на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



Заключение: «третий элемент» и внимание к различиям

Последовательность профессиональных позиций, которые вносят свой вклад в публичное определение понятия, становится определяющей в его проектном смысле. Появляясь на периферии новой понятийной сетки на рубеже 1980–1990-х годов, в обстоятельствах высшей неопределенности социопрофессиональной структуры и всего будущего порядка нового общества, «средний класс» вместе со «средними слоями» отвечает главным образом императиву сдерживания насильственного катаклизма. Первыми на этот императив откликаются обладатели нетривиальных, двойственных или зыбких, институциональных позиций в академическом мире. В отличие от них, «сильные» академические игроки не торопятся с понятийными новшествами: в третьем разделе настоящей книги я еще вернусь к причинам этого. Уже в конце 1990-х годов, когда понятие «средний класс» вводится в серийный академический оборот, в его проектном поле закрепляется новый смысл: (дез)адаптация к реформам и, неявным образом, политическое неучастие. На протяжении 2000-х годов уже усилиями «деловых» СМИ некоторые политические смыслы «стабильности» переводятся в потребительские характеристики и стилистические или этические нормы. Эти способы насыщения содержательными свойствами понятия-проекта неизменно сопровождаются дискуссией о существовании самой реальности, которая ему соответствует. Но если интеллектуальное высказывание производит опорный контекст понятия, то критическое доказательство стоящей за ним реальности обнаруживается не в строгих цифрах и не в декларативных предписаниях.

Как показывают недавний российский опыт и французские 1930-е годы, только кризис становится условием быстрой конденсации этой реальности. При этом чтобы доказать существование, пускай и плачевное, «среднего класса», его представители вовсе не обязаны появляться на публичной сцене. Если «средний класс» не материализован в виде мобилизованной группы, его рождение, расцвет и преждевременную смерть собственными силами организуют журналисты и медийные эксперты. Так происходит в российском 1998 г. Нечто похожее повторяется в 2011–2012 гг. при запросе хоть на какую-то индентификацию действующих сил мирного гражданского протеста. Еще до начала массовых митингов СМИ без колебаний помещают их участников в пустующую клетку понятийной разметки нового порядка. Это клетка «среднего класса» – манящая, насыщенная длительными символическими инвестициями и высокими ожиданиями. В результате контекст понятия пополняется еще одним ключевым смыслом, который ранее ему не решались сообщить социологи: способностью к мирному «протесту» и «восстанию». К слову, этим расхождением в контекстах социологического versus журналистского определения понятия отчасти объясняется поразительно низкий интерес академических социологов к уличной гражданской мобилизации. Ранее не признав за «средним классом» способность к политическому участию, они, в отличие от журналистов, лишаются исключительного шанса наблюдать эту фикцию во плоти и корректировать свои представления о проектной категории, тиражируемые в академических публикациях с начала 2000-х годов. Как следствие, почти монопольными распорядителями смысла и ценности понятия остаются СМИ. В некотором отношении они приближают проект к реализации, но в одностороннем порядке. В медийных публикациях «средний класс» становится осязаемым и наблюдаемым непосредственно: это и есть участники протеста. Но на публичной сцене митингов по-прежнему отсутствует мобилизованная группа, которая присвоила бы протест в акте законного представительства. По этой причине проекту снова недостает реальности, и можно не сомневаться, что поиски и повторные открытия «среднего класса» еще последуют.

