home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

Loading...


Что делать?

Государственный капитализм — это слияние политической и экономической власти. Он кладет конец аномалии, при которой вооруженная сила сконцентрирована в государстве, а владение капиталом рассеяно по всему гражданскому обществу.

В конце концов людей лишат возможности требовать посредством политики того, что не дает им экономика.

Излагая план действий не находящейся у власти элиты в книге «Что делать?», Ленин хотел, чтобы его партия победила благодаря профессионализму, конспирации, централизации, специализации и корпоративной замкнутости. Его жесткая и леденящая программа не относилась к числу тех, которые претендент на власть мог бы выложить открыто перед публикой, чтобы ее соблазнить. Обнародование ухудшило бы его шансы, если бы они когда-либо зависели от широкой общественной поддержки или предполагали какой-либо иной способ захвата высшей власти, кроме как в результате отказа от нее предыдущего обладателя, т. е. в результате крушения защитных механизмом режима, который Ленин стремился сместить, — как это произошло в хаосе проигранной войны и Февральской революции 1917 г. Ленин хотел застать общество врасплох, завладеть основными инструментами подавления и использовать их, не обращая особого внимания на согласие народа. Как он говорил практически в преддверии взятия власти большевиками в октябре 1917 г., «такие люди, как теперь», а не такие, какими они должны стать в «анархистских мечтах», «не обойдутся без подчинения» «вооруженному авангарду всех эксплуатируемых и трудящихся — пролетариату»[263], не разбавленному мелкобуржуазным уклоном в сторону «мирного подчинения меньшинства большинству»[264]. Он считал «замечательным» рассуждение Энгельса о том, что «пролетариат нуждается в государстве… не в интересах свободы, а в интересах подавления своих противников»[265]. Оказавшись у власти, он брюзжал, что «наша власть — непомерно мягкая, сплошь и рядом больше похожая на кисель, чем на железо»[266], призывал забыть выдумки о беспристрастном суде, зловеще заявляя, что как орган власти пролетариата «суд есть орудие воспитания к дисциплине»[267], и объясняя, что «решительно никакого принципиального противоречия между советским (т. е. социалистическим) демократизмом и применением диктаторской власти отдельных лиц нет»[268]. (Эта истина должна считаться авторитетной, так как он выведена в таком виде из «материальной основы» общества, поскольку «беспрекословное подчинение единой воле для успеха процессов работы, организованной по типу крупной машинной индустрии, безусловно необходимо»[269]. На деле за первые полгода правительство Ленина в основном ликвидировало меньшевистскую и исходящую от низовых слоев чепуху о децентрализованной власти заводских советов, равных паях, самоуправлении рабочих, а также прекратило распространение поводов для бесконечных дискуссий и «митингования» на всех уровнях во имя прямой демократии.)

Все это были весьма сильные заявления, отталкивающие и бесстыдные, пригодные для ушей победителей, но не предназначенные для того, чтобы примирять побежденных. Повестка дня государства, находящегося у власти и зависящего от согласия более широкого, чем согласие незначительного «авангарда», представляется мне диаметрально противоположной. Исключая случай захвата государства, положенного на лопатки поражением в крупной войне, циничное меньшинство может с одинаковой вероятностью как сохранить шансы на власть, так и лишить себя этих шансов с помощью собственной хитрости, столь чуждой по духу остальному обществу. Государству, находящемуся у власти в начале пути к дискреционной власти, вместо профессионализма нужен дилетантизм; вместо конспирации и корпоративной замкнутости — открытость и широкое участие[270].

Государство, находящееся у власти и зависящее от согласия, не должно со слишком большим знанием дела или профессионализмом говорить о том, как заполучить и использовать власть, или действовать соответствующим образом. Оно ни на мгновение не должно казаться и даже рассматривать себя как (хоть бы и благожелательный) заговор с целью обмануть общество, делая вид, что подчиняется его мандату. На самом деле оно должно искренне ощущать, что оно по-своему подчиняется народному мандату (единственным образом, каким ему можно «действительно», «полностью» подчиниться).

