home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



ЗЛОКЛЮЧЕНИЯ СКАРАБЕЯ[519]

Самая любезная и самая рассудительная в мире Голубка по имени Виолетта однажды приколола к воротничку прелестную булавку. Филин – философ и литератор – сделал ей комплимент.

– Это подарок моей крестной матери Сороки-воровки, – объяснила Виолетта, – насекомое на листике пиона. Этот талисман позволяет никогда не терять здравомыслия; с его помощью видишь вещи, как они есть, а не через модные очки.

Филин подлетел поближе, чтобы как следует рассмотреть диковину; Голубка, заметив, что ее белая шейка мешает философу сосредоточиться, отколола булавку и протянула ее ночному ухальнику.

– Завтра я вам ее верну, – заверил тот. – Насекомое расскажет мне свою историю, и я узнаю, отчего вы так прелестны и так рассудительны.

В самом деле, у себя в дупле Филин положил булавку на стол, и на листике пиона сразу кто-то зашевелился. Это оказался самый настоящий зеленый Скарабей. Он потер лапкой глаза, размял сначала одно крылышко, потом другое, бросил на философа умный, дружелюбный взгляд и согласился поведать ему свою историю[520].


Сцены частной и общественной жизни животных

Майский Жук – завсегдатай большого света


Я родился на брегах Сены, в большом саду, названном в честь храма богини Изиды[521]. Могильщики-долгоносики уже давно похоронили моих родителей, когда я явился на свет в сени Ленивой Мимозы[522], чей сок стал моей первой пищей. Меня приголубила милейшая длинноногая Жужелица. Она отправлялась на соседнее поле, а я расправлял крылья и улетал в далекие луга. Товарищами мне стали самые скромные Животные. Я был вхож только в полевые Цветы. Меня по-дружески принимали среди Маков, где царят прямота и непринужденность. Так как я был уже не ребенок, меня живо интересовали блудные Розы, а трудолюбивые Пчелы порой оставляли работу, чтобы повеселиться в моем обществе. Увы! эти сказочные времена пролетели, как сон! Вскоре меня стала снедать тяга к неведомому, а мирные сельские радости сделались мне не милы.

Я решил заказать какому-нибудь ученому Животному свой гороскоп. Был у нас один Жук-Козерог, слывший колдуном и обитавший в дикой местности. Как ни отговаривала меня добрейшая Жужелица, я отправился в приют колдуна. Козерог был одет в красную мантию, покрытую кабалистическими знаками. Он принял меня учтиво, описал усиками в воздухе странные круги, взглянул на мою лапку и вскричал:

– Ну и ну! вот так порода. Неужели это остатки прежней роскоши? Какого черта ты делаешь в этом саду? Тебе здесь не место.

– Господин Козерог, – отвечал я, – если я Гений, вы можете смело это мне сказать; я выдержу. Если мне суждено сыграть важную роль в мировой истории, я готов на это пойти.

– Только посмотрите на него! – подхватил колдун с иронией. – Ты готов порхать, как Дон Жуан; готов вкушать пищу богов, но не готов платить за нее Танталовыми муками; готов украсть небесный огонь, подобно Прометею, и не боишься, что тебя съест Ястреб! Губа не дура! Но успокойся; чтобы лишиться покоя в этой жизни, нет никакой необходимости заходить так далеко. Ты просто милейший Скарабей, наделенный толикой здравого смысла. Этого довольно! Ты вздумал отличать правду от лжи, а золото от мишуры! ты не желаешь верить бреду Сивой Кобылы! Ну что ж, мой мальчик, работы у тебя непочатый край! Ступай, от судьбы не уйдешь: жизнь твоя будет чередою нервных припадков.

Я ретировался, слегка смущенный предсказанием Козерога, но по-прежнему снедаемый желанием устремиться в центр обширного сада Изиды, где тысячи Насекомых роились и сталкивались в отравленном воздухе. Однажды, пытаясь успокоить душевную смуту, я прогуливался по уединенному огороду и наткнулся на почтенного Жука-Носорога, предававшегося размышлениям в густой cени латука. Я смиренно попросил его дать мне один из тех цветистых и изысканных советов, какими во времена госпожи де Ментенон Ментор щедро одарял юного Телемака[523].

– Охотно, – отвечал он, – у вас есть обязанности и права. Надобно сделаться цивилизованным Скарабеем. Видите сколько вон там роскошных Цветов? Получите в них доступ, и вы окажетесь в хорошем обществе. Выучить его язык несложно. Сделаете из вежливости несколько телодвижений перед хозяйкой дома. Выслушаете со вниманием весь вздор, которым вас будут угощать, получите за это в награду немного горячей воды и право ухаживать за Боярышницами[524]. Старайтесь быть в курсе новостей и сплетен. Важно не развлекаться, но выглядеть веселым; не быть влюбленным, но иногда им казаться. Иметь убеждения, чувства, вкусы или страсти нет вовсе никакой надобности; нужно только иметь вид Насекомого, которое в принципе способно о чем-то подумать или что-то почувствовать. Не позволяйте себя обворовывать и не вздумайте никому отдавать свое сердце, потому что вас обманут совершенно нечувствительно; есть тут Осы с осиной талией и мертвой хваткой. Это к вопросу о ваших развлечениях. Теперь насчет ваших прав и обязанностей. Их понять нетрудно. На берегу реки стоит храм, где специально избранные Насекомые бьют баклуши, вставляют палки в колеса и вырывают друг у друга первую скрипку. Все вместе называется управлять государством. Если вас выберут, вы присоединитесь к ним[525]. А семь-восемь раз в год вам придется надевать военный мундир и целые сутки делать то, что заблагорассудится Шершням-командирам[526].

