home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

К мотелю они подъезжали по отдельности: вначале высокий афроамериканец в «лумине» позапрошлого года выпуска, затем — попозже — невысокий белый. Каждый взял себе стандартный номер с двумя кроватями, на разных этажах — темнокожий на первом, белый на втором. Друг с другом они не контактировали (и не будут вплоть до отъезда завтрашним утром).

У себя в номере белый тщательно проверил, нет ли на одежде следов крови; их не оказалось. Убедившись, что одежда чиста, он скинул ее на кровать и встал, нагой, у зеркала в небольшой ванной. Он медленно повернулся кругом, слегка при этом морщась, и оглядел шрамы на спине и на бедрах. Долго их созерцал, водя задумчивым взглядом по рисунку швов на коже. При этом его лицо было бесстрастным, как будто он смотрел не на собственное отражение, а на некий сторонний объект, который, судя по всему, жестоко пострадал и теперь носит на себе отметины не только психологические, но и физические. Однако этот человек за стеклянной поверхностью, собственно, им не является. Он-то сам как раз цел и невредим, без малейшего изъяна от чужого насилия, и стоит только свету в комнате померкнуть, он отойдет, оставит этого, который со шрамами, в зазеркалье, помня лишь выражение его глаз.

Он еще немного потешил себя фантазиями и, осмотрительно завернувшись в чистое полотенце, пошел под уютное мерцание телевизора.

В жизни человека по имени Ангел невзгод было множество. Некоторые — он отдавал себе в этом отчет — можно было объяснить свойствами его воровской натуры; его некогда стойкого убеждения, что если тот или иной предмет имеет возможность продаваться, перемещаться и похищаться, то он, предмет, только и ждет того, чтобы неуловимую, но значимую роль в его переходе из одних рук в другие сыграл именно Ангел. Он был хорошим вором, но хороший не значит великий. Великие воры не попадают в тюрягу, а вот Ангел провел достаточно времени за решеткой, чтобы понять: стать подлинной легендой на воровском поприще ему мешают собственные недостатки. К сожалению, он был еще и оптимистом, а потому понадобились объединенные усилия тюремных властей как минимум двух штатов, чтобы подернуть облаками его столь солнечную, столь естественную предрасположенность к преступлениям. Тем не менее он избрал именно воровскую стезю, а потому все причитающиеся наказания сносил со стоической невозмутимостью.

Хотя были и другие области в жизни Ангела, никак ему не подвластные. Скажем, он не выбирал себе мать, исчезнувшую из его жизни, когда он еще ползал на четвереньках. Ее имя не фигурировало ни в каком свидетельстве о браке, а прошлое было таким же безликим и непроницаемым, как тюремная стена. Звалась она Марта — и это все, что ему было о ней известно.

Хуже того, он не выбирал и отца — а тот, который у него был, являлся скверным человеком: пьяница-дебошир, мелкий преступник, ленивый нелюдим, державший своего единственного сына как в хлеву — в грязи и бескормице (лучшее, что Ангел при желании, с большой натяжкой мог припомнить, это сухие хлопья и что-нибудь из фастфуда). Одним словом, Плохой Человек с большой буквы. Не отец в истинном, семейном смысле этого слова, а именно папаша. В худшем смысле.

Паскуда, одно слово.

Жили они в халупе без лифта на Дегроу-стрит — там, где к воде выходит бруклинская Коламбия-стрит. В начале прошлого века на этой улице ютились в основном ирландцы, работавшие в ближних доках. В двадцатые их щедро разбавили пуэрториканцы, и в таком виде Коламбия-стрит просуществовала более-менее неизменно до конца Второй мировой — но когда родился наш мальчик, эти кварталы уже приходили в упадок. Открытие в 1957 году скоростной автострады Бруклин — Куинс отрезало мастеровую Коламбию от зажиточных районов Коббл-хилл и Кэрролл-гарденс, а планы строительства по соседству коммерческого контейнерного депо привели к тому, что многие жители, наспех распродав нажитое, снялись с якоря и отчалили в другие места. Однако контейнерному депо материализоваться было не суждено; вместо этого портовая индустрия переместилась в соседний Нью-Джерси, в Порт-Элизабет, вызвав в Коламбии отчаянный всплеск безработицы. Начали закрываться итальянские пекарни и овощные магазинчики, вместо них на пустующих участках как грибы росли пуэрториканские каситы. Потерянно бродил по окрестностям одинокий, никому не нужный мальчик, воображая, что является хозяином этих заколоченных цехов и домов с проваленными крышами. Он мечтал, а сам старался как можно реже попадаться на глаза и под руку Паскуде, нрав у которого становился все более крутым, а поведение все менее предсказуемым. Приятелей у Паскуды почти не осталось, вместе с тем он словно притягивал к себе отпетых отморозков (примерно так иная собака как будто сама навлекает на себя гнев сородичей, и вот уже хвост у нее окончательно поджат, а уши притиснуты к голове, и непонятно теперь, является ли это следствием мучений или, наоборот, их причиной).