Если результатом политики государства является заманивание подданных в ловушку и лишение их независимых средств к существованию, которые им необходимы, чтобы иметь возможность отказать ему в согласии, то это должно происходить как медленно проявляющийся побочный продукт конструктивных действий государства, каждое из которых по отдельности подданные с легкостью одобряют. Захват и подчинение должны быть сознательно поставленными целями государства не в большей степени, чем монопольная прибыль — целью предпринимателя-инноватора.

Положение государства непрочно в той степени, в какой его власть остается одномерной, исключительно политической властью. Как правило, это происходит в тех исторических условиях, в которых экономическая власть рассеяна по всему гражданскому обществу в соответствии с неизбежно распределенной природой института частной собственности. Такие условия для нас могут выглядеть естественными, но совершенно не являются исторической нормой. С аналитической точки зрения они также являются причудой, аномалией.

Перед лицом государственной монополии на организованную вооруженную силу нелогично и странно обнаружить, что экономическая власть находится, так сказать, в других местах. Не является ли то, что дуализм этих источников власти сохраняется на протяжении некого периода времени, чьим-то упущением, следствием странного отсутствия аппетита с чьей-то стороны? Акцент, который современные историки разных убеждений делают на возможных отношениях причинности между собственностью на капитал и государственной властью, действующих в обоих направлениях, лишь сгущает таинственность вокруг вопроса о том, почему деньги до сих пор не купили оружие, а оружие до сих пор не конфисковало деньги.

Один тип политической теории не без натяжек исключает эту аномалию по определению, попросту отрицая обособленность и автономию политической власти (кроме «относительной автономии», которая является слишком комфортабельным и эластичным понятием, чтобы заслуживать серьезного внимания). Политическая и экономическая власть сосуществуют в метафизической категории «капитала» и совместно служат «объективной» потребности его «расширенного воспроизводства». Однако если мы откажемся от столь простого решения, в нашем распоряжении окажется нечто, представляющееся в высшей степени нестабильной системой.

Перекос системы в сторону анархии или по крайней мере некоторого возвышения гражданского общества над государством будет соответствовать рассредоточению до сих пор централизованной политической власти. Начавшись, такое рассредоточение легко может набрать темп. В условиях полномасштабного процесса рассредоточения политической власти частные армии, не допуская сборщиков налогов на свою территорию, приведут государство к банкротству, способствуя атрофии государственной армии и, вероятно, дальнейшему распространению частных армий[271]. В настоящее время нет ни малейших признаков того, что тенденции к социальным изменениям примут подобный оборот. Возможность рассредоточения политической власти, чтобы она соответствовала рассредоточенной экономической власти, выглядит чисто символическим «пустым ящиком».

Крен в другую сторону, к государственному капитализму с возвышением государства над гражданским обществом, соответствует централизации прежде рассеянной экономической власти и ее объединению с политической властью в одной точке, где принимаются решения. Общий ответ на риторический вопрос «что делать?» таков: «соединять политическую и экономическую власть в единую государственную власть» и «интегрировать гражданство и добывание средств к существованию» , чтобы вся жизнь подданного управлялась одним и тем же отношением господство — подчинение, в котором нет отдельных общественной и частной сфер, нет раздельных лояльностей, нет уравновешивающих друг друга центров власти, нет убежища и некуда идти.

В сознании и государства и общества этот апокалиптический план должен принять прозаический, тихий, приземленный и безвредный вид. Он должен быть транслирован (и это делается довольно легко) в некую формулу, которую правящая идеология сделала вполне безобидной — например, «укрепление демократического контроля над экономикой», с тем чтобы последняя «функционировала в гармонии с приоритетами общества».

Когда я говорю, что государство может наилучшим образом максимизировать свою власть над гражданским обществом не путем безжалостного хитроумия, как предлагал Ленин, а ведя себя поначалу искренне и несколько по-дилетантски, я имею в виду прежде всего преимущество искренней уверенности в безболезненности и благотворном характере экономической и социальной инженерии. Для государства, безусловно, полезно верить в то, что меры, считающиеся необходимыми для установления «демократического контроля» над экономикой, в свое время в качестве основного результата приведут к расширению участия людей в правильном применении производительного аппарата страны (или к иным последствиям аналогичного характера). Для него полезно искренне считать голоса, утверждающие в точности противоположное, обскурантистскими или недобросовестными.

