home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



1. Зюк


Пилсудский

Юзеф Клемент Пилсудский родился 5 декабря 1867 года в Зулуве в Литве. Он был четвертым ребенком Юзефа Винценты и Марии (урожденной Биллевич) Пилсудских. После него на свет появилось еще пятеро сыновей и три дочери, последние дети-близнецы умерли в грудном возрасте.

Семьи относилась к древним родам литовской шляхты, полностью полонизированной еще несколько веков назад.

Ее корни терялись во мраке истории. Легендарные свидетельства связывали род Пилсудских с упоминаемым в документах XV века Гинетом, а через него с мифической великокняжеской династией Довспрунга, кажется, правившей Литвой еще до Гедимина[3].

Позже, когда Юзеф Пилсудский достиг самых высоких постов в Речи Посполитой, это княжеское прошлое стало предметом острых споров. Сторонники с полной серьезностью указывали на царские корни Коменданта, видя в этом еще один аргумент, обосновывающий его предназначение властвовать. Враги беспощадно издевались над этой генеалогией и доказывали ее историческую несостоятельность.

«Тот Гинет, — писала в «Легенде Пилсудского» Ирена Панненкова, — который среди других литовских бояр получил польский герб (Заремба) в Хородле в 1413 году, был Гинет Концевнч (сын Коньчи), а не Гинвилтович, а значит, не потомок князя Гинвилта или Гинвилда.

Тот Гинет, между прочим, — добавляла мастер антипилсудчиковского памфлета, — был выдающимся, как мы сейчас сказали бы, «германофилом», или по тем временам «тевтонофилом». Он принадлежал к партии бояр, которые уже после унии 1386 года, попирая закон, выступали против Польши и против Ягеллы (трактат 1396 г.)[4]. В 1398 году вместе с 82 политическими единомышленниками он вынужден был переселиться в Пруссию, где тевтонцы приняли их с вниманием и осыпали дарами».

Упоминание этой любопытной исторической подробности преследовало ясную цель. Речь шла о компрометации «тевтонофильского» потомка XX века, о том, чтобы напомнить о его военном сотрудничестве с немцами. Каждый мог убедиться, что гинетовский череп давно уже пропитался симпатией к германским соседям. А в Польше, в течение веков сражавшейся с немецким нашествием, описанном в «Крестоносцах» Сенкевича[5], такие констатации не прибавляли популярности.

Пока же молодой панич, которого еще с виленских времен ближние называли Юзюком или Зюком, прятался в зулувском дворе, окруженный достатком и любовью родителей. Особенно любил мать, женщину незаурядную, как писал один из биографов, «с горячим сердцем возвышенных национальных и семейных идеалов, существо необыкновенное по своей доброте, правоте и стойкости».

Семья принадлежала к зажиточным главным образом благодаря приданому матери, которое существенно укрепило уже подорванное состояние Пилсудских. Однако вскоре от усадьбы, насчитывавшей более десятка тысяч гектаров, осталось совсем немного.

Как каждый факт, связанный с Пилсудским, так и это событие по-разному интерпретировалось биографами. Отдавая себе отчет в том, что во времена разделов Польши хорошее хозяйствование и защита польского состояния возводились в ранг патриотизма, они старались подчеркнуть благородные причины финансового краха семьи. Писали о губительных последствиях контрибуции, наложенной за участие отца в январском восстании. Подчеркивали новаторские методы хозяйствования, которые забитые массы не были в состоянии ни понять, ни оценить. Одним словом, изображали картину образцового владельца, задавленного репрессиями периода разделов и не находившего понимания у консервативного окружения.

Правда была более прозаична, несмотря на то что репрессии не обошли отца-повстанца. Упадок хозяйства был вызван в первую очередь хваленым новаторством в его ведении. Владелец Зулува был полон задумок, инициатив, планов. Значительно хуже ему удавалось претворять их в жизнь.

«Покупал сельскохозяйственные машины, — писал в «Воспоминаниях» Людвик Кшивицкий, — о которых где-то услышал и которые были за границей, но в Виленских краях в связи с чрезмерной дешевизной рабочей силы они не окупались. Рабочий же был неотесан, он великолепно ходил за сохой и деревянной бороной, но не умел обращаться с бороной металлической в ее различных вариантах. Те машины устаревали без дела, потихоньку превращаясь в ржавый лом. Основал спиртовой завод. Зулувскяя почва подходила для выращивания картофеля, но владелец не подходил для производителя спирта. Как раз во время начинающейся кампании производства спирта, а начало, в частности, зависело от прибытия акцизника, Пилсудский выехал с усадьбы. Начал течь спирт, но оказалось, что посуда для разлива продукции не приготовлена в достаточном количестве. Взяли из домашнего хозяйства все котлы, кастрюли, жбаны, колбы. Естественно, этого было очень мало, и спирт выливался на землю».