В 1958 году Паскуда лишился своей работы разносчика после того, как в пьяной сваре накинулся на профсоюзного активиста и угодил в черный список. Нагрянувшие через несколько дней на квартиру ребята отдубасили Паскуду палками и цепями. Ему еще повезло, что он отделался лишь переломами: тот активист профсоюзником числился только на бумаге и опекаемую контору редко удостаивал посещением. Женщина — одна из череды преходящих, не очень желанных гостей со шлейфом сигаретного дыма и запаха дешевых духов, — в худшие моменты жалела мальчика, подкармливая его яичницей с противным жирным беконом. Но потом ушла и она — после шумной ночной перепалки с Паскудой, привлекшей к их окнам соседей, а к дверям полицию. С тех пор женщин у Паскуды не было, а сам он погрязал в отчаянии и нищете, утягивая за собой и сына.

Впервые папаша продал Ангела в возрасте восьми лет — за ящик виски. Покупатель вернул сына домой часов через пять, завернутым в одеяло. В ту ночь мальчик, ставший Ангелом, лежал, уставясь в стенку, в страхе, что если он моргнет, то в этой мгновенной темноте за ним снова придет чужой дядька. Боялся он и пошевелиться, так у него все болело и жгло внутри.

Паскуда тогда от щедрот дал ему фруктовые колечки, а в виде особого угощения шоколадный батончик «Бэби Рут».

Даже теперь, прикидывая, Ангел не мог толком вспомнить, сколько же таким образом прошло дней; помнилось лишь, что папашины сделки учащались, а число предлагаемых взамен бутылок все уменьшалось, равно как и пригоршня мятых купюр. В четырнадцать лет, после нескольких попыток сбежать от клиентов (за что Паскуда безжалостно его наказывал), Ангел вломился в бакалею на Юнион-стрит, что в двух шагах от полицейского участка, и украл две коробки «Бэби Рут», которые съел прямо на пустыре у Хикс-стрит — сидел и жрал до блевоты. Когда его нашла полиция, желудок мальчугану сводило так, что он едва мог передвигаться. За тот взлом Ангел схлопотал два месяца колонии — во-первых, из-за общего ущерба магазину, а во-вторых, из-за желания судьи сделать острастку малолетним правонарушителям, от которых в этом гиблом районе действительно не стало уже житья. Когда Ангела выпустили, на пороге их запущенной квартирки его уже поджидал Паскуда, а с ним сидели, дымя, двое мужиков.

Батончика на этот раз не было.

В шестнадцать он ушел из дома и на автобусе переехал на тот берег, в Манхэттен, где около четырех лет перебивался как мог (теперь уже и представить сложно как): спал на улице или в грязных, опасных многоквартирных домах, работал кем придется и все больше промышлял кражами. В памяти жили зловещий блеск ножей и грохот выстрелов; вопли женщины, переходящие в слабеющие всхлипы, а затем и в вечный покой. Имя Ангел стало частью его бегства; им он отрешался от себя прежнего подобно тому, как змея сбрасывает кожу.

Однако ночами ему все так же виделось, как по пустым коридорам, по комнатам без окон крадется папаша — чутко вслушиваясь в дыхание спящего сына. А в руках у него шоколадные батончики. Когда Паскуды наконец не стало (сгорел пьяный у себя в квартире, подпалив соседей сверху и по бокам, от непотушенной сигареты), его ставший мужчиной мальчик, узнав об этом из газет, расплакался. Сам не зная почему.