Конечным целям государства способствует замена автоматизма на сознательное управление социальной системой, потому что каждый «волюнтаристский» шаг путем кумулятивных системных изменений, скорее всего, будет вызывать потребность в дополнительном руководстве в самых неожиданных местах. Чем менее эффективным (по крайней мере в смысле «менее самоподдерживающимся», «менее спонтанным» и «менее саморегулирующимся») становится функционирование экономической и социальной системы, тем более прямой контроль государство приобретает над средствами к существованию своих граждан. Один из многочисленных парадоксов рациональных действий заключается в том, что определенная степень неумелой, но исполненной наилучших побуждений деятельности в сфере экономического и социального управления, а также обычная неспособность предвидеть результаты собственной политики являются чрезвычайно адекватными средствами для целей государства. Именно некомпетентность правительства, создавая потребность в исправлении ее последствий, постоянно расширяет пространство для концентрации экономической власти в руках государства и наилучшим образом способствует слиянию экономической и политической власти. Весьма сомнительно, чтобы компетентность правительства была способна запустить этот процесс с демократической начальной точки.

Отметив парадокс, мы можем пойти немного дальше и заявить, что дух, который лучше всего помогает государству избавиться от неблагодарной роли демократической «рабочей лошади», — это дух самонадеянной невинности и непонимающей искренности. На выбор этих эпитетов меня вдохновил пример трактата одного социалистического теоретика по поводу программы объединенных французских левых до их победы на выборах в 1981 г. В этой работе он не моргнув глазом заявляет, что национализация крупной промышленности и банков уменьшит этатизм и бюрократию, обеспечит дополнительные гарантии для плюралистической демократии и создаст по-настоящему свободный рынок[272].

Говоря схематично, государство обнаружит, что медленно, но верно продвигается к дискреционной власти, поначалу просто следуя стандартным либеральным рецептам. Вначале ему следует «полагаться на цены и рынки» при распределении ресурсов, «а затем» переходить к перераспределению получающегося общественного продукта «по справедливости»[273]. Одного лишь несоответствия между распределением ресурсов и распределением доходов, полученного в результате этого, будет достаточно для того, чтобы породить частичные дисбалансы, ложные сигналы и симптомы бессмысленной растраты ресурсов. После получения подтверждений того, что «рынки не работают», отрасли промышленности перестают со временем адаптироваться к изменениям, возникает устойчивая безработица, а цены ведут себя не так, как предполагалось, государство неизбежно получает поддержку в его инициативах по переходу к более амбициозной политике. Ее планируемым результатом будет корректировка искажений, вызванных первоначальной политикой, а одним из незапланированных последствий может стать усиление этих искажений или их возникновение в других местах. Другим практически неизбежным следствием станет то, что некоторые объекты, виды занятости, бизнесы, а то и целые отрасли станут полностью зависимыми от «экономической политики», а многие другие — частично зависимыми.

Однако эта стадия — которую часто одобрительно называют «смешанной экономикой», предполагая наличие цивилизованного компромисса между взаимодополняющими интересами частной инициативы и общественного контроля, — лишь прорывает, но не сравнивает с землей лабиринт заграждений, укреплений и бункеров, в которых частное предпринимательство в качестве своего последнего прибежища, неся соответствующие издержки, сохраняет источники к существованию как для собственников, так и для несобственников, которые оказались в противостоянии с государством. Только отмена частной собственности на капитал гарантирует исчезновение этих убежищ. «Смешанной экономике» нужно будет идти на самые крайние меры в смысле государственного контроля, чтобы частное предпринимательство перестало быть потенциальной базой политической обструкции или неповиновения. Планирование, промышленная политика и распределительная справедливость — многообещающие, но несовершенные заменители государственной собственности; существенным, практически незаменимым атрибутом последней является не власть, которую она дает государству, а власть, которую она отнимает у гражданскою общества, как набивку, которую можно вынуть из тряпичной куклы.