Эти слова писал не враг семьи, хотя такое впечатление и может сложиться. Свидетельствовала об этом хотя бы запись Фелициана Славоя-Складковского[6] в его известных «Отрывках донесений», содержащая суждение Пилсудского об отце: «Мой покойный отец был замечательным ученым-агрономом, но такая огромная усадьба, как Зулув, и конце его жизни выглядела подобно Сморгоне[7] после ее разрушения; во дворе был лес каменных столбов, неизвестно для какой цели. Один бог знает, чего он там не наделал, потому что не был администратором».

Этот, как сказали бы мы сегодня, экономический волюнтаризм способствовал тому, что, когда в 1874 году Зулув был уничтожен пожаром, на его восстановление не хватило средств. Семья переехала в Вильно. Ее финансы таяли все более заметно, доказательством чему становились очередные переселения во все меньшие и все худшие квартиры. Отец постоянно был полон больших надежд и новых замыслов, но его деятельность неизменно приносила разочарование. Главным источником существования стали банковские займы, которые полностью расходовались на содержание дома и неуклонно приближали момент окончательной продажи имущества с аукциона.

Зулувская атмосфера достатка и беспечности бесповоротно ушла в прошлое. Беспокойство перенеслось также на детей. Старший на год, чем Зюк, Бронислав[8] записал в дневнике в декабре 1884 года: «Завтра истекает срок выплаты по процентам в банке, а папа не имеет и половины требуемой суммы… Не знаю, что с нами будет? Чем дальше, тем хуже. Уже сейчас мало кто верит папе, а что будет дальше. Ужасно боюсь этого завтрашнего дня. Если дело пойдет так, то через пару лет мы останемся почти ни с чем…»

И хотя дети не страдали от голода, все чаще на собственной шкуре они чувствовали недостаток, испытываемый семьей. «Зюк не ходит в школу, — замечал в марте 1883 года Бронислав, — потому что не имеет штанов, а новых Морохель еще не принес».

Однако сам Зюк не очень-то близко к сердцу принимал все эти заботы. Судя по описанным Брониславом эпизодам, его поведение не свидетельствовало о чрезмерно развитом альтруизме.

«Мы пили чай у бабушки, — жаловался 14 февраля 1883 года Бронислав, — Зюк, Адась[9] и Зиньо {Казимеж, младший из братьев}, и обжора так бросился на перники[10], которые были поданы к чаю, что мне стало стыдно, а он даже не подумал, что это некрасиво. И дома Зюк не учитывает, хватит или нет ветчины другому, лишь бы ему было достаточно, а Зиньо и Адась не хотят отставать и поступают так же».

Несмотря на эту склонность к эгоизму, по мнению Бронислава, счастье всегда сопутствовало Зюку. «После обеда я ходил с Зюком на прогулки по некоторым улицам. Он не учит, но для него все будет хорошо, как и на всех предыдущих экзаменах. Его везение не сравнимо ни с чем, и так все время. Читает час, а ходит два, но завтра точно получит пятерку».

Зюка всегда сопровождали везение и успехи. «Этому Зюку безумно везет, — отмечал также брат, — все у него получается хорошо, а это потому, что ставит себя на первом плане и что много болтает (а делает мало), а дураки верят ему и восхищаются им…»

И хотя индивидуальность человека со временем меняется, не подлежит сомнению, что многие из тех черт до конца сохранились в характере Пилсудского, нанося отпечаток как на его личную жизнь, так и на общественную деятельность.

Чрезвычайно устойчивой чертой личности, сформировавшейся в то время, осталась также вражда к России. Первые ее зерна посеяла в сердце мальчика любимая мать. «Несгибаемая патриотка, — вспоминал он через несколько лет, — она не старалась даже скрывать перед нами боль и разочарование по поводу восстания. Да, воспитывала нас, делая, собственно, нажим на необходимость дальнейшей борьбы с врагом Родины».