В жизни, и без того щедрой на невзгоды, напасти и унижения, 8 сентября 1971-го Ангел по-прежнему вспоминал как день, когда дела из разряда просто плохих перешли в действительно скверные. Ибо в тот день его вместе с двумя сообщниками судья приговорил к «пятерке» — за смуту на торговом складе в Куинсе. Суровость приговора отчасти объясняется тем, что двое из обвиняемых набросились в коридоре на пристава, после того как тот высказал предположение, что уже вечером они будут лежать на шконках задницей кверху, с заткнутым полотенцем ртом. Из троих приговоренных девятнадцатилетний Ангел оказался самым младшим.

Отбывать заключение в Аттике (тридцать миль к востоку от Баффало) было уже само по себе плохо. Аттика была, можно сказать, дырой на вулкане: переполненная, бурная, грозящая взорваться. И вот 9 сентября, буквально назавтра после «прописки» Ангела в тюремном дворе «D», это самое извержение и произошло, что на судьбе вновь прибывшего отразилось хуже некуда. Восстание в Аттике, приведшее к захвату заключенными нескольких тюремных секций, обернулось тогда сорока тремя смертями и восемью десятками раненых. Количество смертей и ранений стало следствием решения губернатора Нельсона Рокфеллера восстановить контроль над тюремным двором «D» любыми силами и средствами. На скопившихся во дворе арестантов градом полетели емкости со слезоточивым газом; началась беспорядочная, фактически вслепую стрельба по толпе в тысячу двести человек, вслед за чем ее потеснила волна национальных гвардейцев с пистолетами и дубинками. Когда дым и газ рассеялись, одиннадцать охранников и тридцать два заключенных были найдены бездыханными.

Меры подавления оказались быстрыми и безжалостными. Заключенных раздевали и били, заставляли есть грязь; их стегали раскаленными цепями, угрожали кастрировать. Человек по имени Ангел, всю эту бучу просидевший под нарами в камере, своих сокамерников боялся немногим меньше кары, которая неминуемо должна была обрушиться на всех ее участников после подавления бунта. Все так и вышло: его выволокли на тюремный двор и на глазах у охранников заставили голышом ползти по битому стеклу. Когда он, не в силах больше выносить боль в животе, руках и ногах, перестал ползти, к нему, давя стекло тяжелыми сапогами, подошел надзиратель по кличке Шкура и встал на спину.

Лишь спустя без малого тридцать лет, 28 августа 2000 года, федеральный судья Майкл Телеска из Федерального окружного суда в Рочестере вынес решение о выплате компенсации в восемь миллионов долларов пятистам бывшим узникам Аттики и их родственникам за расправу, учиненную в тюрьме после бунта и погрома. На открытом судебном заседании с рассказами об учиненных зверствах выступило около двухсот истцов — в их числе и некий Чарльз Уильямс, избитый так, что пришлось ампутировать ногу. Имени Ангела среди претендентов на ту компенсацию не значилось: он был не из тех, кто верил в справедливость, исходящую из судебных инстанций. Так получилось, что во время отсидки в Аттике ему припаяли срок, и он еще четыре года досиживал на Рикерс-Айленде. В итоге на волю он вышел сломленный, павший духом, чуть ли не на грани самоубийства.

Как раз в ту пору, жаркой августовской ночью, он приметил открытое окошко квартиры в Верхнем Уэст-Сайде, куда и проник через пожарный выход. Квартира была полный отпад: квадратов четыреста, не меньше; паркет, персидские ковры, африканские статуэтки и прочие безделушки, со вкусом расставленные на столах и полках, плюс коллекция винила и компактов с акцентом на кантри — часом, не нью-йоркская берлога Чарли Прайда?

Ангел осмотрительно прошелся по всем комнатам: никого. Позднее оставалось лишь дивиться: и как он только проглядел того парня? Понятно, квартира была большущая, но ведь он успел обойти все ее закоулки; открывал шкафы, залезал даже под кровать (кстати, не нашел там ни пылинки). Но стоило ему с прихваченным теликом направиться к пожарному выходу, как сзади послышалось:

— Эй, я смотрю, взломщик из тебя никакой. Тупее, наверно, только те, кто ставил прослушку в «Уотергейте».

