home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement








Годы эвакуации без детей

Мы строили завод. Сразу и проектировали, и строили — все с колес. Котлован роют — а мы фундамент проектируем. Фундамент зальют, настил положат — и сразу оборудование ставят, рабочие у станков на морозе трудятся, костры жгут, сами греются и станки греют. Завод под открытым небом работает — а мы корпуса проектируем и вокруг станков начинаем здание возводить.

Работать я начала не в строительном отделе, как в Москве, а в техническом — в строительном не оказалось вакансий. Мой начальник, Елиазар Израилевич, остался в строительном. Сначала я проектировала литейный цех — чувствовала себя довольно уверенно, а потом начали административное здание делать — это я хуже понимала, и приходилось все время бегать к Елиазару Израилевичу консультироваться. Он покажет мои ошибки и говорит: «Да вы так не расстраивайтесь — представьте, что вы музыку из-за двери слушаете: половина звуков пропадает. Вот и архитектуру вы пока из-за двери слышите». Я чертеж переработаю и опять к Елиазару Израилевичу, он меня с прибаутками поправит — и я снова доделываю.

Геда — Марку

21 января 1942 г.

Безымянка


Дорогой мой, славный мой Марочка! Получила твои два письма из Сургута… Дорогой мой, сердце стынет при мысли, что опять может оборваться связь. В твоем письме чувствуется, что, возможно, опять переедешь куда-либо, и если мои письма не застанут тебя в Сургуте, что будет дальше? Так тоскливо становится при этой мысли… Живу ничего, втянулась. Работаем много, но не совсем продуктивно, много неполадок, а главное — холодно. Холода здесь ужасные, несколько дней как морозы перевалили за 40. Одета я — ты сам знаешь как. Кстати, большая часть белья осталась в прачечной в Москве. Деньги у меня есть, получила подъемные на работе, но истратить их на покупку теплых вещей не могу просто потому, что негде купить. Дети одеты, ты тоже знаешь как. Вадику я сделала ватные штаны из своей кофточки, у него рейтузики совсем протерлись. В общем, эту зиму они проходят. Надеюсь, что в большие морозы их не выпускают гулять. Хожу в валенках, мне подшил их хозяин, у которого я живу, на моей машинке. Из деревни выехала с детьми, швейной машинкой и с самым-самым необходимым, то, что отправила багажом, то пропало. Дорогой мой, прости, что забиваю тебе голову такими мелочами. Пиши, родной мой, как проходят твои дни. Имеешь ли письма от кого-либо из наших? Дорогой мой, крепко целую тебя.

Твоя Геда.

Геда — Марку

23 января 1942 г.

(через два дня ПОСЛЕ предыдущего)


Дорогой мой, любимый мой Марочка. Позади дорога, мытарства. Сейчас я работаю, живу в тепле, это сейчас основное. От детишек из сада пришло сразу 2 письма — одно от педагога, другое от врача. Вообще, дорогой мой, за эти пару месяцев мне, наряду с очень тяжелыми темными явлениями жизни, пришлось испытать на себе и увидеть воочию, что среди простых людей гораздо больше доброты, внимания и отзывчивости. Так вот, на станции Абдулино, куда я приехала с детьми в мороз и стужу, приютили нас совсем чужие незнакомые люди…

Относительно питания: желудок понемногу приноровился к черному хлебу. Правда, первые полтора месяца мне было очень плохо, мучили тошнота и боли, но сейчас я сама удивляюсь на себя: ем баланду и черный хлеб. Бывают и в этом перебои, и это гораздо хуже для моего желудка. Марочка, обещают все наладить и даже открыть диетстоловую, тогда поправлюсь…

Дорогой мой, пиши о себе подробнее и чаще. Крепко-крепко целую тебя.

Твоя Геда.

Марк — Геде

3 февраля 1942 г.


Дорогая моя Гедочка. Вчера получил твое письмо от 15.1, а сегодня от 21.1. Все мои предположения оправдались. Я даже иначе и не мыслил, я знал, что вы переживаете очень много. Весь октябрь и ноябрь я ходил с убийственным настроением. Каждый раз, садясь кушать, не переставал думать, не голодны ли вы. Я был бы гораздо спокойнее, если бы знал, что вы эвакуировались с заводом…

Геда, дорогая, — какие же мы были глупые до войны, мы не понимали, что живем счастливо! Только бы остаться живыми и опять встретиться! Ты не можешь себе вообразить, как много я думаю об этом!