– Семь-восемь раз в год! – вскричал я. – Да это же огромный налог!

– Родина зовет. Вы предупреждены: теперь ступайте и наслаждайтесь своими привилегиями.

Узнав об этих мрачных перспективах, Скарабей менее зеленый и менее отважный, чем я, мог бы испугаться. Но пыл юности придал мне сил. Я решил, что Носорог просто рогатый и разочарованный в жизни Жуконенавистник, чьи мрачные советы не нужно принимать всерьез. Я вычеркнул из памяти все угрожающее и постарался сохранить только то, что льстило моему воображению. Друзья посулили ввести меня в это восхитительное общество, где можно пить горячую воду, болтая с Боярышницами. Я сдружился с Майским Жуком – завсегдатаем большого света, и он любезно согласился направлять мои шаги.

– Пойдемте, – сказал он мне однажды. – Изящные искусства и хорошее общество нуждаются в вас. Я поведу вас в театр и введу в избранный светский круг. Не медлите: обещаю, что вы прекрасно проведете время.

Мы пересчитали деньги в кошельке и полетели что было крыл.

– Любите ли вы оперу? – спросил Майский Жук на лету.

– Разумеется! если ее сочинил великий композитор, а исполняют великие певцы.

– У нас есть то, что вам нужно; я поведу вас в Академию[527]; разрази меня гром, если мы не услышим там много прекрасного.

Мой спутник навострил усики и поправил черный воротник при входе под своды пышного Аканта[528]. Жесткокрылый, но не жестокосердый привратник протянул ему в узкую щель между листьями два билета и мы вошли в залу цветка. Собрание производило приятное впечатление. Павлиньи Глаза с навощенными усами помещались в литерных ложах и лорнировали окружающих с тем беспечным видом, какой сообщают Насекомым только утонченный ум и привычка к изысканным наслаждениям. Стройные Осы и тонконогие Боярышницы образовывали прелестные группы. С галерки вниз глазели невинные Клопы. Черные Мухи, арбитры изящного, молча сидели в партере. Все до единого были, казалось, молоды, учтивы и образованны.

– Мне нравится здешняя публика, – сказал я своему провожатому. – Приятно видеть в Академии так много юных лиц.

– Не обольщайтесь; Академия – это просто название, – отвечал Майский Жук. – Павлиньи Глаза приходят сюда ради театральной Саранчи, которая прячет сильные задние ноги под газовыми покрывалами. Осы хотят найти богатых женихов, Боярышницы – себя показать, но все это происходит под звуки прекраснейшей в мире музыки. У нас есть итальянский композитор, который старается подражать немецким музыкантам, ради того чтобы понравиться французским Насекомым. Мыслей у него нет и не было, но о нем говорят много хорошего[529]. Но тсс! первая Цикада начинает свою арию.

Я навострил уши. Первая Цикада в роскошном одеянии испускала трагические крики посреди прекрасного сада, нарисованного на обоях. Оркестр гремел так, как будто сопровождал Стентора, знаменитого баса древности[530], и тем не менее чудеснице Цикаде удавалось его превзойти, так что моим барабанным перепонкам грозила смертельная опасность. Однако не слушать музыкантов, производящих столько шума ради моего развлечения, было бы поистине бесчестно. Тем более что исполняли они прелестную каватину, открывающую все последние оперы и уже много лет остающуюся модной новинкой. Удовольствие было гарантировано. Чтобы дать нам передохнуть после пронзительной каватины, остроумные создатели представления порадовали нас резким контрастом: они выпустили на сцену три сотни Сверчков, и те затянули хор, способный обрушить стены, после чего занавес упал и мы замерли в ожидании новых чудес. В следующем действии Цикада вновь принялась издавать звуки, сочиненные композитором, причем не менее пронзительные, чем предыдущие. Внезапно она прервала руладу и убежала в кулису, чем немало встревожила зрителей. Черный Шелкопряд, оратор труппы, трижды поклонился нам и произнес такие слова:

– Господа, первая Цикада лето красное пропела, а теперь уж не поет[531]. Ей кажется, что вы не аплодируете ей так сильно, как она того заслуживает. Вы позволили себе восхищаться ее соседкой. Сегодня она больше выступать не хочет[532]. Директор умолял ее, но тщетно; она так раздосадована, что потеряла голос. Однако мы не хотим лишать вас положенного вам рациона. Реверанс стоит рулады. Мы предлагаем вам вместо окончания оперы полюбоваться фрагментом балета.


Сцены частной и общественной жизни животных

Начал он с трех оглушительных аккордов, причем пробежался по клавиатуре от самых низких нот до самых высоких


Публика приняла предложения благосклонно, и на сцену вылетела первая Саранча. Она блестяще проделала антраша под окончание той каденции, которую не успела допеть первая Цикада, и все по видимости остались довольны.

