Отход — ночью. Часть команды отпустили в город до вечера, а у нас с Кокой — аврал. Возвращение «Лены» совпало с «цыганским днем» в порту. Это было почти официальное наименование. Артель цыган в определенные числа, по трудовому соглашению, лудила посуду с камбузов. Прямо на причалах. Мы как ошвартовались, грузиться еще не начали — чернобородый кричит снизу:

— Эй, «Лена-а», неси тазы-чаны-ы, лудить будем.

Меж крановых путей на листах железа разложен костер. Дежурит пожарный. Все приготовлено для лужения: бутыли с кислотой, ящик с сухим нашатырем, пакля, длинные щипцы. И прутки пищевого олова, редкостного тогда, а у цыган оно было, неизвестно уж откуда, и их нарасхват — в рестораны, в столовые, на фабрики-кухни, сами же больше всего любили в порт, к морякам: после работы — заграничное угощение, винцо заморское… Возле стоявшей у нас по корме «Ижоры» уже лудят вовсю. Доносится жар раскаленной меди, едучий запах соляной кислоты и цинка…

— Эй, «Лена-а», давай!

Вдвоем с Кокой кантуем на руках кипятильник. Здоровенная все-таки бочка, боцман увидел, сжалился «дракон», говорит:

— Подождите, застропим.

А Кока ему гордо:

— Вот еще стрелу гонять, мы сами. У меня камбузевич — сила!

Впервые обласканный шефом, я тужился, пыхтел… Луженый бак поднимали вечером стрелой. Я еле волочил ноги, натаскавшись за день цыганам ведер с водой, набегавшись с чанами, тазами, бачками, сковородками, кастрюльками с парохода к костру, от костра на пароход да еще в экспресс-лабораторию, где каждую полудку брали на анализ… В этом круговороте я изловчился как-то выскочить к телефону на склад, домой позвонил, в редакцию.

Дома трубку взяла мама.

— Мамочка, здравствуй, я из порта…

— Ой, миленький, мы тебя заждались.

— А я не приеду, я в следующий раз…

— Как в следующий? Что за работа такая, чтобы домой не пускали?!

— Мы уходим в море…

— Как у тебя с бельем, сыночек?

— Ты положила на кругосветное плавание, почти полный чемодан еще, не волнуйся.

(Я сказал неправду про белье… Я уставал на камбузе и к концу дня, наполоскавшись с посудой в портомойке, вымыв пол, стенки, потолок, так не хотелось еще и белье свое стирать, и я, приняв душ, просто менял грязное на чистое, складывал ношеное в мешок, говоря себе всякий раз: «Ну, завтра простирнусь…»; запасы в чемодане таяли, и к приходу в Ленинград не то что на кругосветку, на следующий рейс могло не хватить; сказать об этом маме я не решился, она примчалась бы в порт с новым чемоданом белья… Во втором рейсе я устроил генеральную стирку, и после мама, перебирая все старательно выстиранное мною, почему-то хваталась в ужасе за голову и глотала валерьянку.) В редакции трубку взял Данилов.

— Привет Магеллану! — сказал он. — Где был?

— В Швеции.

— Интересная страна?

— Очень.

— Были любопытные встречи?

— Разумеется.

— С буржуазией? С рабочими? С крестьянами?

— Со всеми.

— А как там пионеры? Удается ли им противостоять бойскаутскому движению?

— В этом вопросе, Коля, я еще не успел разобраться. Но постараюсь. Мы снова уходим в Швецию. Извини, пожалуйста, меня ждут цыгане…

— Что ты, бредишь? Какие цыгане?

— Мы посуду лудим…

— Слушай, ты не глотнул ли водочки? Не вставай на этот скользкий путь. Еще не хватает, чтобы ты спился.

— До свидания, Коля!

В полночь мы приняли уголь, на рассвете ушли. В шесть я, как обычно, разводил огонь в плите, но был снят старпомом с камбуза и послан в бункер… «Лену» вдруг скособочило. В порту на швартовах лежала нормально. А на подходе к Толбухину маяку начало кренить на правый борт. Крен небольшой — пять градусов, но в море, в шторм и такой опасен. Капитан приказал перештивать часть угля в «яме», перебросить пять тонн: по тонне на градус крена, с правого борта на левый. Работы часов на восемь, на две вахты, если поставить по одному человеку. Первым меня, решили. Сменит палубный матрос.