Живу по-старому, точно не знаю, сколько здесь пробудем. Завтра уходим на тактическое учение. Предстоит марш 90 километров. Мы уже ходили на 55 и 70 километров — как говорят, «закалялись». Думал, что не дойду, но прошел прекрасно и даже многим помогал. Теперь смело могу сказать, что 100 километров пройду за двое суток со всем обмундированием. Гедочка, не унывай, будь мужественна. Наше дело победит. Марк думает все время о вас, любит вас. Целую тебя.

Марк.

Геда — Марку

9 февраля 1942 г.


Дорогой мой Марочка!

Получила сразу два твоих письма. Спасибо, родной мой, твои письма для меня сейчас все. Что писать о своей жизни — так она однообразна, так одинока, прямо слов нет. День на работе, а вечер в чужой семье. И грызет меня вечно думка, где мои детки, где мой Марочка, будем ли мы опять вместе. От детей из детсада письма имею редко, очень щемит за них сердце. Знаю, что им неплохо, а все думается. Дорогой мой, в прошлом письме ты говоришь: «мы не понимали, что живем счастливо». Что сказать тебе на это? Думаю, что счастье — это дело относительное и весьма различное для разных людей. В отношении себя — вернее, нас — меня, тебя, детей — я считаю, что мы были счастливы, потому что жили дружно.

Дорогой мой, постараюсь рассказать тебе, что это за Безымянка, в которой живем и трудимся на благо родины. Одно название «Безымянка» говорит, что это была за станция в прошлом. Сейчас здесь кипит жизнь, если кроме труда здешнее скученное, грязное и голодноватое существование можно назвать жизнью.

От Куйбышева это приблизительно 12 км, но сотрудники, живущие там, попадают домой большей частью в 11–12 ночи. Поезд ходит плохо. Бывает, что, просидев пару часов в неподвижном вагоне и не решившись идти пешком в город, люди возвращаются ночевать на завод — все же не замерзнешь. Я живу в самой Безымянке, возле станции, и до работы мне всего 2 км. Я здесь в этом отношении счастливый человек. Работаем мы без выходных. Конец декабря и начало января были здесь очень морозные, доходило до 43–47 с ужасными туманами. Идешь и не видишь рядом идущего человека, солнца совершенно не видно в такие дни. Москвичи наши поотмораживали щеки, уши, носы, но теперь научились, кутаются до глаз. Я лицо кутаю в платок, а вот ноги выше колен не во что, немного приморозила, недели полторы болело. Сейчас морозы не выше 30, и мы уже привыкли. Приближение весны меня пугает по многим причинам — нет галош, а купить невозможно. Говорят, что в грязи здесь тонут лошади. Очень боюсь, что дети будут без пальто. Деньги на это у меня отложены — 1000 рублей из подъемных, но не знаю, сумею ли достать что-либо. Пока мечтаю об этом. Надежды не теряю на лучшее будущее…

Папа приехал в Киров к своим — Доре Яковлевне, Любушке и Шуре. Стала я получать письма и от них. Первое письмо от Шурочки было сердитое. Но я так радовалась каждой весточке — самое главное было увидеть почерк моей милой младшей сестренки — «мизинчика».

Шура — Геде

10 января 1942 г.