– Ну и ну! – обратился я к своему спутнику. – Что же, такие происшествия случаются часто?

– Нет, – отвечал тот, – дирекция отменяет спектакли или переносит их на другой день от силы три-четыре раза в месяц; все это из-за крайней чувствительности первой Цикады. Она не позволяет другой разучивать ее роли, из страха, что изнанка платья покажется лучше лицевой стороны, а поскольку публика нередко бывает холодна, премьерша простужается. В остальном же, как видите, дела идут отлично. Что вы скажете о нашей Академии?

– Скажу, что если бы афинянин Академ, предоставивший свой сад художникам и философам, увидел этих певцов, он бы велел своему привратнику выпроводить их и больше никогда не впускать, а сам отказался давать свое имя приюту словесности и искусств. Отведите меня, прошу вас, в какое-нибудь другое место, где музыканты обходятся без шпаг и факелов и не носят платья с блестками.

– Самое лучшее я приберег на закуску. Но предупреждаю, для того чтобы оценить то, что вы услышите, нужно быть знатоком и обладать тонким слухом.

– Острый ум поможет мне уловить хотя бы часть красот.

– Не поручусь. Даже я, хоть и в курсе всех модных новинок, иногда сбиваюсь с направления. Только настоящий ценитель способен, не убоявшись костей карпа, насладиться его языком[533]. В чем, по-вашему, заключается главное достоинство инструментальной пьесы?

– В чем же еще, если не в приятной мелодии, которую композитор разрабатывает по всем правилам гармонии?

– Так я и знал! вы, дражайший Скарабей, отстали от жизни по меньшей мере на два столетия. Сегодня вся прелесть музыки заключается исключительно в проворности лапок исполнителя, а также в степени волосатости того Насекомого, который колотит по инструменту или дует в него[534]. Совершенство гармонии и очарование мелодии – все это не идет ни в какое сравнение с носом музыканта, с цветом его чешуи, с изгибом его позвоночника и с тем, как он вращает глазами. Мы с вами увидим тех проникновенных артистов, которые сообщают мысли форму мистическую и, однако, очень ясную для того, кто посвящен в хроматический язык предметов, в смутную гармонию страстей и в разнообразные ритмы мертвой природы.

– Дьявольщина! – воскликнул я, выпучив глаза, – сдается мне, что я в самом деле не создан для всей этой красоты. Но делать нечего: я готов следовать за вами. Любопытство мое возбуждено до предела, и я сгораю от желания услышать описанную вами музыку.

Майский Жук ввел меня в просторную чашечку Индийского Дурмана, роскошно украшенную для инструментального и вокального концерта[535]. Билеты стоили очень дорого, публика была еще элегантнее, чем в Академии.

Шпанские Мушки в переливающихся одеяниях о чем-то шептались, собравшись в кружок подле инструмента с очень длинным хвостом[536]. Очень скоро тысячерукий Сколопендр должен был извлечь из него чудеса гармонии. Концерт начался с опозданием на каких-то жалких два часа. Наконец знаменитый Сколопендр уселся за инструмент. Он обвел глазами залу, и в ней тотчас воцарилась полная тишина.

Начал он с трех оглушительных аккордов, причем пробежался по клавиатуре от самых низких нот до самых высоких. Привлекши таким громогласным образом внимание публики, виртуоз скрепя сердце решился положить руки на центральную часть клавиатуры. После чего заиграл медленное и туманное адажио в неуловимом темпе, который фиоритуры делали еще более невнятным. Мотив этой пьесы был совсем бедный, но кому важно скверное качество ткани, если она вся сплошь расшита прекрасными узорами! Впрочем, то было всего лишь вступление, и поскольку состояло оно из множества очень громких нот, я решил, что продолжение будет весьма серьезным. Однако дальнейшее показало, что я ошибся. Мрачное и таинственное вступление очень скоро переросло в простенькую песенку: казалось, будто юная особа весело отплясывает на лужайке, приподняв юбку обеими руками. Песенка эта возникла внезапно – так игрушка на пружине вдруг выскакивает из круглой картонной коробки к изумлению покупателя, думавшего найти там пирог. Под этот пошленький игривый мотив скакали последние десять лет самые потасканные оперные Саранчи. Он всем ужасно надоел, но публика, польщенная тем, что его распознала, приветствовала старого знакомца очень радостно.

За этой бесцветной темой последовала бесконечная цепь вариаций, которая разворачивала и сворачивала свои кольца, подобно гремучей змее. Сколопендр исполнял танцевальную мелодию одной лапкой в самом низком регистре, а остальные его девятьсот девяносто девять лапок летали по клавишам снизу вверх и сверху вниз, извлекая из инструмента замысловатые трели; затем мотив перебирался направо, уступая левую часть мириадам тридцать вторых. Вариации повторялись бесконечно, ко все возраставшему восторгу публики. Вдруг наступила тишина. Виртуоз отсчитал несколько тактов с устрашающим видом Фоанта, когда тот восклицает: «Трепещи! час отмщения близок!»[537] После чего он схватил невинный мотив за волосы, оторвал у него руку, отрезал ногу, расплющил лицо, перекрутил до такой степени, что простенькие две вторые превратились в шесть восьмых; затем он швырнул его на дымящуюся наковальню своей клавиатуры и начал что есть силы колотить по ней своими тысячью лапками. То был финал, последний сноп фейерверка.