Эта цель стала одним из наиболее переживаемых детских идеалов. «Все мои мечты концентрировались в то время вокруг восстания и вооруженной борьбы с москалями, которых я всей душой ненавидел, считая каждого из них подлецом и вором. То последнее было в конце концов оправданным. В свое время рассказы о подлостях и варварстве орды Муравьева[11] не сходили с уст каждого».

Действительно, репрессии после восстания были в Литве особенно ужасны, а курс на русификацию[12] соблюдался исключительно безоговорочно и последовательно. Но в те годы в образе мышления Пилсудского произошло также фальшивое и далеко идущее по своим результатам отождествление царизма и причиненных им несправедливостей с Россией и русским народом. Это, в частности, способствовало тому, что с течением времени антирусизм стал основным пунктом его политической программы.

Пока же детские восприятия и наблюдения нашли подтверждение в молодежной, гимназической практике. «Я стал учеником, — писал он в 1903 году в статье «Как стать социалистом», — первой Виленской гимназии (в 1877 г. — Авт.), находящейся в стенах старинного Виленского университета, бывшей альма матер[13] Мицкевича[14] и Словацкого[15]. Выглядело все здесь, естественно, иначе, чем в их времена. Хозяйствовали здесь, учили и воспитывали молодежь царские педагоги, которые приносили в школу всякие политические страсти, считая в порядке вещей попирание самостоятельности и личного достоинства своих воспитанников. Для меня гимназическая эпоха была своего рода каторгой. <…> Не хватило бы воловьей кожи на описание неустанных, унижающих придирок со стороны учителей, их действий, позорящих все, что ты привык уважать и любить. <…> В таких условиях моя ненависть к царским учреждениям, к московскому притеснению возрастала с каждым годом…»

Однако в те годы Пилсудский не вел, как бы ни мечтали об этом его биографы, активной антиправительственной деятельности. Правда, вместе с Брониславом он состоял в тайном гимназическом обществе «Спуйня», но на деле это был типичный молодежный конспиративный кружок, членами которого становились чаще всего в поисках романтики, чем по сознательному политическому выбору.

На эту непоследовательность, не позволяющую увязать обильно изрекаемые им позднее антирусские декларации с беззаботными гимназическими годами, с ехидцей обращали внимание противники. «Его школьная жизнь, — писала Панненкова, — внутренние переживания в стычках с московскими педагогами <…> — типичные для ряда поколений польской молодежи, проходящей через московскую школу, и известные всем, кто был в такой школе, — зафиксированы Жеромским в «Сизифовом труде»[16]. Как известно, много было таких, кто в борьбе с той школой и в бунте против системы русификации раньше времени ломали себе жизнь, изгонялись за «неблагонадежность» и нередко не могли уже получить даже среднего образования. Пилсудский закончил школу».

Сколько же издевательства и насмешек было в тех трех неброских словах, завершающих абзац! Будто бы простая констатация очевидного факта, а в основе своей, в контексте предыдущих выводов — жестокое обвинение в часто проявлявшемся в Польше патриотизме громких слов и несравнимо меньших дел.

По окончании гимназии в 1885 году восемнадцатилетний юноша с прекрасной генеалогией и значительно менее привлекательными перспективами встал перед выбором путей взрослой жизни. О спокойном существовании землевладельца даже не приходилось мечтать. От огромного, как это было несколько лет назад, состояния остались крохи. Нужно было, и быстро, получить специальность, обеспечивающую самостоятельность. Зюк решил учиться медицине, что давало бы затем стабильный подходящий заработок.

Финансовое состояние семьи выглядело столь плачевным, что, выбирая учебное заведение, он подумал об относительно дешевом, провинциальном университете в Харькове. Там он и оказался осенью 1885 года. Учился без энтузиазма. Не бросился и в водоворот студенческой политической жизни, хотя столкнулся с модной в то время студенческой конспирацией. За участие в демонстрации провел даже пару дней под арестом. Однако в активистах не ходил. По окончании первого года возвратился в Вильно, намереваясь после каникул возобновить учебу в университете в Дерпте[17].