Гедочка, если бы у меня не было двух племяшек, которых я очень люблю, поверь, я бы тебе больше в жизни не написала ни одного письма. За 5 месяцев я от тебя, кроме как две приписки в письмах папе месяца 3 тому назад, ничего не получила. Оправданий твоему поступку нет. Как бы тебе тяжело ни было, все же ты могла бы мне написать, а то, что тебе тяжело, это еще большая причина для того, чтобы переписываться с сестрой. Ну да ладно, дело твое. С горы виднее. Так как здесь твой отец, и он очень интересуется, как ты устроила ребят в детском саду, как устроилась сама и есть ли что от Марка, то я думаю, что ты все же напишешь хотя бы ему. Я лично в жизни придерживаюсь такого принципа, если я на что-нибудь сержусь или чем-нибудь недовольна, то прямо в глаза говорю об этом. Если я как-нибудь не так поступила или была невнимательна к тебе, могла мне об этом сказать, что было бы честнее. Но я за собой таких грехов не чувствую. Я тебе писала десятки раз. Три раза телеграфировала, сообщала наш адрес и звала тебя с ребятами к себе — на это ты ничего не ответила. Значит, ты считаешь меня не сестрой тебе и не другом. Это дело твое. Я не напрашиваюсь. О своей жизни писать не буду — она тебя, как видно, не интересует. Дома же все здоровы, отец вышел на работу. Жизнь очень дорогая, но пока мы сыты и надеемся, что скоро все кончится и мы снова поедем в Москву, о которой все мечтаем. Ну, пока, будь здорова, если что знаешь о Марке, пожалуйста, сообщи.

Целую, Шура.

Я восхищалась самоотверженностью Шуры. Я после работы приходила и валилась с ног, а Шура каждый день, закончив работу, шла в госпиталь. Я унылая, бледная, никогда не улыбаюсь — а Шура веселая, шутит, всех поддерживает. Вот письмо, которое Шура написала Марку.

Шура — Марку

30 января 1942 г.

Киров


Марк, дорогой мой, здравствуй. Вчера получила твое письмо, а сегодня, наконец, телеграмму от Геды, что вы списались. «С Марком списались, здоровы, целую всех, особенно Шуру». Последнее — «особенно Шуру» — не потому ли, что в каждом письме задаю ей бенефис: «Береги себя, чаще пиши, мать двоих детей и т. д.»? Марк, ты пишешь, чтоб я тебе писала чаще, — да я, пожалуй, пишу тебе больше, чем всем моим поклонникам. Это доказательство большой любви и уважения к тебе и признания тебя самым родным в нашем семействе. Марк, милый, как хочется, чтоб скорей кончилась эта проклятая бойня, собраться опять в Москве… Не сердись, что я немного «скулю», — ведь это только с тобой. Я с тобой позволяю себе говорить больше, чем со всеми остальными. Марочка, дома и на работе приходится всегда быть сдержанной, веселой, поддерживать у окружающих дух бодрости, а главное — это нужно в госпитале, туда всегда прихожу как «солнышко», всем улыбаюсь…

Немного о нашей жизни. Папа — сейчас в командировке — и Дора Яковлевна работают. Любушка учится и немного ленится, ей просто некуда употребить свободное время, ни тебе музыки, ни художественной школы, так что, сам понимаешь, можно разлениться. У меня ни минуты свободного времени, до 8 я на работе, а потом в госпитале. Придешь домой в час-два ночи, все спят, утром перемолвишься парой слов и бежишь. Сюда еще примешиваются заботы о том, как бы чего достать, купить, раздобыть, как бы не оставить семейство голодным. Ну да ладно, это проходящее. Кончится война, кончатся и эти заботы. Меня основное утомляет — это постоянное присутствие людей, даже самых близких и дорогих. За полгода бывает иногда желание побыть хоть час одной, а тут куда ни придешь — гудит, и это очень утомляет. Марочка, скоро кончится война, и я опять буду отдыхать, как мне захочется. Только бы скорее вернуться в Москву… Дома стало спокойнее, все списались, кроме Доли. Это Гитлер, подлец, сколько людей страдает из-за его жажды власти и кровожадности…

Марк, наверное, я написала дрянное письмо, прости.

Мы все списались, кроме Семы. В феврале 42-го Сема нашел адрес Марка и написал ему:

Сема — Марку

28 февраля 1942 г.

Действующая Красная Армия


Здравствуй, дорогой мой брат Марк!

Сегодня получил я письмо с твоим адресом.

