home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



ГЛАВА ВОСЬМАЯ

«По Самойлову», по известному «Морскому словарю», составленному адмиралом Самойловым, «камбуз — чугунная плита для изготовления пищи личному составу судна, помещавшаяся на парусных судах в носовой части… В современном понимании камбуз означает само помещение на судах, в котором производится обработка пищи…» Далее отдельно поясняется, что такое камбузная труба («Служит для отвода газообразных продуктов горения из камбузного очага в атмосферу») и камбузный котел. А для камбузного рабочего в словаре места, представляете, и не осталось, о чем говорю с неутихающей обидой, как бывший камбузник, натерпевшийся в свое время и от трубы, и от котла, и от…

От чего только и от кого не претерпевал бедный камбузяра, или камбузевич, как прозывали его в моряцкой среде, самая неквалифицированная личность на пароходе, числившаяся в конце судовой роли, списочного состава экипажа, после матросов второго класса, после угольщиков и даже после уборщицы, которая в подчинении непосредственно у старпома, а над камбузягой еще и кок властвовал с чумичкой. Кстати, по тому же Самойлову, кок во втором значении — «судно, близкое по конструкции к паруснику типа неф, но более поворотливое и легкое на ходу». Мой кок в первом значении этого слова, повар то есть, мое начальство, тоже был поворотлив и легок на ходу, когда пребывал в трезвости. К сожалению, данное состояние не во все дни являлось для него — постараюсь сказать интеллигентнее — превалирующим.

И это обстоятельство сыграло определенную роль в развитии избранного мною для этой главы сюжета, в центре которого камбуз, — вся интрига вокруг него — и я гребу пером ему навстречу: сейчас покажется из-за угла, из-за Пяти углов.

Ленинградцам известен этот перекресток, где в Загородный проспект вливаются три улицы, образуя пятиугольник. Здесь была ближайшая к нашей редакции трамвайная остановка. В тот вечер я возвращался с работы совсем поздно, около полуночи — дежурил как «свежая голова» в типографии по номеру. Нужного мне трамвая, девятки, долго не было, наконец подошла, я вскочил на заднюю площадку и увидел Леву Березкина. Он стоял возле чугунной решетчатой дверцы, какие были тогда в вагонах, в шикарном «мантеле», «импортном», как бы теперь сказали, черном клеенчатом плаще, блестевшем, словно только что из-под ливня; галстуком повязанный бордовый шарф, наимоднейшая, пупырчатая кепка-«бельгийка». Трамвай сильно раскачивало, меня швырнуло на Леву, а он и не шелохнулся — что была ему эта качка!

— Ты откуда, Лева? — спросил я.

— Из Филадельфии. Стояли там с коробкой на ремонте… — сказал он чуть небрежно, как о чем-то будничном.

А я онемел. Отчего? Что меня ошеломило? Я вырос в морском городе, не раз бывал в порту, видел корабли, разговаривал с моряками. Но то были незнакомые мне люди, отчужденно-далекие, и это как-то не задевало моих чувств, а тут Лева, представляете, Левка Березкин из 22-й школы на Фонтанке. Мы не встречались после окончания семилетки, я не знал, что с ним. И вот он возвращается домой из Филадельфии, а я все с той же Фонтанки… Мы жили в разных концах Моховой, он ближе к улице Белинского, я к Чайковского, Леве требовалось сойти на остановку раньше. Я сошел вместе с ним и все еще онемевший плелся за Левой до его дома, а потом еще бродил в одиночестве, возносясь в мечтаниях. В ушах шумел, плескался океан, и в его плеске слышалось: Фи-ла-дель-фия… (Придет срок, и я побываю в Филадельфии, как и в других городах Америки, но это случится через двадцать пять лет после встречи с Левой Березкиным на трамвайной площадке.)