Почтовые формальности, связанные с переводом, затянулись. В Вильно Зюк не был особо занят, не работал, оставаясь на содержании семьи. Одновременно немного втянулся в конспиративную деятельность, встречаясь в кругу друзей и дискутируя о модном тогда социализме. Именно тогда впервые обратился к русскому изданию «Капитала» Маркса. Чтение не произвело на него впечатления. «Абстрактная логика Маркса, а также властвование товара над человеком не укладывалось в моем мозгу», — вспоминал он в 1903 году. А много лет спустя, в 1931 году, он облек эту мысль в такие слова:

«Я старался познать и углубить идеи социализма. Начал читать «Капитал» Маркса. Но когда встретился с доказательством, что стол равняется сюртуку или же может равняться сюртуку, если речь идет о количестве и стоимости труда, которые заключают оба эти предмета, я закрыл книгу, так как такое истолкование казалось мне вздором. Материалистическая философия, властвование которой быстро закончилось и на почве которой возникла теория Маркса, никогда не умела убедить меня».

Это искреннее признание свидетельствовало в равной степени как о психическом складе, так и о пробелах в образовании. Ведь можно считать теорию Маркса ошибочной, но поднимать ее на смех рассуждениями об идентичности стола и сюртука означало показать не столько убеждения, сколько экономическое невежество.

Заполненное в большей части скукой ежедневного прозябания, вынужденное пребывание в Вильно прервал арест 22 марта 1887 года. Неожиданно девятнадцатилетний юноша оказался втянут в круговорот больших и грозных дел, о значении которых даже не мог и догадываться.

Действовавшая несколько месяцев назад в Петербурге террористическая фракция «Народной воли» решила убить царя Александра III. Покушение готовились осуществить с помощью бомбы, дополнительно наполненной ядом, чтобы монарх погиб даже в случае легкого ранения. Необходимые смертоносные компоненты доставили из Вильно. Помогли в этом братья Пилсудские, особенно Бронислав, который, обучаясь в Петербурге, участвовал в конспиративной жизни города. Но ни он, несмотря на принадлежность к организации, ни тем более Зюк, который только выполнял просьбы брата, понятия не имели о подготовке покушения. Информированность Бронислава о заговоре была более широкой, а Зюка, видимо, ограничивалась тем убеждением, что он участвует в каких-то неопределенных действиях, квалифицируемых правом как подрывная деятельность. Однако это его не очень беспокоило, а революционная этика того времени требовала оказывать мелкую помощь в проведении антиправительственных акций.

Подготовка к покушению была закончена. Однако заговорщикам не везло. 10 марта 1887 года они несколько часов подстерегали царя, но он не покидал дворца. Подобная неудача постигла их спустя два дня. Неудача преследовала их и еще через день, когда, казалось, успех был так близок: 13 марта Александр III направлялся на траурную панихиду в годовщину смерти отца, который ровно шесть лет назад погиб от бомбы заговорщика Игнацы Гриневицкого — поляка, члена «Народной воли». Однако случай распорядился так, что служба плохо поняла поручение и уже готовый в дорогу царь вынужден был полчаса ждать карету. На головы виновных посыпались громы. Никто не знал, что эта задержка спасает монарха от участи своего отца.

В то же время полиция арестовала заговорщиков. Это произошло случайно. Она следила за одним из конспираторов по совершенно иному поводу и решилась на профилактическое задержание его вместе с группой лиц в таком людном месте, как трасса, по которой проезжает кортеж монарха. Когда выяснилось, какая большая добыча сама попалась в руки, власти приступили к энергичному следствию. Оно охватывало все более широкие круги, в частности, из-за того, что несколько арестованных не выдержали допросов и выдали всю информацию, которой располагали.

Одна из с трудом распутываемых полицией нитей привела к братьям Пилсудским. И хотя не было доказательств участия в подготовке покушения, их на всякий случай сурово наказали.

Бронислав, разделяя судьбу всех обвиненных в покушении, был присужден к смертной казни, которую царь «милостиво» заменил на 15 лет сибирской каторги. Ибо в конце концов власти решили, что повешение пяти лиц (в том числе одного из главных организаторов покушения — Александра Ульянова, брата Владимира Ульянова-Ленина) и так отпугнет других от мыслей о покушении.

Зюка вообще не поставили перед судом. В принципе полиция не имела убедительных доказательств его вины, однако считала, что даже самая малая причастность к «государственному преступлению» не должна пройти безнаказанно. В результате ничего не знающего о покушении юнца еще до процесса, в административном порядке, наказали пятилетней ссылкой в Восточную Сибирь.