Сцены частной и общественной жизни животных

Полотно, изображавшее битву личинок, которых можно разглядеть в капле воды с помощью микроскопа


Сколопендр колотил, истязая бедный мотив, все сильнее и сильнее. Он колотил пять минут; он колотил десять минут. Порой он колотил так сильно, что за ним невозможно было уследить; а затем внезапно начинал колотить так медленно, что зрители невольно замирали с открытым ртом и воздетыми в воздух лапками, дожидаясь, чтобы он стал колотить побыстрее. И постепенно он возвращался к прежней скорости и даже превосходил ее. О ритме никто уже и не вспоминал. Видя, как Сколопендр колотит по клавишам, Шпанские Мушки начали нечувствительно кивать в такт его колочению; сначала они кивали слегка, потом стали кивать более заметно, потом принялись раскачиваться всем телом, и в конце концов ноги, руки и веера Шпанских Мушек – все пришло в движение, обличавшее высшую степень взволнованности и наслаждения. Одни не скрывали горящих взоров, другие радовались украдкой, третьи закатывали глаза, но всеми овладело упоение, сильно напоминавшее приступ эпилепсии. Я один не поддался общему восторгу и не потерял самообладания в общем гаме; между тем Сколопендр завершил свое выступление бесконечными шумовыми эффектами, на которые так щедра их порода.

– О! – сказала одна Шпанская Мушка другой, – вот что такое власть музыки! Моя душа, переполненная, плененная, измученная, истерзанная, облетела сверкающую небесную сферу. И вот теперь сломанная, потерянная, полумертвая, она возвращается в эту отвратительную действительность. Я бы съела мороженое с ванилью.

– Ах! – простонала другая Шпанская Мушка, изнемогая от наслаждения, – я за несколько минут прошла все этапы страсти: любовь, ревность, отчаяние, ярость; я испытала все за одно мгновение. Умоляю! дайте глотнуть воздуха. Откройте окно.

– Увы! – прошептала третья Шпанская Мушка, – страшный тиран, гармония обожаемая и устрашающая, неужели ты не можешь оставить в покое мое воображение? Я видела лимонные деревья, среди которых гуляли крапчатые Усачи; видела отряды Муравьев, шествовавших под сводами собора; видела зеленые луга и юных Дятлов, которые выбивали свои имена на березовой коре; видела Тараканов, пожиравших сахарную голову; видела прекрасную Бабочку, которая вдруг превращалась в Паука и исчезала в глубине темной пещеры.

– Оэ-оэ! – возопила Шпанская Мушка зрелого возраста, – какое упоение! какое наслаждение! какое счастье! какой гений! Этот Сколопендр велик!

Тогда я повернулся к толстому Слепню, который показался мне существом довольно здравомыслящим, и робко осведомился у него, по одному ли невежеству я не заметил ни одного из тех чудес, о которых все говорят, и расслышал лишь избитый мотивчик?

– Какая неосторожность! – отвечал Слепень, увлекая меня в сторону. – Если бы Шпанские Мушки услышали ваши слова, они бы вас растерзали. Надо думать, что чудеса, о которых все толкуют, в самом деле содержатся в этой устрашающей пьесе, коль скоро так угодно моде. Разве вы не знаете, что мода превращает булыжники в брильянты и изводит воду из скалы, точно жезл Моисея?[538] Мода – деспот, с которым не спорят; в старые времена она заставляла Насекомых слагать пошлые мадригалы; сегодня место шеста, увенчанного шляпой Геслера[539], заняли темы с вариациями; надобно почтительно кланяться им, иначе не избежать позора.

– Спасибо, что предупредили! – поблагодарил я любезного Слепня, – но скажите, все ли обязаны выслушивать эти потоки гармонии, которые тысячерукие Сколопендры обрушивают на головы своих современников?

– Избежать этого трудно; впрочем, никто не может обязать вас выходить из дома.

К этому времени волнение, произведенное ужасным мотивчиком, немного стихло, и устроители концерта призвали публику к молчанию: ей предстояло выслушать соло на скрипке в исполнении Уховерта[540]. Cнова за туманным вступлением последовала мелодия народной песенки. А за ней – бесконечная цепь вариаций, так что, на мой вкус, Уховерт мало чем отличался от Сколопендра, только один колотил, а другой пиликал; однако привести публику в такое же возбуждение, какого добился его предшественник, Уховерту не удалось. Разве что три-четыре Шпанские Мушки из числа самых перезрелых слегка закатили глаза, да и то у одной из них, по слухам, имелись для этого личные причины. После Уховерта знаменитый итальянский Сверчок исполнил арию для высокого баса. Он изобрел новый и чрезвычайно удобный способ произносить речитатив. Благодаря этой методе между последним и предпоследним словом музыкальной фразы можно было выпить стакан воды или обменяться впечатлениями с партнером[541]. Известную сцену с крестьянами из «Дон Жуана», он исполнял так:

– Caro il mio Mazet… (Здравствуй, Рубини)… to,

– Cara la mia Zerli… (Как ты поживаешь?)… na,

– Io vi esibis… (Утренняя репетиция)… co,

– La mia protezio… (прошла удачно)… ne.