Переход к социализму в смысле почти бессознательной, лунатической стратегии «максимакса» со стороны государства как для расширения потенциальной дискреционной власти, так и для реализации максимально возможной части созданного таким образом потенциала, вероятно, будет мирным, скучным и ненавязчивым. Этот подход характеризуется низким риском и высоким вознаграждением. Не будучи шумной «битвой демократии… за централизацию всех инструментов производства в руках государства»; не требуя героического революционного разрыва с преемственностью; не призывая к яростному подавлению имущего меньшинства, переход к социализму, по всей видимости, будет тем более надежным, чем в большей степени он будет опираться на медленную атрофию изначально независимых саморегулирующихся подсистем общества. Снижение жизнеспособности все новых фрагментов «смешанной экономики» при ограничении их свободного функционирования в конце концов приведет к пассивному согласию на постепенное, шаг за шагом, расширение общественной собственности, а то и к появлению громких требований такого расширения.

В одном из разделов своей книги «Капитализм, социализм и демократия», посвященном социологии интеллектуалов, Шумпетер утверждает, что интеллектуалы (которых он несколько сурово определяет как людей, которые «рассуждают письменно или устно о предметах, лежащих за пределами их профессиональной компетенции», и не несут «прямой ответственности за практические дела») не могут обойтись без «критики основ капиталистического общества». Они содействуют развитию идеологии, которая разъедает капиталистический порядок, печально известный своей неспособностью контролировать своих интеллектуалов. «Только небуржуазное по своей природе… правительство, если говорить о нашем времени, то только социалистическое или фашистское правительство, располагает достаточной силой, чтобы заставить их покориться». При частной собственности на капитал и автономии отдельных интересов (идеологическим подрывом которых они заняты) интеллектуалы могут некоторое время продержаться против враждебного государства, будучи защищенными «бастионами буржуазного бизнеса, в которых гонимые всегда смогут найти приют»[274]. Государственный капитализм предлагает послушным интеллектуалам, воздерживающимся от критики, большее (а в терминах таких нематериальных благ, как социальный статус, возможность быть услышанным в высших слоях и наличие покоренной аудитории в низших слоях общества, несопоставимо большее) вознаграждение, чем частный капитализм. Это вознаграждение может компенсировать, а может и не компенсировать латентный риск оказаться без убежища в мире, в котором нет «частных бастионов», если в конце концов они вдруг станут критиковать систему. Почему из всех групп, слоев, каст и т. п. именно интеллектуалы должны иметь привилегированные отношения с социалистическим государством, почему их поощряют и вознаграждают — это вопрос, который может поставить в тупик[275]; то, что это государство «располагает достаточной силой, чтобы заставить их покориться», мне кажется достаточным основанием для того, чтобы, если уж на то пошло, не поощрять и не вознаграждать их. То, что социалистическое государство привлекательно для интеллектуалов, достаточно понятно, учитывая роль разума в формулировании и легитимизации активистской политики. (Я говорил о естественном левом уклоне умников в главе 2, с. 137) Менее очевидно, почему эта любовь не остается безответной, почему социалистическое государство принимает интеллектуалов, оценивая их точно так же, как они оценивают сами себя, — странная позиция для монопсониста, единственного покупателя их услуг.

Даже если бы и была некая труднопонимаемая, но все же рациональная причина потакать им, никому другому потакать не требуется. Приведенное выше и, к сожалению, не приведшее к определенным выводам отступление на тему интеллектуалов должно было дать этому тезису более яркое подкрепление. Троцкий, делая в книге «Преданная революция» вывод о том, что как только государству начинает принадлежать весь капитал, оппозиция медленно вымирает от голода, видимо, переоценивает ситуацию. Тем не менее он прав в том, что чувствует мощную ограничивающую силу, которая обрушивается на людей, зарабатывающих свой хлеб, когда политические и экономические воздействия вместо того, чтобы в общем нейтрализовать друг друга, сливаются воедино и окружают человека. Понятие зарплаты на уровне прожиточного минимума, необходимого для воспроизводства труда, может иметь конкретный смысл или не иметь его. (Я мог бы с определенностью доказать, что по крайней мере в марксовской теории ценности это тавтология. Любая выплачиваемая заработная плата, неважно, высокая или низкая, в точности равна прожиточному минимуму.) Но если бы это понятие имело объективный смысл, то только государственный капитализм имел бы гарантированную способность свести реальную заработную плату каждого до уровня прожиточного минимума.

