home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



8. Диктатор


Пилсудский

Один из наиболее часто эксплуатировавшихся элементов «белой» легенды Пилсудского заключался в утверждении, что он якобы никогда не имел диктаторских поползновений. «После переворота, — писал Владислав Побуг-Малиновский, — Маршал не думал о диктатуре. Наоборот, он втиснул польскую жизнь в рамки действующего до тех пор формального права, вернее, сохранил ее в этих рамках». Внешне, по крайней мере во второй своей части, это заявление соответствовало истине. Пилсудский, в самом деле, старался, чтобы жизнь страны как можно скорее вернулась на рельсы легализма. Но это он делал отнюдь не из-за отвращения к диктатуре и симпатий к правопорядку, а четко следуя политическим интересам.

То, что он придерживался буквы закона, выбивало оружие из рук противников. Ведь большинство офицеров правительственных войск приняли бой с Маршалом, защищая легальную власть, а не потому, что им был политически близок кабинет Витова. Уход в отставку прежних властей и в соответствии с конституцией передача полномочий новой правящей элите были для этих людей равнозначны возвращению в казармы и лояльному подчинению приказам нового военного министра, которым стал Пилсудский. Тем самым почва уходила из-под ног тех, кто призывал к дальнейшему сопротивлению, даже к гражданской войне. А такие тенденции, причем сильные, имели место в рядах национальной демократии и особенно были заметны в бастионе ее влияния — Великопольше.

Исполнение обязанностей президента Ратаем и назначение им правительства Бартеля[130] необычайно затрудняли дальнейшую борьбу с Пилсудским. Ведь роли поменялись. За заговорщиками теперь были конституция и закон. Печать бунта могла в данном случае лечь на каждый шаг его противников.

Молниеносный возврат к легализму позволил быстро умиротворить армию. Кроме неотложной задачи окончательного пресечения столкновений это было важно вот еще почему. Маршал возвращался к прежней своей концепции превращения армии в опору своего влияния и положения в государстве. Для этого ему необходима была вся армия, а точнее, ее офицерский корпус; потому что с политическими убеждениями солдат почти не считались. Такой подход привел к тому, что Маршал не преследовал офицеров, которые вели бои с его войсками. В одном из первых приказов после переворота он писал: «В одну и ту же землю впиталась наша кровь, землю, которая столь дорога и тем и другим, любима обеими сторонами. Так пусть же эта горячая кровь, самая ценная в Польше кровь солдата, будет под нашими ногами новым посевом братства. <…> Пусть Бог смилуется и отпустит наши грехи и отведет карающий перст, а мы возьмемся за работу, которая укрепит и возродит нашу землю».

Эти слова были совсем не похожи на слова победителя, обращавшегося к побежденным. Потому что должны были служить примирению, а не размежеванию противников, которых извилистые пути политики поставили друг против друга. И таких жестов Маршал сделал много. Символическое значение приобрело решение об общей торжественной траурной церемонии похорон жертв боев с обеих сторон. Руководствуясь желанием привлечь на свою сторону всю армию, Маршал не провел чистки офицерского корпуса, которую ожидали многие. Кадровые перестановки, сделанные им, не соответствовали масштабу победы. Он избавился только от тех генералов, антагонизм которых к нему был непреодолимым. Некоторые из них не помышляли о компромиссе. В знак протеста против переворота ряды армии покинули Станислав Шептыцкий и Юзеф Халлер.

Нескольких генералов Маршал репрессировал. Были арестованы и посажены в виленскую тюрьму Юлиуш Мальчевский, Тадеуш Розвадовский, Болеслав Язьвиньский[131] и Влодзимеж Загурский[132]. Официально им было предъявлено обвинение в совершении уголовных преступлений, фактически речь шла о мести и выведении их из дальнейшей политической игры.

Со временем самым нашумевшим стало дело генерала Загурского, который в августе 1927 года во время перевозки из тюрьмы в Вильно в варшавскую тюрьму пропал без вести. Последовало даже объявление о его розыске, но это была только дымовая завеса, чтобы замаскировать убийство. В действительности Загурский был убит, а убийство совершили подчиненные Пилсудского. Возможно, что столь жестокое решение было продиктовано желанием защитить миф о вожде. Загурский, бывший офицер австрийской разведки, мог во время предстоявшего процесса по своему делу сообщить об известных ему со времен войны доверительных контактах Пилсудского с австрийцами, которые Маршал и его сторонники предпочитали сохранять в тайне. Ясно одно: независимо от того, кто и при каких обстоятельствах убил Загурского, а на эту тему существуют самые разные свидетельства, включая и то, что это произошло в Бельведере и в присутствии самого Маршала, тот не сделал ничего, чтобы виновников преступления постигла кара. Более того, лица, замешанные в этом деле, получили повышения по службе, причем, порой, весьма стремительно. Поэтому нравственная оценка может быть только одна.

Присущее Маршалу стремление консолидировать армию стало причиной того, что он на какое-то время отказался от мести Владиславу Сикорскому — генералу, на которого он наиболее остро нападал накануне мая 1926 года. До 19 марта 1928 года он оставил его на прежнем посту командующего Львовским военным округом. Потом поступил с ним довольно оригинально: не отправил генерала в отставку, потому что это открыло бы для того возможность оппозиционной политической деятельности, а даровал ему статус генерала, находящегося в распоряжении военного министерства, но не занимающего командного поста в армии. Для Сикорского, полного темперамента и жизненной активности, это вынужденное бездействие было хуже, чем полная отставка.

В отношении офицеров низшего уровня Маршал отказался практически от всех репрессивных шагов.

И хотя явно покровительствовал людям, связанным с ним многие годы, примеры дальнейшей карьеры майора Мариана Порвита, полковников Густава Пашкевича и Владислава Андерса[133], которые наиболее отличились в боях на стороне правительства, свидетельствовали, что в целом он решил не подвергать остракизму тех, кто занимал враждебную по отношению к нему позицию в мае.

Пилсудский отнесся к майским событиям как к экзамену командирского умения. «С точки зрения технической, — говорил он в интервью от 23 мая 1926 года, — эта печальная битва была замечательной. Наши перед лицом своих противников дрались на совесть. Сегодня я обратился с просьбой к Генеральному штабу, чтобы он внимательно изучил методы варшавской битвы и использовал их в процессе обучения…» Вероятно, подытоживая вооруженные столкновения в Варшаве, он в первую очередь обращал внимание на решительность командиров, боролся с колебавшимися и нерешительными, даже если во время боев их позиция облегчала его действия. К примеру, он наказал, отправив на пенсию, командира гарнизона варшавской Цитадели полковника Модельского, который не проявил должной энергии при выполнении приказа оказать поддержку правительственным войскам и легко дал себя разоружить. Зато не сказал плохого слова по адресу полковника Гжмот-Скотницкого за то, что тот, выполняя приказ, без колебаний двинулся во главе своего полка к Варшаве на помощь правительственной стороне.

Политика протянутой к примирению руки принесла ожидаемые результаты. В армии быстро зажили недавние раны. Несомненно, достижению всеобщего согласия способствовала явная фаворизация вооруженных сил, одним из проявлений чего стало значительное повышение офицерского жалованья. Маршал достиг желанной цели. Армия стала сферой его исключительного влияния.

Политика «национального согласия», направленная на привлечение на свою сторону армии, вовсе не распространялась на гражданскую администрацию. Ее достаточно быстро и серьезно обновили, назначив на должности людей, признающих только авторитет Бельведера. Чистка была проведена в министерствах и центральных ведомствах, а также в местных органах власти. В течение всего нескольких месяцев были заменены одиннадцать из семнадцати воевод и около одной трети старост. «Позже, — отмечал в дневнике Ратай, — чистка администрации приобрела вовсе грубые и циничные формы. Смешениям и перемещениям не пытались даже придать хотя бы видимость обоснованности. Таким положением воспользовались разного рода мерзавцы. Подчиненный, обиженный своим начальником, писал на него просто-напросто донос, что тот эндек или пястовец, порой присовокупив, что и «вор», которого давно пора гнать с работы. Недавние неисправимые эндеки и пястовцы демонстративно выходили из своих организаций и подобно разного рода новообращенным выступали за «майские порядки» ретивее самого Пилсудского…»

Такой решительный расчет с прежним административным аппаратом в определенном роде был понятен. Ведь на ее старые кадры, так же как и на поддержку политиков, Пилсудский мог рассчитывать в весьма ограниченном масштабе. По крайней мере в первый период своего правления, когда он только начал предпринимать усилия по организации своих сторонников.

Он, правда, пользовался поддержкой левых партий, но это отнюдь не облегчало ему жизнь. Более того, с момента достижения победы этот союз, столь важный в дни борьбы, стал его явно обременять. Он ведь не собирался реализовывать левую программу. Поэтому начал охлаждать разбуженные в этих кругах надежды и амбиции. «Я совершил единственный в своем роде исторический акт, — говорил он в интервью от 25 мая 1926 года, — сделал нечто похожее на государственный переворот и сумел тут же его легализовать, то есть сделал нечто вроде революции безо всяких революционных последствий».

Это был холодный душ для его сторонников из числа левых. Впрочем, не единственный. Терапию, охлаждающую неуместный запал, он повторял в очередных заявлениях. Говорил, в частности: «Если понятия «левые» — «правые» связаны с социальными движениями, то я лично никогда не был в новой Польше сторонником предоставления явного преимущества той или другой стороне… <…> Лично я никогда не хотел бы принадлежать ни к правым, ни к левым. Я никогда не хотел быть членом ни одной из партий, не одобрял господства партий над Польшей». Для человека, который в течение двадцати лет руководил работой ППС, такое заявление было шокирующим. Однако это был не первый и не последний случай взгляда на собственное прошлое сквозь призму текущих интересов. А они повелевали Маршалу сохранять равную дистанцию от обоих крупных политических лагерей.

«Польша должна быть осторожна, — обосновывал он свои взгляды, — потому что она молода и бедна. Ей следует избегать рискованных экспериментов. Любовь к риску у левых и правых у нас уравновешена, доказательством чему служит то неустойчивое парламентское большинство, на основе которого принимаются законы». Такие заявления будоражили общественное мнение. Ведь их делал политик, который, не остановившись перед кровопролитием, сверг правое правительство, воспользовавшись при этом полной поддержкой левых сил. А тем временем выяснялось, что на самом деле он одинаково оценивал и врага, и союзника.

У союзника такая ситуация должна была вызвать разочарование. Тем более что Маршал уже вскоре начал явно заигрывать с правыми, причем в их консервативно-помещичьем издании. Главными доказательствами этого стало включение двух консерваторов в сформированное 2 октября Пилсудским правительство: Короля Незабитовского и Александра Мейштовича, а также его визит в родовое поместье князей Радзивиллов в Несвиж, где по этому случаю состоялся большой съезд польской аристократии. В не совсем отдаленном прошлом как хозяева, так и гости на предложение о такой встрече ответили бы иронической ухмылкой. Стефан Бадени так записал беседу с одним из членов семейства Радзивиллов, которая состоялась во Львове весной 1915 года.

«Я встрял в беседу:

— А знает ли князь, что мне довелось в Вене познакомиться с интересным человеком — Пилсудским?

Радзивилл буквально вскипел и закричал:

— То, что вы, поляки, в Австрии этого негодяя не повесили на первом столбе, будет для вас вечным укором!

Я пытался защищать Пилсудского, но князь даже слушать меня не хотел».

Теперь же Радзивиллы принимали «этого негодяя» с поистине монаршьим церемониалом. Но и он сильно изменился. Ничем не напоминал «социала», признающего аристократию за вредный реликт давно минувшего прошлого. Впрочем, он сам замечал эту метаморфозу, выразив ее в сочиненном им и продекламированном в Несвиже четверостишии:

В стишках намек на стремительную карьеру Пилсудского:

Не в том ловкость, чтобы подстрелить утку

Или попасть сове в голову,

А в том, чтобы

Попасть из Бездан в Несвиж[134].

«Маршал Пилсудский поднял забрало», — с восторгом писал известный польский монархист редактор виленской газеты «Слово» Станислав Цат-Мацкевич[135].