Эти вставки посередине музыкальных фраз существенно увеличивали достоверность исполнения: невозможно было не узнать в их благородной непринужденности свободную и легкую манеру Дон Жуана. Слепень шепнул мне, что такое произношение – дань новейшей моде, и я вновь поклонился шляпе Геслера.

– Надеюсь, – торжествующе обратился ко мне Майский Жук, – что вы довольны проведенным вечером!

– Я, право, потрясен, – отвечал я. – На сегодня довольно; пора спать.

Назавтра мой провожатый дал мне понять, что мы обязаны посетить нескольких Сфинксов «Мертвая голова»[542], которые созерцают природу с высоты своего бельведера и пытаются подражать ее формам и краскам. Большинство этих несчастных имели вместо крыльев жалкие обрубки, оттого что слишком рано попытались сами проложить себе дорогу. Они тыкались повсюду вслепую, как будто еще не вышли из состояния куколок; они не знали, куда идти, потому что в детстве их никто не наставил на путь истинный. Одни взбирались на вершину сосны и удивлялись, что не находят там плодов, какие произрастают на древе науки. Другие, более удачливые, имели дело с плодовым деревом, но бродили вокруг его ствола, не в силах добраться даже до самых нижних веток, и, сделавши сотню кругов, все равно оставались на земле. Первый из встреченных Сфинксов недурно рассказал нам о своем ремесле.

– Без овладения искусством ничего хорошего не сделаешь, а у искусства есть свои законы. Итак, нужно следовать заветам мастеров. Ни одна композиция не бывает удачной без упорядоченности и соразмерности. Мы обязаны воспроизводить прекрасные образы, выбирать в природе то, что радует взор, и избегать всего грубого и уродливого. Именно эти правила я постарался соблюсти в картине, которую вы сейчас увидите[543].

И Сфинкс продемонстрировал нам полотно, изображавшее битву личинок, которых можно разглядеть в капле воды с помощью микроскопа.

Второй Сфинкс посвятил нас в невероятные системы, очень сильно напоминавшие бред сумасшедшего.

– Когда я пишу портрет Насекомого, – сказал он, – я не удовлетворяюсь копированием того, что вижу. Я ищу растение, связанное какими-либо узами с моделью, и копирую его, а не то, что находится у меня перед глазами. Именно в соответствии с этими принципами я изобразил вот это Чешуекрылое[544].

Я ожидал, что увижу снадобье, одурманившее ум живописца, но оказалось, что Сфинкс изобразил прелестную Монашенку[545] с серыми крылышками. Майский Жук объяснил мне, что подобные противоречия между словами и делами в нынешние времена – вещь самая обыкновенная. Затем он повел меня на собрание Червецов, влюбленных в красный цвет; они неуклюже расписывали яркими красками сухую листву[546].

– Здесь, – сказал мне мой спутник, – мы насладимся беседой с художниками, исполненной живописности и оригинальности.

– Друзья мои, – закричал один из Червецов, – искусство знало всегда одну великую эпоху.

Я осмелился возразить, что всегда слышал о четырех великих эпохах, но охотно соглашусь признать преимущество одной из них над остальными тремя. Я полагал, что имею право высказать эту банальную мысль, просто чтобы поддержать разговор, но не успел я произнести слово «древность», как поднялся ропот, известивший меня, что я сморозил глупость.

– Древность! – подхватил Червец. – То была эпоха жалкого ребячества. В ту пору Насекомые были всего-навсего слепыми Куколками.

– Вы, следовательно, предпочитаете век Августа?

Новый возглас, еще более скептический, чем предыдущий, перебил меня.

– Век Августа! Что это такое? Мы не знаем никакого века Августа.

– Может быть, вы правы, и Возрождение…

– Возрождение было эпохой вырождения.

– Простите, я об этом не подумал. Само слово указывает на это: понятно, что тот, кто возрождается, – вырождается.

– Само собой разумеется.

– Остается один великий век – семнадцатый.

Эти мои слова заглушил общий вопль негодования.

– Что это за Жесткокрылый дикарь? – хором закричали Червецы. – Из какой норы вы вылезли? Имейте в виду, что все известное, общепризнанное, одобренное потомством мы отрицаем, отвергаем, сводим к нулю. Напротив, все неведомое, безвестное, погруженное во тьму забвения мы очищаем, воскрешаем, восхваляем и покрываем лаком нашего восхищения. Так вот, как мы вам только что объяснили, во всей истории человечества была всего одна великая и прекрасная эпоха; она длилась двадцать лет и три месяца; началась она в 1021 году, во времена Аверроэса на земле сарацинов. В ту пору в маленьком городе Северной Африки искусства достигли невиданного расцвета. По сравнению с этой эпохой творцы тех четырех эпох, о которых все постоянно толкуют, не что иное, как жалкие Тли[547].