Ангел обернулся. В дверях, обмотавшись на манер набедренной повязки синим полотенцем, стоял баскетбольного роста темнокожий — бритый наголо, с гладкими, без растительности грудью и ногами. Тело сплошь в буграх и узлах мускулов, ни унции жира. В правой руке — пистолет с глушителем. Хотя испугал Ангела не пистолет, а глаза того парня. Нет, взгляд вовсе не психопата — их Ангел навидался в тюряге. Эти глаза были умные, проницательные, с юморком и вместе тем странно холодные.

Этот парень был киллером.

Настоящим.

— Мне проблемы не нужны, — спохватился Ангел.

— А не стыдно?

Ангел сглотнул.

— Сказать — все равно не поверишь.

— Значит, телик мой хочешь прибрать?

— Да нет, это не твой. Так, похожий. На самом деле… — Ангел осекся и впервые в жизни решил, что в данном случае лучше все говорить как есть. — Да нет, конечно, — вздохнул он. — И телик это твой, и прибрать я его собирался.

— Ты думаешь, я на это соглашусь?

— Думаю, что нет. — Ангел почему-то кивнул. — Я его, наверно, лучше поставлю.

Телевизор в самом деле становился тяжеловат.

Темнокожий секунду подумал.

— А впрочем, можешь его и попридержать, — неожиданно сказал он.

От такой неожиданности Ангел расцвел:

— В самом деле? Можно его взять?

Парень с пистолетом, похоже, улыбнулся — во всяком случае Ангел принял за улыбку то, что, не исключено, было нервным тиком.

— Да нет. Я сказал, что ты можешь его попридержать — вот и держи. Стой вот так и держи. А если уронишь, — улыбка стала шире, — я тебя пристрелю.

Ангел сглотнул. Телевизор внезапно прибавил в весе чуть ли не вдвое.

— Любишь кантри-музыку? — спросил темнокожий атлет, беря со стола пульт и включая CD-проигрыватель.

— Не-а, — ответил Ангел.

— Н-да. Тогда у тебя, блин, полная непруха.

Можешь и не рассказывать, — лишь вздохнул наш незадачливый взломщик.

Полуголый атлет уселся в кожаное кресло, аккуратно расправив на себе полотенце, и непринужденно махнул стволом в сторону Ангела.

Я и не собирался. А вот ты давай выкладывай…


Сидя в полумраке, человек с именем Ангел размышлял обо всех этих, казалось бы, случайных, разрозненных событиях, в итоге приведших его сюда. В памяти ожили слова Клайда Бенсона — последние, как раз перед тем как он, Ангел, пустил в него пулю:

«Я обрел Христа».

«Значит, тебе не о чем волноваться».

Бенсон просил снисхождения, но не получил.

Большую часть своей жизни Ангел зависел от милости других: отца; мужчин, берущих его, еще ребенка, в провонявших съемных квартирах; надзирателя Шкуры в Аттике; заключенного Вэнса в тюрьме на Рикерс-Айленде, решившего, что Ангел самим своим существованием оскверняет жизнь и этого нельзя выносить — покуда кое-кто не зашел и не позаботился, чтобы тот Вэнс больше не представлял собой угрозу ни Ангелу, ни кому бы то ни было.

И вот жизнь вывела его на этого человека, который сидит сейчас в номере этажом ниже, — и началась в каком-то отношении новая жизнь; жизнь, в которой ты более не жертва и не зависишь уже от милости других. Ангел почти уже забыл те события, через которые ему в свое время пришлось пройти; которые делали его тем, кем он был.

До той поры, когда Фолкнер приковал его к стойке душа и начал срезать со спины кожу, а дочь и сын держали Ангела сзади — женщина слизывала пот с его бровей, а мужчина алчным шепотом успокаивал вопящего через кляп. Он помнил лезвие, его холод, нажим на кожу с последующим нестерпимым проникновением в плоть. И в тот миг все прежние призраки с воем набросились на Ангела повторно — вся его страшная память, все страдание, — и вновь ощутился во рту вкус шоколада.

Шоколада и крови.

Каким-то образом он выжил.

Но жив и Фолкнер, а этого Ангел вынести просто не мог.

Чтобы жил Ангел, Фолкнер должен умереть.

А что же тот, другой человек — спокойно-решительный темнокожий мужчина с глазами киллера?