Все устроилось без особых задержек и усложнений. Редактору Данилову понравилось мое предложение дать серию репортажей о жизни моряков не со стороны, не с портового причала, а изнутри экипажа, войдя в него, по кольцовскому способу перевоплощения, в чем и у меня уже имелся небольшой опыт. Была поездка в киноэкспедицию «осветителем», было участие в агитполете санитарной авиации в качестве «больного». Опыт не без издержек, но и они меня кое-чему научили. И я с бумагой-ходатайством от редакции отправился в порт, в Балтийскую контору, как называли Балтийское морское пароходство, к Сахаровскому. Так посоветовал Лева Березкин, с которым я держал теперь контакт, консультировался. Саша Сахаровский, кажется, демобилизованный военный моряк, работал в пароходстве помощником начальника политотдела по комсомолу. Я с ним с тех пор больше не видался, слыхал, что в войну он вышел в генералы. Сахаровский прочел предъявленную мной бумагу, окинул меня оценивающим взглядом и спросил:

— А кем пойдешь? Камбузником согласен? Других вакансий не будет.

Эту проблему — кем идти — мы с Левой обсуждали. Он объяснил мне про все морские профессии. На рулевого, на машиниста, даже на кочегара надо кончать «инкубатор» — шестимесячные курсы в порту. А я стремился в море сразу. Что такое камбуз и каковы мои перспективы там, я примерно догадывался. Лева говорил: «Смотри в камбузники не уходе, и не допускал для меня этого варианта и на крайний случай. Но выбора не было, и я сказал Сахаровскому:

— Пойду, кем пошлете.

— Ну что ж, будем оформлять. Дуй в отдел кадров, я позвоню туда.

И все же было неожиданное маленькое осложнение, которое могло разрастись и в серьезное, если б не тот же Коля Данилов, редактор. Оформление в «загранку» длилось обычно не меньше двух месяцев. Все это время я продолжал репортерскую службу. Сдал, помнится, очередной материал в номер, пришла сверстанная полоса, полколонки, конечно, не лезло, висело, секретарь редакции потребовал сокращения моей корреспонденции, я протестовал, настаивал на переверстке, он отказывался, — тривиальная редакционная драчка! — температура спора стремительно подскочила, меня занесло, и я швырнул полосу секретарю на стол; пролетая, она задела его по очкам, он вскочил и, разъяренный, — к редактору в кабинет, захлопнув передо мной дверь. До меня доносилось:

— Распущенность… Зазнайство… За границу, видите, собрался. Я буду возражать… Нельзя допустить в такое время… Неизвестно, как он себя там поведет…

Я еще не вышел в море, а уже попал в шторм. Мне досталось от Данилова. Я понимал, стоит ему снять трубку и позвонить в пароходство, не только океана, Финского залива не увижу, Маркизовой лужи. Трубку он снял для острастки, но номера не набрал.

И вот я прибегаю в редакцию и стою ликующий в окружении моих товарищей, от которых меня уже как бы отчуждает, приобщая к иному кругу, некая незримая черта, да нет, вполне видимая, вот она — новенькая, в синей обложке с золотистым государственным гербом «Мореходная книжка» № 02759, паспорт моряка, выданный мне взамен гражданского капитаном порта. (Он подписывал документы, а вручал делопроизводитель Иванов, старичок в аккуратненьком флотском кительке с канцелярскими черными нарукавниками, сидевший в комнате за железными дверьми, через руки которого проходило множество синих книжек с вписанными в них названиями уплывавших во все концы света кораблей, а для него «свет» ограничивался письменным столом, несгораемым шкафом и стеллажами со сданными на хранение или в архив паспортами, и, если требовался какой, старичок, не перебирая их, не заглядывая в реестр, а лишь прицелившись глазом, безошибочно выуживал с полки нужный; у него, как у летучей мыши, свободно ориентирующейся в пещерной тьме, имелся, наверно, природный локатор на документы…) В «Мореходной книжке», которую я всем показывал в редакции, рядом с фотографией владельца лиловел оттиск большого пальца левой руки, и я объяснял недоумевающим, что так положено по международному морскому статусу. Текст мореходки на двух языках, и, демонстрируя ее, я в графе «звание» тем же большим пальцем левой руки неприметно прикрывал написанного по-русски «камбузника», чтобы читали по-английски «Caboose man» — это выглядело, как мне представлялось, значительнее.