В новом свете еще более отчетливо проявился смысл его предыдущих шагов. Выяснялось, что победитель не бросал слов на ветер в первых после переворота интервью прессе. Уже 25 мая 1926 года, отмежевавшись и от левых, и от правых, он сделал знаменательное замечание: «Временно все должно остаться так, как есть, безо всяких экспериментов будь то левых, будь то правых». Если так выглядела политика победителя, то нельзя не задать вопрос: зачем вообще нужен был переворот? Не для того ли только, как утверждали противники, чтобы потешить свое тщеславие?

И этот фактор следует принять во внимание, но не он вовсе объясняет главные мотивы поведения Маршала. Его прежде всего тревожило состояние государства. У него был весьма общий подход к общественным реформам, который в принципе сводился к явному усилению исполнительной власти в ущерб законодательной. В уже цитировавшемся интервью от 25 мая он говорил: «Мы живем в законодательном хаосе. <…> Это надо поправить, передав полноту власти президенту. Я не утверждаю, что необходимо прямо копировать Соединенные Штаты, где большая сила центральной власти уравновешивается широкой автономией штатов, но необходимы поиски в этой материи чего-то, что годилось бы для использования в Польше».

Заявление о необходимости поисков свидетельствовало о том, что представление о новой форме правления пока окончательно у Пилсудского не сложилось. Октроирование, то есть навязывание конституции, не считаясь с парламентом, в расчет не принималось. Это встретило бы очень сильное сопротивление, в том числе со стороны прежних союзников слева. Маршал избрал иной путь. Позволил действовать противникам, будучи уверенным, в том, что они сами себя еще больше скомпрометируют. «Все это… большой бордель… клоака… — говорил он еще в Сулеювеке. — Я оставил в покое это свинство, пусть задохнется от собственной вони…»

Переворот и новый приход к власти поколебали основы этой концепции, но Маршал — в особенности в контактах с парламентом — вел себя так, словно все оставалось по-старому. Продолжал утверждать, что депутаты Сейма и «партийная распущенность» — источники зла в Речи Посполитой. Борьба с Сеймом в течение очередных четырех лет поглотила его почти без остатка. И все же он боролся не только с государственным органом, который возненавидел давно. Одновременно вел бой с определенной системой правления, гарантированной мартовской конституцией, согласно которой представлявший волю избирателей парламент занимал верховное положение в государстве.

Одним из «железных» пунктов «белой» легенды Пилсудского было и остается опровержение этого тезиса. Апологеты упорно повторяли, что он боролся не со свободами и демократическими атрибутами системы правления, а лишь с деформирующими отношения в государстве притязаниями депутатов. Более того, якобы вынужден был поверх голов не соответствовавших своим постам «суверенов» успешнее реализовывать цели всего общества. Ведь благодаря своему гению он лучше должен был проникать в душу народа, чем подверженные партийной демагогии парламентарии.

Такую аргументацию, которую, впрочем, инспирирует любая диктатура, опровергает знаменательный факт. Пилсудский как мог противодействовал изменению прежнего состава палаты депутатов. Не распустил в 1926 году Сейм, хотя острие переворота нацелил именно в него. Это непонятный шаг, если исходить из той точки зрения, что он желал действительного оздоровления отношений в государстве. Зато такое поведение отлично сообразовывалось с концепцией, предполагавшей и в дальнейшем унижение парламента. Ведь Маршал в собственных интересах намеревался использовать запятнанную в глазах общественного мнения репутацию депутатов Сейма и сенаторов. Вместе с тем считал, что майская манифестация силы успешно парализовала их волю к борьбе. К тому же Пилсудский был убежден, что немедленные выборы принесут успех не ему, а левым партиям. Мачей Ратай записал в дневнике слова премьер-министра Казимежа Бартеля: «Правительство не пойдет на немедленный роспуск Сейма, на чем настаивают левые, потому что выборы дали бы в этих условиях перевес радикально настроенной толпе. Необходимо оттянуть и продлить полномочия нынешнего созыва Сейма до марта — апреля 1927 года, пока страна не успокоится».

Однако сам Сейм, смирившись с переворотом и вступив в контакты с победителем, облегчил Маршалу реализацию сценария, направленного против самого же парламента. Словно желая откупиться за прошлые провинности, парламент выбрал Пилсудского на освободившийся в связи с отставкой Войцеховского пост президента Речи Посполитой. Маршал получил 292 голоса — от левых партий и партий национальных меньшинств, частично от центристских. Его соперник, выдвинутый правыми, граф Адольф Бнинский набрал 193 голоса.

Эта победа далась легко, причем сам избранник особых усилий не прилагал. 29 мая 1926 года, за два дня до заседания Национального собрания[136], представителям политических партий, выдвигавших его кандидатуру, он говорил: «В теперешней ситуации я мог бы не впустить вас в зал Национального собрания, насмехаясь над всеми вами, но я проверяю, можно ли пока еще в Польше править без кнута. <…> Я объявил войну негодяям, мерзавцам и ворам и в этой борьбе не отступлю. <…> С моей кандидатурой делайте что хотите. Я ничего не стыжусь, раз чист перед своей совестью. Мне все равно, сколько я получу голосов. Два, сто или двести. Я ни на кого не давлю. Выбирайте того, кого пожелаете, но ищите кандидатуру, стоящую выше партийных склок и достойную высокой должности. Если вы так не поступите, то ваше будущее представляется мне мрачным, о чем я буду сожалеть, поскольку мне не хотелось бы править с помощью кнута…»

Со столь необычной предвыборной речью Пилсудский выступал к тому же перед своими сторонниками, которым угрожать не имело никакого смысла. Выступавший тем самым обращался с этими словами к значительно более широкой аудитории, ко всем депутатам Сейма, ко всему обществу, и прежде всего именно оно должно было убедиться в том, как он пренебрежительно относится к парламентариям. Образ шайки-лейки, которая боится только кнута, должен был дойти до каждого гражданина и внушить ему, что болезненные удары — единственный аргумент в борьбе с партийной «разнузданностью».

После такого выступления избрание Маршала президентом равнозначно было пощечине, которую Сейм сам себе отвесил. Именно на это будущий избранник и рассчитывал. Однако этого оказалось ему мало. Последовал еще удар и с другой стороны — он не принял президентского кресла и к тому же мотивировал свой поступок оскорбительным для Сейма образом. Среди объясняющих его отказ аргументов нашелся и такой: В моей памяти слишком хорошо сохранился образ убитого президента Нарутовича». Иными словами, он не пожелал почестей из рук парламента, правую сторону которого он обвинял как источник событий декабря 1922 года.

Эту партию Маршал разыграл мастерски. Само избрание означало узаконивание переворота, что было ему на руку, и он себе не отказал в удовольствии публично высказаться по этому поводу. Свой отказ от президентской должности он начал со слов: «Тем самым второй раз в моей жизни официальное признание находят мои усилия на благо истории». Отказываясь от президентских полномочий, он тем самым как бы отмежевывался от Сейма, словно сама связь с ним была для него позором, поскольку он публично признал, что с «этими господами» может иметь дело только при помощи кнута

Грубость не сразила, однако, послов и сенаторов. Чуть ли не тем же числом голосов президентом стал указанный Пилсудским профессор Львовского политехнического института Игнацы Мосьцицкий. Желание избежать репрессий было бы слишком простым объяснением такой уступчивости, к тому же обидным для людей, среди которых, как показало будущее, были и способные на большие жертвы сильные личности. По существу, податливость диктовал не страх, а вера, что Маршал не предполагает введение в Польше диктаторского режима, не оставляющего места для подлинного парламентаризма. Эти заблуждения сам он, кстати, и поддерживал, не желая оттеснять противника на унизительные оборонительные позиции, что могло вызвать в Сейме всеобщий отпор, преодоление которого, вопреки надменным декларациям, далось бы с трудом.

Депутат коммунист Якуб Вонтюк говорил в Сейме 25 июня 1926 года: «Пушки Пилсудского сразили не только правительство Витоса — в обломках лежит и парламентская демократия. Независимо от того, останется ли на бумаге прежняя конституция, или она будет изменена в духе правительства, действующего после мая, Сейм в действительности уже не тот, каким был прежде». Теперь мы видим, что этот анализ оказался точным, но в 1926 году большинство членов палаты считали его преувеличенным и малореальным.

Поэтому без значительного сопротивления правительство добилось поддержки депутатов, хотя в своей программе отходило от реализации их партийных программ. Без неожиданностей прошло 2 августа 1926 года голосование о поправках к конституции. Они давали президенту право на роспуск Сейма и Сената, лишая тем самым парламент права самороспуска. Глава государства получал также право издания распоряжений, имеющих силу закона, с тем условием, что эти акты получат подтверждение Сейма[137]. Укреплению исполнительной власти за счет законодательной служило также и постановление, предусматривавшее, что если проект бюджета не принимается в строго установленный срок, то без дальнейших действий со стороны Сейма, сразу после провозглашения его президентом, проект приобретает силу закона, что означало явное ограничение контрольных функций парламента, а также ставило под сомнение его право определять доходы и расходы государства.

Вместе с конституционной новеллой, более объемлющей, чем приведенные примеры, Сейм принял закон о полномочиях президента. До конца срока созыва палаты глава правительства получал право издавать декреты в целях «укрепления основ законопорядка» в стране. Сформулирование этого положения в общих чертах открывало широкое поле деятельности для стоящего за президентом правительства. Этот шанс новый состав правительства услужливо поспешил использовать.

Воистину нельзя было обвинять Сейм в недостатке доброй воли в контактах с Пилсудским, тем более если учесть, что августовская новелла прошла 246 голосами и только 95 послов проголосовали против. Однако Маршал, вопреки декларациям, не хотел сотрудничать с парламентом. Ему был нужен не партнер, а послушный исполнитель собственных решений. В то время он придерживался линии поведения, которую в разговоре с Владиславом Барановским определил следующим образом: «В данный момент постановят то, что я захочу, ратифицируют, что прикажу, поскольку трусят <…>, а если нет, то я буду нарушать, нарушать…»

В такой атмосфере рано или поздно должно было дойти до конфликта. Сейм не намеревался быть цветком на полушубке диктатуры. О своей независимости он заявил в сентябре 1926 года, дав большинством голосов отставку министру внутренних дел Казимежу Млодзяновскому и министру по делам религии и народного просвещения Антонио Суйковскому. Размах кризису придал и сам премьер-министр Бартель, объявивший из солидарности со своими сотрудниками отставку кабинета. Согласно конституции, она в тот же день была принята президентом.

На следующий день, 25 сентября, Бартель отправился в Друскининкай, где отдыхал Пилсудский. Вся Польша могла убедиться, что хотя под государственными решениями подписывается Мосьцицкий, но принимает их совсем другой человек. Распоряжения, которые получил премьер-министр, удивили даже наиболее искушенных юристов. Через два дня, 27 сентября, президент вновь поручил Бартелю сформировать правительство и одновременно утвердил предложенный им состав в неизменном виде, то есть включая и тех двух министров, которые два дня назад получили на Вейской вотум недоверия.

«Это был первый случай, — пишет профессор Анджей Айнзикель, — из серии так называемых конституционных прецедентов, то есть действий, направленных на нарушение конституции посредством оговорок и разного рода противоречащих ей интерпретаций отдельных положений или механическим их применением на практике, что вело к ущемлению прав парламента. Пилсудский и те, кто ему подсказал такой ход, хотели заставить Сейм молчать или же выражать вотум недоверия всему кабинету, что вело бы к досрочному роспуску палат».

В условиях попрания правительством конституции у парламента не было иного выхода, как принять решение о вотуме недоверия, и он пошел на этот шаг, несмотря на угрозы, содержавшиеся в распространяемых из Бельведера слухах. Значительным большинством голосов Сейм принял предварительный проект бюджета в ином, чем предлагало правительство, виде, что в свете принятых в парламенте правил имело однозначное звучание. За такое решение голосовали 204 депутата от правых, центра, национальных меньшинств и революционных левых партийных фракций. Защищало кабинет только 96 представителей левых и мелких группировок пилсудчиков. Теперь президент, а в действительности Пилсудский, мог отправить в отставку правительство или распустить парламент. Он выбрал первый вариант, что депутаты восприняли как отступление перед их решительностью. Однако такой диагноз был неверным. Маршал только оттягивал развязку, а вовсе не отказывался от нее.

