home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add














«Сад семьи Ваша — визуальная новелла».

Производственный роман

В помеченном крестиком месте хорошо сидели мастер с компанией, в это время солнце садилось и светило в глаза, у подножия трех молодых сосен, на простом, зеленом квадратном участке.


«Знаете, мой друг, разговор с Вашей означает, простите меня, интенсивное ощущение жизни. Как если бы Ваша был искрящейся глыбой льда, только не изо льда, а из времени». Вот как изящно умеет выражаться мастер.


«Я потому не могу нагородить тебе чего-нибудь в ответ, что с тобой говорю, как с самой собой».

(Эдит прекрасная.)


В соседнем дворе, на пути солнца и луны, стоит уксусное дерево с обширной кроной. В последние годы все реже становится сеть ветвей, ибо листья опали, крона исчезла; дерево хватил удар. Оно еще живо. Бросает тень на безмолвную, иногда невозмутимую тишину нашего двора. Аромата не испускает, пахнет чем-то кислым, почти воняет. Особенно осенью, когда сыплет желтую пыль. Но, говорят, под землей корни его больше, чем крона.

— — — — —  -

— мастер еще чувствовал теплоту их рук в своей ладони, чему не был от чистого сердца рад,[79] Фрау Гитти обольстительно залезла в ванну, и тут же в дверь позвонил господин Имре, потому что звонил именно он. Рядом тявкал его игривый пес. Но собаке господина Имре — игривому псу — по имени Пам или Пами в приеме было отказано, потому что мадам Гитти боится собак как огня! (О, сколько раз, помнится, жена судорожно сжимала ему руку, и кисть его была как в настоящих тисках, и тихо дрожала, а он с раздраженной холодностью разубеждал: «Это всего лишь собака». — «И я о том же» — говорила, бывало, женщина в страхе.) «Знаете, любезный Имре, — сказала красивая молодая женщина на более поздней стадии, — я собаку могу представить лишь на фоне сада». Над этим господин Имре от души посмеялся, пока колол грецкие орехи.

Да, но сначала выпроводили собаку. «Это твоя собака?» — «Конечно». Они напряженно стояли в дверях. Собака буйно рвалась то туда, то сюда, а мадам Гитти в ванной насторожилась. («В чем мать родила, настороже!») «Голая», — подсказал поэту мастер. «Славная», — кивнул тот и ждал новых и новых вопросов, которые не заставили себя долго ждать. «А команды знает?» — «Нет», — твердо сказал господин Имре. Он кивнул, этого-то он и ждал. «Хорошо еще, что не чистой породы». После чего кокетливо добавил: «Echt promenad-mischung…[80] Ну, а как ее зовут?» (Это будет чрезвычайно интересная часть:) Господин Имре в своей сухо-корректной, но такой живой манере ответил: «Пам, или Пами». Мастер задрал брови, как дед на нескольких сохранившихся фотографиях: «Так и зовут? Памилипами?» Господин Имре мгновенно уловил (в смысле тотчас же понял скрытый смысл) проблему. «И на Пам откликается. И на Пами». Мастер махнул рукой, как будто ерунду какую-то услышал. «Но звать-то? Как звать?» В этот момент собака выбежала во внешнее пространство, под открытое небо. Господин Имре, как добрая мать, закричал ей: «Па-ам!» — «Ага», — изволил он извлечь информацию. Пам чуть погодя вернулась, а господин Имре с серьезным видом спросил: «А я, — тут он указал на себя бледно-изящным французским жестом, — я могу войти?» — «Да».

Но в этот момент произошел неожиданный поворот событий, вследствие чего они все-таки изволили не зайти, а выйти, и гость произнес: «У тебя есть фонарик?» Итак, эти двое, звездная пара, прозаик и поэт, вышли посмотреть, что за масло течет из «Жигулей». Легли на живот и, пока Пам вовсю буйствовала на слегка идущей вверх, извилистой улице, стали анализировать ситуацию. «Капает по окружности», — установил мастер. Добавлю: справедливо. На пыльных, сухих шинах — более темные потемнения, почти правильной формы, «дольками»! «Это масло», — сказал господин Имре тоскливо. «Может, из дифференциала», — сделал уверенную попытку мастер. Тогда господин Имре понял, кто лежит рядом с ним под «Жигулями»: вы уж меня извините за это слово, но применяется оно в специфическом значении — бездарность. «Асимметрично», — добавил он значительно и посветил способным к замыканию аппаратом, фонариком, в разные стороны. Они поднялись, почесывая затылки. Пам прыгнула на заднее сиденье. «Я вроде в яму какую-то въезжал». — «В овраг», — произнес он милое сердцу слово. «Много колдобин». Господин Имре, после того как закрыть дверцу машины, посчитал, что Пам, наверное, постоянно нужен свежий воздух (пусть даже будет холодно), поэтому — чтобы покрутить ручку (вниз), — открыл дверцу машины. Как только открылась дверца «Жигулей», на углу в очаровательной, красной машине появились пожарные. «Это понятно, друг мой, где-то всегда что-то иногда горит».

(Как-то раз мастер и его верная подруга создали маленькую пожароопасную ситуацию. Они возились с ужином, Злодей-Бармалей уже подремывал. Внимание мастера приковала к себе серия картин сюрреалистов. Что оказало нежелательное воздействие на процесс разливания чая. О льющемся через край кипятке сообщило шипение женщины. Однако с практической, поверхностной и одобряемой нами точки зрения серия картин принесла пользу. Так-то вот!

Начал он с четкой сцены забивания свиньи на рассвете, типичной для тогдашней поэзии, что, мол, кровь можно еще и есть: вот в чем мораль! Паленая свиная щетина вела в пасхальную церковь, пламя поддерживаемой мастером свечи попало на раздувшийся парус тогдашних волос мастера; его, можно сказать, святое спокойствие на фоне бесчисленных женских причитаний, когда, зажав пламя в кулак, он по-научному лишил его доступа кислорода. Запах ладана, серебро, торжественное веяние ветра. Здесь мастер, однако, запнулся, потому что порядок расположения картин, а главное, запахов во времени создавал помехи. И тут вдруг выяснилось, что речь идет о «настоящем»!

Они повскакали с мест, мастер в замешательстве хотел бежать и туда, и сюда. Наконец печально взглянул на чайник: «И он чуть теплый». Какая чувствительность к теплоте на пожаре! Очаг обнаружила мадам Гитти. Рядом с газовым нагревателем горела простыня. Душ! Струя! И запах!! Мастер после этого долго нудел. «Гарь», — говорил он плаксиво. «Соседи», — говорил он плаксиво, потому что опасался неделикатных вопросов, которые могут последовать за проветриванием. «Ну все, хватит уже», — сказала женщина, которая руководила восстановительными работами.)

Распахнулись дверцы дверей пожарной машины, оттуда выскочили двое и, проделав полпути ускоренным шагом, с той же решительностью, но уже неторопливо продолжили его по направлению к молодым людям. Третий пассажир маленькой красной машины облачил младое тело в гражданскую одежду и, выйдя из машины, стал без дела слоняться. Машина стояла от наших героев приблизительно в 20 метрах, а одетый в гражданское, не смущаясь, слонялся. «Слонялся, друг мой, без пятнадцати десять вечера. Вы бы могли дать этому объяснение, если бы понадобилось?» Что сказать на это мне, которому отведена столь скромная роль? (Черные, густые волосы слоняющегося полыхали синим, несколько торчащих на макушке, покачивающихся туда-сюда волосков создавали мальчишеский эффект.) «Стихийные повреждения», — сказал господин Имре без надобности, намекая на многослойные трещины от мороза.

«Чья машина?» — выразил понятную заинтересованность человек в форме, не сводя изучающего взгляда с обоих выдающихся мужчин. Мастер и господин Имре посмотрели друг на друга и одновременно ответили. Мастер сказал: «Моего друга» — ибо господин Имре являлся таковым (см. стр. 209); долгое время он являлся почти его другом, он и это изволил расценивать как чрезвычайно выгодную позицию, но затем, когда отсутствие господина Имре стало казаться бесконечным и от этого он чувствовал себя опустошенным — пусть даже не целиком, а в форме некой дыры, он решил — господин Имре — ему друг. А господин Имре сказал: «Моего отца» — потому что «Жигули» принадлежали его отцу.

«Ага, — сказал вопрошавший, и взгляд его скакнул туда-сюда. — Ага». Теперь он уловил противоречие в двух показаниях (!) и, не давая им опомниться, набросился: «Удостоверения личности!» Мастер посмотрел в землю, на тапочки, ибо в этот вечерний час был уже в тапках. Теперь, приподняв ступню и перенеся вес на пятку, он наполовину вытащил ногу из тапка. «Друг мой! Мотив!» Затем, приподняв над поверхностью тандем ступни и тапка, стал покачивать последним на одном из пальцев ноги, точнее на большом. Пам в этот момент начала тявкать (не поэтому).

Два этих события — двойное выражение домашности и имущественных отношений — возбудили в вопрошавшем целый ряд мыслей. «Ага». Они даже слова сказать не могли, их реакция в этой связи, мне кажется, была хуже среднего. «Ага», — продолжил человек в форме свой как бы монолог; было видно: он многое обдумывает, взвешивает, решает, какие-то факты отметает как несущественные, другие выдумывает: словом, размышляет. Мысли — и это, что и говорить, успокаивает! — повели его в нужном направлении. «Ага. Тогда это все-таки ваша машина… И собака эта в ней… ваша…» Господин Имре кивнул, хотя машина была отцовская. «Ну, до свидания», — сказал страж огня мастера и господина Имре и шагнул к бесшумно подъехавшей тем временем миленькой красной машине. Любезный bel ami[81] с синеватым хохолком уже сидел внутри.

Господин Имре как гуманист покачал головой: «Неужели было не догадаться, что произошла неполадка! Обязательно украли! — Он продолжал качать головой: — И мы еще радуемся, что пронесло!» Однако в этот момент со ступни мастера упал тапок, отчего он вздрогнул и сказал незнакомцу (все мы в этом мире незнакомцы!): «Извините, шеф. Вы не посмотрите, что здесь проистекает?» О, роскошная двусмысленность, затесавшаяся между протечкой масла и очередным свинством! Довольно! Он изволил шепнуть господину Имре: «Поползает он у нас, как правый защитник «Волана СК»!» — «В чем проблема?» — заглотило крючок официальное лицо и повернулось. «Вроде бы масло течет… И неизвестно: опасно это или неопасно?» Тот наклонился. Мастер почти ощутил, как вдавливается в живот кобура. «Ну, так ничего не увидишь, — констатировал он. — Я посвечу», — и в самом деле сдержал слово: посветил: сначала одно колесо, затем, чтобы «больше опустить» коленопреклоненного человека, что-то сзади и, наконец — чтобы быть вне всяких подозрений, — второе колесо. «Радиальная протечка масла», — сказал мастер. Когда же человек в форме вылез из-под машины, лицо его блестело, шапку он снял заранее, и теперь светло-каштановые волосы падали на лоб, и сказал: «А, ерунда, немножко жира и все. Слишком много залили, а так ерунда» — и мастеру стало казаться, будто он разговаривает со специалистом, обыкновенным механиком, который хорошо знает дело и работает на совесть. Но затем он отогнал эту мысль, этому способствовало то, как мужчина поправил ремень и поднял шляпенцию. «Всего хорошего, — сказал он бесстрастно. — Спасибо». Но когда маленькая красная машина бесшумно удалилась по извилистой вечерней улице, он — с меньшей симпатией — потер ручками сердечком: «Хи-хи-хи. Поползал он у нас».

«Однако, друг мой, что это за чепуха!?» Вы уж извините, но что такое хеппи-энд, я знаю… И в самом деле, что это за история, которая заканчивается тем, что предъявите, мол, документы, и все. «Очень хорошая история». И не мастер ли сказал, что все то, что здесь правда, маловероятно, а вероятно лишь то, что я присочинил, то есть то, чего не было. «Это не я сказал». Да и вообще, если в искусстве нет искуса, что остается? Он раздраженно парировал: «Кусст». Затем в свой мудрый период он произнес: «Dichtung und Wahrheit»[82] — и знал, к чему. Позднее он так определил свои художественные устремления: «Der Drang nach Wahrheit und die Lust am Trug»[83] — в том смысле, что безудержное стремление к правде есть в то же время радость плутовства; что две эти вещи порождают жанры искусства. Пиф-паф.

Возвращаясь теперь к изначальной ситуации, Эстерхази был сверх меры доволен собой, поскольку и он такой выдающийся человек, но когда «любезный друг» обернулся и посмотрел сквозь заднее большое стекло отъезжающей машины, и выражение его лица, застрявшее на полдороги между плачем и смехом, было точь-в-точь как у конферансье из Кабаре, он изволил положить руку на плечо уже направляющегося к входу поэта и сказал: «Уф, ива,[84] с этим мы могли бы влипнуть».

В самом деле.

Мадам Гитти за это время облачилась в длинный халат и с беспокойством поинтересовалась о собаке. Господин Имре, молодцевато бравируя голосом, долгое время держал хорошенькую в неведении молодую женщину, которая затем — когда подлог обнаружился — тем больше развеселилась.

Мало того: на маленьком столе в ожидании их возвращения выстроились в ряд соленое печенье и яблоки. Что и отметил господин Имре. Но мастер сделал ему знак: «У нее руки золотые», — прошептал он. А когда господин Имре начал елозить пепельницей, женщина по установленному правилу пригрозила: «Если станете сыпать пепел на пол!..» — «Но я не курю». — «Тогда совершенно непростительно сыпать пепел на пол», — улыбнулась женщина, поднаторевшая в подобных диспутах. «И еще есть грецкие орехи с медом». Этому господин Имре обрадовался; он резко вздернул сухую, интеллигентную голову, разнообразие которой придавала борода в нижней части. Как он затем — уже разочарованно — сообщил, что думал, будто это какое-то лакомство (из Марокко), грецкие орехи с медовой начинкой или что-то в этом роде. Каково же было изумление, когда мастер после такой установки — а он во время встречи вел себя как настоящий отец семейства, каждое блюдо подавал, разделял на части, да еще и с необыкновенной ловкостью, не забывая при этом подливать, — внес грецкие орехи и отдельно в маленькой фаянсовой чашечке мед. «С чего это — грецкие орехи с медом! Меду поешь, грецких орехов поешь. И что?» — «Временной фактор». — «Ага, — подхватил на лету поэт, — как лен и конопля». — «Стэн и Пэн». — «Фанчико и Пинта». — «Но-но!» — взревел он.

Господин Имре, не долго думая, вытащил стихи и всучил их мастеру. Он сразу понял, чего от него ждут, и приступил к делу. Лицо его стало строгим и прекрасным. (Лишь вполуха прислушивался он к игривому разговору мадам Гитти и господина Имре; господин Имре ставил под сомнение отцовство мастера — в форме ужасно слабых шуток, — которые в последнее время все больше нравятся мастеру: водопроводчик и т. д., — так что он, завершив чтение стихов, первым делом выдавил из себя: «Я хочу знать имя! Имя этого ублюдка, имя!» Жена только рассмеялась. «Вымя», — ответила она, или что-то в этом духе. Объяснение произошедшего в тот момент печального отчуждения господина Имре таково: отчасти, и справедливо, ему было обидно расщепление внимания мастера, отчасти же, услышав такой — поверьте, формирующийся по необходимости — супружеский язык, он почувствовал смущение, которое сродни гневу.)

Он читал. Хотя строгое выражение его лица и не было маской, но на сердце потеплело. Он думал, как хорошо, что господин Имре существует; это как-то успокаивает. «Меня по крайней мере очень успокаивает», — сбавил он обороты. Мастер думает так о немногих, но несколько все-таки есть. Затем он расположил листы как карты и посмотрел на все сразу, потом еще раз на каждый в отдельности, затем с оборотной стороны и, составив в стопку, положил сверху растопыренную ладонь, как бы давая благословение, — и изволил сымпровизировать небольшую речь по всем правилам. «Хорошо». Затем вернул папку, аккуратно ее закрыв. (Как кто-то, кажется режиссер, один раз отметил: «Как любовно ты обращаешься с бумагой! Словно открываешь или закрываешь тетрадь». Мастера это очень разозлило, но виду он не подал.)

Они ели финики, потом яблоки, непринужденно болтая о том, о сем, и чувствовали себя классно. Случилось так, что он взял в руки книгу мадам Галгоци, к которой всегда относился с уважением, и, качая головой, сказал: «Как захватывающе ее непостоянство». Но к тому времени они уже стоя прощались.

На улице возле машины господин Имре надел очки. «У тебя сколько?» — спросил мастер тотчас же. «А что? — повернул к нему лицо высокий мужчина. — Что у меня все это спрашивают?» Но мастер дал хороший ответ: «У меня тоже есть! Я спрашиваю, ибо ворон ворону!..»

Господин Имре долго, педантично разогревал мотор, чего мастер еле дождался, потому что начал равномерно лязгать зубами. Господин Имре напоследок еще высунулся из машины и прокричал зябнущему прозаику цитату из Артманна, про луну, очень даже к месту, потому что сверху, с небес, им добродушно улыбалась большая, желтая блюдоликая. «Длинные тени. Длинные тени». (Цитата не это, это мысль.)


42 «Умер», — сказал тренер на тренировке в пятницу. Они стояли. И как бы между делом: «Извольте пробежать два круга!» Во время бега он выл как собака. Рот закрыт; внутри слышится беззвучный плач. Взглядов старался избегать, но это было взаимно. Они бежали, быстрее обычного. Он не очень-то любил Среднего Защитника, профессионалом тот был плохим; расстановка, готовность к удару и т. д. Да и воскресные голы чисто… («Оставили несмываемое пятно на его репутации. При том-то дожде!») То есть их отношения состояли из перешучиваний перед матчем (Средний Защитник умел хорошо пошутить, по крайней мере хотелось смеяться) и переругиваний после матча. Они не знали друг друга. Но эта поверхностность лишь усугубила дело. После двух кругов сыграли на малые ворота, тренировка как таковая была отменена, игрой они медленно изживали ужас (как он регулярно дурное настроение), за четвертым забитым голом уже последовал довольно крупный спор. Они продули с небольшим перевесом: со счетом 6:5. «Но все-таки что произошло?» — спросил кто-то, стоя под душем, потому что не в силах был дальше выносить молчание. «Ничего не произошло!» — крикнул Средний Нападающий (он жил со Средним Защитником в одном доме; у них даже была общая баба). «Ничего!» — он встал под душ, и светлые волосы медленно, слякотно потянулись на лоб. Вода струйками текла по лицу. (Он был немного подшофе, как уже бывало, дал Аги по губам, как уже бывало, дома съел полкило хлеба, сжевал вдобавок приличный кусок зимней салями, как уже бывало, потом еще и с матерью поругался, хлопнул дверью и крикнул ей, что уйдет от нее навсегда; так, с небольшими вариациями, происходило каждую неделю.) — — В следующее воскресенье уже играли в рейтузах, он изволил хорошо запомнить холодную каменную скамью и дыру на рейтузах, когда Левый Защитник с серьезным лицом вынул траурные ленты. «Они лежали вместе с резинками для щиколоток! Да-да!!» Еще до этого, копаясь с рейтузами — как предпочтительней расположить дыры, — он изволил подумать, что, наверное, следовало сделать или заказать траурные ленты, но тут же — не прерывая временного единства — подумал еще, что так даже лучше, «по крайней мере не будет стоять ком в горле при взгляде друг на друга». Но траурные ленты были. Все время, пока Левый Защитник английской булавкой закреплял у него на руке ленту (булавка методично расстегивалась на присобранной ткани, Левый Защитник ногтем вдавливал ее обратно), все это время он жутко боялся, что булавка проткнет вену.

После того как начали с центра поля, противник — по договоренности — вывел мяч в аут, и судья засвистел. Пришло много зрителей, по большей части с кирпичного завода, создав накаленную атмосферу; до них с трудом дошло, в чем дело, а сначала, к сожалению, мелькали неуместные замечания, потом, однако, наступила тишина. «Я стоял в центральном кольце и хорошо видел, как вытянувшийся в струнку судья медленно-медленно поворачивает запястье и бросает на него взгляд, сколько, мол, осталось еще от минуты. Потому что эта сволочь отмерила точно минуту. Я не знал, куда и смотреть. Напротив меня центровой нападающий противника жевал жвачку». Мастер посмотрел на свои бутсы. Пошевелил в них ногами. (С тех пор как господин Дьердь с великосветской галантностью подарил ему две пары бутс, одну «боевую» и другую «для разминок», он с трудом может решить, какую конкретно надеть; для скользкой травы, жесткой почвы, жесткого противника — так подразделяются шипы.) На черном шлаке блестели осколки стекла. Ветер усилился: шурша, взлетал черный шлак, и, шурша, взлетали над головами волосы ребят. Он слышал собственное сопение, как будто в носу были полипы. Сзади, на расположенной за воротами огромной куче мусора, громыхал «ЗИЛ». Тогда я посмотрел на флажок аута». (С той целью, чтобы не разреветься.)