Первое судно, на которое меня послали, называлось «Лена». В моей биографии три Лены: пароход, младшая дочь и ее дочурка. С пароходом мы почти ровесники, он на год моложе. Как уточнил я сейчас по последней «Регистровой книге морских судов Союза ССР», «Лена» построена в 1917 году в Голландии, «сухогруз, наибольшая длина 70,5 м, ширина — 10,97, осадка по летнюю грузовую ватерлинию — 5,1, валовая вместимость — 1505 т, скорость — 9 узлов, порт приписки — Архангельск». Значит, где-то на севере пыхтит-скрипит еще старая коробочка, которую, судя по Регистровой книге, немножко подмолодили — два новых котла поставили на ремонте в ГДР, перевели на жидкое топливо. Но все равно, где ж ей угнаться за тезкой, тоже голландского происхождения, дизель-электроходом «Лена», 37 лет разницы в возрасте не пустяки и для металлических созданий.

Направление из отдела кадров дали не сразу, с неделю ходил отмечаться в контору, в Красное здание. Пишу как имя собственное потому, что зданий из красного кирпича в порту и вокруг много, а Красным называли одно это, на Межевом канале, построенное еще в петровские времена под таможню. Маленький скверик перед ним был вечно забит шумящей толпой, почти как недоброй славы «барахолка» на Обводном. Но здесь никто не торговал, здесь был клуб моряков под открытым небом. Толпились резервники в ожидании назначения в рейс. И те, кто, придя недавно из рейса, забегал сюда за новостями. И вернувшиеся из отпуска, кому разрешили подождать свое ушедшее в море судно… Мотались в толпе и «бичи», они ниоткуда не вернулись и никуда не собирались: «семафор» закрыт — нет визы.

Среди этой братии следует выделить «Жору полутонного», прозванного так за неимоверную толщину, бывшего камбузника. Про Жору шутили, что он «бичует», поскольку для него никак не подберут соответствующего тоннажа пароход, коего бы он не потопил своим весом. К тому же, Жора на камбузе являл собой козу на огороде, которую накормить было сложнее, чем весь экипаж. Известна история с пирожками. Это еще когда он в рейсы ходил. Как-то на стоянке повар приготовил тесто, мясную начинку и велел Жоре нажарить пирожков к бульону на обед, а сам отправился в город. Команда — тридцать пять ртов, по два пирожка на каждый. Все семь десятков угодили в один рот — Жорин обжорин! Часть он полусырыми навернул, покуда заворачивал начинку в тесто, остальные добирал, когда остывали на противне. Причем клялся после, божился, что все произошло помимо его воли, что он и не заметил, как заглотнул пирожочки. Не врал, так и было — не заметил. Спохватившись, что нечего подавать к бульону, кинулся на причал, в портовый буфет, накупил там окостеневших пончиков, принялся срочно разогревать их, но был разоблачен и списан с парохода «за несовместимое с обязанностями камбузника чревоугодие», как указывалось в приказе капитана.

Жора был, собственно, не полный бич, полубич, он иногда все-таки работал, вачманил — нес подсменную береговую вахту на стоявших в порту судах. И еще у него имелась работа: время от времени приглашали сниматься статистом на «Ленфильм». Вы можете увидеть Жору в разных довоенных картинах в безмолвных ролях толстяков: в «Иудушке Головлеве» он подвыпивший купеческий сынок, в «Танкере «Дербент» гуляка-морячина на танцульке в клубе, в «Петре I» голландский лоцман у штурвала. В одном из этих фильмов играла Жорина сестра, популярная киноактриса. Да и он был не рядовой статист, а «тип», шел по высшей ставке среди статистов. Режиссеры любили его. Особенно хорош, естественен, темпераментен оказывался в «драках», в «потасовках». Темперамент привел его раз к серьезной накладке, которая едва не закончилась печально. Накладочка в прямом смысле, в 198 килограммов весом, сколько тянул Жора. Изображая полицейского, обезоруживающего бандита, — снималась стычка в американском баре, — он, как требовалось по мизансцене, навалился на партнера — им был профессиональный артист — и придавил его своими двумя центнерами к полу. «Бандит» захрипел, Жора решил, что партнер подыгрывает, и еще приналег, прибавив нажиму, артист замолк под ним. Режиссер крикнул: «Хватит!», «полицейский» вскочил, а придавленный «бандит» остался лежать, его еле откачали, привели в чувство: относил беднягу в медпункт перепуганный насмерть Жора, на вытянутых руках нес, нежно, осторожно, как носят новорожденных.