Об этом свидетельствовало то, что Маршал лично возглавил правительство, что можно было расценить как готовность обратиться к упомянутому в его выступлении при выборах президента «кнуту». Он был использован весьма специфично, напоминая скорее сведение счетов между гангстерами, а не деятельность по пресечению «партийной анархии». Иначе нельзя назвать действия неизвестных злоумышленников в офицерских мундирах, ворвавшихся ночью в квартиру депутата Здзеховского, жестоко избивших хозяина, приговаривавших при этом, что сие наказание за вмешательство в военный бюджет. Биографы утверждают, что Пилсудский ничего не знал о подготовке акции. Возможно, это и правда, однако позже он защитил бандитов от справедливого возмездия. «Пусть Здзеховский сам ищет виновников, — заявил он просившему о вмешательстве Ратаю, — я не буду его охранником (здесь он употребил крепкое словцо. — Авт.). Ради какого-то мерзавца я должен пойти на то, чтобы все офицеры попали под подозрение».

Но угрожая депутатам кнутом в одной руке, в другой Маршал держал пресловутый пряник. Как премьер-министр он проявил уважение к волеизъявлению Сейма и отказал в участии в своем кабинете двум плохо встреченным на Венской министрам. Млодзяновского заменил генерал Фелициан Славой-Складковский. В нашумевших «Обрывках донесений» он подробно описал подоплеку своего назначения, и стоит этот текст привести, поскольку он дает яркое представление о действительных механизмах власти после мая.

«Неожиданно 1 октября пополудни я был вызван в Бельведер. <…> Пан Маршал принял меня в угловом зальчике, расположенном со стороны террасы за большим салоном, который был мне знаком еще по прежним посещениям Коменданта. Пан Маршал выглядел хорошо. Был одет в куртку стрелка без знаков различия и сидел за овальным столом в углу комнаты, раскладывая пасьянс. <…> Пан Маршал протянул мне руку над столом, жестом указал на стул и безо всякого вступления сказал:

— Итак, станете министром внутренних дел, поскольку Млодзяновский не хочет больше работать с этим… Сеймом.

Я тихо сидел, ожидая, что Комендант скажет дальше. Он, однако, молчал, изучая меня, смотрел прямо и глаза, и я робко заметил, что до этого не сталкивался с политикой, что есть другие коллеги, разбирающиеся в этом лучше меня. На что пан Маршал с улыбкой, словно признавая мою правоту, сказал:

— Политик здесь не нужен. Все кричат, что вы администратор, поэтому и будете министром. Доложитесь пану Бартелю (он исполнял функции заместителя премьер-министра. — Авт.). Ну, до свидания!

Здесь Комендант, словно устав от разговора, опустил голову и начал раскладывать пасьянс, не подав мне на прощание руки. Я откозырял и вышел из Бельведера удивленный и тем, что стал министром, и также тем, как все это произошло. Признаюсь, что когда раньше я читал в газетах, что кто-то стал министром, то я это представлял себе совсем по-другому».

Новоиспеченный министр теперь не сомневался, кому обязан доверием и как надо обращаться с депутатами, которых Маршал презирал. Складковский продемонстрировал это не один раз.

Между тем конфликт Пилсудского с Сеймом разразился вновь и по достаточно пустяковому поводу. Обговаривая с Ратаем открытие новой сессии, только что назначенный премьер-министр предложил, чтобы депутаты выслушали речь президента стоя. Ратай согласился, но с условием, что Мосьцицкий лично прибудет на Вейскую. Он считал унизительной для палаты ситуацию, когда депутаты стояли бы только из-за того, что зачитывалось обращение главы государства. В этом его поддержало большинство партийных клубов в Сейме. Спор затянулся, поскольку Пилсудский заявил, что сталкивается с трудностями в подготовке возможного приезда президента на Вейскую, что было очевидной отговоркой, и все это понимали. Наконец 13 ноября, видимо, не случайно, поскольку Маршал имел слабость к этому числу, президент сам лично открыл Сейм. Однако это произошло не на Венской, а в Замке, причем депутаты стояли еще и потому, что все кресла были вынесены из зала.

Вскоре оказалось, что эта затея явилась лишь дымовой завесой для проведения акции, имевшей для Сейма более существенные последствия. Конституция предусматривала, что парламент должен созываться ежегодно до конца октября, чтобы обсудить бюджет. Пилсудский дискуссию на тему «сидеть или стоять» начал за три дня до истечения этого срока. Отсутствие постановления грозило срывом этого положения основного закона. В этой ситуации Ратай и конвент старейшин приняли предложение начальника гражданской канцелярии президента Станислава Цара[138] о том, чтобы Мосьцицкий отдельным актом до 31 октября распорядился созвать Сейм, после чего особым указом, уже после этого срока, объявил бы его открытие.

Так и произошло, но это была западня, подготавливающая очередной конституционный прецедент[139]. Располагая уже один раз полученным согласием Сейма, правительство сочло, что конституции соответствует, если президент распорядится созвать сессию без ее открытия в дальнейшем. Таким образом, формально парламент был созван, но в действительности он не мог провести заседание и принять постановление. Со временем такую интерпретацию «усовершенствовали» до такой степени, что президент созывал сессию, открывал ее на несколько минут, но еще до принятия повестки дня откладывал ее на тридцать дней, имея на это конституционное право. За попрание конституции главный автор этого проекта Станислав Цар получил ироничное прозвище — «Его Интерпретаторское Величество».

С помощью такой ловушки, которая действовала почти безотказно, Маршал хотел унизить депутатов. И в значительной мере это ему удавалось. С исторической перспективы видна как на ладони действительная цель такой политики. В то время она тонула в гуще противоречивых заявлений и взаимных нападок. Дезориентированное общество, помня о черепашьем темпе работы парламента до майского переворота и сейчас, склонно было верить пилсудчиковской пропаганде, утверждающей, что депутаты по собственной воле идут по пути в никуда, а правительству не остается ничего другого, как взвалить на свои плечи всю тяжесть ответственности за судьбы государства.

Даже если и не все верили таким доказательствам, то и без этого «юридические чудеса» приносили большую пользу Маршалу, поскольку парализовывали текущую работу парламента. Так, летом 1927 года мгновенное закрытие сессии помешало депутатам вторично отменить указ президента о печати. В связи с этим в августе 1927 года большинство клубов вышло с предложением, требовавшим созыва чрезвычайной сессии Сейма. Президент не нарушил положения конституции, но, вновь использовав имеющийся прецедент, сессии не открыл. Лишь после острых протестов Ратая он сделал это И) сентября. В первый день заседаний Сейм принял указ об отмене Закона о печати, но на следующий день, еще до принятия повестки дня, сессия была отложена на тридцать дней, а после указанного срока закрыта. При этом Пилсудский заявил, что его кабинет по-прежнему считает Закон о печати действующим, исходя из того, что по этому вопросу не высказался Сенат. Протесты Ратая ничего не дали. Таким образом, в очередной раз Маршал, не нарушая буквы конституции, попрал ее дух.

Не получив отпора, Пилсудский продолжил прежнюю линию. 31 октября, согласно основному закону, была открыта осенняя бюджетная сессия. Еще до начала заседания заместитель премьер-министра Бартель взял слово и прочитал распоряжение президента, откладывающее сессию до 28 ноября. «Гомон. Различные выкрики, стук, — записано в стенограмме Сейма. — Голоса: «Скандал, стыд, позор». Маршал (Сейма): «Призываю депутата Жулавского к порядку». Стоит гомон. Депутат Диаманд, обращаясь к министру внутренних дел: «Пригласите полицию!» Депутат Марек: «Превратили государство в посмешище!», «Комедианты». Голос: «Банда негодяев». Маршал: «Повторно призываю депутата Жулавского к порядку…» Однако возмущение депутатов никак не могло изменить того, что была парализована деятельность парламента. Вскоре в связи с окончанием срока созыва он был распущен.

Дальнейшее отношение Маршала к Сейму было обусловлено тем, насколько широко в нем будут представлены пилсудчики. Тем временем на полных парах разворачивалась предвыборная кампания. В начале 1928 года был создан Беспартийный блок сотрудничества с правительством Пилсудского — по начальным буквам — «ББ». Невзирая на заглавное слово в самом названии, блок был не чем иным, как организованной пилсудчиками политической партией для достижения успеха на выборах. «Едынка», поскольку первый номер в избирательном списке оставил за собой «ББ», обещала разрешение всех конфликтов, преодоление всех трудностей.

В ходе предвыборной кампании в полной мере использовалась легенда Пилсудского: раздутые до недосягаемых масштабов его исторические заслуги для Польши, достижения правительства в области экономики, наступившие после мая, действительно значительные достижения, которые, однако, объяснялись экономической конъюнктурой на мировом рынке[140].

«Правительство Маршала Пилсудского, — говорилось в Декларации «ББ», — проделало за 19 месяцев большую работу, позитивные результаты которой видит и ощущает каждый гражданин. Этот факт должен вызывать у широких слоев общества больше веры и доверия, чем пустое резонерство и демагогия партийных программ». У поляка есть единственный выбор, заявлял «ББ», он должен поддержать Пилсудского. Любое иное решение государству во вред.

Сам Пилсудский, думая об успехе на выборах, преодолел свое предубеждение против парламента и согласился выставить свою кандидатуру в Сейм по списку «ББ», что, по мнению соратников, должно было придать блоку еще больше блеска. Однако все усилия сошли на нет. Не помогла проводившаяся с большим размахом и огромными финансовыми затратами пропагандистская кампания. Подвели даже кое-где имевшие место фокусы с урной. 4 марта 1928 года в выборах в Сейм санация[141] получила лишь 1/4 голосов, благодаря чему, имея 122 мандата из 444 мест в парламенте, клуб «ББ» становился самым сильным, но не мог и мечтать об абсолютном большинстве. Больше повезло пилсудчикам при выборах в Сенат, но и здесь им не хватило для достижения желанного успеха нескольких процентов голосов. Учитывая узкие полномочия верхней палаты парламента, говорить о большом политическом значении выборов не приходилось. Таким образом, выборы закончились поражением. Прежде всего это был пропагандистский проигрыш, поскольку еще до выборов мало кто сомневался, что при любом их исходе санация не отдаст захваченную силой оружия власть.

Вместе с тем болезненный удар был нанесен авторитету Маршала. Поскольку выборы фактически превратились в плебисцит, который должен был засвидетельствовать популярность его личности, результаты голосования навевали грустные мысли. Забыли пилсудчики, что миф плохо переносит проверку методом статистики, и судьба их за это покарала. Они слишком поздно это поняли, но достаточно ловко попытались выйти из создавшегося положения. Тут же они стали заявлять, что капитал на популярности Маршала нажили себе также и другие группировки.

«В любом случае, — писал Славой Складковский, — результат этих выборов не отвечал огромной популярности Маршала Пилсудского в Польше. А что еще хуже — ряд оппозиционных партий использовали сверх всякой меры самое популярное в Польше имя Коменданта при голосовании за свои списки, утверждая, что именно они лучше всего понимают идею Коменданта, а не правительство и Блок беспартийных».

Однако никакие объяснения не были в состоянии изменить того, что парламент остался, как и в прошлом созыве, оплотом оппозиции. Не изменилось и враждебное отношение к нему Пилсудского, которому теперь приходилось действовать в значительно более трудных условиях, тогда как Сейм ощущал прилив сил благодаря только что оказанной поддержке избирателей.

Маршал это понимал и поэтому теперь был готов скорее, чем раньше, применить силу. Он говорил на конфиденциальном заседании руководителей «ББ» 13 марта 1928 года: «Сейм существует не для того, чтобы он мучил правительство. И если Сейм не захочет сотрудничать с правительством, он будет распущен». Ничего хорошего не предвещали слова, отрицающие основной принцип парламентаризма, согласно которому правительство сотрудничает с представительным органом, а не наоборот, как этого хотел бы диктатор, презирающий депутатов.

Первый урок Сейм получил сразу же в момент открытия. «За несколько дней до начала заседаний Сейма, — вспоминал Складковский, — меня вызвал пан Маршал, который заявил следующее: «Я лично открою новый Сейм от имени пана президента. Они должны только принять присягу и выбрать председателя (Пилсудский давно уже не употреблял определение маршал Сейма», считая, что оно позорит его воинское звание. — Авт.). И более ничего. Если мне попробуют помешать, то я введу в Сейм полицию…» Конечно, во время торжественных заседаний могли произойти какие-то инциденты, но единственным органом, который имел полномочия наводить здесь порядок, была стража маршала Сейма. Использование полиции означало неуважение к Сейму. А именно этого желал Пилсудский.