И я этим очень доволен. Марк, ты себе не представляешь, как тяжело было эти все месяцы, когда я не знал, живы ли вы. А сегодня узнал, что ты хоть живой и тебе можно писать. И полпуда с сердца долой. Ну, Марк, немного начну о себе. Как уже читаешь, я живой и здоровый. Это самый наилучший факт для сегодня. Ну, живу неплохо сейчас. Что было до этого, ты сам ведь знаешь, — так, как на всех фронтах войны. Все, чего было, — пускай этого не будет никогда. Сейчас в основном дела мои хороши. Осуществляем слова тов. Сталина на деле, что Крым должен быть очищен от немецких фашистов и их румыно-итальянских прихвостней. Вот и все, что могу написать о себе главное. Марк, как жалко и больно, что не знаем, где наши родители. Неужели навсегда у нас утеряны отец и мать и все наши кровные родные?! Если, быть может, сумеешь что узнать, напиши. Вот и все, что хотел тебе написать. Будь здоров. Не забывай про меня.

Твой брат Сема Розин.

Слова товарища Сталина про освобождение Крыма, которые цитирует Сема, были сказаны 30 декабря 1941 года, а в конце июня 1942 года Севастополь пал. Мы знали об этом из сообщений, но не имели никаких известий о судьбе Семы. В июле 42-го Марк написал мне: «Я волнуюсь о Семе. Надо сказать, что до сих пор ему везло: где он только ни был — он оставался невредимым, а вот выбрался ли он из Севастополя или погиб там, покрыто мраком неизвестности». Осенью до меня дошло последнее письмо Семы. Оно не сохранилось. Я помню конец этого письма: «С именем Сталина защищаем последние камни Севастополя». Семы уже не было в живых.

Из детского сада я получала письма от воспитательниц — там работали добрые, замечательные люди. Толя выздоровел, а Вадим все болел. Когда Вадим выздоровел, заболел Толя. Так они друг друга заражали — провели в карантине 3 месяца.

Воспитательница детского сада —

Геде

14 января 1942 г.


Здравствуйте, Геда Семеновна!

Сообщаю вам, что дети ваши здоровы, чувствуют себя хорошо. Значительно поправились. Но с прискорбием сообщаю, что они еще находятся в изоляторе, так как у меня несколько дней был перерыв с медикаментами. Вот я ездила сама в Абдулино и привезла все то, что нужно для быстрейшего лечения. Прошу вас о них очень не беспокоиться — им у меня в изоляторе неплохо. У меня сейчас вообще никакой инфекции нет, кроме ваших детишек. Живу я вместе с вашими детишками в изоляторе. Толя очень смышленый мальчик, занимается с Вадиком, перед сном Вадик просит Толю рассказать ему сказку. Читала детям ваши письма — они очень довольны, что знают все подробности о своей мамочке. Первое письмо, когда я читала Толе и Ваде, Толя даже немного прослезился. Словом, вас прошу не очень беспокоиться, им здесь неплохо, кушают хорошо, тепло. Еще раз говорю вам, что они выглядят очень хорошо — поправились, никакого сравнения нет, как они приехали к нам. Пишите.

С приветом. Врач Е. Кононова.

К лету 42-го года здания цехов были в основном построены, и мне поручили проектировать столовые. Я спроектировала 14 столовых, пристроенных к цехам. Директор столовых каждый раз приглашал меня: «Геда Семеновна, приходите на открытие — мы вас накормим». А я не ходила — не хотела выделяться: другие архитекторы проектируют цеха — и их не кормят, значит, и мне не нужно.

На работе нас кормили обедом. Первое время варили манку. И, помню, она казалась мне необыкновенно вкусной. Масла не было, но все равно было так вкусно, как сейчас уже не бывает. Потом манка кончилась, и начали варить перловку; мы называли эту кашу «шрапнель». К весне перловка стала кончаться, принялись варить из перловки суп. Ну, а когда не стало перловки, варили суп из лебеды. Еще на обед давали маленький кусочек мяса или рыбы — полмизинца на человека.

Один раз я дежурила на кухне и вижу: трое дежурных и повар взяли кусок мяса, как две мои ладони, и треть отрезали. Я спрашиваю: а эта треть для кого? Они говорят: «Это для нас, дежурных, — и вы поедите». Я изумилась: «Как же такой кусок, почти в ладонь, нам на четверых, а оставшийся кусок на 80 человек? Несправедливо!» Они со мной спорить не стали, все мясо разделили между всеми. Но после дежурства мне сказали: «Мы тебя, Геда, больше на кухню не возьмем». Да я и сама не хотела.