Обращение неудовлетворенного наемного работника к политическому процессу и апеллирование к государству в стремлении к распределительной справедливости, конечно же, абсурдны в мире, где государство является и судьей, и ответчиком, т. е. где оно добилось слияния экономической и политической власти. Для государства смысл этого слияния не в том, чтобы обречь оппозицию на медленное вымирание, хотя и это достаточно ценный результат, а в том, чтобы заполучить неоппозицию в обмен лишь на «прожиточный минимум», или, если этот термин слишком неопределенен, в обмен на меньшее, чем пришлось бы заплатить за согласие в условиях политической конкуренции.

В своей книге, которая по какой-то причине считается значимым вкладом в современную теорию государства, американский социалист Джеймс О'Коннор утверждает, что промышленность, находящаяся в государственной собственности, привела бы к «фискальному освобождению» государства, если бы ее прибыль не расходовалась на общественные инвестиции или не рассеивалась в интересах находящихся в частной собственности «монополий», которые могли бы сохраниться[276]. Отсюда следует, что если осталось лишь несколько «частных монополий» (или не осталось вообще), среди которых рассеивается прибыль, и если на государство не оказывается конкурентное давление, приводящее к тому, что государство осуществляет больше «общественных инвестиций», чем считает нужным, то оно достигает своей рациональной цели, для которой «фискальное освобождение» — это несколько узкий, но выразительный термин. Оно не только максимизирует свою дискреционную власть, извлекая максимум возможного из имеющейся социальной и экономической среды (например, определяемой демократической политикой и «смешанной экономикой»), но и улучшает саму эту среду, очищая гражданское общество от рассеянной в нем экономической власти. В такой среде государству потенциально доступно гораздо больше дискреционной власти для ее максимизации, так что, создавая такую среду и извлекая из нее все возможное, оно, так сказать, максимизирует максимум.

Но является ли успех полным? Для того чтобы государственный капитализм был работоспособной системой, не хватает одного ключевого звена. Если государство — единственный работодатель, то оно может высвободить ресурсы для использования по своему усмотрению, просто отдав людям приказ и не переплачивая за подчинение. И что мешает конкуренту испортить все и попытаться заполучить политическую власть, пообещав более высокую заработную плату, — точно так же, как при частном капитализме он пытался бы добиться власти, обещая больше справедливости в распределении? Что мешает политике отменить экономику? Если точнее, можем ли мы принимать за данность то, что когда экономическая власть полностью сконцентрирована в руках государства, то демократические политические формы ipso facto теряют свое содержание, и даже если их благочестиво соблюдать, то они все равно станут выхолощенными ритуалами?

При всем своем прагматизме Дж. С. Милль был весьма категоричен на этот счет: «Если бы работники всех этих разнообразных предприятий назначались и оплачивались правительством и если бы они возлагали на него все надежды на улучшение жизни, то никакая свобода печати и никакое формирование законодательной власти народом не смогли бы сделать нашу или любую другую страну свободной, кроме как номинально»[277]. Он описывает, в сущности, социалистическую позицию (хотя представляя ее вывернутой наизнанку). Для полноценных социалистов идея о том, что владелец капитала добровольно уступает свое господство, подчиняясь капризам избирательного процесса, в лучшем случае комична. Для них замена буржуазной демократии социалистической влечет за собой появление тех или иных гарантий того, что избирательная урна не будет приносить результатов, ведущих в обратную сторону. Результаты выборов должны соответствовать реалиям новых «производственных отношений», и вопрос о том, что государство может отдать власть какому-то конкуренту-демагогу, не должен даже возникать.