Война застала Жору на очередной съемке. Студия собиралась эвакуироваться в Алма-Ату, предложили ехать и Жоре, сестра уговаривала, он отказался. Его зачислили в военизированную охрану порта. Те, кто встречал Жору в блокаду, говорят, что он так и не похудел, оставался «полутонным». Он умер от голода на посту возле продсклада: когда утром пришли его сменить, увидели, что часовой вроде бы спит стоя, прислонившись к складской стенке, прижав винтовку к огромному своему животу. Мертвый, он улыбался. Возможно, в последнее мгновение жизни привиделись Жоре пирожки с мясом, которые он съел когда-то один за всю команду…

Итак, я неделю ходил в Красное здание, а вакансии все не было. И вдруг под конец недели и под самый конец дня распахнулось деревянное окошко отдела кадров, и инспектор, ведавший посылкой на суда, крикнул, высунувшись:

— Срочно, камбузники есть?

Таковых в коридоре оказалось двое: Жора и я. Но он не в счет — закрытый «семафор». А у меня свеженькая виза.

— Пойдешь на «Лену». Там камбузник заболел. А у них отход на двадцать три ноль-ноль.

У меня оставалось четыре часа. «Лена», как сообщили из диспетчерской, перешла, взяв груз на Швецию, от Железной стенки в Угольную гавань и заканчивает там бункеровку. А мне еще домой, собираться…

Чемодан укладывала мама. В командировки я уезжал часто, а такой еще не случалось. Мама предстоящего путешествия, само собой, не одобряла, но отговаривать было поздно, и, сдерживая волнение, молчаливо-сосредоточенная, она белья набила столько, словно я уходил в кругосветку, а не в полуторанедельный рейс.

«Лену» у пирса в Угольной не застал. Она уже стояла на рейде. Туда отваливал как раз катер с запоздавшими моряками и грузом для камбуза: две мясные туши в рогожах. И еще одна туша на задней банке, дышащая и даже похрапывающая. Кто-то сказал, показывая на нее:

— Кока-то наш прилично надрался…

Я еще не знал, кто это — Кока. А то был повар Костя, которого в команде называли Кокой, объединяя должность с именем.

— Полрейса отсыпаться будет, раз бухой…

— Теперь Борьке вкалывать за двоих. Хоть и камбузник, а хорошего шефа стоит. И варит, и жарит, и пироги печет, дай бог…

— А Борис в море не идет, захворал. Днем при мне в кадрах замену ему искали. — Говоривший посмотрел на меня, незнакомого, спросил: — Ты случайно, парень, не новый ли к нам камбузевич?

Я скромно потупил очи. Меня пристально оглядели, благо белая ночь способствовала такому осмотру. Что-то в моем облике явно не отвечало представлению этих людей о камбузнике, и один из них произнес невесело:

— Да-а… Сыты будем… Французская кухня нам обеспечена.

— Какой обед нам подавали!.. — пропел другой тоже с грустью в голосе, как о чем-то давнем и уже недоступном.

Катер подошел к борту «Лены». Она стояла в полном грузу, по самую ватерлинию, но, когда я карабкался по свисающему с борта, штормтрапу, казалось, что ему конца нет. А над головой проплывала грузовая стрела, медленно несшая на стропе стальную сетку, в которой покоились две мясные туши и нетранспортабельный иным способом Кока, мое непосредственное начальство, в чье распоряжение я должен был поступить.

Ранним утром я был разбужен вахтенным матросом, то есть он думал, что разбудил, а я-то не спал, всю ночь бессонно проворочавшись на койке моего предшественника в кормовом кубрике плывущей «Лены».

— Вставай, Борис! — сказал матрос, встряхнув меня за плечи и не глянув в лицо, повернутое к стенке. — Полшестого, Боря, вставай. Уголька мы тебе подбросили отличного. Кардиф… Пойду разбужу Коку.

Похоже, он не видел вечером повара, а то бы не был столь оптимистичен: разбужу… Ни сам он, вахтенный, ни вызванная им подмога — артельщик, боцман — так до Коки и не добудились. Прогноз, высказанный на катере, начал, кажется, сбываться.