43 «Ау-ау-ау, До-о-орика, доченька, ау». Звук гудел по ту сторону высоких гор и, как обычно, производил на него воздействие: обуха по голове. Вновь влезло большое, ухоженное лицо Веверки. Он сидел, окруженный тетрадями, в превосходной отгороженной комнатке, устав от целого дня (минуту отдыха давали лишь пеленки, подлежащий намазыванию хлеб и мусорные ведра), от целого дня, который теперь вроде бы подходил к концу. Йожеф Веверка в новом тулупе уже заполнял собой пространство перед ним! «В Воньярцвашхедьи на заказ сделали». («Чесслово». И?) Он подмигнул мастеру, которого от этого трясет: «Так дешевле». Его дернул черт: «На сколько?» — «Разделим, помножим, и будет ни много ни мало, короче говоря, Петерке, дело того стоило. Вместе с бензином, конечно». — «Тогда хорошо» — и он предложил супружеской чете сесть. «Хотя мы ненадолго, но пальто бы сняли». Все смеялись, он был отечески похлопан по спине и остался стоять, как оплеванный. «Гитти тоже смеялась». (Бедняжка, металась меж двух огней, в классической конфликтной ситуации.)

Итак, он помог снять мадам Веверке пальто. «Как вы сегодня элегантны, милочка», — проворковал он устало в волосы крошечной женщины. Нежное создание: работа, мужчины — все позади. «Ой, Петер, не валяй дурака!» (Как она, бедняжка, — и она тоже, — хитро, униженно, все этот Веверка! — жалко, лукаво подталкивает обычно под зад мастеру белую простыню — полпростыни, — чтобы не запачкались новые колониальные чехлы для мебели… Как-то раз она привела в пример Йожефа, он, дескать, даже носки стирает сам чуть свет, поскольку мастер, рисуясь перед самим собой, сокрушался, что даже пуговицы не умеет пришить. Да-да. «М-да, — сказал он, — если бы у меня, как у Йожефа, потели ноги, — он очень гордится, что у него не потеют ноги, — то и я бы переквалифицировался в прачку». — «Да что вы», — покраснела мадам Веверка. Мастерское утверждение явно было справедливо. «А что, нет?! — С шутками он немного переборщил, как уже не раз бывало, на что уже обращалось его внимание, конкретно в тот раз неблагодарную обязанность взяла на себя мадам Гитти. — Да ведь вся улица Ш. мне жалуется. И если уж мы заговорили об этом, не надо меня щипать, Гитти, — потому что добрая женщина намеревалась положить конец неделикатным поэтическим излияниям, но он ответил так, как ему раньше отвечал господин Дьердь, если они каким-то образом оказывались в благородном обществе и старший брат наступанием под столом на ногу напоминал об использовании какого-либо колюще-режущего предмета по назначению, призывал сдерживаться в выражениях и т. д., результатом чего была: грубая отповедь господина Дьердя, что всегда делало его очень популярным в кругах взрослых; мастер же в светской жизни был простым, порядочным, прилежным пареньком, воспитанным на совесть, что, по сути, не было вознаграждено по заслугам, — если уж мы заговорили об этом, соседи возмущаются, почему Йожеф развешивает свои носки на электропроводах, вот будет замыкание на линии, они еще опоздают на работу, а ущерб кто будет возмещать? Думаю, их можно понять. Скажите, мама, только откровенно, вы возместите?!» Представляете, какая была сцена.)

Мастера, развалившегося в необъятном кресле, никак нельзя было назвать комильфо. Тогда Йожеф Веверка в срочном порядке спросил: «Петер, почему ты не поворачиваешь к солнцу пальму панданус?» — «Где ваза для цветов?» Мастер с сухой любезностью отряхнулся от вопросов, как собака от воды, и тишина после этого стала усиленно нарастать. (Мадам Веверка с Фрау Гитти шуровали на кухне. Добавим, они принесли, 6-10k штук яиц, wie gew"ohnlich,[85] 3 кг моркови, сельдерей, мясного супа и картошку в авоське. «Роднуля, — прокомментировал он кухонное зрелище по прошествии событий, — ну что ж ты не сказала, что еще те сто… А, да ну, на фиг!» Прошу прощения. Как-то раз в интимной ситуации он с мягкостью так это прокомментировал: «Гиттушка, это все-таки мезальянс!») В тишине Веверка не переставал строить кислую мину. Обиженно строить кислую мину. Чувствительный мастер погладил висок и, вскочив, заревел. «Что вам надо, дорогой Йожеф Веверка?! Двое детей, в армии служил, даже «Непсабадшаг»[86] обо мне написала. Идите, пожалуйста, на хуй со своей пальмой панданус!!»


44 Представление метода.


45 То, что вот стоит раздевалка, которой нет, было делом непростым. «Парадокс, друг мой, вреден для здравомыслящего человека». Видны все до единого разрушения, от этого что-то надломилось, и он чувствовал, что команда потихоньку разваливается. Общее здание клуба, система раздевалок были теми внешними признаками, которые создавали видимость клуба, команды. «Но знаете, дражайший, убожество усиливало любительство». Не футболисты, а любители футбола. Да и сам мастер!.. Ему нужно было испытать и это! Ведь он, например, никогда не злился, когда в раздевалке (той, старой) стояла сырость, и если, сидя на расшатанной скамейке, доски сиденья которой, смещаясь, легко защипывали мясо, он неосторожно откидывался назад, на голову, на пышные, густые волосы, сыпалась штукатурка, и еще спустя 3–4 дня под совершающими бессознательное почесывание ногтями попадались кусочки стены, или если во время весенней оттепели, или из-за осеннего дождя, или по другим весомым причинам поднимались грунтовые воды, он же без слова упрека балансировал по установленным на шатких кирпичах мосткам. «Мы — общество маленькое», — и ответственность за это брал на себя.

Но чтобы приходилось изворачиваться у таза, плюс шланг: и это называется мытьем! Это было слишком. Это не компенсировалось даже тем, что по ту сторону котла вокруг другого таза толклись гандболистки! Конечно, кет, ведь при существующей душевой такая возможность предоставлялась еще чаще! Не родилась еще та раздевалка или душевая, в которую нельзя было бы подсмотреть. Наверху, например, там, где выходит печная труба! «Посмотрим кино, — сказал сто лет назад кто-то из «больших», встал на скамейку (скамейка все та же), расшатал кирпич, подвинул трубу в сторону и давай себе. — Пока еще новости идут!» Но мастер никогда не смотрел кино. Ему бы очень хотелось, только, к сожалению, очень жалко было девушек. «Знаете, друг мой, когда они там моются, мне их жалко». Да и то правда, что в те времена очередь до него дошла бы довольно поздно. Господин Голубка много спрашивал у него о девушках. «Особенно об одной, по имени Мони». «Пришлем им морковки! В подарок, — обещал он. — Если продуют, то тертой!» Но только обещал. В такие моменты его плохие зубы темновато двигались, и сквозь них брызгала слюна. Мастеру нравился господин Голубка, но не в такие моменты, понять же он ничего не мог. Вот так и с кино тогда. А теперь, личность сформировалась, и что? «Давайте девок подкараулим», — сказал Молодой Полузащитник, который был в том возрасте, когда естественна мысль: этот футболистом будет, великим. Он был флегматиком и делал обманные движения чуть чаще, чем нужно. «Тэрэчкеи, сынок, — сказал он осторожно, — ты считай. Считай и при ударе (n-1) делай пас». Но толку… «Да у них и волосы еще не растут», — продолжал о своем талантливый юнец. Когда мастер поднял глаза — когда-то это было любимой темой и для него — и покраснел. Качая головой, мудро и с тоской махнул на все рукой; он отправился вперед найти хороший мяч: относительно круглой формы — на многих есть маленькое, милое вздутие; Комариный Жеребец поглаживает их, приговаривая: «Маленький санчо!» — словом, более-менее круглый, не слишком легкий, не слишком тяжелый, но капельку мягче нужного, ибо так угодно мастеру.

Господин Арманд стоял на краю поля, мощное тело отбрасывало тень на зеленую траву. Мастер, жонглируя выбранным мячом, приблизился к тренеру. У того на волосатых руках искрился свет, за исключением запястья, где располагались часы, с толстым, изношенным, полопавшимся ремешком, как у дедушки мастера. В руках у тренера неизбежная тетрадь со спиралью — тетрадь со спиралью! о, эти добрые и злые знакомцы мастера, еще один нюанс, который достоин внимания: он, поясню на примере, как и, например, господин Тибор Дери,[87] тоже пишет в тетради, не печатает, о, нет, играя в этом технократическом мире в дурака, он слушает вечно прекрасные напевы чижей, овсянок и кротов, а сам со скептицизмом размышляет о (социалистическом) мире, — тренерский дневник, ручка в его руке нерешительно шевельнулась, проехалась трелью по спирали и т. д. — что тоже было ему известно.

«Скопления масс не наблюдается», — сказал Эстерхази. Тренер стремительно махнул рукой, и ветерок от взмаха, в соответствии с замыслом, достиг и мастера, ибо замечание его было капельку небрежным. Для господина Арманда все, что было важно, — было свято. Лишь во второстепенных вещах на поверхность выходило в общем-то неслабое чувство юмора, швабское озорство. Напр.: «Ты как труба иерихонская», — сказал он одному судье, чтобы потом быть отстраненным на полгода. У мастера дела с шутками обстоят не так, это мы можем констатировать, переходя от страницы к странице, с тоской и страхом в сердце.

Мастер возился с мячом. Взгляд упал на бутсы, и поскольку мяч (или это была гравитация, ха-ха-ха) периодически отскакивал в сторону, ему становились видны прорехи на бутсах, особенно на левой, дальше носки, а под ними, даже если он не видел, но знал, — натертые большие пальцы: прореха пронизывала все слои. Мяч подлетал все выше — номер усложнялся; говорят же, тише едешь — дальше будешь, говорят, господин Тити Гэрэч подбросил аж 30 раз на высоту 20–30 метров, — и у него появилось время взглянуть на господина Арманда, не хочет ли он что-нибудь сказать, но тот с молчаливым упрямством что-то писал в тетради (мастер чуть не разревелся при виде несоразмерных — но не излишних! о нет! — стараний: «Чего ты там пишешь, бедняга, Господь с тобой!», и это предложение так хорошо можно обобщить до перехода на личности), потом его большие, проницательные глаза проникли на задний план, меж грудами строительного мусора и кучами кирпичей. Из разрушенного здания бесцельно свисали во внешний мир железяки, все покрывал толстый слой пыли. Присутствовали даже сухие кусочки камыша, пучками. «Откуда, зачем?» — «Особенно эти жирные кирпичи!» Остатки известки на кирпичах определенно удручали мастера. Носок сполз на бутсу. Он любил, когда носок — даже на тренировке — закрывает голень, и не был сторонником «гармошки», однако носки за долгие годы так съеживались, что неизбежное применение резинки становилось неудобным и болезненным: мы имеем в виду глубокие, красные борозды от резинки. У входа, у бывшего входа, лежала гора бутс. Преобразования оказали воздействие на склад (его не стало), результатом переустройства стала эта выставка. «До чего сплюснутая обувь!» Те, кто уже видел большое скопление поношенных бутс — смятых, истоптанных, с болтающимися на ветру стельками, — знают, наверное, какое плачевное это зрелище! Как братская могила.

Тренер захлопнул тетрадь. Ручка между двух легких, тонких листов бумаги чуть не треснула. «Я им сказал, что они сволочи». Господин Арманд говорил, как будто продолжая начатый разговор. Солнце светило, ветер дул; в прохладе воздуха контуры: изуродованное здание, холм позади, ходящие ходуном деревья — приобретали значимость. Дым от котла, к несчастью, прибивало к земле. Создаваемый ветром треск создавал впечатление, будто стрекочет камера оператора; как будто сейчас читают текст к любительскому малометражному фильму; синхронизируют; значит, что-то «сместилось». «Я им сказал, сволочи, мол, вы, и так нельзя, мол, поступать». В этот момент мастер выпустил любимый инструмент, мяч: тот, как слезинка, соскользнул с носка. «Что-что?» — потряс головой нападающий. Господин Арманд, видя, что он ни ухом, ни рылом, рассмеялся: «Какие новости? Защищаемся или нападаем?» — «Самая лучшая защита — нападение», — надулся он, когда таким образом был пристыжен (потому что это можно воспринимать в качестве выговора). Затем вдруг, как уже столько раз в делах экономических, его осенило: «Нет денег?» У господина Арманда хорошее настроение пропало даже с поверхности, им вновь овладела удрученная порядочность. «Не знаю, что воображает такой вот директор? Кто такой директор? Ну, а я — заведующий технической частью». Мастер немного по-декадентски кивнул; слава Создателю, не изволив обеспечить звукового сопровождения. «Понимаешь, это свинство. Вчера в друзья набивался, или, ладно: мы оба набивались, а сегодня говорит, он, дескать, сожалеет, без объяснений. Сожалеет». — «О чем, что в друзья набивался?» — «Какое там. Денег нет. Что денег нет. Но, ексель-моксель, пусть тогда старое дерьмо не сносит». Беспримерное возбуждение господина Арманда отлично характеризуют употребленные им слова, вульгарное упоминание фекалий: обычно он с крайней тщательностью избегает дурных слов; временами он укоряет мастера, который в пылу игры или, случается, по причинам стиля не брезгует их употреблением. «Сносит, а потом говорит, что сожалеет». Мастер, с трудом преодолев предубеждения, неохотно спросил: «Качо не может достать денег?» Излил душу великий человек. «Сняли его. К сожалению», — сказал господин Арманд. (О Качо они были схожего мнения; вот как их прижало.) Славный человек громко свистнул и встряхнул руками; господин Арманд был слесарем-инструментальщиком и очень гордился своими руками: «Изя-я-ящные штучки, — по-доброму передразнивал он мастера (тот обычно говорил: изящный почерк, изящная цыпочка, изящное лезвие — чтобы уж охватить основной костяк), — изящные штучки», — вертел он расплющенными, толстыми руками, в глубоких складках которых с доисторических времен скопилась черная грязь и масло; теперь он встряхнул именно этими двумя руками.

После секундного колебания — громко сказать или не громко — он громко сказал: «Из железа кулак натруженный — туда ударит, куда нужно». Господин Арманд не стал притворяться, будто бы верит, что мастер шутит (есть жесты отстраняющие, а есть — свидетельствующие о сходстве!), и махнул рукой. Теперь они изволили смотреть друг на друга. «Да уж, ударит. Ладно. Знаешь, с кем мне приходится бороться каждый Божий день? Чтобы парней отпускали в день тренировки, чтобы спортивные фонды пускали на то, что нужно, чтобы была по крайней мере обувь, а экипировку подвозили, тогда и туда, куда нужно, чтобы не приходилось от стыда сквозь землю проваливаться». Да: это как мытье в тазу. Экипировка должна быть на месте. Этим, наверное, не игрокам нужно заниматься!!

«С Лаци». Мастер не мог поверить. «Лаци Кохут?» Из-за «детей» мастер без сомненья потихоньку приобретал право перворожденного! — он уже слышал, что «есть» какие-то «проблемы» с Лаци Кохутом. Что он «вонючая скотина» (пардон), как выразился тихий Левый Защитник; но он необъективен или как раз-таки конкретен, потому что Кохут заигрывал с его женой. «А ведь она тогда уже на третьем месяце была». Девушка с бесцветными волосами из универсама. «Ну что, сынок, не зря разминку делали?» — стал подтрунивать мастер, услышав о свадьбе. Недоношенная крошка в 4 кило! Но потом ему стало грустно. Однажды в душе — «в довольно беспардонной форме» — он взял и спросил: «Скажи, приятель, а вообще ты бы на ней женился?» Потому что ведь встает этот проклятый вопрос. Парень закрыл кран. Они уже просто мылись. Мастеру тяжело вылезать из-под чудесной, болезненно-горячей струи. Стало тихо. «Умный парень, друг мой, когда не в форме. А вообще аккуратный подлец-защитник». Посмотрел мастеру в лоб (то есть, не в…) и умно сказал: «Вопрос так не стоял». И захихикал (а вот это он бы с радостью опустил). Суть была в том, что жена Левого Защитника, новоиспеченная женушка, только-только спровадила господина Кохута.

Мастер еще играл вместе с господином Кохутом. «Подвижный пацан был». Господа Арманд и Кохут были как Шерлок Холмс и доктор Ватсон (дабы угодить определенному кругу читателей) или как грецкие орехи с медом и т. д. Начиная с юниоров они играли вместе, были парой полузащитников — «Лацика с Армандом!» — великая слава местного значения гремела по всем окраинным стадионам. «Они вели игру как Дьюси Ракоши». «Мы друг за друга умереть готовы были на поле», — часто слышали они. И мастеру припоминалось что-то в этом духе; как однажды на стадионе «Нитка», тогда еще активный игрок, господин Кохут, можно сказать, выйдя из себя, гаркнул ему: «Малец, умри на месте или отправляйся в душ». Так и сказал: «в душ». Цитату он сопроводил кислой улыбкой, как бы признавая свою ограниченность: «Поэтому-то я все и запомнил, только».

«Товарищ Кохут — хороший товарищ, — коротко сказал тренер. — Руководит секцией на заводе и ставит мне палки в колеса где только можно». — «Но зачем?» — спросил он по-детски. Тренер с горечью пожал плечами: «Так проще. Неделание всегда выглядит проще. А поскольку все, что он делает против меня или, точнее, против вас, означает, что не выплачиваются какие-то деньги, он этим еще и популярность завоевывает». — «Да какие это деньги? Чепуха». — «И я так говорю. А Он говорит, с бору по сосенке. На это я так шваркнул дверью, что маленькая секретарша, ну, конечно… поперхнулась своей булочкой с вареной колбасой или с чем там, пока с лестницы поворачивал, все время слышал, как кхекает и приговаривает: «О-ой, товарищ Кохут, тако-ого, товарищ Кохут…»

Мастер вновь стал подкидывать мяч, изящно, тихо, чтобы не помешать. «Курсы, вот это у него хорошо выходит». Мастер слышал завывание ветра, которое гармонировало с бесподобной геометрической эстетикой (штанга ворот, прямой угол, полоскание флага, колыхание сетки, зелень и т. д.), которые предоставлял к его услугам каждый спортивный стадион. «А. В общем, ты послал Кохута. Сначала я так понял: директора». — «Ничего ты в этом не понимаешь. Видно, что всю жизнь только учился. — Между нами говоря, он за это уважал мастера, а здесь это со стороны господина Арманда отчасти словесный оборот, отчасти выражение реальной критики, вместо более мягкого анализа. — Я подвергся ступенчатой обработке. Сначала, как известно, вызвал меня товарищ Кохут». — «Да брось. Он и тебя вызывает?» — «Позвонил, зайди, мол, старик». Мастер, успокоившись, кивнул. «Чему радуешься? Что от этого изменилось? Теперь я хлопнул дверью, будучи на «ты»! Быть вежливым легче всего. Так дружище, сяк дружище». В этом они все одинаковы. «Ясно. А потом, значит, вызвал тебя директор, с которым с раннего детства…» — «Нет. Я так разгорячился и пошел к нему…» — «Пропустили?» — спросил он со знанием дела. «Мамочка, старая секретарша, завизжала было, но обитая дверь была открыта, я увидел, что он там и что нет у него никого».

«И вы оживили старые…» — произнес он тривиальную фразу и точно так же умолк. Господин Арманд гордо покачал большой головой. «Куда там. Там уже, как полагается, товарищ направо и налево и на «вы»…» — «И?» — «Говорю ему, стоп, мол. Я не об узком профиле пришел выслушивать, фонд, дескать, проектирования туда, центральный лимит сюда. Я только хочу сказать, что это свинство, ведьмин корень».

«Не верю», — сказал мастер, потому что так и думал. Мяч остановился. Господин Арманд рассмеялся. Смех не был чересчур спонтанен, однако уместен — и то, и другое было по нему заметно. «Я спокоен. Потому что не побоюсь и скажу все, что угодно. Пусть ловчат как хотят, я вкалывать буду». — «Гм-гм», — сказал он. «Понимаешь. Вкалывать всегда надо». — «Директором тоже надо быть всегда», — сказал он тихо, ну что же, если это пришло ему в голову. «Конечно, — продолжал смеяться господин Арманд, и стало ясно, что слесарь-инструментальщик уже ожидал этого протеста, и он просто-напросто вляпался в это ожидание, — конечно, нужен директор. Только не всегда один и тот же». — «Тебя тоже могут выгнать». Господин Арманд всю дорогу потешался. «Конечно. Но я и тогда останусь кем был. Слесарем-инструментальщиком».

Мастер опустил глаза. («Если терять нечего, состояние благородное», — утерся он в другой раз.) Слишком короткие рейтузы, собравшись в гармошку, сползли на бутсы. Вдруг, сам не зная зачем, он нагнулся, как бы завязывая шнурки, а сам провел рукой по узловатой голени. Возвышающегося над скрюченным мастером господина Арманда можно было изобразить на фотографии, то ли в виде огромного дуба, то ли живой статуи, — не забыв только про перемещающееся позади солнце, что, как я полагаю, просто дело техники.