Жила я около станции — меня поселили в частном доме «по уплотнению». Когда я пришла, хозяева встретили меня мрачно. Большая комната с печкой и еще одна — поменьше. В маленькой комнате стояла кровать хозяев, а в большой спала их дочь. Хозяин завел меня в свою спальню и говорит: «Убираться нам, что ли, отсюда?» Я изумилась: «Что вы, что вы, спите где спали, вот в большой комнате поставьте мне топчан, я тут буду спать». Они так и сделали: поставили топчан рядом с кроватью девочки — я там и жила. Ключ они мне не дали, сказали: «Кто-нибудь всегда дома, стучи». Бывало, ночью в темноте дойдешь по морозу, думаешь: сейчас к печке, согреюсь. Стучишь — а никто не открывает. Один раз поздно ночью полчаса стучала, прежде чем открыли, — думала, замерзну на пороге. «Не слышали», — говорят.

Хозяин работал на складе. А еще подрабатывал — чинил обувь. Один раз мне валенки подшил на моей машинке. Как-то я пришла домой, взяла машинку — хотела детям пальто шить, смотрю — а она не работает: шестеренка сломана. Я у хозяина спрашиваю, не трогал ли он машинку без меня. «Взял один раз, сапоги зашить». — «Как же так, это же не обувная машинка! Вот — шестеренка сломалась». — «Все было цело», — сказал хозяин. На следующий день я пошла на завод, показала разломанную шестеренку. «Поможем», — сказал инженер, и шестеренку заварили. Дома попробовала ее вставить, а она не лезет: шов слишком толстый. Я начала шов напильником точить. Приду домой в ночи и точу. Через месяц шестеренка вошла — и машинка заработала.

Дома утром и вечером ели то, что давали по карточкам. Были хлебные карточки и мясные. На хлебную я получала 800 граммов хлеба в день. Съедала я от силы 400 граммов, а на остальное выменивала другую еду, дрова, мыло. А на мясные карточки мяса не давали — не было: все на фронт шло; давали заменители — то подсолнечное масло дадут, то маргарин. Макали хлеб в масло — так и завтракали, и ужинали. Весной крапиву собирали.

Работали мы официально по 12 часов: в 8 утра начинали и в 8 вечера заканчивали. Работа была ответственная, а я не очень способная, и у меня все медленно получалось, так что я оставалась допоздна. Приходилось и до утра работать, чтобы чертежи сдать. Если вечером работала, можно было сходить в столовую поужинать. Помню, как-то поздно вечером иду в другой корпус, где столовая, а в коридоре на пути громадная крыса сидит. Я стою, смотрю на нее — и она на меня смотрит, дорогу не уступает. Я постояла-постояла — и развернулась, чтобы обратно идти; думаю: придется голодной работать. Но тут рабочий подошел: «Что, — говорит — испугалась? Пойдем вместе», — поднял камень и кинул в крысу.

Если в ночную остаешься, хлеб с солью из дома берешь. Приходилось привязывать кулек на веревке к кульману, а то мыши съедят. Днем, когда людей много, мыши боятся вылезать. А ночью одна мышка пробежит, вторая… Я черчу, тихо держусь — и вот уже полна комната мышей: бегают друг за другом, точно в салки играют, кувыркаются, хороводы водят… Кульман высокий — я на табуретку встану, чтобы они на ноги не залезали, черчу и за их танцами наблюдаю.

На заводе не было туалетов. Если надо в туалет, несколько человек собираются и идут в поле за завод. А там заключенные-мужчины работают. Приходилось все делать на виду. Я человек стеснительный — по моему характеру это было мучение. Когда столовые были построены, меня вызвали и говорят: «Геда Семеновна, нужно срочно запроектировать туалет для директора завода». А я отвечаю: «Когда сделают уборную для нас, тогда и ему спроектирую». Мне говорят: «Геда Семеновна, военное время! Вы что — под трибунал хотите?» Тут у меня характер взыграл — и я ответила: «Мне все равно: когда нам — тогда и ему!» — развернулась и ушла. Весь день молчала — ждала вызов в особый отдел. На следующий день опять начальник вызывает и говорит: «Геда Семеновна, одевайтесь, пойдемте на улицу». Я перепугалась, но виду не подала. Оделись, пошли в поле за завод. Смотрю — заключенные ямы роют и столбы вкапывают для туалета. «Теперь будете проектировать?» — «Теперь буду».

