home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Письмо двадцать восьмое

Безответная тишина мертвых

Забытая сказка

Письмо Димы я все еще не прочитала. Дорогой и после я часто-часто открывала сумочку и гладила его, не вынимая, доводив себя до состояния столь знакомого. Ощущала любимые руки, чувствовала его присутствие, он был со мною. Письмо являлось для меня живым существом, и чтение его я все откладывала. Мне казалось, как будто я еще владела живой, осязаемой частью его существа, что он еще будет говорить со мной, и это будет реально. От одной подобной мысли я так волновалась, мне хотелось продлить эту кажущуюся мне возможность. Во всяком случае, я решила читать письмо там, в лесу, в его ком нате, и быть совсем одной. Быть с ним, с живым еще… Еще последний раз.

«Моя Танюша, моя любимая!

«Желанный друг, сердечный друг, приди, приди…» Начинаю письмо тебе словами Ленского. Этот мотив, слова, смысл сводили меня с ума и не покидали всю позапрошлую ночь и весь день. Я все еще надеялся, что поезд придет и привезет мое счастье хотя бы на оставшиеся сутки, мы будем вместе, я смогу назвать тебя своей женой. Все было готово у меня дома. Священник, хор, все-все вплоть до подвенечного платья. Я мечтал, что ты войдешь в мой старый любимый дом моей женой. Но твоя последняя телеграмма потрясла меня, и я пришел в себя, очнулся. Послал за отцом Паисием, моим духовником, в Троицкую Лавру. Все сказал ему, причастился, и все принял, как неизбежное. А теперь слушай.

Начинаю с того, что не хотел тогда зимой сказать, назвав это «нелепо» и «не вовремя», и ты тог да, моя любимая, чуть не обиделась. Как сейчас вижу и слышу тебя; твои слова: «Я, кажется, Вам вы болтала все, чуть ли не с пеленок, а Вы…» До чего укоризненно звучало это «а Вы». И еще, и еще много было таких моментов, когда хотелось расцеловать тебя, выбросить все шпильки из твоих пуховых чудесных волос, растормошить тебя, как сестренку, видишь, какой опасный молодой человек был около тебя, но, любимая, все же ты ни в чем не можешь упрекнуть его. Правда?

О! Боже мой, как трудно писать, быть последовательным, логичным, когда неудержимый поток воспоминаний, всей сказки нашей встречи, врывается даже в самое частичное, ближайшее прошлое и хочется говорить, говорить с тобой без конца.

Все же пора начать. Это последняя ночь в моем распоряжении, а мне так много надо сказать. Итак, после смерти дяди, я тотчас подал в отставку. Отставка и введение меня в наследство, как последнего в роду, взяло порядочно времени, а после всего у меня созрело твердое решение ехать в Оптину Пустынь. Вот это и есть то, что могло тогда показаться тебе нелепым, то есть решение уйти из мира, уйти в монастырь, чему всегда так противился отец Паисий. Пожалуйста, любимая, пусть тебе не кажется это ни смешным, ни нелепым. К этому вела вся моя жизнь до встречи с тобой. Трудно сказать, что именно привело меня к этому. Я лично думаю, что к мистике я был расположен с детских лет, и Аглая Петровна сыграла в данном случае немаловажную роль. Я просто принял Господа. Он и Его закон стали фундаментом, мерилом жизни. Вот какой разговор был у меня с отцом Паисием за неделю до встречи с тобой. Я и раньше говорил ему о желании уйти из мира, и странно, он никогда на это ничего определенного мне не отвечал, а потреплет, бывало, по плечу и со своей доброй улыбкой всегда скажет: «Поживем, увидим». «Словно не верит», — думал я, даже обижался.

«Ну, отец Паисий, можете поздравить, в отставку подаю, и не сегодня-завтра я готов принять любое послушание, любое испытание».

«Ты светский человек, ты не готов, женщина еще не стояла на твоем пути», — сказал он строго.

«Вы знаете, что они мне безразличны».

«Не гордись!» — почти крикнул отец Паисий. Кроткий, мягкий, приветливый обычно, он был неузнаваем, даже по столу стукнул. «Истинное монашество, крест, — продолжал он строгим тоном, — это не шутка, и этим не играют. Это не идиллия, а драма, нередко трагедия, и не может не быть таковой. Продолжи труд Ивана Васильевича Киреевского, для этого в монахи идти не надо. Он положил начало новой одухотворенной философии, о цельности духа, которая могла бы стать основанием развития самобытной русской культуры. Я дам тебе письмо в Оптину Пустынь, к отцу Нектарию. Там ты более ознакомишься с этим вопросом. Или продумай и проведи свою идею воспитания молодежи, с самых ранних детских лет, о который ты не раз мне говорил, о поднятии патриотизма и пробуждении любви к Родине, а главное, чтобы молодежь знала свою Родину не по одним книжкам, а как ты мне говорил, соединить лекции с экскурсией, чтобы север видел и знал юг, а юг видел и знал север. Поверь, всякая такая работа не требует монашества, но она также будет служением Господу, если исходит от сердца. А все же, все будет так, как Господь положит», — закончил пророчески отец Паисий.