46 —! (Можно еще раз прочитать: Внезапно к [Имре] приходит чувство любви ко всему здесь, он рад всему: близости [Янки], траве, площади, стертой зебре перехода, светофорам на перекрестках, забавным, желтоголовым, длинноногим одуванчикам, взволнованным контролерам, грязным спускам в туалет, выцветшим пожарным, поражению под Мохачем, битве при Капольне, одиноким телефонным будкам, суровым маневрам и белым барашкам-облакам на горизонте.) (См. также 54-е примеч. на стр. 521.)


47 Дорогой Петер!

Вчера получила ваше письмо с фотографиями. Дора улыбается — так бы и съела ее, Марцеллка прелестен. Во сне он мне привиделся не таким красивым. К сожалению, вновь собирается большой ливнище, и дует легкий ветер. Официанты очень приветливые, хотя, как видно, на лимонах экономят. Думают, я настолько стара. Сегодня в полдень спросила о лимонах. Хитро так спросила, будто бы без всякой задней мысли. Парень официант не покраснел даже, а ведь я была уверена.

Могу лежать на террасе, черешня. Пишу эту строки под звуки органа, от этого такой плохой почерк. Здесь был Ники! Естественно, говорили по-венгерски. В Сиднее у него 11 помощников, все венгры.

Nachtschwester-Zimmer[88] с самого начала мне неприятна. Через помещение находится аппаратная. Не знаю, смиряться ли мне. Знаете, Петер, я уже удаляюсь от дел и не знаю, имею ли право что-то менять. Нет, лучше о моем сне.

Я постановила: то, что я делаю, все-таки абсурд. Они живут здесь, подо мной, а я к ним не спускаюсь. Спустилась. Позвонила в дверь. Голос вашей Гитти издалека: Уже иду! Я вас уже ждала! В траве парка неподалеку от входа раскинулись едва одетые женщины. Фу, ну и уродины же вы! сказала я спокойно по-венгерски. К моему удивлению, одна стала перечить мне в ответ… по-венгерски. В этот момент ворота открываются. Петер лежит в комнате, говорит Гитти и передает мне ребенка. Я не знала, что младенец — Марцелл. Только по глазам определила. Это были ваши глаза. Мы вошли. Малыша я посадила вам на грудь, вас поцеловала в лоб. Вы хотели со мной поздороваться, но не смогли встать из-за сидящего на груди ребенка. Он что-то лепетал, что было очень похоже на вас или в вашем стиле. Я плохо расслышала, но в его лепете уловила что-то вроде: черт подери! Это с вашей стороны означало сам приговор. Голые женщины постучали в окно. Они с грохотом трясли грецкими орехами, которые держали в руках! Тогда пришла Гитти и унесла младенцев. Я проснулась… Впечатление было почти осязаемым.

На Адвент я уже буду дома. Книги постараюсь раздобыть. Благодарю за готовность Гитти на самопожертвование.

Обнимаю вас. Ваша Йоланка.

48 Дорогой Петер!

Наконец-то я снова дома, хожу взад-вперед по квартире. Без палки!! Но слабость все еще есть. Аппетит хороший. Читаю рассказы Кишхона, если не сплю. Обнимаю вас всех крепко.

Йоланка.

P. S. Сокровище мое, будьте осторожней. Вы такой «невезучий». Но это хорошо. Поймите и храните это. Конечно, вам лучше знать, «почем фунт лиха». Видите, я учусь у вас. Стиль ваш ужасен.

Й.

49 Tante Jolan am Sonntag verstorben. Michael.[89]


50 Дни у мастера репрезентативны; при взгляде на него льстит смесь великого с тривиальным, окончательного с преходящим. Ведь что произошло этим пасмурным, промозглым днем? Он уже было отправился на похороны Среднего Защитника, в которых команда принимала участие полным составом, когда к нему подошел господин Киштелеки, знававший лучшие времена центровой,[90] и попросил мастера как-нибудь занести его в свои записи (в мои записи! — Э.), ему это, еще до зимних каникул (ибо команды уходят на зимние каникулы) с общественной точки зрения пришлось как нельзя кстати, поскольку в прошлый раз посыпал поле удобрением «Карбамид», и по причине недостатков покрытия на газоне внутри шестнадцатиметровой, за шестнадцатиметровой и на линии появились большие, уродливые рубцы, что — хотя господин Киштелеки с мячом обращаться умеет — ему поставили на вид, мало того, когда он выходит на поле, со стороны членов колхоза доносятся издевательские замечания. Мастера вдохновила степень влияния литературы на массы. («Ну, милостивая государыня, — сказала как-то Мари, которая немного помогает по хозяйству в родительском доме, когда мать, чтобы похвастаться, дала Мари прочесть крошечный шедевр мастера, — знаете, графиня, не найти слов. Что много, то много. Я вообще-то не чужда литературы — правду говорю — но ведь это черт знает что. Мир вывернулся наизнанку! Чтобы это сегодня называли искусством! Пусть уж милостивая государыня не сердится, но меня прямо зло разобрало». Мастер по обыкновению не очень-то стал извлекать из этого урок, но, конечно, как человек, задумался. Впрочем, это его трюк. «В самом деле, что побудило Мари к такому высказыванию? Отчего было не состроить нейтрально кислую мину? Непостижимо. Дело в том, что вообще эта женщина крайне смиренна. В прислугу попала еще до 45-го; так бывает; бывает и по-другому. Зачем же прямо, как проспект Калинина?!»)

Позднее мастер с некоторым чванством рассказал господину Чабе, что поскольку господин Киштелеки — опираясь на связи Вашаша — провел его на последний двойной матч, он изволил включить его в роман. Господин Чаба, прозаик из Деча, который провел детство в местной (дечской) фотолаборатории среди фотографических изображений чужих лиц, портретов, которые показывали человека снаружи, высказал беспокойство: «Этих матчей столько. Ты теперь каждого скупщика билетов будешь вносить?» Мастер удивленно ухмыльнулся: «Да ведь столько этих романов! — Будет. — Но если они как раз так и рождаются». (Знаки размножаются:)

Он изволил посетить похороны. Замусоленная ветровка немного выделялась в толпе. Народу было много. Грязные листья налипали друг на друга. Музыканты-духовики, в промежутках между произведениями, вытряхивали слюну из инструментов. Руководители предприятия, по чистой случайности, стояли отдельным полукругом. Господин Кохут приветливо поздоровался с мастером, как будто в парке. Он ответил на приветствие. Женщины прочитали «Отче наш», и он вместе с ними. «Сложная это вещь, mon ami». Когда процессия двинулась, полил дождь. Он наклонил голову, влага проникала к беззащитно-теплой шее даже несмотря на поднятый воротник. Мастер был занят исключительно тем, чтобы не наступить в лужу. И, понятное дело, постоянно в нее наступал. «Грязь неделями покрывала ботинки». Да и вокруг могилы была свежая глина.

— — — — —

: когда же благодаря добросовестной работе время затянулось — вещи несколько утратили актуальность, и все бури потихоньку улеглись, конкретно же случилось так, что у мастера произошла склока с Яношем Мелким (за имя не отвечаю), жителем А. и владельцем виллы, у которого за хорошие деньги он снял виллу через туристическую службу при «Ибус» е,[91] потому что хотел, чтобы Гиттушке — если можно так выразиться: Гиттушке — устроить небольшой отдых, потому что, между нами, хоть мы и утверждаем, что мастер — примерный муж, в разгар страды все брала на себя одна женщина, а из-за романа объем[92] произведенного мастером мытья посуды дошел прямо-таки до низшей точки, итак, дело дошло до склоки, потому что владелец виллы, который, впрочем, был человеком, явно привыкшим командовать, думал, что мастер с семьей уедут уже в воскресенье, он же специально снимал виллу так, чтобы не нужно было ехать с кучей неопытных шоферов в воскресенье вечером, а отправиться «припеваючи» в понедельник, итак, он предъявил квитанцию на комнату под номером 205189, технический знак: 211, благодаря которой ситуация на 100 % выяснилась, но она, к великому изумлению, не убедила владельца виллы, он лишь бегло взглянул на нее и крайне болезненным и утомительным для мастера образом уже со второго слова стал разговаривать как фельдфебель с подчиненными (мастер был, вероятно, подчиненным), и он поймал себя на том, что «с беспримерным ребячеством» бесится («этого нельзя было избежать, такие думают, что им принадлежит мир!»), и был близок к тому, чтобы сказать: «Ну, ива, берегись, братьям скажу!», но затем, когда владелец, проклиная все, пошел на попятный, заверив мастера, что в понедельник на рассвете вышвырнет его из кровати, он же успокоил его тем, что ладно, но тогда он с двухдневным запасом сухого пайка закроется в квартире и все тут, и поскольку хозяин на это лишь заржал, сказал: «И еще кое-что, шеф. Следите за так называемыми литературными изданиями. Потому что я вас где-нибудь так распишу, что век не забудете, это уж как пить дать», — это произвело нужное воздействие, поскольку, правда, понято ничего не было (популярность мастера еще не снесла всех преград), но продемонстрированное тупое выражение лица было именно тем, что требовалось гиганту мысли «в момент душевного кризиса», затем он, покорно отодвинув тетрадь со спиралью и отстранившись от возникшей и приближающейся к концу сцены, сказал: «Гитти, так дальше идти не может. Это линеарно невыносимо (?). С сегодняшнего дня только пишу и играю в футбол, пока не буду готов. Прекращаю все, что есть». Так он и изволил поступить. (Можете проверить. Конечно, к тому моменту, когда читатель прочтет об этом, он уже вновь будет жить полной жизнью — пусть и не такой, как «прежде».)


51 (сила, содержащаяся в предателе, — прошу прощения, прошу прощения) При виде опасного, а главное, чрезмерно ухудшающегося положения — роспуска юниорской команды по причине нехватки экипировки, снятия дубля с чемпионата запасных команд, падения посещаемости разболтанных тренировок, происходящих в «пронизанной солнцем» тени истерзанных раздевалок, бессмысленных препирательств господ Эжена и Арманда, — в душе мастера назревали осознанные, позитивные обязательства. И он, который — уж позвольте мне — приятно провел лето под знаком предательства, во всяком случае измены, и как известно: от него ничего не зависело! — теперь, скрипя зубами!.. Словно обручем, охватывал он бурные события и бурное отсутствие событий; команду, стадион. Не стоит воображать зрелищное, яркое чудо, которое спускается с небес под «звуки «Интернационала», вообразите незаметное усердие будней; работу, которой и врагу не пожелаешь. Мастер полагал, что от этого усердия проку никому нет, только самому мастеру, в чем черпал силы — «неизменна сила народная». Так вот, несколько упрощая, то есть подходя со сложной, практической точки зрения, команде могла помочь лишь одна вещь: кирпич. (Кирпичи! Ну конечно.) Ведь наступят холода, а они наступят, и тазом не обойдешься… От права проводить на своем поле первые пять встреч в рамках чемпионата они отказались. Точнее, одна команда, «Махарт», не пошла на это. Или «Теши». Так что пришлось переодеваться в ближайшей школе; и перелезать через забор! Вы представляете! Целая команда! Через заборы! Как банда садовых хулиганов! И еще стук обуви по асфальту! О последнем мастер сказал так: «Widerlich». Каждый раз, когда вспоминается этот эпизод, точнее, стук, с его уст срывается это слово. Означает оно: противно, мерзко, отвратительно (нем.). В отместку господин Эжен устроил так, чтобы к махартовцам не поступала горячая вода. А ведь полагается, без этого нельзя проводить матч, но тогда она была уже перекрыта. Как они ругались! «Бывает, приятель», — выглядывали они из-за двери временной раздевалки, а у самих, шельмецов, от спин шел горячий пар.

И вот однажды, сухим осенним днем, господин Эжен угрюмо заявился с телегой кирпичей. На козлах сидел дядя Фаркаш и понукал лошадей. «Тпр-ру, чтоб тебя!» Господин Эжен, насупившись, поспешил на склад. Дядя Фаркаш щелкнул пальцами. «Ребяты. Сложить надоти». Господин Арманд, переступив через себя — не потрудившись даже задать вопрос «Кто привез кирпичи?», — сразу взял бразды правления в свои руки. Построил ребят в цепь нападения (даже защитников — ха-ха-ха), и вот уже кирпичи, как неуклюжие птицы, полетели куда следует. Из бойкости распоряжений следовало, что господин Арманд уже много думал об этом: о том, что куда. Хотя тот факт, что господин Эжен подвел телегу туда, куда подвел, — свидетельствовал о его заранее обдуманном плане. Как трагично это совпадение! Возможно, конечно, что они сами являются жертвами, однако причина: причина в них, если смотреть с точки зрения развала дел. Они так отчаянно дулись друг на друга, что итог очевиден! Потому что один сдастся! Господин Арманд стоял на принципиальной плоскости, так что шансов у него!.. А команда без тренера?! Конечно, рано или поздно будет другой! Но кто заменит эту маниакальную любовь к спорту, живущую в господине Арманде, этом сердечном человеке, кто сравнится с ее сиянием…

Мастер стоял в очереди в полученных от господина Дьердя новых бутсах; он как раз собрался разносить обувку. Бутсы сверкали и блестели, это держало его в напряжении. Puma Pele King. «Слишком хороши для тебя». — «Слишком», — кивнул он между двух кирпичей. Он выполнял работу с большим старанием, не дай Бог опростоволоситься, не разбирается, мол, в этом. (Недавно помогал он господину Ичи, и там испытал это; ведь он в жизни еще не работал! Что, то сям, даже бывшие одноклассники, кое-кто из команды, с чужого пустыря [противник] и т. д., и, сменяя друг друга, они таскали мусор. Здорово было.)

Однако затем, в кирпичные перерывы, он с такой болью и отчаяньем осматривал свои розовые от кирпичной пыли и потихоньку-полегоньку, конечно, покрывающиеся бахромой руки, что рано или поздно начинало колоть глаза (опростоволосился, да-да). «Слушай, — сказал кто-то дружелюбно, — слушай, покажи-ка, какого размера у тебя руки?» Мастер показал, но гордость, с которой он вертит ими перед женщинами по случаю какого-нибудь приема, теперь из него улетучилась полностью. Тот, кто спросил, не веря, тряс головой. «Это у тебя нормальные руки?» — и осторожно ощупывал, словно чудо, натертые, пыльные, истерзанные ручки мастера. Порядок нарушился, цепь нападения разорвалась. «Нечего столько цацкаться», — сказал раздраженно маленький Правый Крайний. Он не думал, что вместо тренировки будет подло устроено это; а ведь он и на тренировки-то не любил ходить. Уже последовал было ответ, наверное, со стороны господина Эжена, и тогда господин Арманд бы тоже не стал молчать — они работали на двух концах цепи, ибо господин Эжен едва заметно выбрался из склада и встал к телеге подавать кирпичи, там стоял дядя Фаркаш, пыхтя своей почерневшей трубкой, разговаривая с лошадью, как это в наши дни умеют единицы, — собиралась, значит, перебранка, под эгидой которой они к этому времени и так работали, когда господин Ичи, еще более нарушив и без того уже довольно нарушенный строй, выскочил вперед, присел на колени перед мастером (у него на коленях долгое время был потрясающий отпечаток сучковатой почвы; «щербатина»; мало того, еще и во время переодевания видел он кусочек гравия, вдавившийся в кожу), присел на колени и, протянув руку вверх, схватил исполняющую главную роль руку мастера и вздохнул: «И скажи, приятель, этим… этим ты держишь ручку?»

«Убирайтесь!» — воскликнул мастер на этой импровизированной встрече писателя с читателями и, вырвав свою руку из руки, освободил ее для кирпичей. Какой изящной символичностью было это с его стороны, плюс к тому же вновь началась работа… А держащая ручку рука — поскольку, не стоит упоминаний, это была именно она; господин Ичи правильно угадал — все мозолилась, мозолилась (на службе)…

Кирпичи потихоньку заканчивались — половину нужно было снова перемещать, потому что не в том месте сложили, не было толку от двойной продуманности! — и неясность сумерек стала постепенно покрывать общую массу. Стихли полеты кирпичей, языки развязались, как вечером на посиделках…

«Вчера были с этим, ива, Йожи у Фери». — «У кого ключ? У Фери», — вставил он, пожав лавры беспримерного успеха, служа хорошим примером тому, какую немногословность терпит общество (летняя подготовка, девичий комсомольский лагерь, деревянные дома, деревянные дома с ключами, ключами, ключами; а ключ у Фери). «Входим. Выходит Фери, важная птица у них, галстук…» — «Бриолин». — «Фери — настоящий аристократ». — «Выходит, что мол, надо, парни. На что, ива, Йожи, а народу кругом — море, говорит, нахуйферике (прошу прощения), мне бы какие-нибудь штаны итальянские, узкие такие, ива, но чтобы яйца не давили. Вот так слово в слово через головы покупателей». — «Рад вам был, наверное, добрый Ференц». — «Он был в отпаде. На каждую иву тревожно оглядывался и говорил так: прошутебя». «Чтобы сразу загладить предыдущие ругательства», — подумал он с пониманием. «Потом, конечно, короче, очень быстро, короче, завернул в эти улицы с пальто». — «А штаны-то были?» — «Еще бы, извлек из-под прилавка, потом подтолкнул к двери. А на улице хорошо разывил». Можно представить. «Просто показал, что он тоже умеет». — «Умеет».

Один-другой кирпич сдвигался с места, потом останавливался и все-таки рано или поздно достигал своей цели. Под чутким руководством господина Арманда. «Шнеци-то, представляете. Стибрил откуда-то рога директора, знаете, ну что он застрелил, приставил к голове и бежит по двору по заводскому, а сам кричит, и этого, мол, привязали старой иве, и этого привязали старой иве! А мы, ива, встали перед мастерской рядком, и ну ржать. А сверху из окон из конторских выглядывают цыпочки, мы давай кричать им наверх, но они окно быстренько закрыли. Шухер был еще тот». — «И что потом? Шнеци в три шеи?» — «Выговор получил». Второй Связующий таинственно замолчал. Его затеребили, из чувства долга. «Выговор получил, потому как часто опаздывает». — «Свинство». — «Он правда опаздывает», — засмеялся Другой Связующий. «Оп-ля, оп-ля, оп-ля».

Правый Защитник тихо, затем повышая голос (прямо) пропорционально нарастающему интересу, но с неизменным злорадством рассказал, что когда на большой праздник рабочего движения они развесили на крановом пути «пузыри» с водой и когда какая-нибудь хорошенькая, или дурнушка, или так себе проходила мимо, бемс из рогатки, по горлышку! «Но один раз, ей-богу, по ошибке, Лаци Кохут как раз…» — «Человеку свойственно ошибаться», — посочувствовали они. А в другой был такой случай, поскольку господин Кохут любит перед концом смены нагрянуть в душевую, а ребята в это время любят уже стоять под душем, они подождали, пока господин Кохут зайдет подальше, после чего спины повернулись наружу, чтобы хлещущая горячая вода отскакивала от них в определенном направлении, а господин Кохут стоял и мок в своем галстуке, и спастись бегством-то было тяжело, потому что несколько человек посередине намыливались. «Увы, увы». — «Эти тетки в цеху не даром хлеб жуют». — «Хлеб суют?» — «Ерунда. Когда я попал туда учеником, так и разинул рот, сколько, мол, мамаш… Почти в одно сливались. Когда я первый раз вошел, в глазах зарябило; сидят они там в два ряда, а потом, как мы девицам, двумя пальцами так и засвистели. Пошел я к начальнику цеха доложиться, а одна тетка ставит подножку…» — «Одиннадцатиметровый! Если в Бога верит, он ей воздаст…» — «Воздал. Но они как будто сговорились, потому что я падаю, а следующая берет и разворачивается вместе со стулом, Мони, большая стерва, я лицом ей в колени». — «Один: ноль». — «А она начинает гладить меня по голове, все, мол, хорошо, ты в нужном месте. А сами все смеются. Но не в насмешку. Дышать было почти нечем. Точнее, тот воздух, которым я дышал, до этого проходил между теткиных бедер. Ну, и горячий же был».

Мастер улыбается, улыбается (как задрипанная актриса).

Когда же последний кирпич оказался на своем временном месте, линия нападения еще одно странное мгновение оставалась невозмутимой, руки устало опустились, плечи сгорбились, пальцы старались не прикасаться друг к другу, напряженно протыкая темный воздух, были колени, которые дрожали, и уверенно расставленные ноги тоже не энергию излучали. Как раз вовремя — прежде чем пришлось бы объясняться — прозвучал свисток господина Арманда. «Слюна брызгала».

И, как будто приближаясь к концу настоящей тренировки, пробежали они еще один расслабляющий круг. Большинство, по привычке, ускорилось на последних четырестах, чтобы быстренько помыться в душе, мастер же, верный привычке, трусил себе «без напряга», а теперь еще, ехидничая, думал: «Тьфу! Мытье! Корыто, ребятки, корыто». Дважды все обдумав, он, таким образом, поставил галочку напротив этого круга.