Унижающий парламент сценарий был реализован со всей последовательностью 27 марта 1928 года. Когда Маршал появился в зале, чтобы зачитать обращение президента, то депутаты-коммунисты встретили его криками: «Нет фашистскому правительству Пилсудского!» За дело взялся генерал Складковский. Появилась полиция, пытавшаяся силой выпроводить протестующих. Использование полиции вместо стражи маршала Сейма возмутило и других депутатов, которые поддержали оборонявшихся. Началась суматоха, и утихомирить зал удалось только с помощью очередного отряда на сей раз уже вооруженных полицейских.

Сейм на собственном примере смог убедиться, что вооруженный полицейский значит больше, чем депутат. Однако в тот раз он не сделал из урока надлежащих выводов. Депутаты кипели от возмущения, их не успокоили слова из зачитанного Пилсудским обращения о том, чтобы с «наилучшими пожеланиями, считаясь с существующими жизненными реалиями, они искали разрешения великой проблемы гармоничного сотрудничества государственных властей <…> посредством здравой морали каждодневной жизни (подчеркнуто нами. — Авт.)». После того, что произошло в зале, это прозвучало как издевка.

Вскоре депутаты продемонстрировали, что угрозами их не склонить к уступкам. На этом же заседании, вопреки явно выраженной воле Пилсудского, они выбрали маршалом Сейма руководителя ППС Игнацы Дашиньского. Кандидат Бельведера Казимеж Бартель провалился с треском. В рядах «ББ» произошло замешательство, которое не было долгим, поскольку сенаторы тут же демонстративно покинули зал. Возможно, они рассчитывали, что Пилсудский распустит строптивый парламент.

Однако диктатор не решился на такой шаг. «Результаты выборов, — пишет профессор Анджей Гарлицкий, — продемонстрировав слабую поддержку польским обществом санации, вынуждали Пилсудского действовать осторожно, считаться с необходимостью сохранения видимости демократической системы, хотя бы даже и существенно ограниченной. Разгон парламента — в тот момент трудно объяснимый для общественного мнения акт — неизбежно привел бы к новым выборам, а было совсем не ясно, окажутся ли их результаты более выгодными для правительственного лагеря. Могло произойти и наоборот». Таким образом, Маршал вновь оттягивал развязку с Сеймом, ожидая более подходящего момента.

В ближайшее время решительные действия были невозможны и из-за серьезного ухудшения состояния его здоровья. В ночь с 17 на 18 апреля у него произошел инсульт. На два дня он даже был помещен в больницу. Правда, симптомы болезни, в том числе и паралич правой стороны тела, быстро прошли, но полностью рука уже так и не восстановилась. Имелись опасения, что в любой момент удар может повториться, причем с трагическим для пациента финалом. Ближайшие соратники были полны тревоги. «При склерозе, которым страдает Комендант, — записал в начале 1934 года Складковский, — мы очень боимся повторения апоплексического удара, который был уже два года тому назад, по счастью в очень легкой форме». Общественность, как обычно бывает в таких ситуациях, была оповещена о неопасной болезни. Действительный диагноз держали в строгом секрете.

Обеспокоенный состоянием собственного здоровья и внемля предписаниям врачей не волноваться, Маршал отказался от функций премьер-министра и проделал это в свойственной ему манере. «Поприветствовав пана президента, — вспоминал заседание Совета министров от 25 июня 1928 года Складковский, — мы сели вокруг стола, и Комендант взял слово, после чего, как глава кабинета, он, обращаясь к пану президенту, подал в отставку от имени всех присутствующих министров. Справедливости ради надо сказать, что никто из нас, министров, и знать не знал о намерениях пана Маршала подать в отставку, но мы, конечно, с достоинством промолчали. Пан Маршал мотивировал отставку состоянием своего здоровья…»

Выступая после этого, Пилсудский позволил себе грубые нападки на Сейм. «Я не в состоянии (Складковский опускает ругательства. — Авт.) долго сносить подлость Сейма, что физически невыносимо для меня». «Радуйтесь, — продолжает изложение речи Маршала тот же автор, — что я был болен, когда Сейм утверждал бюджет, иначе «переломал бы им все кости». «Президент видит, что я взбешен, а мне нельзя волноваться», — он в очередной раз напомнил о предостережении врачей».

Спустя два дня после отставки кабинета Маршал дал интервью, в котором сверх всякой меры набросился на Сейм. По его мнению, от парламента в возродившейся Польше никогда не было никакого проку. Уже будучи Начальником государства, он намеревался ликвидировать то зло, каким было Учредительное собрание — «Сейм политических проституток», как он его называл. Не с большей симпатией отзывался он и о парламенте первого созыва, оставляя за ним эпитет «коррумпированный Сейм» и характеризуя его шуточками в таком роде: «Атмосфера в зале все сильнее пропитывается скукой, настолько, что становится удушающей. Даже шустрые мухи не выдерживают вашей, уважаемые депутаты, болтовни, настолько, что ни одна из них уже не вскочит на другую, а если которая из них лениво это и проделает, то та, другая, крылышек уже не поднимает и, умирая от тоски, падает на пол». Эти же обвинения адресовывались действующему парламенту. А поскольку ему не улыбалась перспектива стать полудохлой мухой — Маршал закончил интервью так: «Я решил, что у меня еще раз есть выбор: не желая никакого сотрудничества с Сеймом, оказаться в распоряжении пана президента, чтобы ввести новое устройство в Польше, или отказаться от должности главы польского кабинета министров, который вынужден сотрудничать с Сеймом. Я выбрал второе и посему перестал быть главой польского кабинета. <…> С другой стороны, добавлю, что в любой кризисный момент я в распоряжении пана президента и в качестве главы кабинета смело буду принимать решения и также смело делать выводы из своих решений». Тем самым Маршал скрывал от общественного мнения истинные причины отставки и, не желая, чтобы она была воспринята как уступка Сейму, угрожал этому последнему активными действиями против него. Однако должны были пройти два года, прежде чем осуществилась его угроза.

Тем временем обе стороны действовали все более решительно. Большинство парламентских клубов не испугалось «войны нервов» и набросилось на интервью- пасквиль, вставляя при случае шпильки в идеализированный сторонниками Коменданта образ «отца народа». «Серьезные намерения, выраженные в интервью бывшего председателя Совета министров, нынешнего военного министра Маршала Пилсудского, — говорилось в заявлении клуба ППС, — намерения, говорящие о возможности введения нового устройства в Польше, содержат в себе угрозу государственного переворота, попирающего конституцию, на верность которой Маршал Пилсудский присягал два дня назад вместе с правительством в полном его составе в качестве военного министра. <…> ППС до конца будет защищать демократию и народное представительство, выбранное на всеобщих выборах».

В атмосфере угроз шел процесс консолидации разделенных до этого внутренними спорами левых и центристских партий. В ноябре 1928 года была создана Согласительная комиссия левых партий в защиту республики, в состав которой вошли клубы ППС, ПСЛ — «Вызволение» и Крестьянской партии[142] в Сейме. В феврале 1929 года парламент решил призвать к ответственности министра финансов Чеховича, обвиняя его в растрате многих миллионов злотых сверх бюджета. Речь шла о 8 миллионах, предназначенных в 1928 году из фонда премьер-министра на предвыборную кампанию «ББ». Депутаты ударили по Маршалу его же собственным оружием — обвинением в расходовании государственных средств на партикулярные нужды. Обосновывая необходимость выяснения этой аферы в парламенте, представитель ППС Герман Либерман говорил: «Ничего больше нынешнему Сейму не осталось, как единственное его право <…> контроля за расходованием народных средств, и этого единственного права мы из рук не выпустим, до конца будем за него бороться».

Противники Маршала, ставя под сомнение его честность, причем используя при этом его собственные пропагандистские приемы, наносили ему тем самым точный и болезненный удар, тем более что общественное мнение уже не в первый раз за последнее время будоражили финансовые скандалы, в том числе и наиболее громкий из них, ставший до этого причиной ухода с поста министра почты и телеграфа близкого соратника Пилсудского Богуслава Медзиньского. А теперь снова страну взбудоражил крик: «А ведь они крадут!» — с той лишь разницей, что он раздался на Вейской и относился к «Геркулесу из Бельведера», в воображении его сторонников расчищавшему «коррумпированные конюшни» Сейма.

Пилсудский принял вызов. Более того, всю вину он взял на себя, утверждая, что Чехович действовал по его, как премьер-министра, указаниям. 23 июня он лично явился в Государственный трибунал, судивший уже бывшего министра, и набросился с нападками на сам этот трибунал, Сейм и — что было совсем в новинку — на конституцию. Противники под таким решительным напором отступили, не рискуя вступать в последний бой.

Трибунал уклонился от вынесения вердикта, который, принимая во внимание очевидные нарушения основного закона, мог быть только суровым приговором. Это подтолкнуло Маршала к продолжению политики угроз. По его указанию 31 октября 1929 года, когда должна была открыться бюджетная сессия, в здании Сейма появились несколько вооруженных офицеров. Вмешавшимся служащим Сейма они заявили, что пришли поприветствовать вождя. В чем в действительности заключалась цель этого визита, сказать трудно, поскольку ранее запланированный сценарий нарушило решение Дашиньского не открывать заседания «под винтовками и саблями». Нельзя, однако, не заподозрить Маршала в намерении запугать депутатов, а может быть, даже воспользоваться услугами военных для совершения актов насилия.

Сейм понял, что противник хочет совсем его скомпрометировать, и пошел на решительные действия. Как только запланированная сессия открылась 5 декабря 1929 года, он проголосовал за отставку кабинета Казимежа Свитальского, правившего в течение нескольких месяцев и считавшегося властью «сильной руки». Маршал еще раз уступил. Свитальский сложил полномочия, а премьер-министром стал прослывший «либералом» Казимеж Бартель. Но решающий бой оказался отложенным уже в последний раз.

Конфликт вступал в новую фазу. До этого времени он скорее напоминал партизанскую войну с засадами, боями местного значения, причем обе стороны старательно избегали генерального сражения, в которое было бы втянуто все общество. В результате значительная его часть не ориентировалась в том, что происходит на Вейской. Многие помнили конфликты, раздиравшие парламент до мая 1926 года, и верили официальной пропаганде, что постоянно идет борьба с заскорузлой коростой «сеймократии». Эти аргументы убеждали, тем более что им сопутствовали успехи в экономике, которые, правда, были результатом объективных перемен в конъюнктуре на мировом рынке, хотя в обыденной жизни их приписывали исключительно гению Пилсудского и руководимому им правительству. В такой ситуации демагогия Пилсудского, направленная против парламента, воспринималась многими слишком несерьезно, без понимания того, что идет утонченная борьба диктатора с Сеймом, являющимся последней преградой на пути к абсолютной власти.

1930 год нарушил, однако, достаточно стабильную в течение четырех лет расстановку сил. Все более заметными становились симптомы экономического кризиса[143]. Сократилось производство, и вместе с ним уменьшилось число занятых. Полиция жестоко расправлялась с нараставшими демонстрациями безработных. Лопнул миф об «экономическом чуде» санации. В обществе росло разочарование. Набиравшая силу оппозиция все смелее нападала на правительство.

В начале мая 1930 года благодаря уже известным своим «проделкам» с конституцией Маршал не допустил открытия требуемой депутатами чрезвычайной сессии Сейма, на которой должно было подвергнуться резкой критике очередное правительство «сильной руки», на сей раз Валеры Славека. В такой ситуации партии, входившие в созданный несколько месяцев назад Центролев (ППС, Крестьянская партия, ПСЛ «Вызволене», ПСЛ «Пяст», Национальная рабочая партия[144] и Партия христианской демократии), заявили, что власти мешают избранникам общества предпринять шаги по преодолению кризиса, и объявили о готовности перенести борьбу на улицу. По правде говоря, у них не было иного выхода, ведь путь парламентской деятельности был закрыт.

В июне 1930 года в Кракове состоялся большой Конгресс по охране прав и свобод народа, который принял резолюцию, осуждающую «диктатуру Пилсудского», и провозгласил последовательную борьбу за возвращение режима парламентской демократии. На 14 сентября Центролев запланировал организовать двадцать один митинг в крупнейших городах Польши, с тем чтобы призвать общество к борьбе с диктатурой.