Сцены частной и общественной жизни животных

В них вы найдете Бархатных Цирцей, которые примут вас любезно и непринужденно


– Простите мне мое заблуждение, господа Червецы; в свое оправдание я могу сказать лишь одно: мне с самых юных лет внушали, что дважды два четыре. Это ложное утверждение так прочно засело в моем уме, что, несмотря на ваши ученые рассуждения, я продолжаю подозревать, что дважды два еще какое-то время будет равняться четырем.

Я склонился к уху моего провожатого и прошептал:

– Пойдемте к каким-нибудь другим Животным.

– С удовольствием.

Майский Жук устремился вглубь сада, в уголок, мне незнакомый. Название этого заведения происходило от старого шоссе, на котором оно располагалось[548]. Спутник мой ввел меня в прекрасный, богато разукрашенный Тюльпан, полный самых разных Насекомых.

– Перед вами, – сказал Майский Жук, – весь цвет энтомологии: Павлиньи Глаза, Адмиралы, Монархи, Принцы, Цикады, Кавалеры, Сатиры, даже Вулканы и Аргусы.

Я смотрел во все глаза. Самцы имели довольно задорный вид; самки шептались, усевшись в кружок. У всех были заученные манеры, означавшие, сколько я мог понять, примерно следующее:

– В настоящую минуту мы хотим показать, что нам ни до чего нет дела. Чего обычно хотят живые существа? Смеяться, болтать, есть и пить? Так вот, мы не имеем ни малейшего желания смеяться, мы стараемся болтать как можно реже, мы ничего не едим и почти ничего не пьем.

– Отчего же, – осведомился я у своего провожатого, – им так противны смех, болтовня, еда и питье?

– Оттого, что они хотят показать свою выправку, выдержку, знание хорошего тона. Но долго это не продлится. Скоро они, напротив, захотят показать свою страстность. Попытайте счастья, заговорите с ними о чем-нибудь; они ответят.

Насекомому, любящему жить в обществе, тяжко, если он родился чересчур любознательным и любит совать свой нос в чужие дела; он непременно разглядит под оболочкой себе подобных тайные мысли и намерения, которые они предпочитают скрывать. Скорее всего я происхожу из рода египетских Скарабеев, привыкших разгадывать физиогномические иероглифы, и помимо воли примешиваю к тому, что изрекают уста, то, что я прочел на лице.

Последовав совету своего друга Майского Жука, я подошел к юному Кавалеру[549] и, чтобы завязать разговор, спросил, случалось ли ему путешествовать. Тотчас глаза его вспыхнули, и пока он произносил свой монолог, я четко различал, что творится в его хилом умишке.

– Случалось ли мне путешествовать, господин Скарабей! Мало того что случалось, но я и путешествовал-то только ради того, чтобы иметь возможность этим похвастать. Я не преминул побывать в Риме, Флоренции и Неаполе, чтобы по мне наверняка было заметно, что я там побывал.

Кавалер целых пять минут толковал мне об итальянских городах, а затем удалился, бормоча себе под нос:

– Благодарение Богу! по мне было видно, что я побывал в Италии.

Шершню я указал на одну из Цирцей и спросил, знаком ли он с нею.

– Какая удача! – воскликнул Шершень. – Еще как знаком. Я могу, пожалуй, даже сказать, что принадлежу к числу ее друзей. Я знаком также вон с тем Принцем и вон с тем Монархом, который стоит к нам спиной. Я близкий друг того Графа, которому вы только что наступили на лапку.

– Благодарю вас, – отвечал я и откланялся.

Шершень двинулся восвояси, бормоча себе под нос:

– Я прожил день недаром; я показал, что знаком со множеством важных Животных. Как сильно я вырос в собственных глазах, прослыв важной особой в глазах этого чужака!

Молодой Шмель смело подлетел к четырем Стрекозам и долго крутился между ними.


Сцены частной и общественной жизни животных

Целые сутки эти невинные создания ощущают себя настоящими героями


– В добрый час! – сказал я ему. – Вы, кажется, весело провели время.

– Слава Небесам! – отвечал он. – Я счастлив, что вы это заметили. О, какой прекрасный день! Посторонний решил, что я веселюсь! Посторонний меня разглядывал! Нынче ночью я буду спать спокойно[550].

Два довольно уродливых Насекомых вели беседу в углу.

– Кто это такие? – спросил я Майского Жука.

– Это, – отвечал мой провожатый, – Муравьи-Бульдоги из мира финансов[551]. У них странные нравы. По утрам они собираются в храме, посвященном их занятиям, и начинают рыть ямы друг другу, отчего почва в этом храме зыбкая и опасная. Неопытные и неуклюжие посетители проваливаются в эти ямы и тут же попадают в пасть к Бульдогам. Если днем Муравью-Бульдогу досталась завидная добыча, вечером он охотно красуется в свете. Жена его – Стрекоза в золоте и брильянтах.

Я предоставил Муравьям-Бульдогам обсуждать свои подкопы и предпочел вслушаться в шепот Стрекоз.

– Милочка моя, – говорила одна из них другой, – ваш кузен воплощает последний комариный писк моды; поболтаем о нем? Он того и гляди начнет пить кровь из вашего старого Вулкана.