Бежал он по траве, с профессиональной точки зрения слишком уж высокой, и травинки рисовали на носках пыльных Puma Pele King тонкие, извилистые полоски. «Как если бы там проползали худые улитки». Как если бы они устраивали там рандеву. Иногда он прерывал и без того медленный бег и сменял его на ходьбу. Вечер гудел, и по мере того, как он все больше отставал от глупым образом выбравших бег остальных, все сильнее ощущалось одиночество в этой глубокой темноте и одновременно с этим какое-то дерзкое слияние с природой. (Отец мастера — прямая этому противоположность: то, как этот человек попадает от одной печатной машинки до другой — словно лунатик.) Добравшись до противоположного поворота, он оказался перед горой, ее большой черной массой, которая почти растворялась в небе, звезды на последнем, на первом же свет мерцающих фонарей делали зрелище разнообразным и особенным. Сверху слышалось гавканье собак. Элегический круг завершился коротким ускорением.

Внутри он поступил неожиданно, набросив одежду (переброшенную ему господином Дьердем, севшую при стирке рубашку и т. д.) на потное и немного зудящее тело. «Ты на этой неделе уже мылся?» Он поучительно поднял палец (ноготь на нем еще меньше, чем на других; задача, наверное, и из-за нее), в называемом раздевалкой закоулке бывшей маленькой раздевалки, называемой складом. «К грязи можно привыкнуть», — сказал он со значением то, что, наверное, уже было известно ему из другого места. Он оказался до обидного прав!


52 Мадам Гиттислегла. Семейный мотор. Однажды вечером она вдруг села в кровати, ангел сна все еще витал над ней, нанося печать бессмысленности на ее черты, и сказала читающему книгу перуанского господина Варгаса Льосы мастеру: «Слушай, ива(!), этот обойщик Табачко — вроде человек искусства. Рисует, книги собирает. Любит искусство». (В связи с Варгасом Льосой, или, как мастер называет его на венгерский манер, Варгашем Йошкой, мне вспоминается, что у мастера еще в начальной школе был одноклассник по имени Йошка Варга, вратарь классной команды. Это был вратарь с хорошими рефлексами, но ненадежный. Во всяком случае временами он здорово защищал ворота. В таких случаях при уходе с поля он, ломая руки, сновал взад-вперед и выражал неудовольствие. В таких случаях нужно было подойти к нему и сказать: «Да нет, Йожика, ты однозначно хорошо защищал». — «Вы так считаете», — начинал тешить себя надеждой Йожеф Варга. «Это эффект-йошкиварга». Мастер иногда применяет его по отношению к мадам Гитти. Как мы видим, эффекта столько, что куры не клюют.)

Он подскочил к женщине, убрал у нее с лица измятую прядь. Погладил. «Старушка ты моя» — с этими словами он изволил уйти в аптеку. Кассирша спросила мастера, нет ли у него 50 филлеров. Он ответил: «Есть» — и начал рыться в удобном кармане своего пальто из лодена — щедрая душа господина Дьердя! — и в самом деле нашел 50 филлеров, чего и сам не ожидал, — передавая, значит, денежную единицу, улыбнулся он и сказал: «А ведь если серьезно, я и сам не ожидал». Покинул территорию дружбы и, как заведено, сбоку, встал в начало очереди в кассу. Тогда кто-то враждебно произнес: «Встаньте, пожалуйста, в конец». «Кто уже оплатил, пусть подходит вперед», — встала на его защиту аптекарша, которая чрезвычайно понравилась мастеру. («Что это еще за женщина?» — спросила мадам Гитти. Мастер небрежно махнул рукой: «Дружище, я — это лирическое «я».) Он побрел было вперед, поджав хвост, потому что, к сожалению, принадлежит к такому типу, когда несколько человек заявили, что здесь все платили. На это лицо его прояснилось, чувство языка пробило себе дорогу, и он удовлетворенно сказал стоящей перед ним женщине преклонных лет: «Тогда это очередь для тех, кто без очереди». Он увидел, что молодой человек за два до него улыбается, а тот, кто в самом начале посылал его назад, пожимает плечами — — — — —

На мастере лежала ответственность. «Так сразу все навалилось». (Расплодились…) Раным-рано мастера спрашивают, спит ли он; и с течением времени пифическая хитрость вопроса доставляет ему все меньше удовольствия. «Папка, ты спишь?» Он изволил перевернуться на другой бок, отмахнувшись от дилеммы; он уже прекрасно знал: маленькая дамочка, напрягая мускулы, ждала его следующего трюка. «Папка! А-а! А-а!> — счастливо хихикала она. Я такого еще не видел: как выброшенный пружиной, до этого еще такой разморенный дух вскакивает и сонно отправляется за Горшком; затем, шатаясь, выходя из кухни, потому что чуть не упал в обморок от такой кучи пованивающей немытой посуды, особенно от одного серебряного, но скорее мельхиорового блюда, к которому полностью присохли желтоватые остатки яйца, и зайдя в ванную, не нашел там ничего, даже свое лицо в зеркале, затем, покачиваясь, во внутреннюю комнату, увидел скомканную постель, в ней маленькую женщину с желтыми волосами, свернувшуюся, как кошка, тогда он подошел к кровати, навалился на нее слегка и в то же время оперся, затем пристально посмотрел Митович в глаза (простыня слизко темнела, губы у девчушки оттопырены) и сказал: «Зазнаемся, шеф».

(Можно улыбаться. Но все-таки эта ситуация — как мастер, рухнув на кровать и своего ребенка, беспомощно вновь и вновь обводит все взглядом, как тотчас же обнаруживает Горшок рядом и с безнадежным гневом и любовью смотрит на маленькую паршивку, а также сладко посапывающую жену, а в это время хлопотливые соседи уже поднимают шторы и дают подзатыльники досадно копошащимся детям, не дай Бог, опоздают в детский сад, а вследствие этого потом и на работу, — так вот, эта ситуация, добавим к этому отчуждающее воздействие запахов, хорошо характеризует безнадежность перспектив на уединенное существование, о которых уже писали и другие, да и я уже, в другом месте.)

Мастер, движимый великой жизненной силой, наконец пристроил малышку на Горшок, притворившись, будто приключившегося конфуза в его матовой желтизне рядом с милой мадам нет вовсе, «как какой-нибудь извращенец-муж».

Он растроганно посмотрел вокруг, девчушка восседала, Фрау Гитти по-младенчески сладко сопела. «Знаете, друг мой, тогда я подошел к окну, прижал лоб к стеклу, оставил след, и мне пришло в голову, что всегда надо будет помнить это время, ведь тогда… — стыдливо всхрапнув, он чуточку помедлил — …тогда я был счастлив». Гей!

И, таким образом, мое описание приобретает точность, Gott sei Dank.

Хотя довольно было и этого мимолетного взгляда через окно на более значительные взаимосвязи, как труба уже звала его (!). Отпрыск завопил, потому что края были мокрыми, а женщина с места в карьер сказала: «Ты поставил воду для чая?» Еще не поставил. «Да», — ответил он и помчался в кухню. Тогда началась великая неразбериха! Что за похожая на месть цепь мест, совпадений событий, изменений и отождествлений!

В силу того что немытые тарелки, словно целеустремленные чемпионы, почти достигали крана, чайник можно было втиснуть на место лишь повернув набок но в силу того что таким образом он наполнился лишь наполовину нужно было немного его выровнять таким образом несколько тарелок у основания раковины дзынькнуло в силу того что свалилось в силу того что мастер человек щепетильный он заметил что идущая вода холодная таким образом вознамерился ее вылить и планировал прибегнув к помощи газового нагревателя заменить ее на горячую однако носик крана за это время как-то очутился в чайнике и оттуда ни туда ни сюда только если повернуть набок но тогда выльется вода которую он только что туда налил хотя тут его как громом среди ясного неба осенило что именно этого он и хотел.

«Мне тут пришло в голову, друг мой… Все-таки одно дело: наливать, и опять же другое дело, когда просто так выливается». Его гордость казалась несокрушимой.

Поскольку в результате размещения горячей воды произошла заминка, он решил, что открутит газ максимально. Но сначала надо было зажечь его. Не будем вдаваться в подробности, еще кто-нибудь подумает, что я над ним потешаюсь. Ограничимся перечислением нескольких сломанных спичек, шипящего от боли лица, восклицания «Чтоб тебя черти съели!» и запаха газа: поскольку сначала он включал не то, что зажигал.

Затем поскольку асбестовую решетку — как говорят, совершенно напрасно — он изволил оставить под чайником, то спустя некоторое время она накалилась и явила свои завораживающие розовую и огненно-красную переходные стадии. Смотрел он на это, эстетствуя, а потом спохватился. Снять чайник. Затем неудачный эксперимент с голыми руками! Боль. Затем прихватка — собственноручный шедевр мадам Гитти, — и ею! К запаху газа теперь еще запах паленого хлопка! («Не хлопок, Петерке, ковролин».)

Поскольку с этим было закончено, присел отдохнуть. И как раз в это время вышла жена. Которая в свою очередь не в кровати нежилась, а о чем-то подозревала. «Малыш, — сказал он обаятельно в начале болезни, — да ты никак хворать надумала». — «В горошек», — кивнула она, выдавив улыбку на расцвеченное горячечными розами лицо. Но теперь уже поправлялась. «Что ты здесь делаешь, прелесть моя?» Слово «прелесть» она сказала, не разжимая зубов. Можете себе представить. И попробовать: прелесть. В этом была сплошная закономерность, которая руководствовалась увиденным: покачивающим головой, слушающим орущее радио мастером («Па-рампа-рампа-па — а пахлави! Карел Готт! Узнаешь?»), бесстыже открытым холодильником, все еще хлещущей из крана горячей водой, «иррациональным хрипом» гудящего нагревателя, клокочущей водой для чая.

«Вода совсем выкипела», — схватилась истощенная болезнью женщина за эту осязаемую конкретику. Испугался тут же великий человек, что, возможно, зря он вставал чуть свет… Сгреб тогда он «женскую плоть» и вернул вяло сопротивляющуюся женщину в постель. С женщиной на руках остановился, пыхтя, у постели, а потом бум-барах! вытащил из-под тела руки, которое с большой осторожностью плюхнулось на постель. «Ах ты, притворщик!» — «Останешься здесь, — приказал глава семьи. — Одно неверное движение…» — и он сделал традиционный жест, как бы сворачивая шею.

Снова в кухню из престижа! Немного погодя вступил он с подносом, а на нем продукты. «Завтрак, милостиссударыня». — «Благодарю, сударь. Сегодняшняя пресса?» — «Вы опоздали, прошу покорно, она уже там!» Муж потер свои изможденные от масла, салями, огарка свечи, чаинок, кипятка маленькие руки. «Все идет, как завтрак в постель», — сказал он наконец; вот!

— — — — —

Фрау Гитти, потревоженная от своего ночного занятия, сна, не преминула молочными губами отметить: «Дорогой мой!» — и мягко вибрирующие слова, вибрация в пространстве, взлетев, как лампионы, это видно, какая досада, что никто не видит, ведь он, как рак — покраснев, взглянул на мадам Гитти! О, эта теплота! эта твердость! эта непоколебимая кротость! радость и горечь! бесконечность будней и тот маленький шанс! — старая ты, старая, старая, старая,[93] бедра твои раздаются, плечи мускулисты, ненавижу[94] вокруг глаз сеть морщинок, нос у тебя никакой, ты некрасивая, вредная, я сыт тобой по горло. Да: художник — «или муж, mon ami, или муж» — со свойственной ему интуицией-сознанием, сконцентрировавшись даже на мгновении, может понять разрушительность будней! Всю монотонность их порочной сути! Дорогая моя, ты чудесно превращаешься в зрелую женщину, даму, ты всегда разная, букет твоих морщинок возле глаз — мой, мельчайшая жировая складочка у тебя на животе — это тоже ты, единственный мой Бог, а что же из этого ощущает Фрау Гитти, и наоборот;[95] из этой альфы и омеги?[96]


53 Он изволил долго откладывать отработку повинности у зубного врача. Вообще-то, он ни капли не боялся (поскольку случаи из детства благодаря дяде с золотыми руками не превратились в судорожные воспоминания, а остались семейными визитами — мало того: там еще была картинка с голой женщиной, как несомненный плюс), итак, не боялся он, а просто смирился, потому что изначальная опасность прошла, хотя иногда правая сторона сзади воспалялась, в таких случаях там даже возникал крошечный гнойничок, на него давил он с тем безжалостным любопытством, с которым подростки немилосердно сдирают там-сям корку с раны, но по сути — за исключением менее приятного утреннего запаха изо рта — зуб не вызывал раздражения. Вызывать не вызывал, но начал уменьшаться. (Маленькие осколки выходили из строя. Затем, на другой день, язык старался избегать осколочно-острой поверхности. Затем привыкал. Либо зуб шлифовался. Одним уровнем выше — ниже — не все ли равно.) Прекращение этого уже перестало быть детской игрой, он пошел к дантистке.

Красавица-дантистка набила ему рот марлей, тампонами, всем на свете. В таких случаях всегда создается очень интересная ситуация (опять такая, при которой что-то исчезает оттого, что появляется): стоит только набитости возникнуть, как у него (до этого сидел в кресле-монстре, руки между колен, пикнуть не смел) возникает раскрепощенное желание говорить, легко и содержательно болтать о том о сем (отмечаю я или это одно и то же? — врачиха тоже начиная с этого момента говорит такие вещи, на которые можно отвечать), мало того, не останавливается он на страстном желании и начинает, как было запланировано (см. выше). Но в тот момент вы уже можете себе это представить: «Аэаыиаэо!» — так и только так. Врачиха рассказала, что, по мнению ее сына, господин Марци и мастер — как Каспарек и Черницки. Он с набитым тампонами ртом, в сильном, бледном освещении, был, вероятно, ожесточенным типом. Из-за этого или чего другого врачиха сказала: «Вы, конечно, явно не читаете Миксата». — «Иаэао». — «Вы, конечно, модернист». — «Ауэыои». Слюноотвод сочувственно (невыносимо) причмокивал. «Вкус крови». «Скажите, друг мой, как так: сквозь одни белые халаты трусики просвечивают, а сквозь другие нет?» Не знаю.


54 Перед кабинкой вахтера он изволил аккуратно повесить ключи, перебросился парой дружеских слов со старым вахтером, с которым вошел в хорошие отношения уже тогда, когда у него еще не было постоянного пропуска.

Свежо и молодо — будущее за молодостью! («О, нет, друг мой, будущее за моей старостью, точнее сначала за моей зрелостью!») — вскочил он на спину своего орловского жеребца и отправился… было, если бы отправился. Еще раз завел. При звуке этого характерного, все сильнее барахлящего, расплющенного и тихого «иго-го» у него сжалось сердце. Результатом двух новых попыток стало уже одно лишь безнадежное «иго». Стоял там злополучно, скакун грустно посматривал на него, его же безо всяких на то оснований переполнило чувство ущемленности, нечто похожее он ощущал последний раз перед мадам Гитти. Наконец он решился обратиться за помощью.

«Ребята, извините, не подтолкнете?» Двое молодых парней заржали, потому что он забыл сказать, что. Потом толкали, толкали, все без толку. Мастер слышал их пыхтение. Затем несколько запальчиво извинились перед мастером и исчезли. «Я думаю, они, наверное, шли в кинотеатр «Кошшут». Он, неповоротливо лавируя, пристроился между двух машин, снял с седельной луки патронташ и встал там! Если кто-то уже оставался вот так стоять, тот знает, как это унизительно. По душевным законам, самоистязания перешли в активный гнев. Бедный мастер периодически скалился вслед проносящимся мимо машинам. «Зубами скрипел».

Он медленно направился по направлению к автобусной остановке. Как непохожи теперь обезоруживающе одинаковые, тяжелые серые массы домов на те, что он видел утром. Более сплоченные, уверенные в себе. Мастеру больше нравятся маленькие и чахлые ранние улицы. Утреннее солнце криво светит между домами. «Сами дома тоже какие-то кривые. Линия, рождаемая от соприкосновения законных стен двух домов, пользовалась свободой: у какой-нибудь из них всегда доставало смелости нарушить перспективу. Грязные тротуары уже полили, но не так аккуратно «рассыпчато», как это делает отец мастера, скорее плеснули просто — для порядка. Эта поверхностность тоже по душе мастеру. Да и запахи. Овощной лавки, превратившегося в помойку пустыря, куда, каждый раз, высокая женщина в джинсовой юбке выходит тогда, когда мастер заворачивает на крадущуюся вдоль пустыря тропинку, и если в тот момент у поросшего кустарником подножия пожарной стены он изволит оглянуться (один-два раза он уже так делал), тогда некрасивая овчарка, которую женщина, вероятно, незадолго до того спустила с поводка, начинает делать свои дела (то, что женщина еще ни разу не взглянула на мастера, совершенно невозможно; но, будучи правдой, «обнадеживает»), вывешенного в некоторых окнах постельного белья, за которым видны закрытые женские лица, столовой, в угловом доме сразу за пустырем, старухи в столовой, которая в то время, как лезет себе под хлопчатобумажный чулок и чешет икру, рассказывает о письмах Иосифа Флавия, и все, мастер тоже, подтягиваются поближе, ларечника, который каждый раз на 20–30 форинтов обсчитывает покупающего жевательную резинку мастера, в чем тот всегда его упрекает, но ларечник предоставляет эффектное объяснение, трамвая, цветов и особенно стрелок (стрелки издают запах, который ни с чем нельзя спутать), магазина автомобильных шин, где некий господин Тамаш (мы могли встречаться с ним у доски) один раз поставил под сомнение надежность тамошнего манометра, и как только хозяин сослался на английское происхождение манометра, первоклассный специалист по вычислительной технике вытащил из недр шикарного пиджака ручной манометр, «английский, не английский, этот на воде работает, а тот на пружине», мастер, который был там в качестве свидетеля, ей-богу, чувствовал себя неудобно, ему казалось, «старый спец» и на глаз скажет, где сколько атмосфер, кроме того — сентиментальный мотив — его растрогало изборожденное лицо старика, руки, в которые впиталось масло, десятилетняя грязь, и рядом с этими руками («вот, друг мой, сдвиг, в который мы вошли») они с коллегой были до неприличия хорошо одеты (а манометр, между прочим, показал разницу в +0,1 атмосфер!!!), поэтому после пустыря он с большей охотой идет не прямо, а направо, выбирая между теми или другими двумя сторонами прямоугольника, что является симметричной возможностью,[97] и ничто не говорит в пользу того или иного маршрута — общая сумма солнечных и тенистых интервалов одинакова, возможности парковки малоинтересны, запах перины компенсирует запах закрытой овощной лавки, люди на тротуаре случайны.

Ветер фыркнул на улице, поднял в воздух обрывки бумаги и листья. (Восторженное описание Пешта.) (Как-то раз мастер стоял под тополями, перед домом, там, откуда сквозь О-образные ноги тети Точки видно до станции электрички, а мать пилила мастера, пусть сейчас же найдет листочек, который, по ее мнению, потерял — так оно и было, — в этот момент на улице повеяло ветром, он закрыл глаза, слезы и пыль щипали их, протянул руку, как настоящий слепой, и это была та самая бумага!)


55 Раздевалка была построена, и появилась душевая, лучше прежней. Тогда стало ясно, что такое раздевалка и что такое душевая. Ничего. «Молоко и хлеб». И мастер отчетливо ощущал — ведь дышал (и ха-ха-ха: гнушался) тем же воздухом — сгущающуюся атмосферу; как будто все оказались на улице; добавлю: по ошибке. «Fortwursteln»,[98] — бормотал он с надеждой, осуществляя мечты; и не мог придумать ничего лучше, чем — «по стопам предшественников, mon ami» — умереть на поле битвы, выражаясь поэтическим языком. Каждую неделю можно было подумать: конец пришел. Все разойдутся по домам, а господа Эжен и Арманд останутся лежать у боковой линии с размозженными головами, держа орудия для размозжения голов в руках. А стервятники будут точить когти о штангу ворот. «Красота». Но по прошествии времени, ведь оно шло, они изволили привыкнуть к новой ситуации, так что корень зла засох сам: все вернулось на свои места. Что опять-таки удручает — хуже, чем оказаться на самом дне: из-за отсутствия катарсиса.


«Знаете, друг мой, двух вещей хочу я достичь в жизни наверняка (точу когти на): Один раз послать мяч в Дунай со стадиона «Голи», — господину Дьердю, в начале 70-х годов, уже раз удалось. А некоему господину Тибору три раза! За один матч. Его чуть не удалили. Скажем, эта мечта уже неосуществима. Это первое. Второе же заключается в том, чтобы в неподдельной fair play situation,[99] во время ответного вбрасывания, взять, разбежаться на краю, и потом, бумм, «вдарить между глаз»! «А потом, конечно, извиниться. Изумительно». Однажды они изволили прохаживаться с господином Марци вдоль средней линии. Их вытолкнули вперед. Они шатались взад-вперед (смена позиций и т. д.), их сопровождало несколько защитников. Господин Марци высказал мысль о шапке-невидимке. Это было общим детским воспоминанием, и оно теперь катализировало двух братьев. С большим воодушевлением и изобретательностью обыгрывали они возможности использования шапки. Напр., у 11-метровой не выбивать у противника мяч, а поставить перед ним ногу, и тогда он как будто будет пинать бетон! «А мяч, как человек, которому под зад дали, будет плюхаться в сторону». Они хихикали возле центральной кольцевой линии. Защитники переглядывались, время шло (90 минут).