Когда в условиях кризиса с каждым днем росло число недовольных, оскорбления и издевки по адресу депутатов уже не спасали. Близился момент осуществления угроз Маршала, высказанных два месяца назад одним из его ближайших соратников: «Лучше поломать кости одному депутату, чем пустить в дело пулеметы». Дело было не только в том, чтобы напугать парламентариев. Все общество должно было усвоить урок покорности, видя пренебрежительное отношение к тем, кого конституция признавала единственной властью в стране.

25 августа 1930 года Пилсудский снова занял пост премьер-министра. Двумя днями позже в полуофициальной «Газете Польской» появилось первое его интервью из серии посвященных Сейму, которое своей грубостью должно было удивить даже тех, кто привык к политической брани. Действующий основной закон председатель Совета министров назвал «конституткой», добавив: «Я выдумал это слово, поскольку оно ближе всего к проститутке». После такого намека 29 августа президент распустил Сейм и Сенат, назначив на ноябрь 1930 года новые выборы.

В ночь с 9 на 10 сентября на основе решения министра внутренних дел Складковского были арестованы — с нарушением судебной процедуры — 18 бывших депутатов от оппозиции. Как признает Складковский, список был составлен лично Маршалом. Задержанных поместили в военную тюрьму в Бресте, где они подверглись издевательствам, пыткам и преследованиям.

«В ночь с 9 на 10 октября, — пишет на основе депутатского запроса в Сейме Адам Прухник[145], — ввели Попеля (один из руководителей Национальной рабочей партии. — Авт.) в темную комнату; один из жандармов схватил его за голову, другой за ноги, после чего повалили его на стол, положили на копчик мокрое полотнище и отмерили 30 ударов каким-то железным предметом. <…> Во время экзекуции Попель потерял сознание. В конце заправлявший всем капитан заявил, что побитый должен «радоваться, что так легко отделался, в следующий раз Маршал Пилсудский распорядится пустить пулю в лоб».

Полностью укомплектовали не только брестскую тюрьму. Всего было арестовано около 50 бывших депутатов и сенаторов из оппозиционных парламентских клубов. Несколько тысяч деятелей, не обладающих депутатскими полномочиями, тоже оказались в тюрьме. Террор сопровождал всю предвыборную кампанию. Особенно жестоко обошлись с украинским населением, заселявшим восточную часть Малопольши[146]. В ответ на акты насилия со стороны тайных украинских организаций, выступавших против польской государственности, власти приступили к задуманной с широким размахом карательной операции. Отряды из полицейских и военных провели несколько сот карательных экспедиций, в ходе которых применялся принцип коллективной ответственности. Уничтожалось имущество людей, они публично подвергались побоям, ликвидировались общественные, культурные и кооперативные украинские организации.

Насилие со стороны администрации сопутствовало и проведению самих выборов. Именно к этому периоду относятся гротесковые манифестации сельских жителей окраин, шествовавших к избирательным урнам с «едынкой» «ББ» в руках. Шествие возглавляли попы, а замыкали полицейские.

В такой атмосфере «ББ» заполучил желаемое большинство. В насчитывающем 444 места Сейме он получил 219 мандатов, а в Сенате из 111 — 75. Официальная пропаганда окрестила такие итоги огромным успехом. Оценивая эту акцию, профессор Зелиньский писал, что «прошедшие при таких обстоятельствах 16 и 23 ноября 1930 года пресловутые «брестские выборы» не могли отражать действительных настроений общества». Об этом свидетельствовали многочисленные протесты, раздававшиеся преимущественно в кругах интеллектуальной элиты. К наиболее громким из них относилось письмо 15 профессоров Ягеллонского университета от декабря 1930 года, поддержанное другими академическими центрами. Широкий общественный резонанс получили протесты Анджея Струга, Марии Домбровской[147], Тадеуша Бойа-Желенского[148], Антония Слонимского[149], Юлиана Тувима[150]. Сомнения обуревали и некоторых пилсудчиков, которые, однако, открыто не протестовали. Привыкли уже к послушанию и уверенности в том, что Комендант знает, что делает, хотя на этот раз их лояльность подверглась испытанию и, кто знает, не более ли тяжелому, чем в мае 1926 года.

Официальная пропаганда правящего лагеря посчитала такое отношение Маршала к оппозиции еще одной его заслугой перед историей. Это было первым четким сигналом, говорившим о том, что распространяемая по всем доступным каналам «белая» легенда начала расходиться с общественным восприятием. Немногие без зазрения совести могли подписаться под следующей оценкой официального биографа: «Широкие слои общества, не отравленные смертельным ядом лжи, восприняли арест депутатов Сейма с чувством облегчения и глубокого внутреннего удовлетворения, как акт справедливости, как понятную, необходимую, ожидавшуюся реакцию на антиправительственные выступления, как акт, ставящий в равное положение перед законом демагогов, узурпировавших себе право на безнаказанность и неприкосновенность, и остальных граждан».

Сам Пилсудский высказывался о Бресте без энтузиазма. Спустя год в разговоре с Артуром Сливиньским он так вспоминал причины своего решения: «Необходима была победа на выборах… только победа. Иначе я должен бы был пойти ва-банк и страшные вещи творились бы в стране… Я знал, что не пережил бы такого… Польша была в опасности… Я должен был пойти на крайние меры, даже на такие, как Брест». «Все это, — объяснял Сливиньский, — Маршал произнес прерывающимся голосом, делая частые паузы между предложениями. Было видно, что для него разговор на эту тему очень мучителен. <…> Вдруг Маршал изрек: «Не знаю, почему Бог указал мне жить в Польше…»

Таким образом, репрессии против Сейма он расценивал как меньшее зло, а не повод для восхваления, как это официально заявили некоторые из его соратников. Однако Маршал не испытывал угрызений совести за Брест. Выходит, что именно осенью 1930 года в нем окончательно утвердилась уверенность в том, что Польша — его собственность и он может делать с ней что хочет, если только сочтет это нужным.

С общественным мнением Пилсудский не очень считался. Со временем о соотечественниках у него выработалось совершенно ужасное представление. Уже на съезде легионеров в Калише в 1927 году он говорил: «Я выдумал множество красивых слов и определений, которые будут жить и после моей смерти и которые заносят польский народ в разряд идиотов». В брестские дни он жаловался главе кабинета министров: «Есть вещи, которые вы, поляки, не в состоянии понять! <…> Сколь много мне удалось бы сделать, правь я другим народом». Это подчеркнутое отмежевание — «вы, поляки», я, как нетрудно догадаться — «я, Пилсудский» напоминало образ мышления монарха-самодержца и явно противоречило утверждениям авторов «белой» легенды, которые исписывали целые страницы доказательствами того, что истинный демократизм был и будет всегда свойствен Маршалу.

Неприязнь к соотечественникам мы находим и в уже цитировавшемся разговоре со Сливиньским. «Я не раз думал о том, — говорил он, — что, умирая, я прокляну Польшу. Сегодня я осознал, что так не поступлю. Когда я после смерти предстану перед Богом, я буду его просить, чтобы он не посылал Польше великих людей. <…> Что польский народ дает великим людям и как к ним относится! Еще неизвестно, была ли бы создана без меня Польша! А если бы была, то сохранилось ли бы это государство? Я знаю, что я сделал для Польши!»

Вот из таких суждений в мозгу Маршала рождались мысли о неблагодарности поляков — мелких и подлых людишек и возникало чувство вседозволенности, собственной непогрешимости.

После разгрома оппозиции Пилсудский 4 декабря 1930 года отказался от поста премьер-министра, мотивируя свое решение состоянием здоровья. Говорил даже о близкой смерти. Все более заметно было состояние тревоги, не отпускавшей его со дня инсульта. Он решился даже на самый длительный в своей жизни отдых — на три с половиной месяца пребывания на Мадейре, португальском острове в Атлантике, расположенном к северу от Канарских островов. Провести зиму в теплых краях посоветовали доктора, а Мадейру выбрали дочери — двенадцатилетняя Ванда и десятилетняя Ягода. Маршала в этом путешествии сопровождало всего несколько человек: адъютант — капитан Мечислав Лепецкий и доктора — подполковник Мартин Войчиньский[151] и Евгения Левицкая. Последняя заслуживает того, чтобы ей уделить больше места. Судя по всему, ее связывало с Маршалом нечто большее, чем просто контакты врача и пациента. Авторы мемуаров, любители сенсаций, пишут даже о большом романе, о чем достоверно утверждать, конечно, нельзя. Эта связь, по понятным причинам, была покрыта тайной. Но даже те крупицы, которые известны, внушают мысль, что под конец жизни у Пилсудского родилось чувство.

Евгения Левицкая была незаурядной женщиной. Она была родом, как пишет один из мемуаристов, с украинских земель, с окраин давних границ Речи Посполитой. «Это был тип «степной девы» из глуши с сильным характером, гражданским мужеством в отстаивании своих взглядов и с врожденным чувством юмора». Ее молодость прошла на Украине. В 1915 году она поступила в Женский медицинский институт в Киеве и прожила в этом городе до 1923 года. Похоже, была одной из лучших студенток, что подтверждалось двухлетней практикой у известного в те годы профессора медицины Ф. Яворского. В 1923 году приехала в Варшаву и продолжила учебу на медицинском факультете Варшавского университета, который закончила спустя два года. Еще будучи студенткой, летом 1924 года она временно работала врачом в курортном центре Друскининкай.

Тогда, скорее всего, она и познакомилась с Пилсудским. Хотя прямых свидетельств об этом не сохранилось, но иначе и не могло быть, поскольку Маршал вместе с семьей две недели провел в Друскининкае и трудно представить, чтобы на таком маленьком курорте их дороги не пересеклись. Подтверждение этому мы можем найти и в письме Пилсудского к жене, относящемся к очередному пребыванию его на курорте уже в следующем году: «Мнение высокой медицины я не знаю. Сам же я собой не очень доволен, так как сердце никак не приходит в норму. <…> Совещаются, исследуют меня и решают пан Талхейм и пани Левицкая. <…> Здесь мне сказали, что пани Левицкая в этом году выходит замуж, за кого, не знаю…» Так можно писать только об общих знакомых, а поскольку Александры в 1925 году в Друскининкае не было, то они могли познакомиться с Левицкой только годом раньше. Интересно звучит в письме сообщение о предстоящем браке. Как показало время, не подтвердившееся, но наводящее на размышления. Возможно, ему надо было дать понять, что сердце общей знакомой занято другим мужчиной, успокоить жену, убедить ее, что у него с Евгенией чисто приятельские отношения. Во всяком случае, наводит на мысли тот факт, что летом Пилсудский неоднократно и в общей сложности надолго приезжал в Друскининкай. И что характерно, всегда один, без семьи, не как годом раньше. Ему было в то время пятьдесят восемь лет, а Евгении — двадцать девять, Александре — сорок три. Судьба словно мстила за Марию, которой в 1906 году был сорок один год, а ее сопернице — двадцать четыре.

Не очень ясно, как дальше развивалось курортное знакомство. Левицкая много сил и энергии посвятила Друскининкаю, где создала современный оздоровительный центр лечения солнцем, воздухом и движением. Для того времени это были революционные идеи, воспринимаемые с подозрением рьяными моралистами. Она также очень активно занималась спортом, подавая тем самым пример пациентам. Соорудила в Друскининкае пляж, бассейн, площадку для волейбола, корты, отвела место для гимнастики.

Маршал в это время боролся за власть. Но что показательно — насыщенный политическими событиями сентябрь 1926 года он провел не в столице, а в курортном городке у Немана. Как и годом раньше, он приехал сюда без жены и детей. Под влиянием спортивного энтузиазма Евгении Левицкой Пилсудский задумал создание государственных заведений, которые занимались бы физическим воспитанием молодежи. В результате в январе 1927 года было создано Управление по физическому воспитанию и военной подготовке (УФВиВП), а в феврале 1927 года — Государственный научный совет по физическому воспитанию. Пилсудский лично возглавил совет, а среди его членов оказалась и доктор Левицкая, которая одновременно руководила секретариатом УФВиВП. С этого времени они могли встречаться уже не только на лечении или отдыхе. Было заметно, что Пилсудскому нравились все эти мероприятия. Вот что отметил присутствовавший на первом заседании совета Складковский: «Пан Маршал находился в хорошем настроении, что бывает редко». Не случайно он появился и вечером на специально данном по этому случаю приеме, хотя всегда старался избегать такого рода торжеств.