Марк — Геде

3 сентября 1942 г.


Гедочка, никак не дождусь от тебя письма. После последнего письма я не перестаю думать о тебе. Мне бы хотелось, чтобы настроение у тебя было бодрое и радостное. Если бы это зависело от меня, я бы сделал все возможное. Но, к сожалению, я тебе помочь мало могу. И в эти дни можно радоваться. Мое сердце наполнено радостью замечательным успехам Красной Армии. Когда будет уничтожен последний фашистский бандит, вот когда будет настоящий праздник человечества. Вот почему, родная, как бы ни было одиноко, сейчас грустить не надо. Трудно мне в письме передать тебе мои чувства, но очень многое хочется сказать. Когда встретимся, обо всем скажем друг другу. Пусть это будет раньше или позже, но мы встретимся…

Геда — Марку

16 сентября 1942 г.


Дорогой мой Марочка!

Вот уже несколько дней как собираюсь написать тебе, но за последнее время у меня участились головные боли. Письмо твое от 3-го сентября получила. Дорогой мой, прости меня, если я была несправедлива к тебе. Главное, ведь я знала, что ты переживаешь за нас. Еще раз прошу тебя: не сердись, очень уж я легка на обиду, а потом самой становится тяжело. Марочка, относительно денег я настоятельно прошу тебя: не урезай свой бюджет. Я, как и в Москве, получаю 500, на руки 300, 180 плачу за ребят. Если ты будешь посылать рублей 200, то мне хватит. Смотри же, дорогой мой, слушайся меня, иначе я все время буду думать, что из-за нас ты во всем себе отказываешь. Ты пишешь: «продай что-нибудь». Дорогой мой, ведь и в Москве у нас было так мало вещей, что, право, нечего было продать. Нужно вообразить, как мы стремительно собрались ехать, чтобы понять, что много вещей я не могла взять… Очень часто тоскую о наших книгах. Ругаю себя, что не взяла лучшие, побоялась папу. Теперь, когда прошла острота момента, тяжело вспоминать о том, сколько оставлено дорогого для сердца. Папа так совсем ничего своего не взял…

Дорогой мой Марочка, очень меня радуют твои успехи, напиши, как справился с очередным 100-километровым походом. Я знаю, что ты у меня замечательный человек, труженик. Побольше бы таких преданных, честных, самоотверженных людей — и не знали бы тогда столько горя…

С весны 42-го года нам сделали постоянный выходной раз в неделю, чтобы мы ездили в поле, помогали колхозу. Идти до поля было 6 километров. Выходили утром часов в пять — летом в это время уже светло, солнце встает, птицы поют — и шли туда с песнями и шутками. Потом весь день поле пололи. А вот назад уже идти тяжело было, все молчали. Весь день согнутый по полю ходишь, а потом и распрямиться не можешь. Так и идешь назад не разогнувшись. А у меня тогда способности рассказчицы были, я умела сказки рассказывать — сейчас уже разучилась. Вот все идут, молчат, разогнуться не могут, поясница болит — я и говорю: «Давайте я вам сказку расскажу». Я тогда много сказок помнила, которые мне еще папа читал. Они говорят: «Расскажи». И я рассказала сказку «Дорожный товарищ». Есть такая сказка, про Йоханнеса — как он отца схоронил и пошел странствовать по свету. Закончила я рассказ, смотрю — уже все распрямились и дальше прямые пошли.