Когда была построена раздевалка и душевая, они устроили жарку сала, праздничную жарку сала после тренировки. Ситуация была сложная. Он очень любил, когда они время от времени собирались в большом семейном саду для жарки сала! Тошнотворность обугленного жира, контратака красного вина, джинсы, хранящие несколько дней горело-сладкий запах сала, — и на заднем плане старый цыган в il silencio,[100] в майке, как какой-нибудь хитрый итальянец!

«Мастер, — соврал мастер господину Арманду перед тренировкой, — захворал я». — «В чем дело?» — «На щиколотку ухнулся». Это диалектное выражение вызнало веселье. Со стороны господина Арманда последовал вопрос-утверждение. «Что, Пепе, ручка на ногу упала?» Все смеялись надо всеми. От легкомыслия господина Арманда, зная господина Арманда, плакать хотелось.

Тренировка — легкое перемещение — началась, мастер же отправился на добычу нескольких солидных прутьев. К сожалению, стопы он направил к зарослям акации; но держался достойно. Хотя, если бы не помощь Правого Защитника, он бы, наверное, сдался. Правый Защитник пришел позже, по уважительной причине, ему нужно было отвезти в больницу двух своих детей, потому что те задыхались. «Петике, я такого еще не видел. Они прямо тряслись. Мы смотрели какое-то время с женой, у меня сегодня выходной, знаешь, я тогда, бывает, целый день в кровати лежу, встаю только пожрать как следует, но и это, бывает, жена приносит, так я ее и не выпускаю, понимаешь?!. Жена-самобранка, как в сказке». Правый Защитник вырезал прутья умелой рукой. «Тот конец, что потолще, обстругивай, граф». — «Знаете, друг мой, эти акации были такими чахлыми, не было там толстого и тонкого!» И что мастеру тогда еще было неизвестно — выгода, копчение, шипение, искрение над огнем! Этот конец потолще и так был для него новостью! Ведь что толку с садовой рутины и il silencio, там господин Дьердь, душка, со знанием дела все подготавливал заранее. (Маленький мастер как-то побывал с господином Дьердем в цыганском квартале, в погоне за какой-то ценной, ржавой велосипедной цепью. Но, заслышав визг беззубой, жирной, но обладающей бесподобными волосами женщины, они обратились в бегство. За ними даже гнались, потому что они бежали. Господин Дьердь издал вопль, ставший с тех пор классикой: «Люди добрые, помогите! Людидобрые! Помогите!» Это «людидобрые» годами вспоминалось, издевательски. Мастер улепетывал точно так же. Тогда вроде бы кто-то из преследующих цыган крикнул, что мать мастера и еще более крошечного господина Дьердя — графиня. Тогда два напуганных ребенка вроде бы посмотрели друг на друга и одновременно остановились. Подождали их. «Это твоя мать — графиня», — сказали они какому-то чумазому, но задним числом, дружелюбному мальчугану, съездили по морде и получили в ответ.)

«Я думал, что они истерику закатили, поэтому трясутся. Старший, он как раз такой. А потом, слушай, было страсть как интересно, Петике, лежим мы с женой, слушай, старик, не знаю, как ты, но я женат семь лет, но мне и сейчас еще кровь в голову бросается, как жену увижу». — «Мне тоже бросается» — сказал мастер, чувствуя то же самое, и покраснел. «Вдруг, ни с того ни с сего, мы возьми оба и испугайся. Блин!» Мастер, услышав это слово, с удовлетворением отметил: учеба даром не прошла. «Штаны накинул, детей под мышки, и вниз по ступенькам, а ступенек-то сколько было, как при разминке, бегом к тачке, скорей в больницу. Хорошо еще, что недалеко». — «У тебя еще есть штаны на крючках!» — «Ты что, дурак?»

Они безмолвно работали, мастер ойкал, когда натыкался на колючку. Правый Защитник терпеливо объяснял премудрости пригибания ветвей, срезания лозин. «Прочел я эту твою книгу», — пробормотал Правый Защитник. Мастер печально кивнул. Собеседник вырезал прут. «Я такое читать не привык (не привыкший). Вкалываю, деньги есть на кого тратить, а потом на боковую. А что, не прав я?!» — «Согласен», — сказал он сдержанно. Он обдирал с ветки прутики. Нож то и дело соскальзывал, в такие моменты ему становилось немножко страшно. «Что-то мне понравилось, что-то нет». — «Это так обычно и бывает». Правый Защитник затряс головой, ответ ему не понравился, да и сказать он, наверное, хотел другое. («Вот как получается».) «Погоди-ка. — Он еще больше сузил маленькие глаза, став почти раскосым. — Погоди-ка. Дело даже не в том, что я не понял, Пепе я и не понял, конечно, а в том, что я себя не понял».

Опасный инструмент застыл в руках у мастера, он посмотрел на порядочного молодого человека лет тридцати, с признаками полноты. (А ведь он в то время на него дулся, потому что тот месяцами морочил ему голову, принесет, дескать, книгу по разведению голубей: она ему позарез была нужна. Задавал он жару товарищам по команде. После долгой и исключительно упорной пробежки гонял их не только за заведомо недостижимыми мячами, но и за сведениями. Второй Связующий должен был разузнать о зарплате ткачих. «Зарабатывают хорошо, но работа — дерьмо», — сообщил Второй Связующий. «Поточнее, сынуля, мне нужно совершенно точно». — «Почему это?» — «Почему, почему?! По кочану». На этом нить прервалась. Однако ввиду отсутствия мотивации доверенные лица работали довольно вяло. Они даже получили выговор. Он, выйдя из себя, обратился к одному отлынивающему: «Ива, такого [-] героя из тебя сделаю, каких еще поискать!» Ребята посмеялись, посмеялись, но все-таки немножко поутихли.)

Итак, нож был неподвижен, мастер окинул взглядом предательскую, дородную фигуру Правого Защитника и тихо сказал: «Спасибо». Чтобы скрыть то, как он растроган, воскликнул: «Гляди-ка, приятель». Но для этого нужна была удача, «удача, друг мой, до сих пор всегда сопутствовала мне в этом мире[101]», а именно, чтобы в их сторону как раз шли две гандболистки. Две лучшие бомбардирши. «Что это за ивовый спорт, — разглагольствовал мастер на благодарную тему, — чтобы отсутствие правил было общепринятой формой добывания мяча?!» (Это и в самом деле так. — 3.) «Как дела, красавицы, вы что, близняшки?» — крикнул Правый Защитник, подмигивая мастеру. Та, что поменьше, хотела было ответить, да, мол, или: нет, мол, или: чуть-чуть близняшки), но та, что побольше, хоть сама и смеялась, подтолкнула ее локтем, и она не произнесла ни слова. Они были в красно-розовых ситцевых платьях и одинаковых зеленых туфлях. Выглядели грозно: и были изумительны. «Как же вам не холодно?»

«Вы близняшки?… А мы вот с Петькой — близняшки». При этих словах даже большая остановилась. Об этом они и подумать не могли. «Вы?» Правый Защитник, как плохой актер, — «как хороший актер, друг мой, который изображает плохого актера», — обнял мастера. «Да, мы. Правда, Петька? Мы — пара близнецов». Это — пара близнецов — подчеркнул он, как человек, видящий в этом скрытое противоречие. Мастер улыбался. Девушкам это вдруг перестало быть интересно. «Повезло», — сказала та, что побольше, уходя. Однако Правый Защитник не позволил приключению ускользнуть и громким голосом взвыл им вслед: «Конечно, повезло. Но и вам бы повезло!» Таким образом, все опять пошло на лад: девушки, и маленькая и большая, обернувшись, хохотали. «По уши в нас втрескались», — сказал Защитник между делом и начал считать прутья.

Мастер взглянул на часы. Ему нужно было идти. (Какое у него могло быть дело? Какое дело может быть важнее? Может… может, ему нужно было писать? А что? Нам, явно, не может повезти настолько, чтобы он шел описывать именно это, но, по сути дела, это и неважно. Вроде бы он и вправду уходил из-за этого… Вечнозеленая трагедия, и как незначительна!) Ребята уже оделись и с подозрением пробовали прутья. «Самые изящные штучки, изделия знатных мастеров…» — «Ты какую делал?» — спросил осторожно господин Ичи. «О, я изготовил самые лучшие». — «Но все-таки, конкретно?» — «Ты увидишь, те, которые будут так эстетично покачиваться…» — «А потом — хрусть», — перебил господин Ичи. Мастер счастливо закивал в ответ на завуалированную ars poetica:[102] «Да, да, потом — хрусть».

Куски сала оказались на палочках, а впереди, на острие, «кокетливые, пухлые дамочки»: луковицы. «Мне нужно идти». Но запах свежей горбушки — домо — свел его с ума. Он отрезал маленький кусочек сала. Помогая себе указательным пальцем. Масса дрогнула, палец увяз, вещество загустело, на боковой поверхности, как пот, блеснул жир. Нож с трудом продвигался вниз, соскальзывал, спотыкался, как строптивая лошадь, и в такт с ним покачивался пласт сала, вполне можно было опасаться, что он развалится.

Грубо, в свойственной другим спешке, он разодрал луковицу, часть ее съел «на месте», несколько развалившихся кружков положил на сало, а их (положил) на домо. Стал уплетать. Остальные или еще только собирались, или, уже сидя у костра, по-любительски свешивали прутья в огонь. «На углях, только на углях». Объединяло их одно: они не ели. Мастер стоял на заднем плане, у ржавой ограды и, торопливо глотая, запихивал сало в себя. Диссонирующее явление, достойное ситуации. «Нет ничего обиднее, друг мой, чем есть сырое сало во время жарки сала. Нет ничего обиднее… С этим может сравниться разве что чай с сахарной пудрой».

А его дыхание! Ну и воняло от гиганта мысли, Боже, Боже мой!..

— — — — —

На все решающий матч можно попасть двумя способами: V и ^. («Хеппи-энд отбрасывал тень. Большую, черную тень».)

— — — — —

Игра была еще в разгаре, но результат был уже предрешен. Беготни, конечно, хватало. Сам мастер тоже, хотя мяча у него не было, «помчался», не сломя голову, но, возможно, зря, дав место Второму Связующему, который это затем — мастер хорошо его знает — без колебаний его обнаружил и (плавной дугой) побежал по стылому следу мастера: какой же господин Чучу, у которого в тот момент находился мяч, сделал вывод: остается крайне неясным. Но еще до того, как разгорелись отчаяние и надежда, защитник, от полной безысходности, пнул Эстерхази. Куда, мог бы спросить посторонний; но пишущий эти строки подразумевает некоторую осведомленность. Гротескная сцена! Он, тот самый, что, коротко и неуклюже споткнувшись, грохнулся на шлак и, чтобы умалить смехотворность — говорю без обиняков! — падения, выставил обе руки вперед, чтобы почти уже казалось, что на голых ладонях тут и там расходится кожа (и туда «тотчас же» «дерзко устремляется» «прекрасный шлак»), однако затем, когда через какое-то время и из какого-то неизвестного места появились ноги°, по крайней мере одно предплечье пошло вперед, его или сразу же накрыла грудная клетка, или сначала тело перевернулось по касательной: так или иначе: несколько ран на локте потом кровоточило.

° В угоду неумехе-читателю вставлю здесь маленькую историю, не в качестве сноски на полях, хотя, ей-богу, как раз сейчас это более соответствовало бы стилю, маленькую историю, которая характеризует не только мастера, но и мир. Случилось все так: встречаемся мы как-то где-то — неисповедимы пути духа! — думал я угодить ему и разыскал «пушечные выстрелы и девственниц в белых балахонах», по крайней мере, они таковыми назвались, а повода для сомнений у меня не было. Я никогда не намекал ему, даже осторожно, на Jus primae noctis.[103] Он, однако, пуритански их отверг. «Друг мой, успокойтесь. Я сейчас здесь как частное лицо. Так что не дрожите как осиновый лист». Он задрал ногу и стал вращать ею у щиколотки. Та издавала своеобразный звук, как будто в каждом отдельном случае все кости в ней раскалывались на мелкие кусочки. «Это произошло на матче «Данувии»… Мне пришлось выйти из игры… Сразу же после хруста…». Я с подобострастием — «друг мой, уместен ли этот нарциссизм, как я прочел у графини Хан-Хан?» — с подобострастием слушал его. Какие подробности, какие подробности! Однако тогда он вдруг убрал ноги, подогнул под себя, так рьяно и с поспешностью, как будто рассердившись, причем на себя, за то, что слишком «выдал себя» — «ха-ха-ха: издательство «Магветэ»! вот именно!» — и энергичным жестом схватил стакан с кампари. («Друг мой, — обратился он ко мне в один из последних дней, к тому времени, как уже были подготовлены дерзкие горы копирок и листов бумаги, — друг мой», — спросил он дрожащим голосом, и сердце его при этом объял холодный ужас. «Цыц», — сказал я с почтением, сам тоже рассматривая бумаги. Ибо воистину я являюсь его ограничителем, но его, как вешние воды, перехлестывает через меня. Его плоть и кровь! Бедненький мой.)

Поговорим о чем-нибудь другом. Он повернул красивый стакан к свету. «Мы всегда говорим о другом». — «Эффектно». Однако вместо неловкого молчания последовала лавина мыслей. «Помните, друг мой, во время войны бомбы так и падали, у-у-у-у, ш-ш-ш, бум-м-м, и кто-то крикнул: наши! и в воздух полетели обтрепанные солдатские пилотки и гражданские головные уборы!» Конечно, атмосферное давление… «Какое, к черту, давление. Эх-х-х, вы… Не атмосферное давление: праздник!» Стакан с кампари запотел от холода. «Вот видите, я, когда приземляюсь легким ударом ног друг о друга или путем иной, случается, более грубой затеи, то, как только из неизвестного места появляются ноги, почти восклицаю: наши! И это чувство не зависит от того, внутри шестнадцатиметровой произошел случай, снаружи или в точности на линии».


56 (партеногенез) Мастер, будучи слаб в машинописи, попросил отца, седовласого корреспондента газеты, кое-что напечатать. На беду попалась как раз отвлеченная часть. Отец стал придираться. «Безусловно, он человек образованный; учиться посылали, и так далее…» — «Что такое воробушек? Что такое воробушек?» Он был сражен. «Папаша, — выпустил он джинна из бутылки, — держи свою образованность при себе и печатай». Что и говорить: сурово! Потом, когда дошли до того места, что «я люблю отца мастера, ведь он все-таки отец мастера», — тогда мастер, который и знаки препинания тоже диктует, продиктовал: «Отец мастера, два восклицательных знака», — «Меня этим не купишь», — взвился отец мастера. Властелин (своего) мира махнул рукой: «Ладно. Пусть будет три восклицательных знака!!!»[104] — «Видите, друг мой, здесь можно сказать: и по батюшке и по матушке!» Он обшарил целый воз копий. Но это случилось уже на такой поздней стадии, что едва можно привести здесь. Так разве, чтобы позлить (и втянуть в расходы) типографию. Мы подобны позднему, сочному фрукту конца лета. «Размножающиеся знаки, друг мой, когда что-то начинает разъедать само себя. Разнузданность настоящего времени, голубчик; и если бы не среда, мы бы закатили суровую, тоскливую оргию, кутили бы до рассвета, как в Риме эпохи упадка… «Ко-ончи-на-а», — прогнусавил он. Была в этом заявлении какая-то самобичующая печаль; вот вам жизнь проблематичного индивидуума. (Читаем мы.) Без сомнения, мы уже наблюдаем краски заката: они богаче, гармоничнее красок дня, ночная тень уже сгущается в них. Итак, гранки. «Посмотри, Гиттуш, сколько женщин меня набирало!» Потому что вверху колонки, например, было написано: 7 889 430 017 001 Вероника Буршич 788 943, 17. «Производственный роман» VII. 31. 9-я машина — и на основе этого он пронюхал, что 31 июля и первого августа был поручен 9 женщинам. Еве X., Магди С, Еве Урбан, Й. Ач, мадам Сиклафи, Юдит Беллер, мадам Сабо, Ирен Гомбош, Веронике Буршич. «Надеюсь, Йе Ач — тоже женщина», — бормотал он и был в самом деле очень всему этому рад, довольно помахивая оттисками, полученными от дамского букета. «Юдит Беллер, без сомнений, высокого роста, — мечтал он вслух. — Или маленького». — «Или т. н. среднего», — ощетинилась Фрау Гитти. «Гм, — отступил Эстерхази на тыловые позиции, в область узко профессиональную, — это, здесь, только первое издание готовится. Как мы придирчивы!» А горизонты, господин хороший?! — — «Полужирный шрифт Бодони», — как-то раз сказал он о «грузной, чувственной чешке» на стадионе «Шоймарского Кирпичного завода». — — Внимание было обращено на ограниченность исправлений. Он застенчиво вышел из вращающегося лифта, господин Цибор (левый крайний) в такие моменты всегда думает о своем сыне, щиколотку его сына такой аппарат потащил за собой, и с тех пор карьера господина Цибо-ра пошла вниз, подбородок мастера скрипел щетиной, и он мило-испуганно оглянулся, вдруг кто слышит, «даже, как трава растет». Щурясь, нашел он дверь нужного издателя; та, кого он искал, разговаривала по телефону и при виде мастера отодвинула трубку ото рта. «Это просто шутка», — прошептала она и на секунду опустила ресницы. Макияж ее был свежим, деловым. «На кого вы смотрите?» — спросила та, кого мастер искал. «На вас», — выдохнул он так ловко, что все засмеялись, кроме той, которую мастер искал. Затем речь пошла о том о сем, и он в это время хитростью узнал: «за слово, за знак препинания, за пробел в колонке — три тридцать, в верстке — шесть пятьдесят». Тот факт, что он записывает, был встречен без понимания. (Для очень многих он не изволит быть подарком.) «Все это, может быть, и не совсем правда». — «Правда — это то, что двигает прогресс». — «ЭХ, ГУЛЯЙ СТРАНА, РАЗГОВАРИВАЙ ЗАБОТА ВЕНГЕРСКОГО ИСКУССТВА!» — — «Вы знаете, друг мой, что Клод Гарамон появился на свет в тысяча четыреста восмидесятом году, а угасла его опаленная с двух концов жизнь в тысяча пятьсот шестьдесят первом году?» Мотает туда-сюда.


57 То, как он в силу необходимости протягивает руку к перу, может произойти и происходит тысячью способов. И все же ощутима растерянность, когда это «происходит» благодаря случайности, что, вероятно, не соответствует ожиданиям. Мы можем это увидеть на месте. Чаша переполнилась (во второй раз), когда после срочно произведенного после взволнованного сообщения звонка произошло новое протягивание руки. «Друг мой, — вспылил он с искренним чувством ущемленности, — это ужасно. Становится толще, чем…» Он даже выговорить это не посмел.[105] В другой раз он с привычным ребяческим легкомыслием пояснил то же самое: «Эх. Мор Йокаи в нас не погиб». (И на небесах, и в аду они как дома!) Однако после телефонного разговора произнес: «Видите, друг мой, все возможно! Роман, который пишется сам собой. — Он задумался. — В самом деле, где проходит грань между сплетней и философией?»


58 Дорогой mon ami,

воспользуюсь приятным случаем и расскажу о заинтересовавших вас приемах, математичности и т. д. Я, по своей привычной манере, углубляюсь в подробности. (Природная музыкальность, мог бы прогундеть я.) Да и теперь меня принуждает к этому лишь необходимость; однако я не пожаловаться хочу, а дать принципиальное обоснование. Пардон. То, что последует, является не «признанием», а «настроением момента».

То, что я скажу, к сожалению, справедливо и для шедевров. (Обязательно: так что…) «То же самое» можно создать так же хорошо тысячей способов. От «буйства случайности» я намеревался защититься тем, что позволил ему уноситься на собственных волнах, настроению «личного дня» формировать, а рукописи писаться. Это в самом деле решает проблему «позиции» (ого, это немало! да еще как), по не воплощения в жизнь. Мир должен соответствовать имеющимся о нем описаниям, как я слышал в последний раз именно от господина Имре. Но я вновь возвращаюсь к описанию.

Естественно, всегда было очевидно — если у человека хватало ума, — что речь может идти исключительно о вариантах, и я со своим проклятым чувством языка могу засесть на слове и писать до слепоты в глазах, как (пишет) мой ученый друг, господин Якоб, и заменять одно слово другим, и оно будет или лучше, или хуже, точнее не лучше. Там — до сих пор, включая и эту книгу — проблему «позиции» решало то, что можно было надеяться на «самоформулирование», возникновение тишины (и т. д., и т. п.), которая — промчавшись по тексту — задним числом делает расположение одного-двух слов более-менее несущественным.