Сентябрь 1927 года он снова провел в Друскининкае. «Отдохнул он очень хорошо, — пишет в хронике Вацлав Енджеевич. — Прогулки у Немана, часы размышлений на скамейке в парке, беседы с симпатичными ему людьми…» Автор этих слов знал не одну тайну, хотя вместе с тем был абсолютно лоялен к обожаемому Коменданту. Поэтому, как нам кажется, эту его информацию можно понимать достаточно определенно, тем более что автор тематику разговоров не конкретизирует. А ведь должен же был Енджеевич поразмышлять о «дискуссиях», о которых, будучи лояльным, он лишь вскользь упомянул в «Хронике».

Совместное путешествие на Мадейру было переломным в развитии знакомства. С разных точек зрения. Решение взять с собой молодого доктора в определенном смысле обнародовало факт знакомства с ней. Хотя, конечно, официально она и могла заботиться о его здоровье, но все же то, что она оказалась в сопровождавшей его свите в числе всего лишь трех человек, должно было быть однозначно понято общественным мнением, которое уже будоражили досужие сплетни на эту тему.

Это был медовый период двухлетнего знакомства и вместе с тем начало трагического конца. Должно было, конечно, произойти нечто драматическое в вилле на Мадейре, раз уж Левицкая решила покинуть остров раньше времени и одна вернуться домой.

А спустя два месяца, 27 июня 1931 года, ее нашли в Центральном институте физического воспитания в Варшаве без сознания, с признаками химического отравления. В тяжелом состоянии ее привезли в больницу, где через два дня она скончалась, не приходя в сознание. Похороны состоялись 2 июля на центральном варшавском кладбище Повонзки. Перед началом траурной церемонии в костеле появился Маршал в сопровождении полковника Венявы-Длугошовского и генерала Складковского. Посидел в сторонке, в последних рядах, и быстро уехал. В самих похоронах он участия не принимал. Однако на кладбище присутствовало много военных и высоких чиновников во главе с премьер-министром Александром Прыстором[152], что не было обычным явлением, тем более что хоронили рядового врача, не имевшего никаких официальных званий.

Неудивительно, что падкая на сенсации столица прямо бурлила от сплетен. Обращало, однако, на себя внимание молчание прессы вплоть до той, слывшей самой большой любительницей грязных дел. То ли работала цензура, то ли распространены были опасения, что за «покушение на святая святых» можно нарваться на ответ со стороны «неизвестных исполнителей». Даже неустанно нападавшая на санацию эндековская «Газета Варшавска» ограничилась лишь сообщением, что «умершая была известна как очень близкая знакомая семьи (подчеркнуто нами. — Авт.) военного министра».

Обстоятельства этой смерти так никогда и не были выяснены. Имевшийся материал мог свидетельствовать и о самоубийстве, и о случайном отравлении, и об убийстве. В ходивших по Варшаве сплетнях звучала уверенность в политическом подтексте трагедии. «Все более упорно начали распространяться слухи, — вспоминал Мариан Ромейко, — говорившие не о «самоубийстве», а о странной смерти доктора Левицкой. Постепенно складывалось мнение, все чаще высказываемое вслух, что эта жизнерадостная, молодая и интеллигентная докторша стала «опасна» для определенных кругов. Она была вхожа к Маршалу и как врач, и как знакомая. В этих кругах говорилось, что таким путем до Маршала могла доходить не контролируемая «мафией» информация, что Маршал мог попасть под «чуждое» влияние…» Такая версия выглядит слишком маловероятной, если учесть, что с того момента, как они расстались на Мадейре, такая угроза вообще отсутствовала. И нам уже не узнать тайны доктора Левицкой. Какую удивительную шутку сыграла судьба, трагически оборвав жизнь как первой, так и последней избранницы Пилсудского.

Мы можем только предположить, что это драматическое событие Маршал глубоко переживал. Во всяком случае, тем летом он поехал в Пикелишки, усадьбу в районе Вильно, ставшую к тому времени его собственностью.

Проблемы со здоровьем, наводившие на мысли о смерти, «брестский кризис» и расправа с оппозицией, а возможно, и кончина Левицкой — все это охладило рвение Пилсудского к государственным делам.

Спустя два дня после возвращения с Мадейры, 31 марта 1931 года, он нанес визит Мосьцицкому, во время которого проинформировал его, что дела отнимают у него все больше сил и он не хочет брать на себя в такой ситуации новые обязанности. Предупредил, что в дальнейшем в кругу его интересов останутся только армия и иностранные дела. Остальные вопросы он передал своим сотрудникам. Этот вопрос он вновь поднял 29 апреля 1931 года на совещании в Бельведере с участием Мосьцицкого, Свитальского, Славека, Прыстора и Бека[153]. «Комендант считает, — записал в дневнике К. Свитальский, — что он отбрасывает слишком большую тень на все дела в Польше. Все на нем концентрируется, и он все решает, что ненормально. После такого вывода Маршал, обращаясь к президенту, заявил, что должен довести до сведения президента, что уже с данного момента нельзя рассчитывать, что Комендант будет в любое время и при любых обстоятельствах, как это было прежде, в распоряжении президента».

Пилсудский проинформировал, что отныне он хочет посвятить себя прежде всего службе в армии. Не упомянул о традиционно остававшейся в его поле деятельности внешней политике, чем удивил присутствующих. «Я спросил Коменданта, — записал Свитальский, — касается ли его решение заниматься почти исключительно военными делами также и внешней политики, в связи с чем я, как и все общество, начиная с определенного времени, испытываю беспокойство. Комендант ответил, что вопросами внешней политики он сейчас почти не занимается».

Эти слова предвещали настоящую революцию в системе осуществления власти. Присутствовавшие хотели удостовериться, правильно ли поняли Маршала. «Я спросил Коменданта, — продолжал Свитальский, — будет ли он высказывать мнение по вопросам общественного устройства. Комендант ответил, что будет делать это с большим удовольствием». Видя отход от еще совсем недавней жесткой практики, слово решил взять ближайший сподвижник, бывший в то время премьер-министром Валеры Славек. «На вопрос Славека, — записал Свитальский, — захочет ли Комендант, сохранить принятый ранее порядок работы, когда по мелким вопросам мы сами принимаем решения, а по любым более важным проблемам запрашивали его мнения, Комендант ответил, что такой порядок работы остается, после чего тут же назначил аудиенцию Славеку на 17 часов».

После таких разъяснений многозначительное первоначальное заявление отойти от управления страной теряло свою категоричность. «У всех нас сложилось впечатление, — подытожил Свитальский, — что Комендант, несмотря на сделанное президенту торжественное заявление, методы своей работы менять совсем не собирается и как и прежде будет заниматься тем, что считает важным, что ничего здесь он принципиально менять не намерен. В то же время со стороны Коменданта все совещание было задумано в воспитательных целях, с тем чтобы заставить своих сподвижников брать ответственность за все больший объем государственной работы, проще говоря, обещание пускать нас все дальше в глубоководье, не беспокоясь, выплывем мы или нет».

Учитывая дальнейшие действия Пилсудского, мы можем сказать, что Свитальский правильно понял его намерения. Маршал, действительно, все больше дел стал доверять своим подчиненным, хотя по-прежнему и оставлял за собой наиболее существенные вопросы. Решал их он все реже, вообще без обсуждения с заинтересованными лицами, что не облегчало, мягко говоря, им жизнь. Суждения, которые выходили из Бельведера, имели определяющее значение, даже если обширные вопросы решались одним предложением. Часто говорят, что Пилсудский вообще не интересовался экономическими вопросами. В то же время из записей Свитальского следует, что даже в этой области он отдавал распоряжения. К примеру, подобные тому, как данное Игнацы Матушевскому перед отъездом Маршала на Мадейру, чтобы каждый новый иностранный заем был «лучше и выгоднее» предыдущего. Сие краткое замечание в условиях экономического кризиса в значительной степени предопределяло экономическую политику государства.

С течением времени Маршал все больше замыкался в себе. Причина этого была более серьезна, чем громкие разговоры о разочаровании в своих соотечественниках и во всем мире. «Состояние его здоровья, — записал в ноябре 1932 года Барановский, — которым он, к сожалению, всегда пренебрегал, временами парализовывало его волю, и тут же на его лице проявлялась усталость, голос слаб, а темп речи замедлялся. Все недомогания Коменданта, как он обычно говорил, шли от простуды, но, глядя в его глаза, порой застывшие и угасающие, на пожелтевшее и нахмуренное лицо, можно было догадаться, что кроме плохого самочувствия и морального утомления существуют причины более глубокие и тревожные. Какой-то невидимый и глубокий недуг, казалось, подтачивает его организм. В последние годы он проявлялся все явственнее…»

Уже заметная, хотя и не установленная еще врачами, которых он терпеть не мог и не подпускал к себе, болезнь четко отразилась на его психике. Он стал еще более замкнутым, подозрительным даже по отношению к тем людям, которые еще недавно пользовались его доверием. С такой метаморфозой личности была связана немилость, в которую впал в 1933 году его старый друг, с 1931 года премьер-министр Александр Прыстор. Сигналом об утрате доверия стало резкое ограничение личных контактов. «Прыстор очень страдал из-за перемены отношения к нему Коменданта, — записал 26 апреля 1933 года Свитальский. — Уже давно Комендант не общается с Прыстором, решая дела через своих офицеров». Так было за несколько дней до этого с назначением подполковника Калиньского министром почты и телеграфа. Об этой перемене в своем как-никак правительстве Прыстор узнал от руководителя канцелярии Маршала, что воспринял как неуважение. Однако даже не осмелился выяснить причины немилости. Давно так уже повелось, что Маршал высказывался тогда, когда считал это подходящим.

Так случилось и на сей раз, хотя и не Прыстор удостоился разговора, а Свитальский и Славек, которые неожиданно для них самих были втянуты в это дело. «Как нам показалось, целью нашего вызова, — записывал 2 мая 1933 года свое впечатление от посещения Бельведера Свитальский, — было сообщение нам об отношении Коменданта к Прыстору. Давая свою оценку, Комендант считает положительным в деятельности Прыстора проявленное им поначалу отношение к чиновникам и работу по снижению цен, а отрицательным — его методы, основанные на желании все знать обо всем, с тем чтобы влезать во все дела. Это неразумные методы, которых можно придерживаться, только прилагая очень большие усилия. А как только наступает утомление, обнаруживаются все отрицательные стороны такой системы работы и все заканчивается отсутствием контроля. <…> Чаще других повторялось следующее обвинение. Прыстор использует «своих» людей, которым он доверяет, и расплачивается с ними деньгами или должностями. Эти собачонки — настоящие прохвосты и в любой момент могут морально скомпрометировать Прыстора. <…> Комендант хочет спасти Прыстора, и поэтому будет лучше, если по случаю выборов президента тот подаст в отставку. Президент выступит в защиту Прыстора, но Комендант, если Прыстор останется, будет придерживаться недоброжелательного нейтралитета. Потом пошли какие-то упоминания о нелояльности, о предупреждениях Прыстором Коменданта, что он намеревается быть снисходительным по отношению к не совсем чистым на руку людям, что Комендант сам себе сказал в 1926 году, что его самым большим недостатком было всепрощение и с того момента он приемлет только жесткость, что Прыстора он слишком хорошо знает, чтобы позволить себе не подать ему руку или что-то в этом роде, но по всему было видно, что Комендант за что-то обижен на Прыстора и обид своих на него быстро не забудет».

В этой цитате — а она столь обширна именно потому, что содержит почти целиком весь монолог Пилсудского, — мы не находим действительной причины той немилости, в которую попал Прыстор. Можно лишь строить догадки, исходя из сказанного им, что премьер-министр оказался жертвой интриги или безосновательных подозрений. В любом случае можно удивляться той легкости с которой Пилсудский поверил клеветникам.

«Все мы были очень взволнованы тем делом, — вспоминал Вацлав Енджеевич, вскоре занявший пост министра в новом кабинете. — Мы допускали, что определенную роль в этом сыграли сплетни, особенно бабские наговоры, которые доходили до Пилсудского, и он им верил. Все более уединявшийся в Бельведере и инспекторате, больной, замкнувшийся сам в себе, он становился подозрительным часто безо всяких на то оснований в отношении самых близких и преданных ему людей. Переубедить его в чем-то стало невозможно».