Многое на пароходе я делал впервые в жизни. Картошку-то я, скажем, чистил в пионерлагере. А тачек с углем не катал. И к тому же, в длинном, узком бункере с крутыми поворотами на плывущем, покачивающемся судне. Я не пытаюсь разжалобить читателя. Понимаю, что другим на жизненном пути выпадала работенка и потяжельше, и не на четыре часа… Я был один, никто не стоял надо мной с погонялкой. Был единственный контролер, проверяльщик: пароход с его креном. И я грузил углем тачку за тачкой, катал честно. Разок лишь сделал «перекур». Не курю и не курил никогда. Просто присел передохнуть на «штанину», или на «рукав», — и так и так называют железные скаты, по которым с обоих бортов сыплют в бункер уголь. Захотелось всем телом вобрать в себя приятный, освежающий холодок металла, и я лег на спину, вытянув ноги. И вдруг заструившийся сверху луч света ослепил меня на миг, скользнул по груди, по ногам, устремился в глубь бункера. И я, лежа еще, увидел у истока световой дорожки наклонившегося с фонарем старпома, его худое лицо со втянутым ртом, темными подглазьями. Он ничего не сказал, бровью не повел, погасил фонарь, и я, вскочивший, услышал его удаляющиеся от люка шаги. Самолюбие мое было уязвлено: надо же, прилег на минутку и угодил под фонарь чифа. Подумает еще: сачок. А я не сачковал в бункере, даю слово! У меня был счет тачек, и когда мы позже сверились со сменщиком, у нас их оказалось поровну: за две вахты мы выправили крен «Лены», и она поплыла в прямой, гордой осадке (чуть не написал осанке). У старпома не могло быть претензий ко мне. Он их и не выражал. И все же меня не оставляло ощущение некой неловкости перед ним, даже виноватости, не знаю уж почему. Всякий раз, как мы встречались, я невольно зажмуривал глаза, будто в них бил сильный свет фонаря…

Во втором шведском рейсе весь груз был в один порт — в Отербакен на озере Венерн, соединенном с морем через Гёта-канал. Но он не для больших океанских судов — «Лена» прошла, осадка позволила. Каналишко семейный такой, вроде как по дворам проложен, по садовым участкам, между коттеджей. Можно с борта шагнуть прямо на веранду, со ступенек которой нам улыбаются хозяин-швед с семейством, словно приглашая кофейку попить… В Отербакене мы стояли двое суток, все перебывали на берегу, даже до меня дошла очередь. Кока говорит:

— Гуляй, помощничек.

Я пробегаю мимо каюты старпома, выходящей на спардек, дверь открыта, чиф сидит в глубине, на диване под иллюминатором, читает книгу, но, увидев меня, пробегающего, окликает:

— Камбузевич!..

Я, чертыхнувшись мысленно («Неужели опять не попаду на берег?»), возвращаюсь, стою смиренно на пороге.

— Слушаю вас, товарищ старший помощник.

— Будь любезен, прихвати с берега бутылочку рома… — и протягивает горстку шведских иориков.

Я отдергиваю руки: как обожгло.

— Я… я… комсомолец… — дрожащий голос срывается на шепот.

— Что-что? — переспрашивает чиф. — Не понял.

— Я комсомолец и не могу исполнить такого поручения.

— Ах вон оно что… — Он перебрасывает монеты с ладони на ладонь, швыряет на стол. — Г. . .юк ты, а не комсомолец… Давай гуляй… — произносит меланхолично, снова уткнувшись в книгу, не придавая, кажется, никакого значения происшедшему.