Может казаться, что эти перипетии понятия-проекта обязаны в первую очередь послесоветской исключительности. Такое понимание будет неверным. Сходная логика прослеживается и в более ранних поворотных точках истории понятия, взятой в ином хронологическом и географическом масштабе. Собственно, логика здесь весьма условна, поскольку в образовании исторического поля понятия кардинальную роль выполняет не последовательная реализация того или иного семантического априори, а постепенный и, строго говоря, случайный захват новых контекстов, которые могут становиться (или нет) проектными признаками. Чтобы убедиться в этом, удобно взять наиболее широкий хронологический шаг. В английском поле понятия (рубеж XVIII и XIX вв.), в отличие от более позднего французского (середина XIX в.) и куда более позднего русского (конец XIX в.), мы обнаруживаем неожиданный сегодня смысл, который связан, например, с признаками «образованности» и «моральных принципов». Как и во Франции, и в России, эти признаки так или иначе укладываются в добродетель политического благоразумия, приписываемую средним классам. Однако в отличие от Франции и России, в ряде английских контекстов спасительное благоразумие обращено не против революции, а против тирании. Угроза узурпации власти – очевидно, не тот смысловой горизонт, в котором проектная категория определяется в этатизированных французском и российском обществах. Силовые порядки этих обществ, скорее, купируют возможные отклонения в пользу данного смысла. Если английский вариант, по большому счету, не исключает права на восстание, подтвержденное юридическими и политическими доктринами, – и восстание в данном случае совсем не символическое, – то французский и российский исторические варианты обращают проект к прямо противоположному полюсу: к классовому компромиссу во имя стабильности. В свою очередь, французский контекст первоначально определяется «сильным» понятием социального и морального прогресса, структурным воплощением которого и становится компромиссный «средний класс». По мере усложнения контекста «прогресса», его отделения от «класса» в ходе политической работы с обоими понятиями этот смысл замещается связью «среднего класса» с «государством». «Средний класс» как прямую производную государственной политики реформ мы во всей полноте наблюдаем в российской версии понятия 1990-х годов.

Подобным образом, хотя, вероятно, с меньшими смысловыми контрастами, мы можем пересмотреть все ключевые признаки, которые закрепляются или отсеиваются в поле понятия, актуальные для разных обществ и языков. Будь это «стабильность», «независимость», «ответственность», «умеренность» и т. д. – смысл «тех же самых» свойств в конструкции российского «среднего класса» будет тем больше отличаться от французского и любого иного, чем больше внимания мы уделим контекстам, т. е. связи этих признаков между собой. Метод анализа контекстов как результата социальных взаимодействий и условий, определяющих смысл знака-понятия через его отношение к другим знакам, неизменно служит здесь ключом к верному прочтению всей понятийной сетки.

Другой важный вывод, к которому подводит проделанный анализ, заключается в том, что пресловутый «третий элемент» в социальной структуре обществ Нового времени на деле обладает не только хронологической, но и трансконтекстуальной вариативностью. Эта вариативность настолько высока, что ставит под сомнение наличие какого-то одного или единого «третьего элемента». Уточню, что я имею в виду. Если мы без оговорок принимаем введение «третьего элемента» в социальную структуру за модернизационный признак и склонны рассматривать «третье сословие», «средний класс», «промежуточные слои», «третье состояние» и т. д. как разные терминологические выражения единого проекта-категории Современности, мы совершаем серьезную методологическую ошибку. Действительно, введение «третьего» или «среднего» – диспозиции, которая создает продуктивное напряжение в исходно бинарных социальных делениях французского, английского, российского и других обществ, нередко отмечает одновременные кардинальные сдвиги в их понятийной сетке и в силовых порядках. Однако различные «третьи» не находятся в гармонии и не сменяют друг друга в хронологической последовательности, а сосуществуют в одном синхронном срезе, нередко составляя друг другу конкуренцию. Это прекрасно иллюстрируют позднесоветские варианты «третьего элемента»: «интеллигенция, или служащие» с высокой символической ценностью, амбивалентные и часто анахронические «средние слои» и табуированный буржуазный «средний класс». Кардинальные различия можно наблюдать и ранее, в случае французских «средних слоев», «среднего класса» и «третьего сословия», где мы имеем дело с понятиями, отчетливо противопоставленными в некоторых смысловых измерениях, а вовсе не с различными терминологическими формами одного и того же понятия.