И я в первое же утро очутился в одиночестве на рабочем месте. Это место — кухня — никогда прежде не являлось для меня рабочим, оно было таким для нашей мамы. А я лишь забегал к ней на кухню, учуяв доносившийся оттуда соблазнительный аромат тушенной с черносливом картошки, или пирога со свежей капустой, или рубленой селедочки, или… Мама была великая мастерица по кулинарной части, вкладывавшая в прокорм трех мужчин много таланта. И не меньше физических усилий. Но она не любила выставлять их на обозрение, не привносила жертвенности в свой труд, которая может отравить любое благое дело. Отец, правда, всегда помогал по хозяйству, мой старший брат Валька — изредка, по вдохновению. А я, на положении балованного «мизинца», был чистый потребитель. Влетаю на кухню на запах вкусненького с мольбой во взоре и с распахнутым ртом, мама всплескивает руками, вскрикивает в притворном ужасе: «Ну подожди же, подожди, скоро обед, ты перебьешь себе аппетит…» И тут же отрезает увесистый кусок пирога, и глаза ее светятся неподдельным удовольствием, пока я его уплетаю…

Теперь наступала расплата за вольготную жизнь юного гурмана: я один на рабочем месте, на камбузе, далеко от маминой кухни, нужно растапливать плиту, готовить завтрак команде.

Уголь, и в самом деле превосходный, вспыхнул и загорелся ровным, сильным пламенем. А вот камбузная труба, призванная, по словарю Самойлова, «отводить газообразные продукты горения в атмосферу», забастовала почему-то, и означенные продукты стали растекаться по судну, достигнув и капитанской каюты. Таким образом состоялось заочное знакомство капитана с новым камбузником, который вскоре познакомился и с боцманом. Очно. Посланный капитаном, тот прибежал на камбуз и бросился открывать заслонку у трубы, выясняя попутно, откуда и каким ветром принесло меня, «чертова камбузягу», на пароход. («Чертова» употреблено здесь в тексте, как вынужденная замена, как жалкий эрзац подлинного боцмановского определения, кто я есть такой.) Боцман был не первый и не последний из прибегавших в тот день на камбуз. Лица их сейчас, через столько лет, проплывают передо мной в туманности, в размытости, сливаясь в одно лицо — недоуменно-удивленное в тогдашнее утро, с налетом нарастающего беспокойства к середине дня и в конце его уже откровенно рассерженное, раздраженное, как у человека, которого ни за что ни про что ввергли в большое неудобство… Голоса же, как ни поразительно, моя слуховая память сепарирует, они врубились в нее с четкой раздельностью, вплоть до интонации, хотя я не могу с уверенностью утверждать, кому какой принадлежит, могу лишь догадываться об этом по характеру, по содержанию произносимого.

…— Бо-орь, ты чего за продуктами не спускаешься? Или отдельную у себя артелку с ледником завел?.. Э-э, да это и не Борис вовсе… И Кока доходяра, и Бори нет, ве-есело!.. Ну, давай, мальчик, приходи, мясо забирай, сегодня котлеты на обед. Рубить умеешь? Вот у тебя мясная колода… Не-е, мне, брат, некогда, я на вахту с восьми… Ладно, отставить котлеты, отваришь цыплят с рисом, они с базы ощипанные, нехитрая штука приготовить… А я с чифом согласую перемену в меню… Не чих, а чиф, темнота. Старпом, значит… — Это, ясно, артельный, заведующий продовольствием, выбираемый экипажем снабженец; получает на складе (а за границей закупает у шипшандлеров — портовых торговцев), грузит на борт, хранит и выдает на камбуз продукты; как правило, артельщики — из верхней команды, — матросы как-то побойчее, поразворотистей «нижняков», «духов», да и с судна им проще отлучиться на стоянках, и погрузочные средства — стрелы, лебедки — у них в руках; странно, не помню завпрода с «Лены» ни в лицо, ни по имени, хотя постоянно общался с ним как камбузник, а вот артельщиков с других судов, на которых плавал позже в иных «чинах», не связанных с камбузом, всех помню — капризы памяти; к слову сказать, меня и самого не раз выбирали артельным…

…— Борис, полвосьмого, надо ж вахту кормить, и подвахта скоро подойдет, а ты все с завтраком чухаешься, доходной, что ли, вместе с Кокой? Маткин берег! Это не Борька… Ты кто такой, салага? Новый камбузяра? Запарился? А ну тебя с твоим омлетом… Давай быстро сухим пайком. Хлеба давай, масла, колбасы, сами нарежем. Сахару. Чаю-то хоть скипятил?.. — Думаю, это дневальный, дежурный по столовой.