Всякий раз, когда в присутствии Луиса одевался или раздевался его партнер, тот напускал на себя хладнокровие, хотя на самом деле при виде шрамов на коже Ангела все в нем переворачивалось; особенно если друг, натягивая рубашку или штаны, замирал, давая улечься боли, а лоб ему покрывала испарина. В первые недели по возвращении из клиники Ангел предпочитал попросту не раздеваться — так и укладывался на живот, пока смена одежды не становилась насущной необходимостью. О том, что произошло на острове проповедника, он предпочитал не распространяться, хотя это явно бередило его днями и не давало заснуть ночной порой.

Прошлое партнера Луису было открыто гораздо больше, чем о Луисе знал Ангел, принимающий его немногословность за нежелание выдавать нечто, выходящее за пределы обыкновенной скрытности. Между тем на некоем внутреннем уровне Луис сознавал то чувство насильственного осквернения, которое наверняка сохранил Ангел. Насилие, истязательство со стороны того, кто превосходит тебя по возрасту и по силе, должно было давно кануть в прошлое — как в гробницу, заваленную похотливыми руками и шоколадными батончиками. Но теперь на той гробнице как будто оказалась сломана печать, и прошлое изливалось из нее подобно зловонию, отравляя настоящее и будущее.

Ангел был прав: Паркеру тогда, при подвернувшемся случае, надо было проповедника сжечь. А он вместо этого избрал альтернативный и куда менее надежный путь, положившись на силу закона. Хотя некая укромная часть Паркера, которая пистолетом сводила счеты в прошлом и которая (Луис в этом не сомневался) сведет их и в будущем, сознавала: такого, как Фолкнер, не накажет никакой закон, поскольку его деяния простираются дальше рамок, предусмотренных правосудием, — можно сказать, они уходят в сопредельные миры, те, которые уже исчезли, и те, которые еще только будут.

Луис полагал, что знает, отчего Паркер поступил именно так. Лишать жизни безоружного проповедника он не стал из убеждения: если он это сделает, то сам опустится до уровня старого мерзавца. И свои поначалу не всегда верные шаги он направил к некой форме спасения, которая выше желаний и даже потребностей его друга. И он, Луис, не вправе его за это винить. Не винил его, собственно, и Ангел — он лишь хотел, чтобы все сложилось по-иному.

При этом в спасение Луис не верил, а если и верил, то жил, сознавая, что сей божественный свет на него не прольется. Если Паркер — человек, мучимый своим прошлым, то он, Луис, — человек, этому прошлому подчиненный и принимающий реальность (если не необходимость) всего того, что содеял, равно как и неотвратимость грядущей расплаты. За все приходится отвечать: так устроен мир.

Временами он оглядывал свою жизнь в попытке уяснить, где же была та точка, в которой его тропа фатально раздвоилась; то судьбоносное мгновение, когда он роковым образом обнял раскаленную красоту жестокости. Он представлял себя, стройного мальчугана, в домашней обстановке, в окружении женщин с их смехом и скабрезными шуточками, а также в моменты их смиренного благочестия, молитвенного поклонения и умиротворенности. И где-то среди этого нежданно падала тень и возникал Дебер; и воцарялась тишина. Он не мог взять в толк, как его мать могла найти такого человека, а уж тем более так долго сносить присутствие этого самого Дебера, пусть даже и непостоянное. Дебер казался едким, вредным коротышкой с темной кожей щек, изрытой как будто оспинами (давний след; возле его лица кто-то нечаянно выстрелил дробью — Дебер сам тогда был еще мальчишкой). На шейной цепочке он носил металлический свисток, чтобы подавать команды на перерыв и на работу бригадам негров, за которыми надзирал. Этим же свистком он наводил дисциплину в доме — собирая ли семью к ужину, вызывая ли для заданий или наказаний мальчика, требуя ли к себе в постель мать мальчика. Она же безропотно бросала текущие занятия и спешила на свист, а мальчик затыкал себе уши, слыша через перегородку не то сладострастные, не то мучительные стоны.

Однажды, когда Дебера вот уж несколько недель не было и в доме воцарилось подобие покоя, он вдруг появился и забрал мать мальчика, и живой она не вернулась. Последний раз сын видел свою мать, когда закрывали гроб, — под слоем густого макияжа на лице угадывались отметины у глаз и за ушами. Тогда сказали, что мать убил незнакомец, а друзья Дебера предоставили неопровержимое алиби. Сам Дебер стоял у гроба и принимал соболезнования от тех, кто откровенно боялся не показаться на похоронах.

