home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add









9

Если б мы переехали в Петроград годом раньше, мама могла бы с балкона видеть Горького, идущего по Моховой к дому № 36 (бывший особняк герцогини Лейхтенбергской), на третьем этаже которого разместилось созданное им сразу после революции издательство «Всемирная литература». Я впервые узнал об этом не из печатных источников, не из мемуаров, например, К. И. Чуковского, В. А. Рождественского, прочитанных мною гораздо позже, а от моего приятеля-одноклассника Петьки В. (дружеская кличка «Пекач»), жившего в том же доме этажом ниже «Всемирки». И не по случайному соседству, а потому, что его отец в числе ближайших сотрудников Алексея Максимовича по издательским делам получил квартиру рядом с работой. Я много-много раз бывал у Петьки. Выскочив после уроков из школы, пронесясь через двор, подворотню, через улицу и влетев с ходу в парадную дома № 36, находящуюся как раз напротив школьных ворот, мы взбегали по широкой мраморной лестнице с зеркалами на площадках, по которой, на Петькиной еще памяти, поднимались в редакцию Горький, Блок, Куприн. «Память» четырехлетнего мальчишки понятие относительное, но все же он их видел, и не только на лестнице, а и заходившими на квартиру к отцу.


Ни Блока, умершего в августе 1921 года, ни Горького, покинувшего Питер в том же году, я не видел. Хотя был близок к тому, чтобы увидеть Горького во время его последнего приезда в Ленинград: он должен был выступить во Дворце культуры возле Нарвских ворот. Я сидел с блокнотом в переполненном зале, пробившись в первый ряд и надеясь, что пробьюсь и дальше, к самому Горькому, дабы что-нибудь раздобыть от него для «Искорок». Горького ждали долго, а он все не ехал, говорили, задерживается в Смольном у Кирова, с которым вместе и прибудет; говорили, что они уже в пути. Но вот на просцениум вышел секретарь райкома партии и объявил, что только что звонили от Алексея Максимовича: он прихворнул, передает собравшимся извинения, рад бы вырваться от врачей, да не пускают.

А Куприна я все-таки увидел, пусть в чуть приоткрытую дверь, в щелочку, но увидел. Это случилось под конец тридцатых годов при следующих обстоятельствах. Стало известно, что возвратившиеся из эмиграции Александр Иванович Куприн и его жена Елизавета Морицевна — в некоторых мемуарах ее называют Елизаветой Маврикиевной — поселились в Ленинграде на Выборгской стороне, на Лесном проспекте, в новом доме, построенном, как писали в газетах, «для лучших представителей советской интеллигенции» в самой сердцевине индустриального района, наверно, с целью, чтобы они не отрывались от рабочего класса; тут получили жилье академики, видные писатели, артисты, художники, знаменитые люди, вроде полярного капитана Воронина, с семьей которого Куприны оказались соседями. Я явился к Куприным нахально, без предварительного телефонного звонка, но был любезно, с улыбкой встречен на пороге квартиры маленькой, худенькой пожилой женщиной с тихим голосом, мягкими движениями, которая, тем не менее, твердо не пропустила меня далее кухоньки, где мы с полчаса поговорили. Было объяснено, что Александр Иванович не в состоянии принимать никого, кроме врачей, что из-за его обострившейся болезни они не смогли остаться в Гатчине, в возвращенном им прежнем, дореволюционном доме, так как врачам затруднительно добираться туда, а мужу необходимо ежедневное, и не раз на день, высококвалифицированное медицинское наблюдение. В больницу же он решительно не хочет, он хочет, чтобы дочь Ксения, киноактриса, задержавшаяся в Париже на съемках и собирающаяся вот-вот приехать, застала его дома, а не на больничной койке. (Ксения Александровна смогла, как известно, вернуться на родину лишь после войны, не застав ни отца, умершего от рака, ни матери, погибшей в ленинградскую блокаду.) К концу нашего разговора Елизавета Морицевна сказала: «Минуточку…» — и ушла в комнату, прикрыв за собой дверь, но неплотно, оставив узенький прогал. И я, не сдержавшись, нарушая элементарное приличие, действуя на уровне заглядывания в замочную скважину, прильнул к этой щелочке и увидел лежащего на кушетке, прикрытого пледом старика с мертвенно-желтым лицом, недвижного то ли в дремоте, то ли в ином каком-то забытьи-прострации, не Куприна, сильного, красивого в своем немного азиатском облике, которого я знал по фотографиям, а лишь его с трудом узнаваемое подобие. Я отпрянул от двери, чтобы не быть застигнутым в такой позе, и сделал это вовремя: Елизавета Морицевна вышла из комнаты и протянула мне два томика в голубых переплетах. «Вот, — сказала она, — сегодня получили авторские экземпляры из Гослита. Двухтомник избранного. К сожалению, Александр Иванович не смог сделать дарственной надписи, извините…» Извиняться за вторжение следовало мне, а я и слов-то благодарности, застрявших в горле, не сумел достойно произнести, выдавив из себя что-то вычурно-нелепое, и покинул квартиру Куприных, прижимая к груди бесценный подарок.