В этих условиях самые важные государственные дела решались весьма необычно. Так было, например, с президентскими выборами в 1933 году. В начале июня заканчивался семилетиий срок полномочий Мосьцицкого. Прыстор по согласованию с президентом назначил созыв Национального собрания на 1 июня. В то же время Пилсудский неожиданно заявил 25 апреля Мосьцицкому, что выборы следует провести на месяц раньше. Пожелание это было, естественно, равнозначно приказу. Была развернута соответствующая деятельность, хотя ее значительно затрудняло то, что Маршал никому не сообщил, кого он имеет в виду посадить в президентское кресло. В разговоре с Мосьцицким Маршал ни словом не обмолвился, рассчитывает ли он на его перевыборы, или у него есть иная кандидатура. В такой ситуации президент предусмотрительно начал намекать на завершение своих полномочий. Только в конце апреля Пилсудский велел Славеку предложить Мосьцицкому вновь баллотироваться на пост президента. Исход дела завершил разговор со Славеком и Свитальским 2 мая 1933 года. «В начале разговора, — записал Свитальский, — Комендант спросил Славека, согласен ли президент баллотироваться на новый срок. <…> Когда Славек доложил, что президент выразил согласие и был польщен сим проявлением расположения Коменданта к нему и несколько раз переспрашивал, действительно ли такова воля Коменданта, Комендант проявил как бы неудовольствие тем, что президент столь полагается на волю Коменданта, добавив при этом: как же люди «податливы» (то есть дают себя склонить к тому или иному выбору). К разговору на эту тему больше Комендант не возвращался».

Видно, что Маршал без особых симпатий относился к своему ближайшему окружению, не утруждал себя вежливостью, изъявлял им свою волю, а они подчинялись ей беспрекословно.

Функционирование всей системы замечательно просматривается в другой записи Свитальского, касающейся обстоятельств назначения Януша Енджеевича премьер- министром, относящейся к 10 мая 1933 года: «Славек докладывал мне, как произошел последний кризис. Президент 4 мая, то есть на следующий день после нашего совещания у Прыстора, после которого тот пришел к убеждению, что необходимо как можно скорее уйти в отставку, вызвал Славека и размышлял с ним над списком кандидатов на пост премьера. Он предложил фамилии Бека, Енджеевича и вспомнил о своем прошлом намерении, чтобы Славек сам заменил Прыстора. 9 мая президент был у Коменданта. Из того, что Славек знает, выходит, что президент предложил несколько фамилий, но какие именно, Славек не знал. Комендант остановил свой выбор на Енджеевиче».

Записи Свитальского, одного из наиболее близких Маршалу людей, просто бесценны, если речь идет о показе реальных действий, реакций и решений Пилсудского. На основе разбросанных по разным местам замечаний, однако, может создаться впечатление, что автор не был до конца искренен, предпочитал промолчать, не касаться наиболее деликатных проблем.

Это замечание неправомерно в отношении другого документа, более личного характера, совсем не предназначенного для посторонних глаз, — календарика генерала Юзефа Кордиана Заморского[154], относящегося к 1932 году. Только благодаря стечению обстоятельств спустя годы в руках историков оказался этот необычный документ. Его фрагменты стоит привести доподлинно, это хотя и затруднит чтение, но вместе с тем представит нам со всей достоверностью наблюдения и размышления автора, исполнявшего тогда функции заместителя начальника Генерального штаба польской армии.

«7 мая <…> совещание у премьера. Комендант им недоволен. Приказал, чтобы его соображения в отношении правящего органа во время войны уточнил Славек, «поскольку это для меня самый сильный человек в Польше». Одряхлевший старец не желал решать с Гонсеровским[155] никаких сложнейших вопросов, поскольку на него действовала весна. Харак{терно}, что уже года два он не принимал никаких решений, в то же время угрозы, причем прямо-таки садистские, с жаждой крови (сожгу, керосином оболью и сожгу и т. п.) сыпались как из рога изобилия…»

«11 июля <…>. Вечер у Смиглы. По его мнению, это ненормальный человек (это о Маршале. — Авт.), что нельзя не заметить, и вскоре, я думаю, нас сочтут за стадо глупцов, поскольку мы этого не замечали»…

А ведь Кордиан Заморский и информировавшие его Гонсеровский и Рыдз-Смиглы — близкие и верные Маршалу люди, с ужасом констатировавшие признаки его болезни и неприятные изменения в его психике, о существовании которых раньше они даже не подозревали. «Парад принимал Комендант, — записал генерал Кордиан Заморский свои впечатления от 11 ноября 1932 года. — Сколько обожания, столько и сожалений, что он не осознает, какой творится бардак в государстве и армии»…

И хотя каждый из них в разной степени был посвящен в тайну состояния здоровья Маршала, одно было четко определено: в контактах за пределами своего круга они тщательно скрывали известные им факты чудачеств Маршала. Представляли его сильным, проявляющим заботу обо всех сторонах государственной жизни отцом народа. Этого требовала легенда. Это было основой власти, в осуществлении которой в большей или меньшей степени они сами участвовали. Большинство даже высокотитулованных пилсудчиков, делавших выводы из крох им доступной информации, склонны были преувеличивать подлинные размеры страдания Маршала. Наверное, отчасти по этой причине так реагировал и цитируемый Кордианом Заморским генерал Рыдз-Смиглы. В действительности ведь трудно было признать Пилсудского «человеком ненормальным» в полном значении этого слова.

Нет сомнений, что в последние годы жизни Пилсудский все чаще моментами терял сознание и испытывал усиливающиеся приступы ярости. Это было связано с болезнью, но отчасти являлось и результатом нездорового образа жизни. Работал он почти исключительно по ночам, под конец жизни спал не более двух часов в сутки. Поэтому его подчиненных могли вызвать в Бельведер в любое время суток. Тогда появился анекдот об известном своими безупречными манерами князе Януше Радзивилле[156], который, будучи вызван к Маршалу в середине ночи, долго терзался сомнениями, не зная, что одеть, — то ли вечерний наряд, то ли утренний.

Однако, с другой стороны, этот прогрессирующе больной и все более сумасбродный человек решался на поступки, которые высоко оценивали опытные политики и государственные мужи. Прежде всего это касалось международных отношений, которым с началом 30-х годов он уделял все больше и больше внимания. Нет необходимости здесь подробно излагать польскую внешнюю политику того периода. Однако заслуживают внимания взгляды Маршала в те годы на положение Польши в Европе, тем более что на эту тему сохранилось ценное и известное только профессионалам интересное свидетельство. Речь идет о записи в дневнике Свитальского о состоявшемся в Бельведере 7 марта 1934 года, то есть спустя несколько недель после подписания польско-германского пакта о ненападении[157], совещании, в котором участвовали Мосьцицкий, Бартель, Бек, Прыстор, Славек, Януш Енджеевич и сам автор.

«Польша, — излагал свои взгляды Маршал, — на протяжении всей своей истории со времен Екатерины и прусского Фридриха[158] испытывала на собственной шкуре, что бывает, когда два ее самых могущественных соседа смогут договориться между собой. Польшу тогда рвут на куски» [159].

Эта угроза существует постоянно. После первой мировой войны она несколько ослабла, поскольку немцы оказались побиты Антантой, а Россию побил Комендант. А это значит, что эти государства стали менее сильными. Однако они заключили между собой договор в Рапалло[160], который скорее был направлен не против Польши, а против всего мира, но он представлял опасность для Польши, являющейся очагом вечного противоборства и потенциальным источником споров. Союз с Францией не давал достаточно сил. Потребовались многочисленные жертвы. Эту постоянную угрозу Польше использовал каждый, кто мог, включая, в шутку говоря, и негров. С польской стороны был найден только один выход: влезать в задницу всем, даже неграм…

Россия пошла на мирные отношения. Комендант лишь вскользь упомянул об этой части своих достижений. (Имеется в виду польско-советский договор о ненападении, подписанный в Москве 25 июля 1932 года[161].—Авт.) Со стороны немцев сохранялось враждебное, а порой агрессивное отношение. Комендант воспользовался моментом выхода немцев из Лиги Наций и поставил вопрос следующим образом: раз немцев в настоящий момент не сдерживают гарантии Лиги Наций, то они сами должны предоставить Польше гарантии безопасности. Иначе Комендант вынужден будет построить оборонительную систему, обращенную исключительно против немцев.

Вопреки ожиданиям Гитлер тотчас же ухватился за эту мысль, и спустя четыре дня Мольтке[162] вручил Коменданту проект принципов будущих отношений. Гитлер решительно пошел против пруссаков, официально признав Польшу как государство. Для Коменданта меньшую ценность являют подписанные документы, а больше то, что позиция Гитлера способствует переменам в психологии немецкого народа в его отношении к Польше. Поэтому даже в том случае, если бы к власти пришли пруссаки, что было бы для нас наихудшим вариантом, эти перемены в психологии немецкого народа будут сдерживать их на пути возобновления аитипольской политики. В этом месте Комендант отдал должное немцам, что они умеют идти к цели последовательно, опираясь на здравый смысл.

Пакты о ненападении весьма сильно преобразили международные отношения, а Комендант отвоевал для Польши такое положение, которого у нее никогда не было. Наиболее сложным для Коменданта было добиться того, чтобы оба пакта не были обусловлены какими-то дополнительными обязательствами. Учитывая, что в настоящее время немецко-русские отношения напряженные, очень трудно было провести линию на то, чтобы Польша сохранила свободу рук, не поддерживая ни одну из сторон. Такие союзы следует использовать как противовес, причем в данный момент от Польши не требуется никаких жертв для их оплаты. Понимая, что отсутствие международных гарантий безопасности делает Польшу объектом манипуляций, все государства старались помешать заключению пактов о ненападении, что лишало их такой возможности.

Однако Комендант призывает сохранять бдительность: не предаваться иллюзиям, что мирные отношения между Польшей и ее двумя соседями будут продолжаться вечно; Комендант считает, что хорошие отношения между Польшей и Германией могут продлиться не больше четырех лет, с учетом психологических перемен, которые происходят у немецкого народа. За более длительный период, однако, Комендант не ручается.

После смерти Коменданта такое положение будет трудно сохранять, поскольку Комендант обладает даром находчивости и гибкостью и умеет вовремя вносить коррективы. «Такой уж я сообразительный», — пошутил Комендант.

Эта обширная цитата заслуживает быть приведенной по двум причинам. Во-первых, она объясняет каноны внешней политики Маршала, позволяет лучше понять корни договоров о ненападении — с СССР от 1932 года и с Германией от 1934 года, а также явное после 1926 года ослабление союза с Францией. Во-вторых, эти выводы не оставляют сомнений в интеллектуальной полноценности их автора. С перспективы прошедших пятидесяти лет ясно видно, что он исключительно верно оценивал развитие польско-германских отношений. Почти пророчески предвидел момент, когда Гитлер пошел на решительное обострение отношений с Польшей. Ошибался, правда, в деталях, как, например, в случае прогноза относительно эволюции настроений к полякам в рейхе, но если брать в целом, события развивались согласно нарисованному им сценарию. И, к сожалению, он также не ошибся в том, что его наследникам «трудно будет сохранять статус-кво 1934 года, что им будет не хватать «умения анализировать и находить новые подходы».