Но мальчик знал, и женщины тоже. Тем не менее через месяц Дебер возвратился и увел на ночь в спальню тетю, а мальчик лежал и слышал стоны и ругань, и как женщина хныкала, а раз пронзительно вскрикнула от боли; вопль был тут же приглушен подушкой. А когда луна еще гуляла в зените, задумчивым светом вырисовывая озеро за домом, он услышал, как открылась дверь, и подобрался на цыпочках к окну. Его тетя опустилась к воде, нагнулась очиститься от мужчины, который сейчас спал наверху, и, погрузившись в безмолвное озеро, заплакала.

На следующее утро, когда Дебер уехал, а женщины занимались по хозяйству, мальчик увидел смятые окровавленные простыни, и тогда он сделал выбор. Ему в ту пору было пятнадцать, и он знал, что закона для защиты бедных черных женщин нет. Ума в мальчике было не по годам и даже не по опытности, но было в нем и кое-что еще — нечто такое, что, по его ощущению, приметил в нем Дебер, поскольку что-то подобное — хотя и слабее, не столь явственно, — присутствовало в нем самом. Это был потенциал насилия, способность и готовность умерщвлять, которые много лет спустя заставят из страха за свою жизнь солгать старика на бензоколонке. Мальчик, несмотря на аккуратную, даже нежную внешность, представлял для Дебера опасность, на которую он неизбежно должен был обратить внимание. Иногда Дебер, вернувшись с работы, усаживался на крыльце и принимался обстругивать ножом палку. Мальчик с детской неосторожностью оборачивался и выдерживал пристальный взгляд, покуда Дебер, осклабясь, не отводил глаза, сжимая при этом нож так, что белели костяшки пальцев.

Как-то раз Дебер вышел из деревьев и поманил его к себе. Красными от крови пальцами он держал кривой нож. Он сказал, что наловил рыбы и надо, чтобы мальчик помог ее потрошить. Но мальчик к нему не пошел, а наоборот, попятился и увидел, как лицо у Дебера ожесточилось. Он поднес к губам неразлучный свисток: дескать, а ну сюда! Эти пронзительные трели все они слышали, и все на них спешили, но на этот раз мальчик понял, что зов будет для него последним, и не повиновался. Вместо этого он побежал.

Той ночью мальчик не вернулся домой. Невзирая на укусы москитов, остался спать в лесу, слыша, как стоящий на крыльце Дебер властно — даром что впустую — свистит, опять, и опять, и опять, тревожа ночь обещанием возмездия.

Назавтра мальчик не пошел в школу, так как был уверен, что за ним непременно придет Дебер и заберет его, как когда-то забрал мать, — только на этот раз никого не придется хоронить, псалмы у могилы не прозвучат, а будет лишь болотная грязь, да еще недолгий птичий грай и возня пришедших на дармовую кормежку животных. Поэтому он остался в лесу. Он ждал.

Дебер напился. Мальчик учуял это, едва прокравшись в дом. Дверь в спальню осталась открытой, и слышно было, как он там храпит. Можно было убить его прямо сейчас, перерезав спящему горло. Но за это мальчика разыщут и накажут, причем могут наказать и женщин. Нет, лучше действовать как задумано.

В темноте появились белки глаз; на него молча и пристально смотрела тетя. Она лежала на кровати рядом со спящим. Были видны ее маленькие острые груди. Мальчик приставил палец к губам и указал на свисток, лежащий на прикроватной тумбочке. Тетя медленно, чтобы не разбудить, потянулась через Дебера и взялась за цепочку. Свисток негромко скребнул по дереву, но Дебер в своем пьяном сне не шелохнулся. Мальчик протянул руку, и женщина уронила свисток ему на ладонь. После чего мальчик скрылся.