В ином же случае (поэтому я и говорю, что то, что я говорю, не «правда», а миндальничанье) по причине свободы остается раздражение; поскольку это придает — миру (не мне даже!) нежелательную безответственность. Как произошло теперь. Так вот, на данный момент я вижу решение в «колодках», «дорогой сердцу функции» (которая нашла бы соответствие между определенным набором слов и точно определенной тотальностью». То, что я рассказал, для меня — практика. (В смысле: не теория, и: в смысле: станет ею). (Все это без сомнений не «форма», в смыслe, если она есть, «и содержание».) Отмечу, ситуация с наростом не так тревожна: сердце, несмотря ни на что, все-таки хочет надеяться.

Обнимаю вас: петер.

P.S. 1. Видите, я даже это могу напечатать, чтобы можно было приложить в качестве подлинного документа.

2. Кабы соизволили писать аккуратно, я не поседел бы так рано.

3. Прилагаю здесь[106] отрывок из книги.


59 Легко узнать окрестности, где предстоит провести матч. Постепенное стягивание черных людей — потому что с определенного расстояния они черны. «Замедленный снегопад; нет, правда!» Речь, конечно, идет не о последних минутах непосредственно перед ним, не о беготне с толкотней! Нет, скорее о второй половине первого тайма предварительной игры! Прогуливаться, глотнуть нивка, переброситься словцом с вышедшим к калитке знакомым, посвистеть вслед восточным немкам у купальни, показывать ребенку овчарок и барашковые облака. «Вот, заяц, это — барашковое облако… Вот ты и с соломорезкой познакомился».

Мастер, чтобы присоединением к вялому шествию увильнуть от выпавшей на его долю посвященности, пустился бежать длинным, «певучим» шагом. На углу перед ним какой-то незнакомец поднял руку в приветствии. Он тоже поднял в ответ раскрытую ладонь. Но таким образом поприветствованный не сдвинулся с места (в четырех направлениях: вперед к стадиону, назад к электричке, от мастера и к нему); это означало, что незнакомец — знакомый (!) и ждет мастера.

То был Левый Защитник. «Привет, Пепе». — «Здорово, сынок». Они пожали друг другу руки, крепко, по-мужски. Левый Защитник был чрезвычайно церемонным парнем, при рукопожатии его лицо напрягалось, смуглая кожа, можно сказать, празднично сияла. И он всегда всем жал руку. Серьезный человек был, с железной хваткой. (Назначен судья, много матчей у них провел. «Гад». Отмечу, его самого часто спрашивали, зачем он жал руку конкретному товарищу судье. Он просто говорил: «Так надо». [Он — капитан команды. ] Возвращаясь теперь к данному судье, на церемонии перед выбором поля мастер подметил, какое вялое у упомянутого лица рукопожатие. «Как плавленый сыр. У меня, приятель, с руки капало после рукопожатия». А после встречи, когда о судействе сформировалось негативное мнение, мастер особенно взъелся на то, что: «Со мной одних лет, друг мой, а знаете, как разговаривал… так разговаривал, как будто… а ведь одних со мной лет», так вот мастер изобрел адский план. Он послал к судье Левого Защитника, объяснив ему даже, зачем. Это нужно было видеть! «Спасибо», — кивнул Левый Защитник, и железные объятия — клац! — сжались. Судья чуть ли не визжал, извивался, краснел, а они смотрели. «Спасибо товарищу судье». И, что характерно, бутылку с пивом он потом держал в другой руке, первая безжизненно свисала. Но его тогда уже занимало, зачем этому дали пива; он был против, и остальные тоже.)

У Левого Защитника только что родился сын. Отцы горделиво обменивались впечатлениями! В таких случаях защитник громко смеялся, заметно обнажая широкие десны, и хлопал себя по бедру. А один раз они вместе отвозили Комариного Жеребца в больницу. Мастер подбадривал левшу-нападающего. «Ты был прав, старик, прирожденному нападающему нужно было вмешаться!» Да и было, отчего подбадривать: нос его теперь располагался чуть в стороне, как будто был подвешен к правому глазу. Мастер с особым сочувствием следил за перемещениями носа. Это было понятно. Подбадривал, но сохраняя элементы искренности. «Да, несомненно: прирожденный наподдающий. — Он изволил покачивать головой. — Однако, ива, головой-то надо соображать!» Левый Защитник хлопал себя по коленке. Орловский скакун был хорошо навьючен. На нем сидела даже жена Левого Защитника. Когда мастер смотрел из седла в зеркало заднего вида, мерцающие передвижения на дороге были, без сомнения, последним, что удавалось углядеть. А что же удавалось? В основном, это было не что иное, как рожица жены Левого Защитника! «Гм, — сказал он, задумчиво моргнув, — какое хорошее зеркало сегодня! Такое классное изображение у него редко бывает. Мастер — просто кавалер; в этой связи он изволит заявлять, что является типом мужа! Но жена Левого Защитника начала хихикать. Мастер быстро спросил: «Больно?» Комариный Жеребец кивнул — — он стоял перед матчем, опершись локтями о перила, зрители уже собирались, играла запаска, и его то и дело спрашивали: «Петике, выиграете?» — «Не могу делать заявлений для общественности», — шутливо и небрежно отвечал он; все на всех надеялись; взглянув в лицо господину Чучу, слоняющемуся поблизости, ковыряющему жесткую железную трубу, он обнаружил там то же напряжение, что и у себя самого, и мягко произнес: «Чучу, скажи, тебе здесь так же, как и мне, давит?!» — и показал куда-то между сердцем и ложечкой. Господин Чучу тихонько рассмеялся, тихонько.


60 «Какого хрена, для нас что, уже нет ничего святого?!»


61 «У меня так тяжело на сердце». — «Давай послушаем матушку Джоплин». — «Тебе не кажется, что эта матушкаджоплиниана то же самое, что и проклятая аттиловщина?!» Жестикуляция. «Нечего руками махать. Тоже еще Караян». (??)


62 Спустилась тьма. Мастер чувствовал себя как-то «опущенно». Оттуда, снизу, ему казалось, что у тополей напротив нет объема, как будто они вырезаны из бумаги. У их подножия вытянулась заводская стена, длинно, бело, тихо. Тишина по случаю воскресенья. Надпись на стене была не видна, но он знал, что там написано: а здравствует абочий клас. Затем он увидел на деревьях гигантские метелки. «Кому такие большие понадобились?» — не мог представить он. Болели седалищные мышцы.

По правую руку показался кабак, и он — как будто торопясь успеть еще до прибытия на место — сказал плетущемуся рядом Либеро: «Глянь, как здесь пусто, аж дух захватывает». И даже показал. Либеро в свою очередь кивнул уже в дверях. «Ива».

Они уселись за столик на две персоны, пиво так и пошло, бутылка за бутылкой, как будто отмечалась победа. Он безмолвно сидел; но чтобы никто об этом не спрашивал, иногда что-нибудь говорил. Например: «Кто старше, бобиорр или филеспозито?» Но и это примерно в три присеста. «Пойду я, — сказал он через 1 час, — Митич надо купать». Он уже стоял в пальто, прижимая подбородком, точн., двойным подбородком, накинутый крест-накрест шарф, когда кто-то спросил, не скажет ли мастер, как проверять, хороша ли вода для купания? Он, не дрогнув лицом, продемонстрировал руку, а затем под гром аплодисментов пробрался между стульями и отправился домой.

«Ну, и несет же от тебя кабаком», — мило потянула носом воздух дома Фрау Гитти. «Оставь меня в покое», — сказал он свирепо. (Вот сколько сил успел накопить! Скажу я вам!) Мадам Гитти с пониманием замолчала. Шагнула к мужу, с большим сочувствием и готовностью помочь погладила лоб мужчины. «Знаете, друг мой, это было чересчур. Сюсюканья всякие». В сильной ярости он сгреб номер журнала «НАДЬВИЛАГ» — почему-то жертвой становится всегда он, — затем без слов выбежал из квартиры, сел на улице на холодные перила и уставился оттуда на небо. Затем бесшумно вернулся назад. «Не сердись», — сказал один из них — — «Гиттушка, — сказал он в ходе бесчинств в кухне, подразумевая курицу по-южному, — это не бифштекс!»


63 Мастер в унылом состоянии духа сидел на скамейке запасных. Он к ней прирос; во всяком случае, ничто не указывало на то, что он с нее встанет. Матч давно закончился, несколько человек стояли за пивом и ругали весь свет. Грязное весеннее пальто — в эту плохую осень — он подоткнул под себя! Еще никто и никогда не видел его поправляющим под собой пальто! Скамейка запасных! Черт! Как-то раз, уходя от защитника,[107] он бросил взгляд на скамейку, где запасные ели горький хлеб запасных, и вызывающе поблескивающие на солнце желтые тренировочные костюмы, и без того блестящие искусственным волокном трусы — покорили его. А когда ему было разрешено играть в желтой майке и синих штанах — хорошо ли, плохо ли — он несколько минут радовался как дитя. «В желтом с синим?» — спросил после обеда отец мастера и тонко улыбнулся (зубной камень).

Он смотрел в землю, из руки свисала бутылка пива. Лицо осунулось, кожа обтянула скулы, щеки впали. От этого уголки рта немного опустились. Эта трагичность его красит. (Господин Петер как-то сделал его снимок — и не один! Это был великий день. Он притворно бранил «фотографа с узким объективом», однако тот в самом деле снимал. Фото доставило потом мастеру большую радость [см. снимок на сл. стр.]. «Распятое лицо», — сказал господин Ваша; он любит сильные христианские сравнения.)

Он тряхнул головой, как бы разговаривая сам с собой и как раз себе противореча. (Воробушком — сейчас можно было назвать и его.) «Mehr Licht!»[108] На головокружительные изгибы его кудрявых от природы волос и своевольные образования волосков — подвижные обычно пряди навалилась какая-то тяжесть, трудно определимое нечто, которое нельзя назвать грязью; не то чтобы они были чистыми — спустя две недели об этом не может быть и речи; однако жесткость волосков, печальные секущиеся концы, боязливость слипающихся кудрей, проглядывающее таким образом ухо — «нет ничего более запущенного, друг мой, чем выглядывающая из зарослей волос голая ушная раковина!» — насколько все это неуловимо! Так же как и запутавшийся в волосах ветер — не лохматость, а прикосновение! Нередко случалось, что они с господином Чучу стояли где-нибудь недалеко от яростно развевающегося флажка аута, и, в зависимости от того, зрителями являлись или игроками, он стягивал на себе майку, захватив ее в горсть и немного подтянув вверх, к шее, или поднимал воротник поношенного пальто, и когда они съеживались на завывающем ветру, растянув, можно даже сказать, в оскале, рты, мастер проводил рукой по волосам, затем многозначительно подносил ладонь к глазам, принадлежащие ей пальцы («собственные пальцы, друг мой, собственные пальцы»), оттопырившись, бугрились на ладони, и говорил: «Дует ветер». Вот вам и доказательство.


Производственный роман

Он ощущал сырость подгнившего сиденья. «Сырость, сырость». Непроизвольно ковыряющаяся рука «отделила» кусочек древесины. Он рассыпался между шевелящимися пальцами. К пальцу прилип «кусочек краски»; он его растер. В это время по бутылке с пивом начала скользить этикетка. Ее тоже долой: 10,5 В° 0,5 л ГОСТ 8761 розничная цена: 5.20. Не пастеризовано. Срок годности: 8 дней.

Ему не хотелось возвращаться к постройкам, но, с другой стороны, надо было. Он не шел, а чуть плелся. Остановился на куче глины, спиной к котлу. Здесь был произведен нижний снимок. (Я, естественно, не хочу устраивать музей, где, возможно, будет закусывать салом музейный смотритель, а жирные руки вытирать о теплые, толстые брюки из фланели, мастера я воспринимаю как человека и воспроизвожу для других во всем несовершенстве и колоссальности; прилагаю усилия, работаю локтями, отступаю, захватываю территории, проявляю бдительность, держусь!


Производственный роман

Простите: опять я о себе! Прямо как господин Бабич.[109] На изображении мы видим мастера держащим пиво «Кэбаньаи Светлое», на заднем плане — футбольное поле — «мерзкий прямоугольник!», по правую руку — хорошо знакомая по укрепляющим разминкам гора. Большой Поворот! «Знаете, друг мой, суть укрепляющей разминки в том, чтобы выполняемое задание было как раз тебе не под силу». Не приведи Господь Большому Повороту присниться мастеру во сне. Взгляните на его лицо! Горные вершины спят во тьме ночной…[110] После 90 минут такой разминки он еще был в состоянии блеснуть былым задором! Рядом с ним — разбитый господин Пек.


64 Ему нужно было позвонить матери, потому что та — вследствие полученного из известного места телефонного звонка нейтрального содержания («Пожалуйста, скажите Петеру, пусть он перезвонит. По возможности, еще сегодня») — начала активно и конкретно беспокоиться за своего сына. Он долго теребил рычаг, рукоятку и диск. И при этом шествие на гору автобусов, кранов, зилов! Пока он таким образом хитрил с порядком цифр, на периферии его взгляда (выражение господина Арманда) появилась женщина. Большие и проницательные глаза мастера поднялись от тускло-черной, пропахшей сигаретами, влажной трубки, и размашистыми, условными жестами он спросил: вы позвонить хотите? Женщина с тихой деликатностью кивнула, как бы не желая мешать, а ведь и линия-то не работала. Затем заработала, и, набрав цифры и ожидая, пока вызванный номер ответит, — «не знаю, друг мой, замечали вы уже, что это мгновение так безответственно!» — сказал: «Ни за что бы не догадался, что вам нужен телефон. Вы так, — в этот момент начались гудки, и он заторопился, — вы так скромно стоите. Здесь. — Лицо женщины осталось непроницаемым. — Знаете, я немного близорук, так что не видел…» На этом месте мать мастера ответила: «Да!» «Это я, погоди секундочку, старушка, — и еще поспешно шепнул женщине: — так что по вашим глазам я прочесть не мог!».

В телефонный разговор с понятным волнением вступил отец. Но тот, кто думает, что мастер был намного спокойней, — ошибается. Он сказал что-то вроде того, что ему хватает своих опасений и никаких семейных опасений ему не нужно. Отец мастера, верный старческой привычке, обиделся, сказав, что это за разговоры, может, лучше им вообще не волноваться: может, так лучше будет? «Дай мать», — сказал он далеко не примирительным тоном. «Да», — сказала мать полным предубеждения, холодным тоном. (Она, без сомнений, слышала предшествовавшую перебранку.) Мастера внезапно переполнило теплое чувство, как после кровотечения из носа. «Тихо, мамуля, ни звука, — ибо он изволил понимать, что мать начнет возражать, — ничего не случилось, вот что я хотел сказать. Целую, целую, целую». — «Счастливо, сын», — сказала мать, и сдержанно, и одновременно смягчившись.

— — — — —

Он с жаром молчал. Судья просвистел уже во второй раз, поторапливая. «Друг мой, чего вы пятитесь неизвестно откуда, под прямым углом к себе и остальным? Не простирайте надо мной предостерегающей руки! — Его взор затуманился. — Послушайте, mon ami, я брался писать правду. За это мне государство деньги платит… — Он поправил гетры, которые никогда не мог нормально «надеть»: подтянул, как рейтузы, а подвязку затянул пониже резинки. Ну… У него немного побелели губы. Мастер — товарищ жизнерадостный, но иногда бледнеет. — И за тот страх, который вы видите в глазах моей матери, в зеленовато-серых чудесных глазах, даже сейчас, друг мой, в эту секунду, когда я показываю вам эти строки, та эпоха не заслуживает никакой пощады! Никакой, даже от меня. — Я бы хотел сказать, что… — Нет!» Он вышел в дверь малюсенькой раздевалки, инстинктивно наклонив голову — если кто-то однажды здесь ударится, здание рухнет, — при его выходе грянуло воодушевленное, хилое «Давай!», а отец Либеро отнял пиво ото рта, сказал: «Петике, хряпните парочку, а потом можете идти домой. К маме».


65 Либеро как раз рассказывал мастеру, что у него в Пече такая девчонка — лучше не найдешь. «Скажу одно: черный лифчик носит. — Мастер молча шел рядом. — Ждет меня на вокзале с «Жигуленком». И за все платит». — «Ага». Затем мастер — прошу прощения — заржал. «А у твоей жены все в порядке?» Но желаемый эффект достигнут не был, потому что парень обалдело посмотрел на мастера, чего, мол, «веселого» в том, что жена его больна. «К сожалению, нет. У Марики не все в порядке. Почки». — «Да, я знаю». Он знал это потому, что мать мастера помогла Либеро раздобыть заграничных лекарств. Мастера, по сути дела, интересовала эта баба в Пече, и, помолчав для приличия, он спросил: «Ну и как?» — «Так», — показал Либеро руку, сжатую в кулак, оставался, значит, на той же волне. «Знаешь, Пепе, люблю я зрелых женщин». Он держал нарастающее неудовольствие в ежовых рукавицах шутки. «Словом, старая она». Мастеру вспомнилось лицо жены Либеро: младенческое личико, двойной подбородочек — «расплываться начинает» — гладкая кожа и усталые глаза. «Девчушка с глазами как у взрослой». «Бедняжка», — сказал он вполголоса. Либеро смеялся над «словом, старая», так что не услышал про «бедняжку»; дело бы усложнилось без всяких перспектив на примирение.

Они шли вдоль длинной заводской стены. На оштукатуренной стене были написаны красным выцветшие буквы, обрывки чего-то. С такого близкого расстояния прочесть их было невозможно. Другой вопрос, что изначальная надпись была мастеру известна.

«Да я всегда любил женщин постарше!» — сказал с вызовом Либеро. Обе руки он вытянул вперед, будто вцепившись во что-то. «Вы не замечали, друг мой, — сказал он на более поздней стадии, — какое бесконечное чудо — ладони? Не думаю, чтобы существовал женский зад, великодушные ягодицы, чьи выпуклости они бы не смогли охватить!»

Раньше он, может, и согласился бы — под некоторым давлением — на пошловатую консервацию (это к вопросу о позитивных сторонах женщин в возрасте), но по мере того, как «становился радикален» в других вопросах, у него появилось желание переубедить народ в этом, да и вообще. Это и так касается их обоих. (Современный венгерский писатель, вероятно, смотрит на сегодняшний день с высот будущего: везде он видит величие, непобедимую силу нового. Так с какой же страстью должен он вступить в бой со всякими пережитками за это запланированное будущее. «И т. д. и т. п.») Так что у входа в кабак он тихо сказал: «Я принимаю сторону жен». — «Да ну, кончай базарить», — сказал Либеро. «Что есть, то есть, приятель», — сказал он скромно.

Они сели за стол, точнее сначала составили два стола, а потом сели. Руки доброго господина Дьердя, огромные лопаты, с тектоническими трещинами, обхватили по кружке и уже звякнули ими на столе: «Нате». Немного погодя появились остальные, Правый Крайний отпросился, «у него была стрелка». Пиво, кружка за кружкой, как во времена больших пирушек. Постепенно разбегались предложения и жесты, Либеро рассказывал, как в пятницу «подцепил с корешем двух телок», но «приятель сделал ноги», напрасно искал Либеро собутыльника, «приятель слинял», а он остался с двумя бабами и без всякого успеха просил одну отослать другую домой, ни та, ни другая на приманку не поддались, обе остались на иве (у него на шее), но потом 2-я «растаяла без следа», «моя половая жизнь была как в водевиле (слова и музыка народные): гоп-ца, дри-ца, гоп-ца-ца — а потом все закручинились» (что за стиль, невообразимо!); в одном из углов раздался печальный напев, господин Арманд гундел себе под нос то же, что обычно. (Мокрое место… от некоторых команд надо оставлять мокрое место!,[111] и у мастера уже лопнуло несколько жилок на глазах, и внимание его было более рассеянно, тогда он повернулся к господину Арманду и с надеждой спросил: «А теперь что?» Господин Арманд взглянул на мастера. Тот вращал кружку. «А что может быть». — — А теперь что? Что может быть. А теперь что? Что может быть. А теперь что? Что может быть. — — Перед тем как отправиться домой — купание! — его остановил господин Дьердь и подмигнул. «Ты только послушай! — Перекрикивая гул, он воскликнул: — Папаша!.. Вы! Вы! Вы только послушайте, папаша! На том, что вы, папаша, выпили за свою жизнь, небольшая водяная мельница могла бы работать?!» Из-за спин поднялся старик. «А, дядя Фаркаш», — «Дьюрика, да что там водяная мельница, большая русская баржа бы развернуться могла». — «Да ладно, папаша», — замахал шинкарь руками на происходящее; мастер поблагодарил младшего брата за выступление, а господин Дьердь дружески похлопал мастера по плечу: «Я его специально для тебя спровоцировал». — «Спасибочки». — «Ты даже можешь этим воспользоваться». (Потому на тот момент мастер заразил уже всех.)


66Мастер вместо подушки положил под затылок руки. «Гиттушка, — засопел он, — я сегодня столько классных женщин видел». — «Это хорошо, старый ловелас», — похвалила женщина мужчину и с этими словами — чмок! пощечина прямо! — поцеловала его в губы. Мастера — всего до мельчайших подробностей! — захлестнул знакомый, горячий прилив крови. Он стремительно повернулся к женщине, и они фронтально столкнулись, нет, кроме шуток, их тела действительно шлепнулись друг о друга, и они были этим глубоко потрясены. На мгновение, как при послеаварийном шоке, их тела неподвижно сплелись, но лишь для того, чтобы потом все стало еще более извилистым.