Однако не все государства сначала приобретают социалистическое сознание, а затем начинают национализировать капитал. Такой порядок действий явно представляет собой сценарий, характерный для «третьего мира». В других странах он не обязательно наиболее подходящий. Государство в условиях развитого общества может одновременно стремиться и быть вынужденным вступить на путь собственной эмансипации, «максимизации», придерживаясь при этом правил «буржуазной» демократии. Хотя конкурентный аспект этих правил может сделать это неблагодарным занятием, государство будет подчиняться им, потому что, по крайней мере в течение какого-то времени, у него нет власти поступать иначе и потому что поначалу у него нет убедительных оснований их нарушать. Оно может пройти (или нам следует говорить «пройти во сне»?) некоторый путь к «максимаксу» и, быть может, пройти точку невозврата, без первоначальной трансформации «буржуазной» демократии в «народную». Электоральная политика на самом деле становится естественным катализатором государственной собственности после того, как «смешанная экономика» потеряет достаточную часть своей способности (и желания) адаптироваться к изменениям, чтобы национализация стала очевидным спасением для оказавшихся под угрозой отраслей и рабочих мест. Государство может к своей выгоде позволить провести себя немного по социал-демократической дороге, на которой продолжающееся действие конкурентной политики согласия подстегивает все большую концентрацию экономической власти в его руках.

Однако народный суверенитет и конкуренция в политике при наличии свободы входа вступают в глубокое противоречие с raison d'etre государственного капитализма и на деле разрушают его как работающую систему. Условия демократии поощряют людей к тому, чтобы с помощью политическою процесса попытаться получить то, в чем им отказывает экономический процесс. Весь основной замысел главы 4 сводился к тому, чтобы выделить и представить труднопреодолимые последствия этого противоречия для государства и гражданского общества. Хотя они труднопреодолимы и пагубны по своему кумулятивному эффекту, эти последствия не смертельны для системы, в которой политическая и экономическая власть и полномочия в достаточной степени отделены друг от друга. С другой стороны, когда последние объединены, противоречие становится слишком сильным. Многопартийная конкуренция за исполнение роли единственного владельца всей экономики и работодателя для всего электората соединили бы взаимно деструктивные черты в рамках одной системы. Это было бы эквивалентно тому, чтобы попросить работников путем голосования зафиксировать свою заработную плату и рабочую нагрузку. Требуется напрячь воображение, чтобы представить себе результат[278]. Социал-демократическое или демократическо-социалистическое государство не может долго жить с правилами, которые неумолимо порождают социальную систему, пожирающую саму себя.

Став собственником и работодателем, оно получает достаточную власть для того, чтобы начать деформировать демократические правила во избежание демагогических и неприемлемых исходов, приспосабливая прежний политический процесс к функциональным требованиям новой социальной системы с ее новыми «производственными отношениями». Государству доступны два основных типа возможных решений. Первый — сохранить буржуазную демократию с многопартийной конкуренцией, но постепенно ограничивать рамки народного суверенитета, так что партия-победитель получает не всю государственную власть, а только те ее сферы, в которых принимаемые ею решения не смогут вступить в противоречие с запланированным функционированием экономики. (Можно ли найти такие сферы вообще, зависит, конечно, от того, насколько настойчиво искать.) Наем и увольнение людей, руководство армией и полицией, вопросы доходов и расходов должны быть закреплены за постоянным исполнительным органом, который не выбирается и не может быть отозван, поскольку в противном случае демагогическое завышение обещаний (как легко могут увидеть ответственные граждане) быстро приведет к развалу. Неизбираемый постоянный исполнительный орган со временем увидит, что для обеспечения согласованности источников и направлений использования всех ресурсов он обязан принять на себя руководящую роль во всех сферах общественной жизни, включая образование и культуру, хотя он может согласиться (с некоторым риском для общественного спокойствия) на некую консультативную роль некого избранного многопартийного собрания во второстепенных делах.