Он тяжело пережил это. На него обрушился совершенно неожиданный удар. Переполнявшие его настроения, горечь и надломленность отчетливо проявились в стихотворении, которое он написал как раз накануне отъезда в Сибирь:

Разбита жизнь моя по воле рока.

И мой пример, излом в моей судьбе

Пусть будут поучительным уроком,

Как следует готовиться к борьбе.

Не рвитесь безрассудно в гущу дела,

А много думайте, работайте сполна,—

И лишь тогда настойчиво и смело

Штурмуйте цель, что жизнью вам дана [18].

Стихотворение заканчивалось личным впечатлением:

Скажите, что было ему очень больно,

За мгновенье ошибки заплатил он невольно,

И напрасно погиб, хотя цель и имел.

Надо его простить, ведь любить он умел.

Биографы ставят под сомнение подлинность этого произведения. Оно не вошло и в «Избранные записки», включающие все писательские труды Пилсудского. В конце концов этому трудно удивляться. Стихотворение не соответствовало, а в целом даже входило в коллизию с создаваемой позднее легендой, в которой ссылка была представлена как следствие давно осуществленного политического выбора — настойчивой борьбы с Россией.

Подобным способом был развенчан миф о пребывании Пилсудского в Сибири, представлявшийся его сторонниками как период твердой школы жизни, закалки и самопожертвования, одиночества и мужества, наблюдательности и раздумий. Молодой ссыльный изображался как друг и товарищ из разряда самых достойных польских мучеников. С одной стороны, борцов за дело народа — повстанцев января, главным образом Бронислава Шварца[19], члена Центрального Комитета периода, предшествовавшего взрыву борьбы. С другой же стороны, его рисовали в окружении поборников общественного дела — пролетариев, заключенных в Сибири после разгрома первой польской рабочей партии.

По мнению биографов, Пилсудский после пяти лет ссылки возвратился в страну как зрелый муж, осознающий величие национальных и общественных целей, к реализации которых с этих пор он будет стремиться без устали, используя самые лучшие методы и средства.

И в этом случае действительность была далека от легенды. Без сомнения, во время пребывания в Сибири Зюк повзрослел, столкнулся с настоящими революционерами, которые относились к нему как к товарищу, превратился из мальчика в мужчину. В его возрасте пять лет в любых условиях должны были составлять важный отрезок жизни. Но от так понимаемого становления личности было далеко до идеализированного образа мужа без пороков, безошибочно понимающего суть польской политической загадки благодаря необычному интеллекту и силе духа.

Впрочем, сохранился чрезвычайно интересный источник, который не вызывает в этом вопросе никаких сомнений. Это письмо Зюка к Леонарде Левандовской, первой его любви. Он познакомился с ней в ссылке. Знакомство не было продолжительным, поскольку срок наказания избранницы закончился раньше. Затем более чем полтора года они переписывались, открывая самые сокровенные уголки своих душ.

Картина, возникающая из тех интимных текстов, даже в ничтожной степени не подходит к образу Пилсудского, рисуемого перьями биографов.

Как это подчеркивается в процитированном выше прощальном стихотворении, Зюк решительно держался на дистанции от каких бы то ни было революционных порывов. «Сейчас, — отмечал он в письме от 20 августа 1890 года, — я займусь подсчетом недель, которые остались до конца моего срока. Представь себе целых 85 недель. Впрочем, я пришел к убеждению, что мне наверняка добавят еще каких-то два года. Во-первых, за дело в марте (Пилсудский пользуется старым стилем для определения даты покушения на царя. — Авт.), а именно за это меня сослали, хотя же, ей-богу, я мог бы дать им слово чести, что больше в подобные 1 марта дела не буду вмешиваться (курсив наш. — Авт.). Однажды я обжегся и то без особенного желания, поэтому после такой науки тем более буду осторожным. Во-вторых же, глупое иркутское дело (Пилсудский по пути и ссылку участвовал в бунте заключенных в Иркутске, за что был приговорен к нескольким месяцам заключения. — Авт.) мне также может помешать. Вот как приходится расплачиваться за грехи молодости и отсутствие опыта…»