Бываю, значит, почти каждый день у Петьки дома. Квартира такая же большая, как поначалу у нас, да к тому же еще в три этажа: над основными комнатами — антресоли, и не в нынешнем понятии складского места, а вполне пригодные для жилья, во всяком случае для сна; внизу, куда вела крутая железная лестница, похожая на корабельный трап, — это уж мои более поздние, морские ассоциации — кухня, ванная и все прочее. После войны квартира претерпела такую же трансформацию, как наша, став коммуналкой, и Пекач с женой и тремя дочерьми оказался в одной комнате, правда, с эркером, висевшим над улицей каменным «фонарем». Семья В. состояла при заселении из шестерых, а затем в огромном трехэтажном помещении осталось трое: родители с Петькой. Старшая дочь, имени не помню, вышедшая замуж за известного кинорежиссера, отселилась и рано умерла, пораженная раком. Другая дочь, Алина, тоже ныне покойная, молодая писательница или журналистка, уехала в длительную заграничную командировку, которая затянулась на годы, и почему-то родным не писала, они не знали ее местопребывания или скрывали, что знают. Был еще у Петьки старший брат Захар, фигура еще более загадочная, я никогда его не видел, хотя считалось, что он тут живет. Впрочем, вру, я этого таинственного брата разок все-таки узрел — в довольно острой для меня ситуации.

Пекач занимался боксом вместе с Андрюшкой Щупаком из параллельного класса, будущим чемпионом Ленинграда. Пекач чемпионства не достиг, но любил похваляться своими приемчиками. Как-то и на мне попробовал. Мы бежали подворотней после уроков, Петька остановился вдруг, бросил сумку, придержал меня, принял боевую стойку и пошел в атаку, а я, уже имея опыт с Фрошкой, — в контратаку. «Бьешь не по правилам, — закричал Петька. — Брэк!» Это означало — разойтись, но я разошелся в смысле разохотился и, к собственному удивлению, сам не пропустив ни одного удара, никаким приемам не обученный, мило отдубасил приятеля. Он заплакал и с ревом кинулся домой. И я спокойно пошел домой, на другой конец улицы, и, пока шел неторопливо, помахивая сумкой, события развернулись чрезвычайно. Мама стояла взбудораженная у телефона, отстранив от уха трубку, в которую доносился женский крик, и я мог даже разобрать отдельные слова: «Бандитизм… Оголтелое хулиганство… Мальчик может умереть…» «Это какой же мальчик может умереть?» — подумал я и не успел ответить себе на этот вопрос, как мама сказала: «Пойдем! Что ты наделал!» — со знаком восклицательным, а не вопросительным. И мы пошли, вернее, она потащила меня за руку, еще не говоря куда, но я уже понял — домой к Петьке, который может умереть от моих ударов. К нашему появлению там, в передней, собрался весь наличный семейный синклит. В тени своей крупногабаритной и, я знал, властной, энергичной супруги притулился к стене невысоконький, а рядом с мадам совсем тщедушный и, я тоже знал, добродушнейший, жалостливый глава семьи, чье имя в этом качестве было отчеканено на медной дверной таблице, но который им, то есть главой, являлся лишь номинально. А кто на самом деле — читатель, надеюсь, догадывается. Тут же, в передней, стоял вызванный по особому случаю из своего «там» Петькин брат Захар. Я мигом сообразил, что это он — в полувоенном зеленом френче и синих галифе, с правой стороны которых болталась кобура, и я думал, какой тип оружия она прячет — наган? А пострадавшего не было — он «умирал» где-то в комнатах. Да, в передней еще находился в роли понятого, что ли, на случай ареста моей мамы (себя-то я считал напрочь обреченным) незнакомый человек в широченной кепке-«аэродроме», какие носят теперь грузины. Несмотря на предстоящие ему функции, он сразу мне понравился. И сразу же скажу, что это был Николай Николаевич Секундов, старый коммунист, прибывший в Ленинград из Баку вместе с Кировым и заведовавший отделом печати обкома партии, приятель семьи В. еще с дореволюционных времен, когда работал в типографии учеником-наборщиком у старшего В. Судьба снова свела меня с ним через много лет и на много лет, пока мы служили вместе в редакции «Огонька» и жили в одном доме. А на похоронах Николая Николаевича я увидел погруженного в печаль, сильно побитого и согнутого жизнью старика, в котором, вглядываясь, еле-еле распознал черты Петькиного брата Захара, когда-то лихого обладателя кобуры — так я до сих пор и не знаю, какое оружие она скрывала.