Другой тип решения — ограничить и реформировать саму политическую конкуренцию, в особенности путем регулирования входа, в результате чего, хотя избранное собрание технически продолжает распоряжаться государственной властью в целом, тем не менее становится сложно и практически невозможно избрать людей, которые распорядились бы ею не должным образом. Например, действующий исполнительный орган мог бы отбирать потенциальных кандидатов из нескольких партий по этому критерию. Поскольку государственными служащими являются все (как и их родители, дети, супруги, родственники и друзья), этот орган может отвергнуть кандидатуры тех, кто может не признать его обязательной руководящей роли. Подобный отбор допускает свободные демократические выборы ответственных представителей, не склонных к демагогии. Ответственное, недемагогическое правительство данного государства может опереться на поддержку этих людей (выступающих в рамках неформального консенсуса, формальной коалиции или «народного фронта», очищенных от мелкой партийной грызни), которые заботятся как о благосостоянии своих семей, так и о благосостоянии страны, — и тем самым оно может обеспечить сохранение и преемственность власти, которые требуются ему для уверенной и неспешной реализации его целей.

Вполне могут существовать и другие, более хитрые и ненавязчивые способы для того, чтобы правила демократической конкуренции были деформированы, потеряли свое содержание и превратились в пустые ритуалы. Ни в коей мере не являясь «исторической необходимостью» или чем-то таким, что происходит само по себе, «нетронутое рукой человека», этот результат все же остается логическим следствием доминирования государственной собственности и необходимым условием для функционирования социальной системы, частью которой является эта собственность.

Возможность отзыва, таким образом, на практике отменяется. Так или иначе люди лишены возможности уволить собственного работодателя, используя политический процесс. Если этого не предусмотреть, то отношения работодатель — работник принимают вид фарса: потенциальным работодателям придется просить работников нанять их, работа превратится в круглосуточные консультации, а заработную плату каждый будет назначать себе самостоятельно (каждому по тому, чего он, по его словам, заслуживает).

С отменой возможности отзыва революция перемещается вверх по шкале политических альтернатив. Из последнего средства она преобразуется в первое и на самом деле единственное прибежище для разочарованного политического гедониста, нонконформиста, человека, который ненавидит, когда ему лгут, а также человека, который ненавидит свою работу. По-настоящему глубокие, всепроникающие изменения, порожденные Gleichschaltung экономической и политической власти, заключаются в том, что как только рассредоточенные, автономные структуры власти оказались стерты с лица земли, вся существующая напряженность превращается в напряженность между государством и его подданным.

С этого момента практически ничего нельзя уладить путем двусторонних переговоров между подданными, собственниками и несобственниками, нанимателями и работниками, покупателями и продавцами, хозяевами и арендаторами, издателями и писателями, банкирами и должниками. Там, где, по крайней мере по праву, уступать может только государство, взаимных уступок не будет (если не считать секретных и криминальных). Переговоры и контракты почти полностью заменяются отношениями власти и подчинения. Исчезают независимые иерархии. Группы, занимающие промежуточное положение между человеком и государством, становятся в лучшем случае «приводными ремнями», а в худшем — ложными фасадами, прикрывающими пустоту.

Это может быть большим удобством для государства, но одновременно является и источником опасности. Теперь во всем виновато государство; все решения, которые приносят вред, — это его решения; и хотя возникает искушение взвалить вину за вонь из канализации, скучные телепрограммы, невнимательность врачей, самодурство начальников, некачественные товары и тупость продавщиц на «бюрократию» и «потерю контакта с массами», это никак не выведет из тупика. Государство как таковое не должно признавать своих ошибок, оно лишь время от времени может отмежевываться от своих служителей и представителей.

Таким образом, тоталитаризм определяется не духом фанатизма, не агрессивной волей «в верхах» и не ужасающей наивностью его идеологов. Это вопрос самозащиты для любого государства, которое сделало высокие ставки в игре и выиграло, обменяв одно затруднительное положение на другое. Сосредоточив всю власть в своих руках, оно стало единственным средоточием любого конфликта и вынуждено поэтому выстраивать тоталитарную защиту, чтобы компенсировать свою тотальную уязвимость.