Ноги женщины внезапно получили свободу, особенно явственно ощущалась линия сильных, упругих бедер, потому что мастеру, после прижатия их, с хрустом, к талии и даже немного к ребрам, перестало хватать воздуха; он хотел было с яростью высвободиться — но к тому времени уже было некуда: вместо этого «кто-то» вцепился мастеру в плечи (конечно, это была мадам Гитти), задыхаясь, пыхтя в шею. И т. д. и т. п., вы себе представляете.

О, эта тесная близость! В эпоху совместного дыхания и обжигающей жары, набегов, отступлений, неистовствований, проникновений, растяжений, уходов, подъемов, удалений и изгибов, округлений и судорогообразных выпрямлений! И усталый, болезненный провал в сон, похожий на обморок. «Шеф, я тебя люблю, — сказал он спящей жене. — Люблю, потому что ты удивительная, умная такая, а задница у тебя пр-росто клас-с-с». (Ай-й! Здесь я не смог в знак протеста спрятаться перед лицом верности под юбку справедливости, где кромешная тьма, и даже между ног солнце не просвечивает!)

Свежая елка темновато подрагивала. «Рождество — крайний срок». Одна шоколадная конфета завертелась вокруг собственной оси. Мастер подложил одну руку под затылок, потому что вторую сжимали жаркие бедра, но не напряжением, а собственным весом. Однажды, в ранний утренний час, он изволил уже стоять в пальто, готовый отправиться в путь, когда невольно услышал, как в соседней квартире сказали: «Боже, вот что ты здесь тихаришь?» Мастер чрезвычайно любил подслушивать. Основным полем деятельности для него была Консерватория. Он изволит подкрадываться на цыпочках, держа бутерброд с лососем в руке. И когда земля уже горит под ногами, потому что каждый член взятой под наблюдение компании уже не только окинул его через плечо изучающим взглядом, но даже началось стесненное перешептывание, в этот момент он очень скромно, но с немалой долей элементаризма — конечно: всем и никому — произносит: ребята, думаю, поль мариа без ума от такой музыки.

Он изволил шагнуть из квартиры, одновременно с соседом, муж устремился вперед, а за ним высоко и элегантно следовала жена; ее лицо оттеняла большая, зеленая шляпа. («Она модный парикмахер». — «Модный, модный», — махала на это рукой Фрау Гитти). Он как-то раз изволил поцеловать ей руку, долгое время удерживал в своей руке женскую, не слишком нахально, но легонько сжимая, а потом выдохнул на душистую руку горячий и комический поцелуй. Однако женщина покраснела, и как только взглянула на него из-под длинных, мохнатых ресниц, ему стало холодно или жарко, и мастер испугался — подумал, что лишком очевидно. А если и женщина пошутила? «Ага, — изволил он размышлять, — и правда. Возможно, и правда, что она приняла это всерьез только вшутку». Впрочем, этот поцелуй благодарности (или сак мне его назвать) не просто так повис в воздухе, на то была причина. Ибо мастер — «поскольку после достопамятной ночки сломалась кровать» — попросил у соседей молоток. Семья мастера не может похвастаться наличием инструментов. Был у них т. н. молоток для забивания гвоздей под картины, которым, как известно, мадам Гитти закрепляет на стене «подлинные репродукции Чонтвари».[112] (После той самой пассерованной ухи мастер и Кo» стояли у воды. Зеркало воды чуть шевелилось, он и капитан Андраш вызвали в нем некоторое волнение. В парной дали раскинулась панорама… В этот момент он вне всякого контекста сказал: «Я знаешь что раздобуду, Андраш, сынок?» Высокий человек выпрямился. «Ну?» — «Огромный портрет Джеймса Джойса. — А потом сделал как господин Марци, когда тот показывает усы: — Вум-м! Во всю стену!» Капитан Андраш кивнул, а затем бросил взгляд специалиста на подпрыгивающую рыбу. «Амур, это амур». — «Черенки у тростника ест, неспа?»[113] — сказал мастер, как ребенок. «Да», — любезно кивал головой капитан. Он изволил любить в нем способность радоваться, когда кто-то немножко прав. «Вместо того чтобы есть тину. Жиреет только… Но мясо чрезвычайно вкусное».)

Возвращаясь к молоточку, когда тот не выдержал испытания делом, — а ведь, думаю, не будет кощунством сказать, что дело — пробный камень для всякого молотка, — и настоящий, слегка заржавленный, но прямой гвоздь в кроватной доске даже не шевельнулся, мастер, приведя себя т. н. биением в грудь в состояние требуемого экстаза, швырнул на пол здоровенный инструмент, и тот сломался. (По сей день можно увидеть головку молотка с коротким обломком рукоятки, которая, наподобие кристалла, образовала на изломе красивые щепочки. Настоящий кактус!)

Парикмахерша возилась с ключом, одним глазом следя за мастером, встречи с которым явно хотела избежать. Рванувший из квартиры мужчина уже покидал лестницу, где его настигло приветствие мастера и откуда последовал ответ, но самого соседа там уже не было. Женщина осталась одна. И после картинно взбудораженного удаления мужчины — «независимо от того, друг мой, кто был, если вообще был! прав в споре» — женщина осталась терпеть поражение, брошенная на произвол судьбы! Как полагает моя вскормленная на литературе фантазия: женщина чувствовала себя несколько обнаженной.

Он же «ключничал» еще дольше и пропустил супружескую чету вперед. «Знаете, друг мой, мне доставляет редкую радость, когда утром кто-то подходит к гаражу передо мной и не мне нужно онемелыми пальцами теребить ключ замка и наваливаться на раздвижные двери… Хотя раздвижные двери еще не самое страшное». Такая же простодушная радость охватывает его, когда дарят литературный журнал. Это бывает не часто, но иногда тот или иной редактор из забывчивой вежливости дарит. В таких случаях он становится невыносим, и надолго! «Друг мой! Бесплатно! Послушай, бесплатно! — и потрясает кулаками. — Потому что, к сожалению, это я бы и так купил!»

Во время внутрикарманного запрятывания ключа он поднял глаза, женщина в тот момент отходила от садовой калитки: сбоку было заметно сильно накрашенное веко («Профи!») и свисающий, как второй профиль, край шляпы. По виду женщины было заметно, что она нарочно не оглядывается. «Глупость. Как будто смотреть в ту сторону и специально в ту сторону не смотреть не одно и то же». После исчезновения статно-красивой фигуры ему пришло в голову: «Неужели это она тихарит?» И он энергично закачал головой.

Но он напрасно спешил; ибо источник совершенной радости — «выехать из гаража перед носом у пропущенного вперед лица, поскольку тому еще надо разогреть снабженный водоконденсатором автомобиль с четырьмя скоростями». Мастер все же добродушно помахал направляющейся из гаража на улицу супружеской чете; накрашенные глаза и скорость как бы сливались в одну линию! «Полет накрашенных глаз».

Когда он подошел к стойлу верного коня и конь лениво потянулся за горстью сена, мастер не поверил глазам. «Друг мой, зажигание было не выключено». Этому, конечно, ни один скакун не обрадуется. «Даже с места не сдвинулся, скотина». Он изволил пожать разок плечами и направить стопы к автобусу. Однако повезло ему не очень (в техническом отношении), потому что водитель автобуса как раз починял машину.

А тут еще одна типичная мадам Сюзан, только в благородном обличье! «Кубышка, друг мой. И все-таки…» Да, так вот: поскольку женщина была крупногабаритная, но статная! из-под легкого, зеленого зимнего пальто с глубоким разрезом сверкала мощная линия икр и затем, чуть выше, исчезала в совместных покровах выглядывающей юбки и лениво колышущегося пальто, целеустремленно, решительно, как стрела. «Друг мой: указывая путь заблудшим и усомнившимся!» Поражали не размеры, а ведь могли бы: какие ягодицы! а впереди — разлив! не только пышное барокко линий, но и «достоинство, mon ami, да-да»! «И то, что пальто облегало тело так же плотно, как блузка или юбка». Сильное она производила впечатление.

Рядом с сиденьем женщины занимался починкой шофер; приподнял резиновую плиту, сдвинул металлическую, и мастер, наклонившись вперед, — ибо, само собой разумеется, лагерь он разбил где-то недалеко от женщины, — в отверстие увидел землю. Это показалось таким смешным.

Шофер, худой, сухой человек, опустил руку с отверткой в эту дырку, вследствие чего стали разлетаться маленькие искорки, созвездие Медведицы среди бела дня! На что «праматерь», «деревенская венера» истерически завизжала, пусть мужчина сейчас же прекратит искрение, ей уже 40 лет, и у нее и так истощенная нервная система. Шофер уже задвинул обратно металлическую пластину, подошвой подтолкнул резиновую плиту. Взглянул на женщину. «Откуда мне знать, что у вас истощенная нервная система». И пошел вперед к кабинке; они поехали.

Затем «раскисший Синдбад»[114] пересел на 15-й, устремляясь в сердце города, потому что на днях углядел место, где торгуют елками, и оно завоевало его симпатии. «Оно завоевало мои симпатии. Так бывает. Кто-то что-то видит, и готово: кончено: они возникли». Надпись крупными буквами нескафе напомнила о господине Петере. (Господин Петер — со своими звонками от самоубийц! «Дела у парня уже идут на поправку», — сказал он деликатному мастеру о том, кого он, мастер, и не знал даже, только один раз «подслушал». «Я все больше подозреваю, что под действительностью я понимаю то, что может быть расследовано полицией. Все или ничего». Как жаль.) Растворимый кофе господина Петера сравним разве что с кофе господина Банга (кот наплакал). Они уже давно планируют засесть на каком-нибудь отрезке пространства с террасой и потрепаться за пивом о том о сем. «С этих пор, дорогой мой старичок, — сказал он тихому человеку, — я. каждую точку (т. общепита. — Э.) рассматриваю с той стороны, можем мы с тобой там засесть на террасе или нет. Мало того. Я даже фактор температуры принимаю во внимание. Например, если солнце будет светить, а пальто будет довольно теплым, можно или нет, и т. д.; здесь много переменных…» — «Да скоро снова будет тепло», — сказал господин Петер.

Небо нахмурилось, наступила странная предполуденная тьма: праздничная и страшная. «Друг мой, это как немцы чрезвычайно мило говорят: doppeltgemoppelt.[115] (? — 3.) Праздничное всегда страшно». Вспомним хотя бы кричащую драпировку, а вверху, на накрытом столе, пластмассовый поднос, кувшин для воды и шесть стаканов! «Друг мой, стаканы для воды! Из них кто-нибудь вообще пил?!» И состав праздничной рождественской елки соответствует составу распятия…

Продолжим описание природы: вот видите, в этот самый важный христианский праздник даже зимняя природа накидывает праздничный капюшон. Есть трудности переходного характера: снег был скорее дождем со снегом, но по крайней мере пошел. Магазины и витрины сверкали волшебным светом от множества дорогих подарков. По улице Ваци шествовали элегантные женщины. «И в этот момент, друг мой, тот случай с той женщиной, в феноменальной, темно-синей шляпе с широкими полями!» Шляпа с широкими полями — его слабость, в основном из-за тени, которая падает на верхнюю часть носа и щеки! (Боже мой, сколько мотивов! Если бы я был другим человеком, то возмутился бы: это уже не мотивы, это шляпный салон! Я еемь Сущий.)

Стройность женщины, наложенная пудра и краска, намеренно раскачивающаяся походка — создавали впечатление недоступности. «Мужская красота, друг мой, — поделился он тяжело доставшимися знаниями, — мужская красота — не что иное, как постоянное мерцание взгляда! Да, но эта женщина! Она была, как бы это сказать, так красива… что ее можно было представить только очень умной». Это не шутки какие-нибудь, а излучение совершенства, то есть вещи глубокие.

Мастер практически выскочил из улицы Регипошта. Я говорю так не в оправдание. Начавшийся снегопад или снегопад с дождем вообще-то не представлял собой ничего особенного, если не брать в счет Рождество. В тот момент мимо проходила упомянутая женщина. Ее лицо было спокойно, и безмятежно, и отстраненно; это бросалось в глаза в той святой толчее! Она тихонько мурлыкала какую-то песенку. «Друг мой, держитесь покрепче и не упадите в обморок… — Она тихо мурлыкала, скорее даже ритмично скандируя, чем напевая: — И сне-ег идет, тир-лим-бом-бо-ом…»

Это разбередило в мастере воспоминания о краях детства, всплыло изборожденное морщинами лицо самой лучшей в мире бабушки, на которое падает снег, и видно, как хлопья тают, наполняя складки морщин, как канавы вдоль дороги, «настоящей водой». Он часто проводил лето у все более согбенной с годами старушки. Черное, грязное пальто из болоньи плотно облегало спину, как у ведьмы. Бабушка первой научила мастера работать. Нужно было рубить дрова и носить воду. Переноска воды 50 филлеров — лучшая сделка, только имеет свои пределы! Дрова стоили — в зависимости от толщины, а также твердости — 10 филлеров, 20 филлеров, 50 филлеров, 1 форинт и 2 форинта. Маленький мастер и господин Дьердь на глаз определяли стоимость дров; и никогда не обманывали. Они даже немного друг дружку проверяли. (Об этих временах сохранился один трогательный документ: в книге господина Виктора Сомбати под названием «Вертеш — Герече», Будапешт, изд-во «Гондолат», 1960, изданной в количестве 2400 экземпляров, на одной из фотографий можно увидеть белобрысого мастера и два тяжелых кувшина перед ним. Подпись под снимком: Герб на жилище отшельников. Автор снимка — Золтан Тильди мл.) Еще он помнит бабушкину строгость, особенно последовательность оной. Однажды, как говорят, щавель не ошпарили, и от этого он — это уж точно — стал горьким, как желчь. Мастер пытался его в себя запихать, используя безмерное количество хлеба, но несмотря на это почувствовал приступ тошноты, так что пришлось сказать что ему нехорошо. Что одновременно было и правдой и ложью; но, по сути дела, враньем. «Ты заболел?» Бабушка посмотрела на него. У плиты — дым, пар. По стульям скачут кошки. Ведь это просто бесплатный цирк был! Как там обращались с кошками! Как с живыми существами! Мастер однажды был свидетелем того, как отец схватил за хвост кошку, которая, улучив момент, лакнула водянистого супа, и вышвырнул на улицу. Поднялся такой тарарам, что мастер, и отец тоже, громко рассмеялись. Но тогда отец мастера некрасиво поругался с бабушкой мастера. «Да, заболел», — ответил он, хотя почувствовал какой-то подвох. В сети которого и попался: потому что три дня пришлось пролежать в постели, что, если честно, было домашним арестом. Было обидно до слез, особенно потому, что на те дни пришлись показательные выступления парашютистов. Их хорошо было (бы) видно со двора. Ее многие навещали: она была очень гостеприимной. Особенного внимания заслуживает книга для посетителей! С именами разных знаменитостей! Мастер тоже записал туда свое имя, и не раз. И каждого внука, регулярно, отмечали у дверного косяка. Целуя на прощанье, она большим пальцем правой руки рисовала па лбу крест. «В такие моменты она была похожа на священника». В разговор, также как господин Дьюла, вставляла слова-паразиты — только у господина Дьюлы это было: гэ-гэ, а у бабушки же: дн-дн, — вначале это. Всегда вызывало у внуков смех (лишь многим позднее обнаружил он в этом привлекательность. С одной стороны, невольное «отсутствие утвердительных поток», а с другой, в перерывах между заиканием: беззащитность). Отец мастера неизменно приходил в сильный гнев. Так же непонятно было его раздражение, когда во время одной из совершаемых в окрестностях прогулок господин Марци, увидев на вершине горы большую бронзовую птицу,[116] символизирующую тысячелетнюю славу Венгрии, спросил, что это такое? «Коза турул», — ответил проказник-мастер. «Желваки на скулах». — «Чтобы я этого больше не слышал». — «А чего?» — стал препираться мастер. «Есть вещи, которыми шутить нельзя», — сказал отец, чей гнев не утих. «Было в этом, друг мой, что-то венгерское».

Мастер тотчас же увидел Елку. И понял: она или ничего. Махонькое деревце издали, на прищур, и при ближайшем рассмотрении оказалось стройным, пропорции свидетельствовали о том, что деревце с душой, не недомерок какой-нибудь, была в нем осанистость, не горделивость, но этика; со скромным сознанием этого оно стояло одно-одинешенько, прислонившись к ограде, в объятиях угла. А рядом ни елки, ни души! Как удачно. Чуть поодаль происходило великое столпотворение. «Благотворительность — пиф-паф твою мать! — вызывала слезы на — отец, ну, а я-то когда встал! — глазах у присутствующих, то были благородные слезы умиления — вот свинья! постеснялись бы его возраста! — выражаясь изящным языком, как прекрасна благотворительность; и как немногие все-таки ею занимаются!» В связи с этим можно процитировать содержательный афоризм господина Марци: «Ты, ты скотина в человечьем обличье!» (Ибо как-то раз — «круг постепенно замыкается» — у господина Марци еще продолжалась утренняя сиеста, уж что-что, а сон ему необходим! в это время мастер, прокравшись в его комнату, с большой осторожностью! «не дай Бог занозить руку», погладил господина Марци по голени, умиленно прошептав: «Дубинушка моя стоеросовая!» Господин Марци вскочил; мастер долго потом еще дрожал от страха. Центральный нападающий, которого так многие любят и ненавидят, изрыгнул приведенный выше афоризм. Адресовав его мастеру.)

Вокруг Елки царила тишина. Мастер, поднеся к носу хвоинку, растер ее между пальцев, островок мира, символизируемый приятным ароматом и елкой, был Рождеством. Мастер решительно встал рядом с «обалденным уловом», не желая сдвинуться ни на шаг. Продавец, высокий, молодой парень со складным метром в руках, никак не хотел замечать человека. («Voila un homme!»[117] — воскликнул в разгар лета Президент того клуба, где мастер проходил испытание, после того как мастер покинул помещение; вот вам человек: и это самое главное, что можно сказать об Эстерхази! Он похож на человека.)

Он пытался поднимать длинный указательный палец, все впустую. Он изволил махать, как официанту; в этом, вероятно, и была ошибка. Но ведь оплата рано или поздно должна произойти, и, пробиваясь сквозь бурлящий человеческий котел, он толкался до тех пор, пока не очутился в задней части автобуса: он и его елка. Люди оглядывали его, кивали с улыбкой. «Признание!» И, как оказалось, накопленный таким образом запас признания вскоре пригодился.

«Что. Это?» — спросила, выдержав зловещую паузу, женщина. «Как что». — «Что это за чахлый, дегенеративный куст?» На губах у мастера уже появилась обида; дело в том, что в прошлом году Йожеф Веверка заявился с елкой под стать мачтовой сосне. «У нас тут что, парадный зал Парламента?» — спросил он в те стародавние времена красу-девицу. Но да ведь у красы-девицы в такие моменты мнение предвзятое. Но сейчас у мадам Гитти с головой было все в порядке, она разглядела психологическое состояние мастера. «Так ты хочешь уравнять ее в правах?… К твоему сведению, то дерево было просто стройняшечкой!»- «Еще бы. Отрубили от него 1,5 метра, а оно все еще стройняшечкой оставалось», — прокомментировал мастер, а сам в это время очень хитро развязывал шпагат, чтобы форма компенсировала в глазах жены размеры. «Посмотри, любовь моя. Какой формат!» — с этими словами сбросив последний узел, он обнажил свое, творение. Еще и пируэт описал с елкой в воздухе, а потом поклонился.

Пока он стоял в согбенном положении, со врезавшимся в живот ремнем, точнее пряжкой, ожидая возгласов признания и изумления, взгляд его упал на выползающий из-под ковра паркет, таинственную решетку и щели, которые — и это компенсировало тяжелое зрелище! — загибались под тем же самым углом, что и планки. В этот момент послышался женин вздох, он резко выпрямился, «как складной ножик из города Балмазуйварош». «Вот видишь» — сказал он сразу. Триумф был мимолетным. «Что это, Петерке? От этого дерева откусили кусок». Он взглянул на деревцо — «само сов-вершенство!» — затем вопросительно на жену. «Да ты поверни его, счастье мое», — прозвучал циничный голос. Он так и поступил, как вдруг!.. «Друг мой, обнаружил часть, которой не было». (Как и раздевалок, если мне не изменяет память.) Откусить от елки! Ну, уж это! Он кивнул, он был само…; можно себе представить. Теперь уже Фрау Гитти поступила aufw"arts![118] «Ничего страшного, мы это потом к стене повернем…» «Ангел из гипса», — пробормотал посрамленный творец. «Ангел из гипса, ангел из гипса, — рассердилась супруга. — Главное, наш!» Произнеся, таким образом, приговор. После скудного обеда ему было приказано сесть в огромное кресло, но совсем не для того, чтобы лакомиться литературными деликатесами, или прилагать новое русло для истории под энергичное почесывание головы, или углублять или засыпать старое, или даже просто чтобы прикорнуть; нет! А ведь как он умеет в такие моменты помахивать литературным журналом!