…— Слушайте, вьюноша, вы почему же скатываете палубу питьевой водой? Этак вы нам всю расходную цистерну, все три тонны расхлещете мигом. Помпа? Она совсем не для того. Для кипятильника, для плиты качать. По мере надобности… А палубу, стенки, подволок, будьте любезны, забортной, из шланга… — Это, догадываюсь, не боцмана указание, у него несколько иной словарный запас, с которым я уже познакомился, растапливая плиту, это скорее всего «дед», старший механик, вмешался, вежливый, как видно, человек.

…— Ой, голубчик, что это у тебя с цыплятами? Вон их как разнесло, в лебедей превратились… Да неужто ты их не выпотрошил? Так и есть, со всеми кишочками-потрошочками запустил вариться. Хорошо еще сообразил лапки обрубить, с головами не сварил… А ну-ка, задраивай двери, чтобы запашок дальше не пошел. Будем беду исправлять. Остудим, внутрях выскоблим, благо желчь не разлилась, подвезло тебе. В марганцовке разика три прополощем. Промоем. Прокипятим заново. И топленым маслицем зальем. Не пропадет у нас курятинка, свеженькая же она с базы, парная. Подадим на стол в лучшем виде… — Женский голос, судя по всему, буфетчица.

И опять же изъян памяти, отклонение какое-то. На «Лене» плавали три женщины: уборщица, радистка и буфетчица; первую помню, как звали, — тетя Оля, она часто забегала на камбуз по всяким делам, никакого сочувствия ко мне не проявляя, озабоченная своими взаимоотношениями с боцманом, у которого жена плавала уборщицей на другом пароходе; радистку же в рейсах я почти не видел, у нас с ней были, что называется, разные трапы, разные маршруты: у меня — кубрик — камбуз — столовая, у нее — каюта — радиорубка — кают-компания, в портах она закрывала рацию и сматывалась на берег, но фамилия ее тоже запомнилась без надобности, она была однофамилица или, может, родственница автора «Занимательной физики» — Перельман; а вот имя буфетчицы, которая выручила меня с цыплятами и вообще взяла под свое крыло, пока не оклемался Кока, ее имя я непростительно забыл…

Буфетчица, кстати, немалая власть на судне, во всяком случае лицо влиятельное. Когда я после служил на флагманском ледоколе, у нас была буфетчица Марфа Митрофановна. Нравная старуха — поморка, формально подчинявшаяся старпому, но делавшая при всех старпомах все по своему хотению, всевластная владычица кают-компании. Заглазно величали: «Марфутий Первый, самодержец кают-компанийский». Боцман в юбке. Когда-то она и въявь была боцманом в каботажке на родном Белом море. А матросиком-«зуйком» ходил с ней совсем тогда еще юный наш капитан Воронин, для нас Владимир Иванович, а для нее Володька, сынишка ее подруги и чуть ли, боюсь наврать, не крестник. И теперь в рейсе она была ему, прославленному, усатому, взамен мамки. Могла, как и прежде, отчитать «по-соленому» будто юнца-салажонка. Но и ревностно блюла его привычки, среди которых главной было пристрастие к треске. Он употреблял ее, иной пищи не признавая, ежедневно — в завтрак, в обед, в полдник, в ужин, на закуску, на первое, на второе и вместо сладкого. В любом виде. Приготовление трески для капитана Марфа кокам не доверяла — только собственными руками и втайне. Где-то в скрытном месте ледокола она хранила бочки со священной рыбой, запасенной на весь долгий арктический рейс, приспособления для ее разделки, приправы. Подавая Воронину тресковое блюдо, любила приговаривать: «Рубай, Володька, рубай, милай! Трещочки не порубашь — не поработашь…» Наклонившись, прибавляла шепотом: «И не…» (Знаю, что после войны Марфу-буфетчицу, разбитую параличом и оказавшуюся в полном одиночестве, Владимир Иванович перевез к себе домой, и семья Ворониных ухаживала за недвижной старухой до последнего ее вздоха.)