Что делать, чтобы защитить государственный капитализм от революции? Может быть, эта опасность имеет, по существу, умозрительный характер, является пустым ящиком, всего лишь вопросом логической полноты, поскольку революции устарели в результате технического прогресса. Скорострельное оружие, бронированные машины, водяные пушки, «сыворотка правды» и, вероятно, главным образом централизованный контроль над телекоммуникациями могут привести к тому, что государство, находящееся у власти, будет гораздо легче защищать, чем атаковать. Не случайно государство, ставшее наследником Kathedersozialismus, называется Panzersozialismus[279]. В последнее время говорят, что компьютер повернул вспять тренд технического развития, благоприятствовавший государству, которое находится у власти. Хотя дилетанту сложно понять, почему это должно быть так (обратное выглядит pritna facie более вероятным), решение этого вопроса мы должны оставить более квалифицированным людям. Как бы то ни было, если современные революции вообще мыслимы, то естественно предположить, что государственный капитализм по тем самым причинам, которые вынуждают его быть тоталитарным, сталкивается с большим риском и нуждается в более мощной защите против восстаний, чем государства, которые ничем не владеют сами, а лишь перераспределяют то, что принадлежит другим[280].

Террор и государственное телевидение в сжатой форме выражают обычные представления о том, что нужно для безопасности государства. Несомненно, и то и другое играет свою роль в том, чтобы избежать обращения к настоящим репрессиям, вполне в духе профилактической медицины, снижающей издержки лечения и содержания в больнице. Однако наилучшая защита начинается на более глубоком уровне, при формировании человеческого характера и поведения, когда внушается вера в то, что некоторые фундаментальные черты общественной жизни — «руководящая роль», невозможность отзыва, преемственность государства, его монополия на капитал и его примат над индивидуальными правами — являются непреложными. Решимость государства использовать своих подданных не должна колебаться, расти и уменьшаться. Их удел должен быть предопределен и постоянен; он не должен значительно ухудшаться, а улучшаться может только с размеренной неторопливостью; быстрые изменения в любом направлении вредны, но более опасны быстрые изменения к лучшему. Подобно тому как в экономике «все написано у Маршалла», в социологии «все сказано у Токвиля». Три главы его книги «Старый порядок и революция» рассказывают обо всем: о том, как повышение благосостояния и движение к равенству вели к революции (книга третья, гл. IV); о том, как данное людям облегчение подтолкнуло их к восстанию (книга III, гл. V), и о том, как королевская власть готовила почву и образовывала людей для своего собственного свержения (книга III, гл. VI).

Перспективы изменений к лучшему делают людей возбужденно-недовольными, боящимися упустить свое, агрессивными и нетерпеливыми[281]. Почти всегда оказывается, что уступки и реформы по типу «предохранительного клапана», независимо от того, большие они или маленькие, преждевременные или запоздалые, на деле слишком малы или происходят слишком поздно, так как исторический опыт показывает, что порождаемые ими ожидания перемен оказываются больше реальных изменений. Если эта характеристика социальной психологии с высокой вероятностью верна в любом конкретном конфликте интересов между государством и обществом, то для государства стратегия уступок всегда неверна. Даже если было ошибкой начинать путь со слишком короткими вожжами, все равно лучше твердо держать их, чем слишком ощутимо ослаблять.

За исключением пароксизма неизбирательного террора в 1937–1938 гг. и нескольких лет бессистемных экспериментов после 1955 г., которые были близки к тому, чтобы поставить под угрозу стабильность режима и были прекращены в последний момент, начиная примерно с 1926 г. советская практика представляется мне успешной реализацией этих рецептов. Стабильность современного советского государства, несмотря на множество причин, по которым оно на своих глиняных ногах должно было рухнуть задолго до сегодняшнего дня, по крайней мере согласуется с гипотезой о том, что реформы, послабления, социальная мобильность, динамичное стремление к инновациям и децентрализованная инициатива, сколь бы положительно они ни влияли на эффективность и материальное благосостояние общества, не являются ингредиентами, необходимыми для того, чтобы сохранять его спокойствие, послушание, терпение и смирение в условиях тоталитарного давления.


К теории государства | Государство | Государство как класс







Loading...