Советская история, сгенерировавшая обширный доктринальный архив, позволяет внести важные уточнения в общую картину. Сверхлегитимная «интеллигенция», которая вводится в официальное представление советской социальной структуры с 1960-х годов, на первый взгляд, лишь гармонически дополняет позднесоветскую «социальную однородность» своеобразным «полуклассом». В действительности, этот полу– или паракласс представляет собой куда более сложную в понятийном отношении конструкцию. Мы имеем дело с тщательно замаскированной – и политически крайне успешной – операцией внедрения в классовую структуру по-настоящему конкурентного ей принципа: классово нейтрального социопрофессионального различия. Эта операция влияет и на два «настоящих класса», которые также неявно до– и переопределяются в логике социопрофессиональных, а не политических делений. Активная доктринальная эксплуатация и своеобразная «заморозка» контекстов трехчленной схемы во многом ограничивает неполитическое использование третьего элемента в описании эмпирического общественного устройства социализма. И все же именно позднесоветский период отмечен взрывообразным ростом числа технических социальных типологий, которыми в целях «научного обеспечения» режима распоряжаются вновь созданные дисциплины: математическая экономика, эмпирическая социология, психология личности. В исследовательской практике этих дисциплин советская «интеллигенция» имеет немало общего с политически стигматизированным «средним классом». Показатели образования, профессии, дохода, властных функций, которые переносятся в советскую практику описания подгрупп «интеллигенции» и «служащих», прямо заимствуются из стратификационного схематизма, определяющего «средней класс». Однако политическая граница, разделяющая эти отчетливо неравноценные понятия, генерирует две параллельные истории, которые продолжают старательно не пересекаться на протяжении нескольких десятилетий. «Интеллигенция» лишь ненадолго соединяется с «буржуазным» «средним классом» в некоторых публицистических текстах рубежа 1980-х и 1990-х; и лишь для того, чтобы к исходу 1990-х годов быть похороненной руками академических социологов под руинами старого порядка.

Наконец, проделанный анализ позволяет уточнить функцию «среднего класса» в качестве понятия-посредника «демократии». Я предпринял исследование в генеалогической перспективе, т. е. отправляясь от наиболее актуального российского горизонта, в котором «средний класс» приобретает свой смысл и ценность. Смыслы, которые в этом горизонте не закрепились, например, то же противодействие тирании или моральный прогресс, упомянуты, но не становятся предметом специального рассмотрения. Что же российский «средний класс» сообщает «демократии» как элемент ближайшего контекста этой универсалии? Точнее, какое контекстуальное (а не номинальное) определение получает «демократия» из смыслового поля «среднего класса»? Судя по тем ценностным предписаниям, которые социологи вменяют «среднему классу» в 1990–2000-е годы, мы имеем дело с неявной повесткой, которая расходится с определениями из учебников и торжественными декларациями. В первую очередь это относится к тому факту, что за «средним классом» закрепляется роль объекта государственных реформ, а не автономной политической силы. «Активность» и «ответственность» представителей этой категории не предполагает их собственного политического участия и представительства. То есть за декларативным разрывом с патерналистским режимом прошлого мы обнаруживаем унаследованное из этого режима пастырское libido. В данном отношении российский «средний класс», как и некоторые другие понятия-посредники политического и экономического лексикона, достаточно точно объективирует специфику «демократии» в ее послесоветском прочтении. В универсуме нового порядка контекстуальное определение понятия «средний класс» располагает его совсем недалеко от понятия «суверенная демократия».

Чем объяснить такое смещение, далеко не очевидное даже сегодня, не говоря о первых тактах увлеченного конструирования понятия-проекта? И символические революции, и периоды институциализации произведенных разрывов заимствуют ресурсы легитимного ранее схематизма. Это происходит из-за того, что понятийные ресурсы всегда ограничены и распределены социально. Главная методологическая задача исследования в этих условиях состоит в том, чтобы верно определить силовые источники и векторы смещений в социальной семантике понятий. Нередко этому препятствуют декларативная незыблемость различий или маскировка устойчивых смыслов риторикой мгновенных изменений. Учитывая это, моменты стремительного вращения и деиерархизации понятийной сетки следует чередовать в исследовании с моментами возврата к порядку, которые дают возможность наблюдать за сдвигами в понятийной сетке и появлением новых понятий-проектов на границах между относительно спокойными периодами, а также в границах каждого из них. Символический универсум советского периода, который нередко предстает странным миром, изобилующим ложными знаками незыблемости и скрытыми свидетельствами перемен, предоставляет для этого впечатляюще обширные возможности.


«Средний класс» в медийном и в уличном пространстве (2011–2012 гг.) | Грамматика порядка. Историческая социология понятий, которые меняют нашу реальность | Раздел второй. Историческая социология советских понятий