У меня возникла необходимость приостановить на некоторое время повествование, отступить от сюжета. Я неправильно выразился. Сюжету урона не будет, действие развивается: «Лена» плывет, миновала уже Аландские острова, Кока, проспавшись, появится вот-вот на камбузе… И мне следует подготовиться к встрече с ним в обоих своих качествах, или, как любят сейчас говорить, в обеих ипостасях: и как камбузнику, и как автору. Как у автора, план такой: съездить в Ленинград. Побывать в порту, повидаться с опытным морским поваром, посоветоваться с ним, проконсультироваться, уточнить то, что называется документальной фактурой, проэкзаменовать свою память, прибавив к ее заметам сведения, почерпнутые у специалиста. И вернуться во всеоружии на камбуз «Лены», уверенно, с новыми силами вплыть в сюжет…

т, что это племя еще сохранилось, сильно поредев и рассредоточившись по разным уголкам в районе порта.

Моя просьба была удовлетворена сразу же: женщина-инспектор не задумываясь рекомендовала мне консультантом «одного из крупных авторитетов в области питания на морском транспорте» шеф-повара теплохода «Михаил Лермонтов» товарища Черноморцева. На мою удачу, он как раз в Ленинграде, приехал после полуторагодичного отсутствия навестить семью, пока «Лермонтов» стоит в Риге и наводит лоск — готовится к открытию трансатлантической линии на Нью-Йорк… Я отправился к Черноморцеву. Он живет там, где и полагается жить обладателю морской фамилии: на Петроградской стороне, совсем неподалеку от памятника матросам с миноносца «Стерегущий» — корабль не достанется врагу, кингстоны открыты, хлещет вода. И плеск ее доносится в растворенное окно комнаты, в которой мы разговариваем с Черноморцевым.

Я был бы несправедлив, сказав, что разочарован встречей. Но… шеф-повару океанского лайнера 36 лет, он родился через год после моих рейсов на «Лене». Когда-то мальчишка-дистрофик, полуживым вывезенный из блокадного Ленинграда, он кормит сейчас в плавании свыше тысячи человек — 700 пассажиров и 320 членов экипажа. Камбуз — плавучая фабрика-кухня; в подчинении у шефа 29 поваров. И ни одного камбузника — в торговом флоте ликвидирована эта должность, в судовой роли она заменена поваром 3-го разряда. Вечная память многострадальному камбузяре, камбузяге, камбузевичу, канувшему в Лету!.. И для Черноморцева я, явившийся к нему с вопросиками на уровне камбузника тридцатых годов, был конечно же смешон, да и просто непонятен. Я его про плиту на угле, а он никогда и не работал у такой. Я про хранение продуктов в рейсе, когда нет холодильника, — про деревянные ящики со льдом и солью, а у него на теплоходе мощнейшие рефрижераторные установки. Я разделкой мяса интересуюсь, и опять у нас несхожие понятия: для меня разделка — топор, ножи, для него — электрическая стейковая машина, выдающая бифштексы с конвейера… Нет, мне интересен этот человек сам по себе, но не для того дела, ради которого я к нему пришел. Он понимает это и говорит:

— Вы хотите писать про старину… (Тридцатые годы для него старина!) Я плохой вам помощник. Знаю про то время с чужих слов. Вам бы дядю Борю разыскать, Бориса Михайловича Орлеевского. Повар-наставник. Я у него стажировался. Он лет сорок в Балтийском пароходстве. Все знает. У меня должен быть его адрес, где-то в Автове живет. Точно, в Автове, вот записано: улица Зины Портновой…

И я поехал к старому коку.

Больной поднялся с постели, накинул халат.