Ночью он тайком проник в школу. По местным меркам школа эта была хорошая, на удивление щедро снабжалась здешним спонсором. Здесь были и спортзал, и футбольное поле, и даже небольшая научная лаборатория. В нее мальчик и пробрался, а пробравшись, тут же начал подбирать нужные компоненты: кристаллы йода, концентрированный едкий аммиак, спирт, эфир. Все эти вещества имелись даже в самых обычных школьных химкабинетах; использовать их он научился методом проб и порой болезненных ошибок; жажда познаний подкреплялась мелким подворовыванием и ненасытным чтением. Образовавшийся при смешении йода с едким аммиаком рыжеватый осадок он медленно процедил через бумажный фильтр и промыл вначале спиртом, а затем эфиром. Конечную субстанцию он аккуратно завернул и поместил в мензурку с водой. Это был трехйодистый азот — простая, в сущности, смесь, на которую мальчик набрел, листая в библиотеке какое-то старое пособие по химии.

Затем с помощью пропаривателя он разобрал металлический свисток на две половинки и влажными руками поместил смесь в полости по бокам (каждая заполнилась примерно на четверть). Шарик свистка он заменил комочком наждака, после чего половинки аккуратно склеил. Оставалось вернуться домой, что он и сделал. Тетя по-прежнему не спала. Она потянулась было за свистком, но мальчик покачал головой и осторожно положил его на столик, ощутив на себе при этом несвежее дыхание Дебера. Уходя, мальчик улыбался сам себе: посмотрим, как сработает.

Наутро Дебер, как обычно, встал спозаранку и покинул дом с припасом еды, которую ему всякий раз к отъезду готовили женщины. В тот день до места новой работы ехать ему надо было восемьдесят миль, а потому, когда он поднес свисток к губам в последний раз, трехйодистый азот был сух как пыль, а комочек наждака в качестве примитивного взрывателя сработал вполне исправно, создав необходимое трение.

Мальчика, понятно, допросили, но он перед уходом из лаборатории все тщательно прибрал, а руки вымыл отбеливателем и сполоснул водой, чтобы удалить все следы использованных химикалий. К тому же у него было алиби: богобоязненные женщины все как одна побожились, что мальчонка весь предыдущий день был с ними, а ночью из дома не уходил, иначе б они его, знамо, услышали; что свисток Дебер несколько дней тому как потерял и убивался, где ж ему теперь такой достать: он же для него был как талисман с оберегом. Мальчугана продержали с денек в участке, для порядка накостыляли — не расколется ли, — а потом отпустили (и без него хватает нарушителей порядка, одних ревнивых мужей с обиженными работягами пруд пруди, не считая истинных злодеев).

А та бомбочка, что разорвала рябую физиономию, предназначалась именно Деберу, и никому иному, — да-да, умысел был в том, чтобы при взрыве больше никто не пострадал. Вот так-то. Подите теперь докажите, что это детских рук дело.

Дебер издох через два дня.

Народ поговаривал, что дышать после этого легче стало.

У себя в номере Луис рассеянно смотрел кабельные новости, где наряду с прочим сообщалось об обнаружении трех тел; всплыл в телевизоре и ошалелый Вирджил Госсард, смакуя свою минуту славы — с перебинтованной головой и засохшей, не смытой еще мочой на руках. Представительница полиции сообщила, что у оперативников есть след в виде старого «форда» (тут же последовало описание). Луис чуть насупил бровь. Машину они подожгли в поле западнее Аллендейла, откуда на север поехали уже на чистой «лумине», а на въезде в город и вовсе разделились. Как улике сожженному «форду» грош цена: так, набор железных внутренностей, вынутых из полудюжины других машин; одноразовое изделие, от которого не жалко избавиться. Настораживало, что их кто-то видел при уходе: чревато фотороботом. Опасение ослабло, хотя не рассеялось: представительница заявила, что в связи с происшедшим разыскивается темнокожий мужчина и как минимум еще одно неустановленное лицо.

Вирджил Госсард… Надо было, наверное, его убрать. Но если он единственный свидетель и знает только, что один из нападавших был черный, то беспокоиться особо не о чем. Хотя не исключено, что полиция разглашает не все; такую возможность необходимо учитывать. Лучше им с Ангелом какое-то время подержаться порознь… Эта мысль напомнила о человеке, который сейчас находился этажом выше. Думая о нем, Луис лежал, пока улицы вокруг не стихли, после чего вышел из мотеля и пошел пешком.

Телефонная будка стояла в пяти кварталах к северу, на парковке за китайской прачечной. Скормив автомату два доллара четвертаками, он набрал номер. Трубку взяли после третьего гудка.