Осенью 42-го года у меня началось обострение язвы. Прихожу в столовую, а есть не могу. Как раз недавно диетстоловую открыли, и при ней диетврач работал. Ну, я к нему и пошла. «Что с вами?» — говорит. Я отвечаю: «Желудок болит, есть не могу». — «А диагноз свой знаете?» — «У меня язва». — «А как вас лечат?» — «Атропин дают». Врач взяла, достала банку, рюмочку и налила прозрачную жидкость. «Пейте», — говорит. Я смотрю, удивляюсь: обычно мне атропина несколько капель давали — ну, думаю, может, у нее разведенный, не могу же я врачу указывать. Взяла рюмку и залпом выпила. Тут со мной такое было, что я никогда в жизни не испытывала: дыхание перехватило, удушье, дышать не могу, слюну проглотить не могу. Хотела ей сказать и не смогла. Встала и пошла. Иду по заводу, шатаюсь, мужики на меня пальцем показывают: «Смотри, как нализалась, — где только достала!» Еле-еле дошла до медпункта, где мой знакомый врач работала. Вообще-то она патологоанатом, но работала терапевтом. Она посмотрела на меня и говорит: «Что с вами, Геда Семеновна? У вас зрачки расширенные». Уложила меня на кушетку. Говорит: «Геда Семеновна, у вас ужасное отравление». Пролежала я у нее целый день, она врач хороший, выправила меня. Такой вот медицинский персонал на заводе работал.

Геда — Марку

12 ноября 1942 г.


Любимый мой! Невеселые думы навевает осенний ветер. Хмурится небо, плачет. Последние дни октября были исключительно солнечными, а сейчас время берет свое. Мало тепла мы видели, а радости и того меньше. Все ждем ее… Ночевала вчера у Миши, Рая пришла поздно, а на работу мы с Мишей уехали рано — так с Раей и не поговорили. После работы спешила домой — думала, пришло письмо от тебя. Но — увы. Девочка Мишина, Люба, ходит в школу, живет нормально. У них дома я вспоминаю, что есть на свете семья, кровати, обеды. Миша и Рая очень хорошо ко мне относятся. Стараюсь бывать у них пореже — зачем бередить сердце.

К празднику получила стахановский паек на 68 рублей, 10 кило картошки, 100 грамм какао, спички, 400 грамм сахара, столько же рыбы, макароны, пачку табаку. Для начальства пайки были во много раз богаче. Три человека в отделе получили «начальскую» подачку с богатого стола — неприятный осадок остался перед товарищами. Приходится подавлять свои чувства. Но я рада, что смогу послать детям сахара и какао…

В 42-м году завод построили и приступили к строительству социального поселка.

Детей я не видела год — как в декабре 41-го года отвезла, так весь 42-й год и не виделись. Как туда доберешься? Только письма от воспитательниц получала. Тогда люди ответственные были, и воспитательница мне подробно писала, как дети растут, как себя ведут. Постепенно у меня завязалась переписка с одной из воспитательниц — Глафирой Ивановной, и мы иногда добавляли в письма слова про себя.

Воспитательница Глафира Ивановна — Геде

15 декабря 1942 г.


Здравствуйте, т. Розина.

Вчера получили Ваше письмо. Толя и Вадик здоровы, играют вместе с ребятами, вполне влились в детский коллектив. Когда я получила ваше письмо, я пошла к Вадику в группу и сказала, что мама прислала письмо и просит его поцеловать, и когда я его поцеловала в щечку, он весь покраснел, подошел к ребятам и — слышу — говорит: меня Глафира Ивановна поцеловала, и показывал щечку…

Теперь относительно нашего жития здесь.

У вас плохо, но лучше, чем наша глушь, ведь вы знаете хорошо, где мы живем, это можно прожить месяц, два, но если знать, что нам предстоит еще долгие месяцы пробыть здесь, то становится очень тоскливо, и напрасно вы думаете, что у меня есть кто-нибудь из родных в Куйбышеве, нет там у меня никого, а все остались в Москве и за Москвой. А тут еще получила известие, что умерла моя мать, которую я оставила здоровой, и тяжело очень, что я не смогла ее увидеть в последний раз, да и неизвестно, что еще мне готовится впереди, и здесь нет никакого успокоения — кусты и поле, кусты и поле, и бесконечные метели. Ну, до свидания, ребята вас крепко-крепко целуют, они, конечно, не чувствуют такой пустоты, и смех и крики наполняют наш дом с утра до вечера.

С приветом, воспитатель Глафира Ивановна.

Зимой 43-го в 12 километрах от завода стали строить детский сад. Все женщины просили об этом, все ждали, когда детей привезут, — и вот, наконец, дети приехали.