— Всю жизнь страдаю от водной стихии: штормовал, тонул. И снова печаль от нее. Брызгался под душем. И вдруг потерял сознание, упал. Расшибся, воды наглотался. Жена была дома, вытащила. А то веселая могла быть картиночка: в океанах проплавать — в ванне утопнуть. Микроинсультик… Ничего, не беспокойтесь, мне уже разрешили вставать, ходить по комнате. Так что же вас интересует?

Объясняю.

— На каком пароходе вы плавали, говорите, камбузником?

— На «Лене».

— На «Лене»? Камбузником? И, простите, когда же?

— Летом тридцать шестого года.

— Твердо помните?

— Помню твердо.

— И все-таки ошибаетесь. В то лето камбузником на «Лене» ходил я, Орлеевский Борис Михалыч. У меня сохранилась мореходка… Вот она, можете проверить.

— И у меня мореходка с собой, можете проверить.

Две старенькие, потрепанные мореходные книжки ложатся на стол. Двое старых, потрепанных бывших камбузников оспаривают право на «Лену».

— Взгляните, — говорю. — Пароходная печать с датой моего зачисления: двадцать четвертого июня. И штампы контрольно-пропускного пункта: «выезд» — двадцать четвертого июня, въезд — пятого июля, в Швецию ходили, и опять в Швецию, сразу, «выезд» — шестого июля, «въезд» — двадцатого. Не вру, убедились? А вы чего-то путаете…

— Путаю! — согласился он. — Совсем забыл, я же заболел тогда на «Лене» и в два рейса не ходил. Вот, пожалуйста, по штампам видно — перерыв на месяц…

— Бог мой! — вскричал я. — Да вы же… Ты же тот самый Борька-камбузник, которого я сменил на эти два рейса. Вот так сюжетец! Встретились через тридцать семь лет… Здравствуй, Борис!

— Здравствуй, специалист по цыплятам!

— Знаешь про этот случай?

— А как же… Я после болезни вернулся, мне ребята говорят: «Ну и камбузягу же присылали вместо тебя, Боря, обсмеешься…»

— Кому смех, а мне были слезы.

— Ясное дело, с непривычки. Я на торгаша с флота явился, с военки, из котельных машинистов, и то не сразу притерся, на камбузе своя хитрость, в первый день тоже чуть не угорел. У меня был поначалу мировой кок, дядя Коля, обрусевший китаец, Ко Фудзинь по-ихнему. Я с ним быстро основную камбузную науку превзошел.

— Ты хоть сейчас, Борис, выдай секрет, как ты медную посуду драил. Я пришел, все блестело, сверкало у тебя. Я старался вовсю, начищал-начищал, все равно тускнело. Зеленые подтеки появились…

— А ты как драил?

— Боцман научил: песком, тертым кирпичом, пеплом.

— Боцман — чмырь. Это для корабельной меди годится. А кухонная — особая, ее надо так: хлеб заквасить с уксусом, и на тряпочку, протереть посуду, холодной водой окатить.

— Буду знать, когда в следующий раз пойду камбузником…

Сидим, вспоминаем «Лену» и вообще нашу жизнь.

Оказывается, мы с ним однажды очутились совсем рядом: бок о бок, борт к борту стояли наши суда, и мы виделись, не зная, что уже «знакомы» по «Лене».

Это было в феврале 1940 года, под конец финской войны. В узком горле Белого моря застряли зажатые льдами транспорты с войсками и вооружением. Наш флагманский ледокол послали им на выручку. На нескольких пароходах, в том числе на «Сакко», на «Унже», кончался запас продовольствия, пресной воды, и к ним следовало пробиться в первую очередь, чтобы снабдить необходимым. А их уже вынесло дрейфом на предельно малые глубины. И мы чуть не по дну ползли, по камням, тараня лед. Подобрались все же, пропоров себе брюхо, повредив винт, сперва к «Сакко», дали воду, потом к «Унже», на которой, как выяснилось сейчас, поваром плавал Орлеевский. Вместе со своим артельщиком он принял продукты — хлеб, муку, крупы, консервы, масло — у артельщика с ледокола. Артельщиком на ледоколе был я…

Борис Михалыч немного постарше меня. Он показал мне напечатанную года четыре назад в газете «Моряк Балтики» заметку к его юбилею:


предыдущая глава | ...И далее везде | «30 000 ОБЕДОВ