– Как вы могли подумать, что у меня с ним есть что-то общее? У нас разные вкусы. Он упрекает меня за то, что в музыке я ценю только чувственную сторону. Он издевается надо мной, когда я восхищаюсь Сколопендрами, исполняющими на клавесине вариации на темы старых песенок, но, в силу удивительной непоследовательности, бранит меня, когда я ем пастилки во время исполнения сонат или квартетов Гайдна и Моцарта. Так ему мое сердце не покорить. Да и вообще, милочка моя, вон тот старый Павлиний Глаз обожает нежничать с Вами; не лучше ли нам поболтать о нем?

– Не стану спорить, я к нему неравнодушна. Он управляет театрами и может поглазеть на любой спектакль, какой захочет. Разве это не восхитительно? Вид этого Павлиньего Глаза в литерной ложе потрясает мое воображение. Представьте только, он может за один вечер бесплатно побывать во всех театрах!..

– В самом деле, – согласилась другая Стрекоза, – это очень соблазнительно. У каждого есть своя Ахиллесова пята. Лично меня больше всего волнует серебристый Коридон, который, не смущаясь ни рвами, ни изгородями, всегда прилетает первым на скачках с препятствиями.

– Легко же вас растрогать, – возмутилась третья Стрекоза, слывшая блюстительницей нравов. – Меня так просто не возьмешь. Мой избранник не только должен всегда иметь лучшие места в театре и обыгрывать всех остальных на скачках, но и, если можно так выразиться, идти впереди моды, закупать все предметы туалета в Англии[552], непременно оказываться на водах в то время, когда там находится весь высший свет, и ни в коем случае не направлять свои стопы в Баден, если модно отдыхать в Пиренеях. А еще он должен есть вишни в январе, затягиваться в такое узкое платье, чтобы невозможно было пошевелиться, и, наконец, превосходить всех прочих в том, что называется «шиком».

– Столько достоинств не могут объединиться в одном существе; это химера. Я бы удовлетворилась одним-единственным, но оно должно быть полным, совершенным. Например, манжеты несравненной красоты: я от них без ума.

– А я предпочитаю тех, кто обладает неподражаемой способностью выбирать к новому году самые изысканные конфеты.

– Еще бы; это ведь очень трудно.

– Ах! – вздыхала одна увечная Стрекоза, – я знавала одного молодого Пушистого Коконопряда, скромного и нежного, которому все это ничего не стоило. Он был разом ювелиром, знатоком тканей, поразительным кондитером и безупречным барышником. Не знаю, откуда он брал свои шоколадные конфеты, но ничего подобного я больше никогда не пробовала, а когда он рассуждал о лошадях, можно было потерять голову.

Тут я вспомнил о безрадостных предсказаниях старого Носорога и начал понимать, что в них не было никакого преувеличения. Между тем двое Жуков-Рогачей затеяли оживленную дискуссию, которая вскоре привлекла к себе всеобщее внимание, и все заговорили одновременно. На сей раз никто не пытался сделать вид и произвести впечатление; каждый с пылом отстаивал свое мнение. Все страшно оживились, хотя и не перешли границ, предписанных учтивостью. Спор был ожесточенный и длился долго. К четверти двенадцатого остроумные замечания и глубокие познания самых ученых Насекомых помогли разрешить все вопросы, и было неопровержимо доказано, что

1) зеленый чай возбуждает нервы сильнее, чем черный;

2) большинством поступков Животных движет самолюбие;

3) в Сен-Дени живется ничуть не легче, чем в Клиши[553];

4) в Англии жизнь дороже, чем во Франции;

5) дружба – чувство менее сильное, чем любовь;

6) после смерти великого актера Тальма Люди до сих пор не нашли никого, кто мог бы его полностью заменить.

Впрочем, этот вопрос по просьбе двух Поденок был отложен как самый спорный. Рак-Отшельник занес его в свою записную книжку, чтобы обдумать в тиши уединения.

Я взял Майского Жука за локоть.

– Неужели во всем этом огромном саду не найти места, где можно было бы поговорить без претензий о чем-нибудь интересном?

– Погодите немного, – отвечал он, почесывая затылок в явном смущении. – Придумал: ступайте за мной.

Мы полетели во тьму. Майский Жук много петлял, и я видел, что он нетвердо знает дорогу.

– Я не предлагаю вам погрузиться в устарелое болото[554]. Мы куда веселее проведем время на другом берегу реки. Там есть Лилии, куда я могу вас ввести[555]. В них вы найдете Бархатных Цирцей, которые примут вас любезно и непринужденно. Пусть даже вы не слишком родовиты, если вы дворянин, они откроют вам двери своих гостиных, потому что для них всякий дворянин – Энтомолодец. Именно у них можно научиться истинному умению жить. Они не злословят друг о друге, потому что не хотят ставить подлые слова рядом с уважаемыми именами. Даже те, в ком нет благожелательности, любезно делают вид, будто добры, потому что иное поведение считают недостойным себя.

– Какая соблазнительная картина. Но можно ли в их обществе повеселиться? Устраивают ли там ужины, как в доброе старое время?[556]

– Ужинов больше не устраивают нигде, а у обитателей края Лилий жизнь еще печальней, чем у всех прочих, по причинам, о которых теперь не время и не место говорить.

– Черт! тогда, пожалуй, мне нечего там делать[557].