Он был невысокого мнения о своих преемниках. Енджеевич отмечал в воспоминаниях, что за два дня до его ухода с поста премьер-министра, следовательно, в мае 1934 года, он навестил Маршала и в конце визита пережил момент, который никогда не мог забыть. «Я встал, желая проститься. Но он задержал меня, указав на стул. Я сел. Лицо Маршала, до этого спокойное и приветливое, вмиг изменилось. Черты осунулись, густая сеть морщин стала более выразительной, из-под кустистых насупленных бровей смотрели на меня глаза, уставшие от тревоги и забот, глаза страдающего от болезни человека. Это не горечь, не жалость, а неуверенность и опасение глядело из-под бровей. До конца жизни буду помнить выражение этого страдальческого и усталого лица, которое было в тот момент предо мной. После долгого молчания я услышал шепот: «Ах, уж эти мои генералы. Что они сделают с Польшей после моей смерти?» Он повторил эти слова во второй и в третий раз. <…> Дальнейших слов Маршала не могу повторить. Я сидел ошеломленный и подавленный…»

Это было не единственное доказательство того, что Пилсудский не верил в умение и таланты своих соратников и последователей. Но вместе с тем он не стремился, что было бы в тех условиях вполне разумным, к конституционному обеспечению преемственности власти. Он почти не интересовался разработкой новой конституции, за которую еще совсем недавно боролся со всей решимостью. Свои замечания он высказал в 1930 году в интервью для печати и позднее уже не возвращался к этому вопросу. Полностью отдал их на откуп председателю «ББ» Валеры Славеку. Отчасти это было связано с уверенностью, что тогдашний состав Сейма, срок полномочий которого истекал только в 1935 году, новой конституции не утвердит. Чтобы этого добиться, необходимо было заручиться поддержкой двух третей от общего числа депутатов («ББ» принадлежало 56 процентов депутатских мест в Сейме). Таким образом, оппозиция, которую можно было легко победить, когда требовалось обычное большинство голосов, в этом важнейшем вопросе могла успешно противодействовать правящему лагерю.

В такой ситуации «ББ» не спешил с разработкой проекта нового основного закона. В конце концов проект был готов в 1933 году. Летом Славек вынес его на публичное обсуждение. Наряду с усилением роли и ответственности президента обращало на себя внимание создание привилегированного института выборщиков, которые должны были избирать Сенат со значительно более широкими полномочиями, чем прежде. 26 января 1934 года, в тот самый день, когда в Берлине подписывался пакт о ненападении, Станислав Цар, главный создатель новых подходов к общественному устройству, предложил на рассмотрение Сейма так называемые конституционные тезисы. Это не был формальный проект конституции, который должен был быть представлен, согласно положениям конституции 1921 года, пятнадцатью днями раньше. В связи с чем оппозиция, оставив только двух наблюдателей, покинула зал заседаний, выполняя тем самым свое решение бойкотировать подготовительные работы по новой конституции. Это было ошибкой, поскольку Цар заявил, что раз оппозицию этот вопрос не интересует, то тезисы следует признать проектом конституции и утвердить. Маршал Сейма Свитальский поддержал это решение, не обращая никакого внимания на представителя оппозиции, заявлявшего, что такие действия противоречат конституции и регламенту Сейма. Голосование было проведено спешно. В стенограмме Сейма записано: «Маршал Свитальский: «Подтверждаю, что Закон о конституции во втором и третьем чтениях был Сеймом принят». (Длительные аплодисменты на скамьях клуба «ББ». Депутаты клуба «ББ» поют «Первую Бригаду». Возгласы: «Да здравствует полковник Славек!», «Да здравствует маршал Свитальский!») Спешно вернувшимся в зал депутатам от оппозиции осталось лишь наблюдать манифестацию победителей.

Основные созидатели этой победы ожидали похвал из Бельведера. «Мы советовали Свитальскому, — вспоминает Вацлав Енджеевич, — чтобы, не мешкая, он позвонил в Бельведер, информировал о принятии конституции и просил встречи с Пилсудским. Адъютант немного погодя перезвонил, сообщая, что Маршал примет Свитальского и Славека в среду, 31 января, то есть только через пять дней. Я помню, что от такого известия мы все оцепенели».

В ходе аудиенции Свитальский и Славек совсем не заметили удовлетворения Маршала. Даже наоборот, они столкнулись с прохладным отношением, остужавшим непомерные амбиции. «Я доложил Коменданту, что произошло 26 января, — записал Свитальский. — Отношение Коменданта к этому факту в принципе не было негативным, в то же время он сразу признал, что, учитывая важность Закона о конституции, принятие его хитростью и при помощи процедурных уловок ненормально и поэтому следует эти моменты приглушить и нейтрализовать путем подробной дискуссии и внесения поправок в Сенате. <…> После их следовало бы рассмотреть в Сейме. Комендант согласился со мной в том, что необходимо тут же завязать бой за решение вопроса о процедуре голосования: необходимо ли для этих поправок большинство 2/3 или обычное 11/20. (Мартовская конституция устанавливала порядок, что поправки к законам принимаются Сенатом большинством голосов 11/20; порядок же поправок к тексту конституции в основном законе 1921 года не обговаривался. Но из его духа следовало, что в этом случае Сейм должен принимать большинством 2/3 голосов. — Авт.). Комендант добавил, что наши уловки оправдывает только то, что в истории обычно конституции не принимались с соблюдением всех установленных формальностей. Что же касалось содержания конституции, то Комендант признался, что конституционных тезисов не читал, что он бережет себя только для определенной работы: в армии он занят почти исключительно расстановкой кадров, с тем чтобы по возможности оставить после себя на командных постах лучших, а также внешней политикой. <…> В принципе Комендант не хочет вникать в существо конституции».

Несмотря на это заявление, Свитальский все же высказал Маршалу свои сомнения о целесообразности предложения Славека создать привилегированную категорию выборщиков. Пилсудский разделил эти сомнения, в результате чего Славек, публично провозгласивший эту идею, оказался в чрезвычайно трудном положении. В своих позднейших спорах со Свитальским, Царом и Прыстором Славек даже предлагал поставить на повестку дня обсуждение этого решения Маршала. «На это я ответил ему, — писал Свитальский, — что такой шаг был бы совсем нелояльным по отношению к Коменданту. Комендант может деликатно формулировать свои советы, но может и весьма решительно и молниеносно делать выводы, когда его советам не внемлют».

Об этом деле стоило упомянуть еще и потому, что оно показывает, насколько важной и трудной была задача выслушивать и проводить в жизнь мнения и рекомендации Маршала. Со временем этот механизм стал разлаживаться прежде всего по двум причинам. Во-первых, Пилсудский высказывал свои соображения все реже и облекал их во все более загадочную форму. Во-вторых, подлинным несчастьем было то, когда к нему становился вхож тот, кто не всегда мог его понять или же в его словах охотно усматривал свои мысли. Так случилось в 1934 году, когда на пост премьер-министра был назначен Леон Козловский[163].

Приводя споры, которые велись среди «осведомленных пилсудчиков» о дальнейшей судьбе лагеря в Березе Картуской[164], Свитальский пишет, что «Козловский ссылался на то, что якобы Комендант одобрял идею лагерей-изоляторов. У меня были на этот счет сомнения. Однако уж если Козловский основывался тогда на подозрениях, что покушение на Перацкого[165] было инспирировано эндековскими кругами, то такой аргумент в сравнении с ошибкой власти терял свою актуальность». Лагерь в Березе просуществовал, однако, до 1939 года, и не только из-за ошибки, касавшейся того, кто совершил убийство министра внутренних дел Бронислава Перацкого. Были и другие причины.

Когда в марте 1935 года Козловский оставил кресло премьер-министра, Свитальский вздохнул с облегчением: «Я особенно удовлетворен отставкой Козловского и прежде всего потому, что я никогда не был уверен, точно ли повторяет Козловский слова Коменданта, и подозревал его в том, что он, сам того не желая, вкладывает в уста Коменданта свои собственные мысли».

Когда после Козловского кабинет министров возглавил Валеры Славек, Маршал уже переживал последнюю драматическую стадию своей болезни. Таял на глазах. В начале 1935 года доктора установили увеличение печени. Назначили специальные исследования, но Пилсудский, который уже давно испытывал неприязнь к такого рода процедурам, и на этот раз отложил их на потом. В феврале 1935 года умерла его сестра Зофья[166], которую он, вероятно, любил больше остальных братьев и сестер. Несмотря на крайне плохое самочувствие, он все же участвовал в похоронах в Вильно.

«Все мы были просто перепуганы ужасным состоянием Коменданта и его слабостью, — отмечал Складковский. — На его лице застыло мучительное страдание». Сохранилась фотография, запечатлевшая возвращение с кладбища. Маршала поддерживает один из железнодорожников. От него осталась одна тень.

Болезнь прогрессировала. Пилсудский был не в состоянии даже удержать карты в руках, чтобы разложить любимый пасьянс. 21 апреля он согласился наконец на приезд из Вены профессора Венкенбаха, известного онколога. Спустя четыре дня было проведено обследование. Диагноз звучал как приговор: рак печени, операция бессмысленна.

Последние дни Маршал провел в инвалидной коляске. Тогда он начертал от руки свою последнюю волю. Она начиналась словами: «Не знаю, захотят ли меня похоронить на Вавеле[167]. Пусть!» Далее он пожелал себе, чтобы его сердце осталось в Вильно, среди солдатских могил. Просил также, чтобы на это же кладбище перевезли гроб матери, похороненной на территории тогдашней Литвы в Сугнитах.

11 мая началось кровотечение, и Маршал угасал на глазах. Последние минуты известны из отчета Складковского, не забывавшего даже тогда вести дневник. «Супруга Маршала с дочерьми — на коленях у кровати, держа за руку умирающего мужа. В ногах стоит молящийся ксендз Корниллович. Справа над кроватью склонился доктор Мозоловский и наблюдает за лицом Коменданта. У Коменданта глаза все время закрыты. За время болезни его лицо совсем исхудало. Оно прекрасно и спокойно.

Тянутся долгие минуты, сопровождающиеся лишь свистом дыхания Коменданта и молитвами ксендза, совершающего последнее помазание. Все мысли наши останавливают свой бег. Остается та одна, страшная, что ничем уже мы не можем помочь Коменданту. (Складковский по профессии был врачом. — Авт.)

В какой-то момент Комендант захлебывается и дыхание его прерывается. Доктор Мозоловский делает движение, как бы еще пытаясь спасти Коменданта, но тут же руки его бессильно опускаются. Это уже смерть.

Все мы встаем на колени. Только адъютант несет службу стоя. 8 часов 45 минут вечера (12 мая 1935 г.)».

В стране был объявлен траур — официальный шестинедельный траур, а вместе с ним и личный, наполнивший печалью сердца многих людей.

«О смерти Пилсудского я узнал вечером, — вспоминал Казимеж Вежиньский[168]. <…> Была уже поздняя ночь, когда я направился к Бельведеру. <…> Ворота были закрыты. Около них в молчании стояло несколько десятков людей. В какой-то момент я ощутил, что кто-то протискивается ко мне и касается меня плечом. Это был Войцех Ястшембовский[169]. Долго так стояли мы рядом друг с другом. Когда мы собрались уходить, Ястшембовский кивнул на толпу и сказал: «Все это сироты, уже не будет этих бровей, под которыми мы могли найти защиту».

Так думали тогда в Польше многие. И не только пилсудчики. Смерть Маршала придала еще больше силы его легенде. Враги, конечно, не превратились в друзей, но и они замолкли, понимая, что это неподходящий момент плохо говорить об умершем.

Траурные торжества прошли поистине с королевским размахом. Три дня гроб с телом Маршала был выставлен в Бельведере. Около него прошли тысячи людей. Почести Маршалу отдали и за границей. Во Франции, Германии и СССР даже был объявлен официальный траур.

Вечером 15 мая гроб на пушечном лафете доставили к варшавскому собору. Перед ним люди толпились два последующих дня. Семнадцатого, после епископского богослужения, совершенного кардиналом Каковским, процессия направилась на Мокотовское поле, где перед гробом умершего вождя состоялся военный парад. Когда церемония близилась к завершению, неожиданно началась сильная гроза. Небо пронзали молнии, разносились раскаты грома, так, словно природа присоединилась к людской скорби. На собравшихся это произвело огромное впечатление.

Затем специальным поездом в свете прожекторов саркофаг был доставлен в Краков. Переезд длился всю ночь, а с умершим прощались полыхавшие на всем пути следования священные костры.

В Кракове после краткой торжественной церемонии на вокзале катафалк двинулся к Вавелю. Под бой «Зыгмунта»[170] генералы внесли саркофаг в собор. Архиепископ Сапега[171] совершил очередное епископское богослужение, после чего генералы вновь подняли на плечи саркофаг и поставили его в склепе святого Леонарда.

Вновь отозвался бой «Зыгмунта», и сто один раз отгромыхали пушки. Вся Польша замерла на три минуты молчания.

Согласно последней воле Маршала, его сердце осталось в Вильне, а мозг он завещал для исследования Университету Стефана Батория.


6.  Отшельник | Пилсудский | * * *