Хорошее плохо помнится — лучше всего запоминаются стрессовые события. Первый раз я поехала к детям в конце января. Мы, женщины, ждем машину. Холодно, темно еще, все притопывают, греются, хорошей обуви и одежды ни у кого нет. А у меня желудок болит. Приехала машина, и мы полезли в кузов. Водитель посветил на нас фонариком и говорит, показывая на меня: «А эту женщину я не возьму, она у меня умрет в машине». А я всегда маленькая была, а тут исхудала совсем, и желудок болит — вот он, видимо, и заметил. Сняли меня с машины — и все уехали. А я села на снег, посидела, посидела — вроде полегче стало. Машина за весь день туда только одна и ездит. Я встала и пошла в детский сад пешком. Идти было 12 километров, дорога то лесом шла, то полем, в поле дул сильный ветер со снегом.

Пришла я в детский сад, хотела к детям бежать, а меня воспитатели поймали и говорят: «Не ходите к детям пока, не пугайте их». Привели меня на кухню, чаю дали, стали щеки растирать. А щеки все белые: пока шла — обморозилась.

Ну, посидела и пошла к детям. Вадим ко мне побежал: «Мама, мама!..» — а Толи не вижу. Спрашиваю, где Толя. А Толя болеет. Вадим говорит: «Туда нельзя ходить, но я тебя тихо проведу», — и мы пошли куда-то по лестнице. И вдруг слышу — Толя кричит: «Мама, мама!..» — оказалось, что он мои шаги узнал, хотя почти год не видел. Пришла — а у него все лицо распухло: рожа — такая тогда болезнь была. Назад уже на машине возвращалась. Водитель сказал: «Ладно, раз не померла — садись».

Вся моя военная жизнь пронизана перепиской с Марком. Могли о бытовых вещах писать. Кто-то стихотворение или статью прочтет — шлет другому. Иногда спорили, могли обидеться в переписке, но тут же мирились. Вот кусочки писем весны и лета 43-го года.

Марк — Геде

23 апреля 1943 г.


Гедочка, дорогая моя!

Я несколько раз прочел твое последнее письмо, оно написано замечательно. Я отдельные выдержки читал моим товарищам. Ты умеешь хорошо излагать свои мысли и чувства. У меня это не всегда получается. Твои письма радуют меня. Ты пишешь, дорогая, что как же не завидовать моему спокойствию. Дело не только в спокойствии. Я также радуюсь при успехе, переживаю при неудачах У меня немало трудностей в работе. Но именно, как ты пишешь, «ясность духа» играет здесь большую роль.

Хорошо понимая время и зная, что без трудностей быть не может, я действительно на жизнь реагирую спокойно. Иногда, когда я сильно за что-либо переживаю, я самому себе говорю: «Марк, это неизбежно в работе, это спутник жизни». И хотя внутри я переживаю, я продолжаю делать свое дело. Да, в отличие от других, или, вернее, от многих, я внешне спокоен и выдержан. Но при неудачах переживаю, как все люди…

Марк — Геде

25 мая 1943 г.


Дорогая Гедочка! Замечательная теплая светлая лунная ночь. Нужно обладать большим художественным даром, чтобы эту ночь описать. Особенно хорошо в поле. Тихо-тихо. Воздух чист и приятен. Луна так светит, что все видно. Уже первый час ночи. Особенно прекрасно в такую ночь бесшумно ехать на велосипеде. Не думай, что я весь вечер гулял и только любовался природой. Дело в том, что я проверял, как проходят ночные очень важные занятия. Я ребятами остался доволен. Несмотря на то, что я сегодня изрядно поработал, почему-то не хочется спать.

2 июля 1943 г.


Здравствуй, моя дорогая Гедочка!

<…>

Читая твое последнее письмо, я все думаю, как тебе недостает моего оптимизма. Ты пишешь про «полосу упадка, внутреннего разлада, тоски необычайной». Я глубоко верю в правоту нашего дела и окончательную победу над врагом. Я работаю, отдаю все свое сердце и все мои мысли на решение этой задачи. Ты ведь тоже активно работаешь на победу, почему же ты тоскуешь? Не нужно частные случаи обобщать в систему. У нас много неполадок, но люди у нас замечательные. Нам с тобой, Гедочка, нужно больше мужества…


Едем в эвакуацию | Мой век | Воссоединяюсь с детьми