Этот Майский Жук, увлекавший меня в бесполезные странствия, начинал мне надоедать. Я воспользовался ночной темнотой и на повороте аллеи ускользнул от моего провожатого. Звезда, горевшая в небе, привела меня на четвертый этаж Мальвы, где я наконец нашел то, что так давно искал: семейство добропорядочных Божьих Коровок, обитающих в скромном и удобном жилище, не спесивых и умеющих радоваться жизни, соблюдая приличия и не напоказ. Беседа у них одушевлялась сердечной веселостью, ужин показался особенно вкусным благодаря хорошему расположению духа, царившему за столом. Я сидел между двумя молодыми хозяйками дома, которым украшением служили зоркий глаз, тонкий слух, ум, изящество и звонкий смех. Я часто возвращался в Мальву, а Тюльпаны, Аканты и Дурманы посещать закаялся.


Сцены частной и общественной жизни животных

Взяв под мышку папку с бумагой, а в руку – коробку с красками, он отправился брать уроки рисования. Так Топаз стал подмастерьем художника


Тут Скарабей замолк и взобрался на лист Пиона.

– Но ведь ваш рассказ на этом не кончается, господин Скарабей, – заметил Филин.

– Вы правы, господин философ, – согласился Скарабей, – я забыл рассказать окончание своей истории. С того счастливого дня, когда я расстался с Майским Жуком, мне всего один раз довелось испытать весьма неприятные минуты. Однажды утром ветер принес к моим дверям листок, адресованный мне; на нем были начертаны следующие слова: «В такой-то день, в такой-то час вы прибудете в Чертополох в военном обмундировании, дабы нести караул в указанном вам месте»[558]. Приходилось подчиниться, в противном случае мне грозил арест. И вот я, миролюбивый от природы, облачился в платье воинственного Животного и присоединился к другим Животным, столь же миролюбивым, но бравшим пример с боевых Шершней, якобы ради того чтобы спасти отечество, которому, впрочем, не грозила ровно никакая опасность. Долгоносики с красными воротниками[559], Насекомые чрезвычайно мирные, обитающие кто в бочках с черносливом, кто в мебели или в досках, покинули свои убежища и собрались в зловонной дыре. Целые сутки эти невинные создания ощущают себя настоящими героями, а затем возвращаются в свои бочки и доски. Не стану вам повторять шутки, которые звучат в этом обществе, не стану рассказывать, какие жалкие и тщеславные идеи копошатся в этих умишках, точно Головастики на дне бассейна. Целый день и целую ночь я страдал от раздражения и нетерпения, а затем наконец расстался с красноворотниковыми Долгоносиками. На свободу я вышел с насморком и зубной болью, иначе говоря, совершенно готовый к победе. Я нырнул вглубь Мака и долго утешался опиумом меланхолии. Сон привел меня в чувство и я уже собирался продолжить свой полет, как вдруг над моей головой раздался страшный голос Сороки-воровки. Железный клюв ухватил меня за шиворот. Сорока была старая коллекционерка, а вдобавок еще и колдунья. Глядя на меня, она воскликнула:

– Черт возьми! этого маленького Скарабея я подарю своей крестнице. Посажу его на листок Пиона, и выйдет отличное украшение для белой Голубки. Несколько волшебных слов превратят его в талисман, предохраняющий от смешного увлечения модой.

– И как же вы вышли из этого скверного положения? – спросил Филин со смехом.

– Вы знаете, что мы, Скарабеи, получили от Неба драгоценную способность притворяться мертвыми. При виде опасности мы поджимаем лапки и усики, переворачиваемся на спину и замираем, полагаясь на крепость наших пластин. Я поступил согласно велениям инстинкта и лежал не шевелясь. Колдунья Сорока сделала то, что собиралась. Я позволил положить себя на листик Пиона и поместить на шею Голубки Виолетты. Шея была белая и гибкая, мне там понравилось и я решил остаться. Я слушаю щебет Виолетты. Она умна, красива и нежна. Я к ней привязался и надеюсь, что приношу ей счастье.

– Но, господин Скарабей, есть в вашем рассказе одна вещь, которую я до конца не понял. Вы остановились на самом интересном месте. Не могли же вы дожить до ваших лет, не завязав никакой любовной интрижки; подозреваю, что сердце ваше не осталось равнодушным к тем юным особам с тонким слухом и звонким смехом. Удовлетворите же мое любопытство.

Зеленый Скарабей бросил на философа Филина лукавый взгляд, обернул к нему рожки и усики и, пятясь, взобрался на листик Пиона; затем, не произнеся ни слова, он поджал лапки и мастерски притворился мертвым. Филин надел очки, чтобы как следует его рассмотреть. И увидел изумруд на золотой эмали. Между тем рассвело, и ночную птицу неудержимо потянуло в сон; Филин надвинул на глаза дневной колпак и заснул, а когда проснулся, решил, что весь рассказ Скарабея ему приснился. Возвращая булавку Виолетте, он поведал ей историю об ожившем украшении так, как будто сочинил ее сам.

Поль де Мюссе


предыдущая глава | Сцены частной и общественной жизни животных | ТОПАЗ-ПОРТРЕТИСТ [560]