Захар говорил тогда маме:

— Вы понимаете, на кого поднял руку ваш шельмец, кого пытался убить?

Нет, мама не желала этого понять, готовая защитить свое дитя. Тем более что чужое дитя, поднявшись со смертного одра, вынырнуло в передней, неся на себе чуть приметные следы покушения на убийство — синячок под глазом, припухшие губы, — и мы, протянув друг другу руки, соединились в объятии, демонстрируя взрослым полное примирение.

— Ты что-то, Захар, лишнего наговорил, — сказал Секундов.

— Я пошел, у меня дела, — сказал Петькин папа, а Петькина мама сказала папе:

— И минуты лишней не можешь уделить ребенку.

А маме моей примирительно:

— Будем знакомы…

— Будем… — сказала мама.

И с тех пор они действительно частенько переговаривались по телефону, а встречаясь на Соляном рынке, продолжали тематику своих телефонных разговоров.

После окончания школы мы с Пекачом года четыре не виделись. Он уезжал куда-то на работу, кажется, в Харьков, но там что-то у него не получилось, и, вернувшись в Ленинград, он устроился редактором в издательство. У нас появились с ним общие интересы, и я снова зачастил к Петьке домой. Дома у них произошли некоторые перемены, начиная с исчезновения на двери медной дощечки, от которой остался светлый прямоугольный след с дырочками от гвоздей. Прежний глава семьи исчез, как и табличка с его именем, уступив место новому, который явился из Москвы со взрослой дочерью, ставшей женой Захара. Таким образом состоялось двойное породнение… От Алины по-прежнему не было никаких вестей.

Годы моих плаваний на Севере, а затем война опять надолго развели нас с Пекачом. Я демобилизовался через год после Победы и в тот же год, придя однажды домой из редакции, обнаружил спящим на диване мощного и усатого подполковника, с нескрываемым удивлением глянул на жену, она сказала: «Твой друг из Берлина». Подполковник продрал глазки, лениво потянулся, зевнул, присел на диване и оказался Пекачом. Он приехал на несколько дней навестить мать в больнице. Посидели, выпили трофейного. Он вынул из планшетки какое-то письмо. «От Алины, — сказал. — Пишет из Америки, из Сан-Франциско. А вот и фотография, глянь…» На групповом снимке — респектабельные мужчины и шикарные дамы с ними: европейские министры иностранных дел, прибывшие учреждать Организацию Объединенных Наций. С женами. Среди которых и Петькина сестра Алина, стоящая между мужем и главой советской делегации.

Пекач еще приезжал из Германии, где продолжал военную службу, не собираясь демобилизовываться, с ним была там и семья. Приезжал довольный жизнью, карьерой, интересной работой в большой газете, щедрый на подарки моей жене, дочкам. Наше приятельство было искренним, мы переписывались.

И вдруг хорошие послевоенные взаимоотношения с Пекачом оборвались безо всякой видимой причины, без ссоры, разлада, на ровном, что называется, месте. Уволили в запас. Угнетала долгая неустроенность, работу предлагали не по душе, а по душе была журналистика. Обстоятельства вынудили согласиться на заведование маленькой полукустарной типографией при музыкальном издательстве. Человек самолюбивый, — мы все в разную меру самолюбивы, — Пекач, уязвленный в своем самолюбии, застеснялся многих прежних знакомств, и я был не единственный, с кем он перестал общаться. А вскоре я переехал в Москву. Прошли годы. И сколько-то лет назад жене позвонила приятельница еще по Ленинграду, гостящая в столице. Они остановились с мужем у его однополчанина, имярек. Прозвучала фамилия В. Два-три уточнения, и оказалось, что это Пекач, уже лет десять живущий в Москве с семьей и работающий заместителем директора крупного издательства. Мы подошли к телефонам на расстоянии трех остановок метро друг от друга, он в доме возле Киевского вокзала, я — около Белорусского. Разговор с его стороны вялый, с моей, наверно, тоже, от кого первого пошла вялость, не знаю. Возникла взаимно. Он сказал: «Встретимся…», я согласился: «Встретимся». Он сказал, как принято иногда указывать в официальных приглашениях: «Созыв за мной…» Я согласился: «Буду ждать». И «созыва» не дождался. Жизнь развела нас капитально, а механические соединения ни в моих, ни в его правилах. У каждого свои заботы, свои дела, свои «ракушки на днище». О чем говорить при встрече?.. Недавно в «Советской культуре» в списке издательских деятелей, удостоенных звания «заслуженных», прочел фамилию Пекача. Порывался позвонить, поздравить, не решился. Навязчивость в личных отношениях одно из самых неприятных для меня человеческих качеств…

Может быть, Пекачу попадутся на глаза эти мои строки?


предыдущая глава | ...И далее везде | cледующая глава