Из писем видно, что в то время он жил от утра до вечера, не посвящая особо много времени расширению интеллектуального горизонта. Впрочем, и сам признавался в этом. Писал Леонарде 10 марта 1891 года: «В самые лучшие минуты я чувствую, что надо мной как бы что-то повисло, возбуждая во мне неудовлетворение собой, окружением, моим образом жизни. Сейчас я в этом хорошо разобрался. Дело в том, Милая, что меня воспитали так, что мне внушили веру в мои способности и, что из этого вытекает — в необычное мое предназначение. Эта вера глубоко въелась в меня, но в то же время я не был воспитан в духе настойчивости, без которой, разумеется, много намерений может остаться только намерениями. Применительно же к здешней жизни эти две стороны моего характера проявляются в следующем. Я чувствую, что мне надо много-много работать; ощущая в себе способности, я упрекаю себя, что их расточаю, а настойчивости в выполнении своих намерений не имею, отсюда остается глухое неудовлетворение собой, угрызения совести не отпускают меня ни на минуту…»

Эти откровения были близки содержанию записок Бронислава, обращавшего внимание на надменность брата и одновременно на его нежелание систематически работать. Они имели мало общего с восторженностью биографов, говорящих о напряженной работе по самосовершенствованию.

В свете переписки лопаются также и более конкретные мифы, хотя бы о великой дружбе, объединявшей Зюка со Шварцем. «Шварц, — писал Пилсудский в единственной на эту тему заметке от 20 августа 1890 года, — малый симпатичный, разумеется, немного староват, чтобы быть мне приятелем, но с ним чрезвычайно приятно говорить, так как он очень много читал и видел. Некоторые его бзики только добавляют радости в беседе с ним».

Следовательно, Пилсудский проводил годы ссылки не так, чтобы это напоминало поведение революционера, готовящегося к дальнейшей борьбе с ненавистным злом. В то время он и не думал о начале каких-либо заговорщических действий.

Не знал даже, что делать по истечении срока. Беспомощно признавался в этом в письме от 5 ноября 1890 года: «Думая о том времени, когда я возвращусь домой, часто не могу себе представить, как я устроюсь. Было бы, понятно, очень хорошо, если бы не потребовалось лично бороться за быт, добывать кусок хлеба. Такую жизнь могло бы дать имение, если бы оно сохранилось в целости до моего возвращения, а это еще неизвестно. В противном случае я абсолютно не знаю, за что возьмусь, не могу себе представить ни одного занятия, в котором чувствовал бы себя как дома. Ведь не давать же уроки, слишком паскуден этот труд, а только это, кажется, я умел бы делать без всякой подготовки. Понятно, можно мечтать, как я мечтаю, о литературном труде, но и для этого надо многому подучиться. В целом, повторяю, в стране я практически не могу представить себя, и это меня немного пугает. Разумеется, я верю в свои силы и способности, но, с другой стороны, кто же в это не верил, а несмотря на все, как часто мы встречаем так называемых неудачников. Вот будет анекдот, когда в итоге, не найдя для себя подходящей работы и убедившись в том, что в стране я совершенно не нужен, приду к убеждению, что я чувствую себя на месте только в Сибири, в роли преступника; по крайней мере, это совершенно четкое и ясное положение. Но что об этом говорить, ведь возвращение в страну еще так далеко, это будущая жизнь…»

Действительно, до конца срока наказания ему оставалось еще более полутора лет. Он провел это время, как и предыдущие годы, от случая к случаю подрабатывая, занимаясь охотой, беседами, чтением.

После отъезда Леонарды в его жизни появились новые женщины. В письме от 24 июня 1891 года он писал: «Леося! Я не писал тебе так долго потому, что не имел силы и сердца сообщить тебе, что наши отношения такими, как были, далее оставаться не могут. Леося! Забудь обо мне, я недостоин тебя и, если можешь, прости меня. Я хотел бы… да нет, на все, о чем хотел бы тебе сообщить, не хватит бумаги, итак, все равно, милая, дорогая, будь счастлива. До свидания, может, навсегда. Зюк».

Эту таинственную формулировку прояснило признание от 16 сентября 1891 года: «Я, любя тебя, отдал себя другому человеку…» А значит, измена, а позднее — угрызения совести. Последние были сняты письменным прощением Леонарды, но юношеская любовь явно не выдерживала испытания расставанием. Никогда также не была выполнена взаимная договоренность о женитьбе по возвращении в страну. Неизвестно, кто первый отказался от данного в Сибири слова. Но факт самоубийства Леонарды несколько лет спустя может быть красноречивым ответом на этот вопрос.


Вступление | Пилсудский | 2.  Товарищ Виктор