А у меня внутри клокочет обида: это тебе не луч фонаря в лицо, это похлеще… Молчу, сдерживаюсь. Впрочем, сдерживать в ту минуту было и ничего: все слова пропали от растерянности. Они нахлынули позже, и я вел, про себя, многодневный спор-монолог со старпомом. Со всей наивной прямолинейностью комсомольца тридцатых годов — осудим ее? — я ставил наш конфликт в непосредственную связь с биографией, с происхождением моего обидчика. В команде поговаривали, что чиф из «бывших», чуть ли не сын царского адмирала. И у меня созревал план отмщения «адмиральскому сынку». Я собирался, когда вернемся домой, пожаловаться на его грубость, «буржуазные замашки» Сахаровскому. Зрело такое намерение, грешен, и, слава богу, не созрело, не воплотилось в действие. И теперь, через много лет, имею право вспоминать этот эпизод с легким сердцем… А отец чифа действительно был адмирал. Один из создателей русского подводного флота, участник Моонзундского сражения в первую мировую войну. Сын же его отличился в первые дни второй мировой. В конце сентября 1939 года неизвестная субмарина напала в Нарвском заливе на торговое судно, на теплоход, шедший со всеми опознавательными знаками, которые не оставляли никакого сомнения в его принадлежности СССР, государству, еще не вступившему в войну. Лодка всплыла под перископ, неторопливо развернулась и выпустила по транспорту две торпеды с такого расстояния, которое почти исключало шанс на спасение. И все же этих секунд хватило капитану, стоявшему на мостике, чтобы резко изменить курс и выброситься на ближайшую прибрежную мель. Маневр, преследовавший три цели: увернуться от торпед, не дать кораблю в случае попадания затонуть, лишить лодку возможности снова выйти в атаку, ибо бессмысленно стрелять по мели, — этот маневр вобрал в себя кроме мгновенной реакции и безусловной смелости еще и точнейшее знание на память — в навигационные карты некогда было глядеть — района плавания со всеми его глубинами. Торпеды пронеслись мимо, субмарина ушла, а подоспевшие вскоре спасательные буксиры стащили теплоход с банки. Капитаном на нем плавал бывший старпом «Лены», мой «обидчик»… В Отечественную, командуя транспортом, высаживавшим десант в Моонзундском архипелаге, там же примерно, где воевал его отец-адмирал, он подорвался с кораблем на мине, а десант все-таки высадил и судно, полузатопленное, с вышедшими из строя кингстонами, привел обратно в базу.

Жив ли сейчас, когда вспоминаю его?

Проверить несложно, для этого не нужно ездить в Ленинград. Достаточно обратиться к «Морской энциклопедии» Брегмана. Этот изустный справочник более обширен, чем самойловский «Морской словарь»: кроме терминов, понятий включает еще и фамилии, названия судов. Георгий Александрович Брегман — старый московский репортер, сотрудник газеты «Водный транспорт». Он и энциклопедия, и архив, и отдел кадров морского флота, безотказное справочное бюро. Звоню, спрашиваю, не знаком ли ему капитан имярек. В ответ презрительный смешок: будто есть капитаны, которых он может не знать. Интересующий меня жив-здоров, за последние двадцать лет командовал такими-то судами (следуют наименования, тоннаж, даты приемки и сдачи). Месяц назад перегнал плавучий док из Одессы на Камчатку.

— Но ведь ему, — говорю, — должно быть, за семьдесят?

— Ха, скажешь тоже. Шестьдесят четыре.

— Неужели я всего на семь лет моложе?

— Про тебя не знаю, камбузники в моей картотеке не числятся. Он же точно с девятьсот девятого, а сын, тоже капитан дальнего плавания, тридцать шестого года рождения…

Ровесник, значит, нашего маленького столкновения с его отцом из-за «бутылочки рома».


Мы вернулись из второго рейса в Швецию, и меня — в Красное здание, в «кадры», к инспектору.

— На «Лену», — говорит, — идет прежний камбузник, выздоровел. А ты на «Ижору» — палубным матросом. В Англию рейс…

Ни на «Лене», ни на «Ижоре» никто не знал, что я журналист, что у меня редакционное задание. По крайней мере, я думал, что не знают. Разве, в противном случае, послал бы меня чиф «Лены» за ромом? А может, и послал бы… Пока я ходил на «Ижоре», в редакции появился новый сотрудник. И когда я, возвратившись из плавания и забежав в «Искорки», рассказывал, возбужденный, о своих впечатлениях, этот новичок произнес вдруг:

— Вчера я слышал о том же самом, но в несколько иной трактовке…

— И от кого же? — спросил я задирчиво.