Как видишь, встретив тебя, Танюша, неделей позднее, я вместо Оптиной Пустыни, провел зиму в твоем домике в лесу.

Ты помнишь, любимая, наш Сочельник под Рождество? Моя Танюша предложила рассказать что-нибудь! Очень страшное, или очень смешное, или… Ты помнишь, как она была смущена, когда сказала: «Или о первой любви». Это было твое желание отогнуть хотя бы маленький уголок моего прошлого, прошлого мужчины. Любимая, ведь я понял тебя чуть не с первой встречи, и твою отгороженность, недоверчивое отношение к мужчинам понял, внутренне почувствовал, еще не зная достаточно тебя. Может быть, нас неудержимо потянуло друг к другу именно то, что ты требовала от мужчины, а я искал в женщине. Моя первая младенческая любовь в восемь лет наложила печать недоверия к женщине. Коварство, хитрость, неискренность мне всегда чудились, особенно за маской красивого лица. Несчастные браки моих однополчан, товарищей, жаловавшихся на пустоту, мелочность, на культ тряпок, никак не тянули меня ни на любовь, ни на брак. Довольно всяких рассуждений, я хочу говорить, говорить только с тобой, о тебе и о нас обоих. О красоте, о богатстве душевных человеческих чувств, о том, что нет трещинки, пятнышка с самой первой встречи у нас с тобой.

Если не суждено нам больше свидеться, то, любимая, помни, я со времени нашей встречи не жил и не живу без тебя, я беспрестанно слышу, вижу тебя, твои глаза, в которых то юмор, то шалость, то брызги счастья, тепло, радость.

Любимая, никакими словами ни выразить, ни сказать, что все, прожитое за тридцать пять лет, ушло, обесцветилось несколькими месяцами нашей встречи. Что поразило меня, когда я увидел тебя впервые — это твои глаза. А ты знаешь, что они могут мгновенно, без слов, спросить, ответить… Любимая, когда я нашел свой портсигар, то, сознаюсь, где-то глубоко, или в подсознании, или где, я сам не знаю, я больше обрадовался тому воздушному мостику, перекинутому между нами впервые дни нашей встречи. И когда ты два дня не приходила, то мне не показалось, а я с болью почувствовал, что что-то потерял бесконечно близкое, дорогое и никогда ничего подобного не найду. Все ты чудилась мне во всех углах моего кабинета. Ты на диване, рядом со мной в кресле… И во всем доме и его окружении.


Однако опять пишу не то… Ведь это же мы оба все знаем… Где, где твой поезд? Еще хотя бы час, полчаса. О! Даже несколько минут побыть с тобой, взглянуть на тебя… Перечитывать некогда, возможно, я повторяюсь.


Я благословляю тебя за все, моя Танюша, моя любимая, ты мне дала то, что в жизни почти не встречается. Благодарю за красоту, за красивейшую песню, песню человеческой любви, человеческой души. Все-все было сложной, утонченной гармонизацией, если можно сравнить наши взаимоотношения с этим музыкальным термином. Я переполнен, насыщен, у меня в руках клубок воспоминаний от момента встречи, твой второй приезд в Москву, мой приезд, зима, вьюга, весна, волшебное озеро, домик в лесу, вальс… Я ухожу с запасом счастья, я знал, знал, что я любим. Мне почудилось при последнем прощании, что твои руки обовьют мою шею, и ты скажешь: «Возьми меня с собой». Я не хочу тебя связывать никакими обещаниями, ни ожиданием, ни клятвами, я уверен, что ни ты, ни я больше так полюбить не сможем.

Еще и еще хочется говорить, говорить с тобой, уже рассвело, солнышко пробивается через тяжелые портьеры. Я последний день в Москве, в моей любимой Москве, нет, я не хочу об этом думать… И вот я опять за тем же самым письменным столом, и также утро глядело в окно, и я так же писал всю ночь тебе письмо, нет, письма, их было много… Я писал и рвал, это было тотчас после твоего первого отъезда из Москвы, я ограничился, послав тебе первую телеграмму в Вологду. Помнишь, любимая? С этого и началась наша телеграфная переписка. Но у меня хранится твоя единственная записочка, помнишь, Танюша, это было на второй день моего приезда в твой терем. После экзекуции меня в вашей сибирской бане, ты писала: «Предлагаю халат, несколько стаканов горячего чая и желаю покойной ночи. Вы умница и догадаетесь, почему так, а не иначе. Т. Сначала я ничего не понял, но после нескольких стаканов чая зеркало убедило меня, что в дамском обществе, да еще перед моей Танюшей, нет, я бы никогда не согласился показаться.