— Это я. Надо будет кое-что сделать. Возле Огичи, на шестнадцатой трассе, за Спартой есть бензоколонка. Не заметить сложно, ее как будто телепузики раскрашивали. Там живет старик. Так вот, надо посоветовать, чтобы он хорошенько забыл тех двоих, что вчера у него заправлялись. Он поймет, о чем речь.

Он подождал, слушая голос на том конце провода.

— Нет, надо будет, я сам это сделаю. Пока просто убедись, что старик понимает, какие могут быть последствия, если он вдруг решит стать хорошим гражданином. Скажи ему, черви не различают между хорошим мясом и плохим. Затем найди пьянь по имени Вирджил Госсард, он теперь телезвезда местного розлива. Налей ему и расспроси, что он знает о недавно происшедшем. Что видел. Как справишься и вернешься, позвони. И проверяй сообщения всю следующую неделю — мне от тебя, возможно, еще что-нибудь понадобится.

На этом Луис повесил трубку, а салфеткой, которую держал в руке, вытер на аппарате кнопки. Опустив голову, он возвратился в мотель, а потом лежал без сна, пока шум проезжающих машин не стал совсем редким.

Так эти двое пребывали каждый в своем номере — порознь, но одновременно вместе, — толком и не думая о тех людях, что погибли прошлой ночью от их рук. Вместо этого каждый из них по-своему пожелал другу мира, и мир этот снизошел в виде недолгого, чуткого сна.

Однако для истинного мира требовалось жертвоприношение.

И у Луиса уже были на этот счет кое-какие мысли.


Далеко на севере упивался своей первой ночью свободы Сайрус Нэйрн.

Из Томастона его выпустили утром, отдав перед этим личные вещи в черном мусорном пакете. Старая одежда оказалась Сайрусу ни мала ни велика: заключение не отразилось на неказистом сгорбленном теле.

Он стоял снаружи, озирая тюрьму. Голоса в голове притихли, значит, Леонард был по-прежнему с ним, и Сайрус не чувствовал страха перед существами, которые, кучно обсев тюремные стены, взирали на него чужеумными темными глазами, пошевеливая крыльями, которые даже в сложенном виде казались несоразмерно огромными. Невольно потянувшись себе за спину, Сайрус представил, как у него самого вдоль скрюченного позвоночника взбухают желанные зачатки таких же огромных крыльев.

Сайрус вышел на центральную улицу Томастона и там в забегаловке, молча ткнув пальцем (мол, мне это и это), взял себе колу и пончик. На него уставилась парочка сидевших за соседним столиком, но под его взглядом тут же отвела глаза: кто он, было видно уже по черному пакету возле его ног. Ел и пил он быстро — за стенами тюряги даже простая кола и та казалась лучше на вкус, — после чего жестом потребовал добавки и стал ждать, когда забегаловка опустеет. Вот он остался один, не считая двух женщин за прилавком, бросающих исподтишка в его сторону взволнованные, как ему показалось, взгляды.

Вскоре после полудня в забегаловку зашел человек и сел за столик, что возле Сайруса. Он взял кофе, почитал газету и ушел, газету оставив на столике. Сайрус сделал вид, что его привлек заголовок, и перетянул газету к себе. Там среди страниц лежал конверт, который, чуть звякнув, скользнул ему в руку, а из нее в карман куртки. Оставив на столике четыре доллара, Сайрус поспешил выйти на улицу.

Машина оказалась неприметным двухлетним «ниссаном». В бардачке лежали карта и клочок бумаги с двумя адресами и телефонным номером, а также еще один конверт с тысячей долларов неновыми купюрами плюс ключи от трейлера, стоящего в парке под Уэстбруком. Адреса с телефоном Сайрус запомнил, а бумажку, согласно инструкции, смял, разжевал и проглотил.

Наконец он нагнулся и пошарил под пассажирским сиденьем. Прилепленный скотчем пистолет он проигнорировал, но зато вожделенно провел пальцами — медленно, туда и обратно, — по лезвию, после чего поднес их к носу и понюхал.

Свежее. Приятное, чистое, в маслице. Кайф!

Развернув машину, он как раз взял курс на юг, когда прозвучал голос:

— Доволен, Сайрус?

— Доволен, Леонард.

Очень доволен.


ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ | Белая дорога. Сборник | ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