— От Саши…

— Уточните, кто этот столь осведомленный Саша? — перехожу уже в наступление.

— Мой старший брат… Александр Николаевич Пашковский…

Бог мой, это ж капитан «Ижоры», наш кэп! Еще позавчера в море, перед приходом в Ленинград, он распекал боцмана за плохо очищенный от щепы носовой трюм — мы возили в английский порт Саут-Шилдс на Тайне пропс, круглый лес для шахт, — и боцман в свою очередь уже не щепу, а стружку сгонял с двух палубных матросов, с меня и Петьки Жванского, коим была поручена эта работа в трюмах… На «Ижоре» я больше не ходил, сделав перерыв в рейсах, дабы отписаться для газеты. И разоблачение меня младшим Пашковским перед старшим произошло, если произошло, когда я уже ему не подчинялся.


О капитане хочу добавить то, чему не был, к сожалению, свидетелем. В декабре тридцать шестого два парохода — «Смидович», «Ижора» — и теплоход «Жан Жорес» покинули с различными грузами на борту ленинградский порт, получив форордера, то есть документы без указания в них конечного пункта следования. Дается лишь примерная ориентация — в данном случае она была на Голландию и Англию — с последующим уточнением в пути. Капитаны-то знали свой истинный курс — республиканская Испания, порт Бильбао. Только капитаны… Суда ушли в том порядке, как я их назвал: первым «Смидович»; в тот же день, к вечеру, — «Ижора» и на другой — «Жан Жорес»; их выводили ледоколы. Балтику, Кильский канал миновали более или менее благополучно. «Менее» — за счет встречи «Жореса» на траверзе Ростока с немецким эсминцем — немцы подвергли теплоход досмотру — и «эскортирования» «Ижоры» неизвестной подводной лодкой, которая долго плыла бок о бок, не всплывая, под перископом… Как и задумывалось, пройдя раздельно Английским каналом, повернули на Францию и сгруппировались в Гавре для выработки дальнейшего плана. Три капитана собрались на «Ижоре» у Пашковского. Бросок в Бильбао через беспокойную Бискайю решили совершить ночью: первыми — «Смидович» и «Ижора» с дистанцией в 5—6 миль друг от друга; более быстроходный «Жорес» чуть задерживается в порту, администрации которого сообщено, что советские суда направляются форордером на Англию… Бискайя была беспокойной в ту пору не столько в силу своего известного штормового характера, сколько из-за шнырявших тут военных кораблей Франко. Пересекать залив следовало, по логике, учитывая ситуацию, с погашенными огнями. Так и пошли в полночь при полной светомаскировке. И каково же было изумление вахтенного штурмана «Ижоры», когда стоявший на мостике капитан распорядился в середине ночи включить огни на судне. Вахтенный замедлил на полминуты исполнение приказания, и капитан отрепетовал его с жестким нажимом в голосе: «Все огни!» Вот так, не просто освещенная, а, можно считать, иллюминованная «Ижора» форсировала Бискайю и стала на рейд Бильбао под разгрузку… А утром вдали от рейда, но на видимом расстоянии, курсировавший в этом районе фашистский крейсер, приняв освещенное судно за родственное, проконвоировал в свой порт Пасахос задержанного ночью при потушенных огнях «Смидовича», провел в многомесячное пленение. «Жоресу», стоявшему в Гавре, Москва приказала прервать рейс в Испанию, идти в Лондон… Находчивый капитан «Ижоры» Александр Николаевич Пашковский был награжден орденом Ленина.


«Ленинские искры» напечатали несколько моих корреспонденции под общей рубрикой «Из вахтенного журнала». Читаю их теперь чужими глазами, кажутся наивными. И все-таки есть в них, по-моему, что-то привлекательное.


ГЛАВА ВОСЬМАЯ | ...И далее везде | «ИОРГИ