Все, что я пишу сейчас, никому не нужно, никому не интересно, это наше с тобой, любимая, только наше. А может быть, потому и потребность, жажда говорить, хотя бы письменно, уверен, сейчас у нас обоих одинакова. Ведь все наши чувства друг к другу молча от нас исходили, мы их понимали, но положили запрет на их проявление, их излияниями не пользовались, а потому вырвавшийся поток сейчас не удержать. Поверишь, я так волнуюсь, что часто вскакиваю, пройдусь по комнате и вновь пишу. Мне кажется, что все еще не все сказал, или не то говорю, или не успею сказать, а время летит, уже семь и, что это Савельич не звонит мне с вокзала?

Где же твой поезд? Где ты, любимая? Увижу ли я тебя сегодня? Господи, только бы еще, еще раз живую, не воображаемую. Прижать к своей груди и поцеловать мои любимые глаза… Боже мой, как ярко вспомнилось… Я тогда зимой, в твоем тереме, чуть-чуть не попался тебе. Сознаюсь теперь, что любовался и целовал тебя, виноват, прости, но спастись успел и, когда ты вошла в библиотеку, я был уже у самой верхней ступеньки, около книжного шкафа. А еще, как я ловко тебя разыграл с лыжами. Ты все избегала крутых спусков, ради меня, конечно, ради моего благополучия, чтобы я не искалечил себя. Сознайся, тебе не раз хотелось оттаскать меня за кудри молодецкие? Я, конечно, ничего не имел бы против, если бы ты это проделала так же, как ты поступала с Николаем Николаевичем. Ну так и мне, повторяю, не один раз с тобою расправиться хотелось, на правах старшего брата.

И еще, Танюша, не посетуй, в большом грехе покаяться должен. Увез я твое серое платье и точный фасон с него, расшитое жемчугом, белое подвенечное ждало тебя… Через Елизавету Николаевну не одно это предприятие свершилось. Знал я от нее, что перед Николой лампаду неугасимую теплишь, говела, как мои телеграммы ждала… Как? Ну да все выпытывал, выведывал, медом сердце свое потчевал. Давно чувствовал, знал, что любишь, но еще даже от себя прячешься… И как же ты была мне мила и дорога в эти минуты, когда твои чудесные глаза говорили: «Пожалуйста, еще не сейчас». Правда? Помнишь? Любимая, разве бы я мог посметь обнять тебя и прижать к моему сердцу, если бы не услышал, что твое сердце позвало меня, крикнув «Дима», тогда, зимой в мой первый приезд. Ты помнишь этот момент нашей встречи в заколдованном домике в лесу? Но и за тобой много недоимок, начиная с двух билетиков. Помнишь, кто первый должен был сдать экзамен по роялю, ведь на обоих было написано «Дима», и при этом столь серьезное лицо… А кто столкнул меня с ледяной горы? А кто назвал меня «Митька — зверь»? А какая это хрупкая, изящная, сказочно волшебная дама в сером платье лихо прокатила меня на паре по тракту, воспользовавшись обманным путем кучерским тулупом. За все это и за многое другое тебя нужно было бы целовать с придушиванием, как делала это Настя-цыганочка, приговаривая: «Вот тебе, вот тебе».


О! Танюша, любимая, почему тебя нет со мной, вот сейчас, сию минуту? Ты, конечно, не ожидала, что твой Дима так болтлив, но главное, все, что я пишу, мне кажется, что все это не то, что я хотел сказать. Может, за эти одиннадцать суток какого-то неестественного напряжения, я утратил логику, здравый смысл, или, или меня жжет все время одна мысль, что ты остаешься совершенно одна, совсем одна. Я знаю, знаю, что ты сейчас скажешь, хорошо также знаю, что ты сильная духом, с большой волей, все это не то, родная, любимая, а то, что ты останешься с пустой душой. И еще, сделав так, прошу, успокой меня, не живи в чудесном нашем домике в лесу одна. Сейчас война, время грозное, а потом еще будет хуже, успокой меня, сделай так, прошу.

Вот теперь я написал то, что хотел сразу сказать, когда сел писать, что не давало мне покоя, так тревожило. Нет-нет, Танюша… Не хочу ни одного слова уныния, ни тоски… У меня еще десять минут, и я верю, что увижу тебя. Савельич привезет тебя в последнюю минуту… Да, да, я верю, я жду тебя. Храни тебя. Господь, храни свою душу. Как трудно оторваться, чувствую, что письмо получилось несвязным, но перечитывать нет времени.


Танюша, прощай, моя любимая, моя Заморская Царевна.


Твой и только твой Дима».

Сколько раз перечитала, не знаю. Сумерки темнели, строчки сливались. Письмо знала наизусть, но важно читать, читать его без конца… Ведь говорил, думал, писал Дима, Дима живой… Каждое слово, каждая буква жили… На бумаге письма лежала его рука, его синие-синие глаза провожали каждое написанное слово… Ведь он же говорит сейчас со мною… И говорит в последний раз…

Иллюзия меркла вместе с сумерками, и Дима все больше и больше уходил в безответную тишину мертвых.


* * * | Забытая сказка | * * *