«Делай петельки!» — сказала мадам Гитти расположенному в кресле мастеру и указала на шоколадные конфеты. Он воспринял это с большой радостью, всю свою сознательную жизнь он был рад той домашней работе, при которой не надо было подключать интеллект. Поэтому можно понять испуганную нотку в вопросе: «А крючочки?» Фрау Гитти как раз со вкусом упаковывала подарки. (На прошлогоднее Рождество один подарок был без всяких прикрас: шпагат и оберточная бумага! Да, но то был очень хороший поступок. В буквальном смысле — заслуга женщины; в благих намерениях и мастеру, конечно, не откажешь, но вот в способности их осуществить — иногда да. До сведения мадам Гитти дошло, что есть один инженер, который в одиночку воспитывает семь дочерей. Так вот мадам Гитти обошла всех встречных-поперечных, нет ли у кого чего-нибудь лишнего. Затем наступил великий день. Но как они все спланировали! Чтобы подарок был одновременно вручен лично, но и не был в тягость! Чтобы инженеру едва пришлось благодарить за него! Лошадь спрятали в темном боковом переулке, мастер велел ей держать ухо востро. И не зря! Быстро и ненавязчиво сделав свое дело, они вернулись радостные, но спешным шагом. «Радость моя, — говорил он, ногой, вслепую, ища стремя, — я тоже хочу семерых дочек. Они встанут в ряд, как органные трубы, ты только представь, и у каждой будет ужасно огромный нос!» Как нам известно, вышло все по-другому и т. д.)

«Т пр крччк?» Женщина зубами отрывала ленту для подарков. «Да. Про крючочки», — сказал мастер, приходя в отчаянье. «Да Господи Боже мой, чего ты ждешь, моток вот, ножницы вот, работай!» — прорвало супругу, потому что у нее как раз оборвалась лента, однако следует добавить: не там, где нужно. Однако мастер как раз хотел избежать размышлений по поводу того, какой длины должны быть крючочки, достаточно ли в один ряд, а также хотел избежать ловкости рук: поскольку нитки из хлопка слипаются, перекручиваются, раскручиваются и т. д. «Если нужна только сила, берусь», — говаривал он с гордостью. (Хотя погрузка у господина Ичи свидетельствует как бы об обратном… «Там я к тому же хилятиком оказался». Так вот, по-моему, в таком случае мало что остается…)

Мадам Гитти, разглядев корень всех бед, погладила мастера по голове и вернула его к жизни из летаргической безысходности, после чего он смог констатировать лишь, что нарезанные по шаблону крючочки, как «мертвые червячки», расположились рядком, испещряя подлокотники. Готовый к бою, он потер ручки и неблагодарно сказал: «А они не слишком длинные?» Его это немного беспокоило. «Ну конечно, длинные, Петер». — «Ну да, ну да. Но ничего страшного. Что-нибудь придумаем». «Длинные, Петер, — продолжила Фрау Гитти сдержанно, — как раз то, что надо». И он изволил приняться за петельки, петельки, петельки.

Закончив, он сходил на лоджию за Елкой, застряв, даже два раза, в дверях, переломов не последовало, осыпалась лишь очередная партия хвои. Затем выяснилось, что елочка внизу слишком толстая и не влезает в подставку. «На крепкий сук — острый топор», — пошел на попятный мастер. Женщина наклонилась вперед, разглядывая проблему, платье спереди отвисло, мастер тотчас устремил на это неформальное декольте взор больших и проницательных глаз. «Гиттуш, дай припасть к твоей груди». Как-то они вдвоем посетили полунудистский пляж. Он сразу же все вокруг обошел и, вернувшись к жене, сообщил, что, по его мнению, «дела» у жены «обстоят неплохо», «уверенный партер» или «нижний ярус балкона» — это «не так уж мало». После следующей прогулки великий художник примчался тяжело дыша. «Радость моя, — пыхтел он, — ты на это посмотри». Мастер, видите ли, узрел обалденную негритянку, сидящую у стойки бара под открытым небом (!): «Друг мой, с вашу голову! Но если бы голова была упругой!» Стройная дамочка пошла посмотреть на негритянское чудо, но когда вернулась, сказала: «Не нашла». — «Да не так уж важно», — сказал мастер с песочного ложа, не открывая глаз.

Он изволил терзать, мять елочку, чудо еще, что на ней сохранилась вечнозеленая хвоя. «Ну и елка, ну и заморыш», — сказал он наконец торжествующе, и женщина не возражала. Природа — несмотря на предобеденные потуги — праздничный наряд не надела. Шторами служили большие, инертные снеговые тучи.

«Знаете, друг мой, когда я вышел на кухню за дочкой, чтобы «под звон ангельского колокольчика» начать праздник, и наступил на отскочившую плитку пола, меня внезапно осенило: Рождество уже давно пришло». Может быть, невнимательность проявил, или выкрутасы времени, точнее праздника, тому виной, но факт остается фактом: он давным-давно жил в Рождестве. «Гиттуш! — крикнул он в комнату, а сам наклонился, чтобы поправить отскочившую плитку, — Гиттуш, Рождество наступило!» Но поскольку женщина не могла проследить ход его мысли, то решила, что над ней издеваются, и ответила соответственно. Мастер, раскиснув от окружающего непонимания, демонтировал Миточку с Горшка, нашептывая на ушко малышке, «обрисовывал ситуацию в общих чертах», упоминая, что Рождество — неисчерпаемый источник поэтических произведений; сколько всего приходится на этот день! маленький Иисус раздает детям подарки, несмотря на то что за предшествующие недели на них нагнали страху Санта-Клаус, а также Чертик, и пока милая мама развешивает сокровища из своей кладовой: круглые вафли, грецкие орехи, яблоки и т. д.; под окном раздаются колядки — Мастер тоже в них участвовал, правда, не пошел дальше роли Третьего Пастуха От одной католической семьи ходили к другой. Однажды, когда он, как полагалось по роли, гаркнул: маленькийисусродилсярадостьнам — и, топнув ногой, выступил вперед, то почувствовал, что пол под ним проседает и вот-вот провалится. «Паркет периодически подрагивал». Это еще было полбеды, потому что компанией они были дисциплинированной, если бы взрослые, которые в возбуждении стояли вокруг, не стали притворяться, будто ничего не случилось. «Ни слова не говоря, замахали руками, подбадривая, ничего, мол, не случилось, спокойно продолжайте… Да какое, к лешему, ничего! Бедный маленький Иосиф (к сожалению, с тех пор эмигрировал в ФРГ; не поэтому. — Э.), как пьяный матрос, выписывал круги между святыми и маленькими волхвами и, покачнувшись, опрокинул Деву Марию!» При виде этого Эстерхази тонким мальчишеским голоском расх-хохотался! «Но как-то дотянули до конца. И всего помню лишь ужасную жару, но не из-за шубы — Третий Пастух без шубы — невообразимое дело! — а из-за лица. Я как пощечину получил». Что здесь ближе к истине, кто знает, но руки у молодого веснушчатого капеллана, видимо, чесались!

«Ну, малыш, — сказал мастер устало, поскольку пеленание в стоячем положении его измотало; чего нельзя сказать о жертве: недостаточная заправленностъ привела к совершенной сырости, — ну, вот, сейчас прозвонит ангелочек, точнее, твоя мама по его поручению, и мы войдем». Отец и дочь ждали в невыносимой вони, отнюдь не рождественской: Горшок остался на табуретке. «Ангел звонить», — сказала девчушка. «Я как раз сейчас говорил Миточке, — изволил он проорать в комнату, — что если зазвонит, Гиттушка, если зазвонит! Ангел, то мы войдем». — «Ладно, ладно». Он изволил прийти в настоящее изумление.

«Колокольчик», — просияло детское лицо, и они вступили в комнату. Молодая пара растроганно следила за малышкой, в чьих глазах отражалось множество свечей и брызгающих, мигающих бенгальских огней. «А теперь помолимся». — «Помо, помо, — сказала Миточка. — Папка на корточки, мамка на корточки» — в том смысле что встаньте на колени. И правда. «Отче наш, сущий на небесах, да святится Имя Твое, да при-идет царствие Твое, да будет воля Твоя и на земле, как на небе. Хлеб наш насущный дай нам на сей день, и прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим. И не введи нас во искушение, но избавь нас от лукавого».

«Елка», — показала Казмер Митович на елку, после того как наспех осмотрела кукол рит, большого мишку и голопузых львят. «Безупречная аргументация», — подумал он и, подхватив крохотное создание, стал кружиться, вращаться с ним до небес. А после того, как поставил на пол и оба еще неуверенно ступали от головокружения, малышка взяла в измазанную пухлую ручонку хвоинку. «Папка! Папулечка, — посмотрела она умоляюще на отца, — назад!» — и потянула иголку к елке. Мастер беспомощно погладил золотую головку: «Не сердись». Без сомнения, каждый год в доме все от мала до велика отправляются, хорошенько обувшись, утоптать скрипящий снег на дорожке к Божьему храму; у малышей глаза слипаются от усталости, но ни за что на свете они не пропустят случая поблагодарить маленького Иисуса за подарки и выпустить в церкви пойманного исключительно для этой цели воробья. Чудесная идиллическая картина, которая настолько же наивна, как и возвышенна.

Э-хе-хе, скрипящий снег! Но где снега былых времен?[119] Ну конечно, они изволили «заполнить время» по дороге к крошечному кафедральному собору разговорами о преимуществах Рождества — что поделаешь: праздник каждый год приходится подстраивать под данные погодные условия. Главное, что церковь изнутри такая же, как обычно; точка опоры. По пути встретились с братьями и отцом. У матери мастера все еще болела нога, да и вообще святая женщина чуточку брезгливо относится к скопищам людей. «Это так турбулентно, сынок». Мужчины топтались перед церковью, роясь вокруг Фрау Гитти, господин Дьердь непочтительно шлепнул ее по спине, господин Марци и т. д. Седовласый корреспондент газеты выражал беспокойство. «Знаете, друг мой, упомянутое лицо можно упрекнуть в том или ином, не будем выделять курсивом, в чем, друг мой, но святы две вещи: он непревзойден в том, как морщит лоб и беспокоится». Такому беспокойству следует обучать. «Дети, наверное, следует войти, тогда бы и места достались». — «Не волнуйся, батя», — произнес господин Дьердь с нажимом.

В конце концов места достались всем, только мастеру и господину Марци стоячие. Народу пришло много, охарактеризуем плотность толпы так: во время демонстрации тела Господня невозможно было стать на колени. Любезный брат, взяв под руку, поддерживал его почти с материнской нежностью, и пока он стоял в море правоверных католиков, горло у него сжалось было от чувства единения (для которого у него были все шансы, ведь малейшая сутолока, незначительнейшая, роковая перемена ноги в результате самопроизвольного движения толпы, потому что достаточно открыться двери исповедальни, достаточно даже вздоха поглубже по поводу пропущенных исповедей — следующие за передвижением теснения, трения и протискивания были физическим выразителем чувства единения — «в 46-м, наверное, так было, в паре-тройке битком набитых общежитских комнат»; его очень привлекает это чувство, ощутить которое глубже всего можно на пляже — с какими светскими декорациями! — нужно сидеть на зеленой траве, ощущая усталость от известной игры в мяч, покрывал должно не хватать, вынуждая некоторых сидеть на траве, ему нужно молчать, да его и не должны спрашивать: будучи с ним едва знакомы, затем кому-нибудь нужно подтолкнуть к нему кружку со словами: «Держи, ива, хорошо играл», конечно нужно заранее разбираться в этой игре в мяч и вдарить так, чтобы тело стало липким от пота и рука, по той же причине, скользила по пузатому телу кружки), однако вместо всего этого — уж извините за каламбур — горло сжалось от одиночества, «взгляд и глаза раздвоились», он видел всех и вся, «и поводов у него было мало».

Однако приходит слово: «Знаете, друг мой, всякое сущее — прообраз всего сущего; поэтому мы всегда видим существование разобщенным и связанным одновременно. И знаете, радость моя, если мы будем слишком соблюдать аналогию, все под знаком идентичности сольется в одно; если же мы будем ее избегать, все рассеется в бесконечности. В обоих случаях созерцание прерывается, в первом случае потому, что чересчур активно, во втором потому, что погублено нами».

С понятным ужасом он изволил приступить к молитве, от которой во время причастия его отвлек крайне будничный случай, ошибочное, не к месту высказанное господином Марци «желание сцапать», при удобном случае, «пусичку в лиловом». Это было не к лицу господину Марци, и скажу прямо: не к лицу и мастеру — главным образом, этот сдавленный, школьнический смех, который ознаменовало сильное сотрясение спины, что затем передалось и спине господина Марци, вызывая крайнее возмущение сидящего сзади отца. «Не дергайся, старик», — непочтительно сказал теперь господин Марци, он уже перед церковью, пиф-паф! вмазал по спине седовласого корреспондента газеты огромным снежком. «Больно», — сказал отец. «А ты чего думал?».

Они все еще стояли, беседуя с соседями. С господином Марци поздоровался некто господин Хуш. «По ступенькам спускались Хуш и Баша». Правое крыло на полуночной мессе! «Спелись, а?» — ухмыльнулся господин Марци мастеру, ответив на приветствие. «Батя, — как раз говорил тот отцу, — у меня для тебя есть лакомство». И сказал, что удалось достать настоящего горького шоколада, bitter. Вверх дном город перевернул. Ему хорошо запомнилось из детства, что отцу: достается горький шоколад, потому что это его любимый. У матери все то же самое было с куриными спинками. Ему, на взрослый уже взгляд и вкус, это казалось странным, но Боже мой! Если им это нравится! «Я тебе потом скажу, кто его любит», — добродушно прорвалась из отца накопленная годами горечь (шутка — Э.). Как искусно скрывалась истина! Так, почти случайно, выяснилось, правда, можно было это узнать и из других источников, что родители мастера относятся к типу людей самоотверженных. «Требую только белое мясо и окорочка», — заявила при дальнейшем расследовании мать.

Две семьи попрощались друг с другом и отправились, кому направо, кому налево, с сонным видом. Мадам Гитти взяла мастера под руку, прямо как неродная. Бесснежный сочельник приближался к концу, но в маленькой кухне — холодный кафель демонстрировал отвратительную температуру; «шлеп», топала по ней обычно Донго Митич — напоследок блеснул, чтобы затем, по извечному закону природы, уступить место для завтра. Босой, в пижаме наизнанку, он ковырялся в рождественском студне, когда Фрау Гитти (в тапочках!) произнесла в качестве обрывка уже происходящего, но неизвестного мастеру разговора: «Мяса в нем, кажется, не много». Мастеру следовало ответить, но он в точности не знал, к чему фраза относилась. «Пир горой у Винни-Пуха», — сказал он наконец сдержанно и протянул руку за уксусом. Вилку воткнул в студень, мелкими, разнонаправленными движениями взрезал поверхность и налил в ужасную расщелину уксуса.


67 «Раздобудем мирного неба, свежего хлеба, вина и гульнем разок», — сказал мастер с горечью (тайная вечеря, или последний ужин). Они стояли перед складом после последней тренировки. Мастера этот процесс, а точнее: что после каждой тренировки экипировку нужно относить на место — чрезвычайно утомлял. Начнем с того, что он об этом всегда забывает. «Бывает. Нет у меня этого в крови». Да, но всегда находится тот, кто, когда он, наклонившись по причине малых размеров входа в раздевалку, собирается уходить, напоминает об этом. Радости это у него не вызывает. А как он потом его несет! Как будто при переезде! А всего-то: трусы, майка, два носка, пара бутс! Можно сказать: ничего! И все-таки, когда бутсы норовят подпрыгнуть в руках, как огненная шиншилла, носки «наподобие дохлых шарфов» обвиваются вокруг запястий — и он достигает цели: это уже кое-что! А рациональностью, с которой трусы завернуты в майку — «двух зайцев, друг мой, именно!» — он определенно изволит гордиться. А потом сортировка!! Сортировку он пропускает. Оглядывается, как выступающий с торжественной речью оратор, и, если господин Эжен отвернулся, бросает маленький комок в какую-нибудь кучу. Господину Эжену, конечно, с точностью известны мастерские проделки мастера (игра слов), и он «от души про себя хохочет». Треплет мастера миниатюрной рукой: «Ладно, Петерке, вдарьте как следует!» Он вздергивает голову: «В будний день, Эженке? Матча же нет». Кладовщик опускает голову «А вы всегда». Эффектно.

Команда топталась в чересчур натопленной кладовой, и уйти хотелось, и остаться. Нужно было обсудить детали ужина в честь закрытия сезона. «Куда пойдем?» — «Дети мои», — энергично поднял он руки. Господин Арманд — обычно хозяин ситуации — бухтел на заднем плане, причем давно уже, мол, дело не двигается, а стоит. Что-то надломилось в господине Арманде. Тренер, как бы ни сложились условности, отвечает за команду. А они теперь… «Знаете, друг мой, мало того, mon ami, я нахожусь в ситуации намного более выгодной. У меня нет коллективного чувства вины». Да: мастер — воплощенная насмешка. Господин Арманд воплощал слишком многое из того, что потерпело крах, и, несмотря на его кристальную честность, это («поэтому!») привело к перелому, вот и теперь он подчеркнуто скрылся среди полок, ему вдруг срочно понадобилось приводить в порядок экипировку. «Ситуация отцов».

Ну, а мастер продолжил. «Дети мои. Идите в город. Там вы повстречаете несущего пивную кружку человека. Идите за ним и там, куда он войдет, скажите хозяину: мастер прислал спросить, где те покои, в которых я с товарищами могу вкусить ужин? Он покажет вам просторные, обставленные для приема пищи палаты». Вот что прозвучало у подножия облезлых, за копейки выстроенных заново раздевалок. Правый Крайний поморщился. И когда он бросил туда взгляд, сказал: «Петике». Остановились, как не раз бывало, на кабаке господина Дьердя. Он пришел раньше, сел рядом с господином Дьердем у «мертвого» игрового автомата. Большой брат утомился. «Мяса достал и картошки дешевой». — «А салат? Салат будет?» (При появлении на горизонте какого угодно совместного ужина он тотчас же интересуется насчет салата. Напр.: «Разобьете «Теши» — ужин в «Барашке»!»; «Спасибо, господин Пек! Салат будет?»; «Если, то». «Салат с огурчиками?» и т. д.) Господин Дьердь не ответил. Иногда мастер его утомлял.

Вошла женщина. «Посмотри-ка на мамочку, — сказал шинкарь, — в меня влюблена». — «Естественно». Однако что-то в этом, наверное, в самом деле было, потому что женщина стала донимать господина Дьердя. Когда она ушла — спешила назад в свой табачный киоск, мастер произнес следующее: «Так с тобой разговаривала, как плохая жена». — «Видал, — ответил с детским воодушевлением господин Дьердь, — чему он обрадовался? — Но затем по быстрому невнимательному взгляду младшего брата в сторону увидел, что тому чуточку скучно, взрыв эмоций устроен скорее ради мастера. — Видал? Этим она себя и выдает». — «Обычно так делают» — проворчал известный всей стране писатель. Рядом с ними остановилась старушка с ведром и половой тряпкой. Голова у нее сильно тряслась. «За двадцатку убирает туалет, — шепнул господин Дьердь. — Окупается. Знаешь, какая жуткая работенка?» Мастер не стал выдавать секрет своего убогого (армейского) опыта. Бабулька беззубо улыбнулась господину Дьердю. (После удаления старушки мастер не удержался от того, чтобы не сказать: «Приятель, думаю, ей тоже… ей ты тоже симпатичен». — «Ничего девчонка», — сверкнул глазами молодой мужчина, поскольку был охотником до шуток). Бабулька говорила и во время разговора, в такт ему и голове, ритмично трясла ведром, которое «безбожно громыхало». «Дьюрика, чего удивляться, что вам-с эта баба не нужна…» Это было как наваждение: туалетная тетенька говорила как господин Кашшак.[120] «Дьюрика, говорю вам, вы правы. Если бы я была мужиком с тысячей хуев, — здесь она захихикала, так что мороз прошел по коже, — с тысячей хуев, то и 1001-й не доверила этой бабе». — «Ладно, мамаша, глотните пятьдесят грамм черешневой, а потом марш домой». — «Домой, домой…» — стала бормотать, вновь уйдя в себя, старуха, но господин Дьердь безжалостно направил ее к стойке. Мастер испытал виноватое облегчение.

Он изволил было подняться, но поскольку господин Дьердь продолжал держать ладонь на его плече, план потерпел фиаско. «Да сядь ты, поговорим немножко». Мастер не знал даже, плакать или смеяться. «Вот-вот, друг мой, или». «Такую конфетку сделаю из этой пивнухи», — и обвел вокруг рукой. «Полкоролевства», — перевел мастер движение руки на человеческий язык. «Во-первых, пущу вдоль пожарной стены душистый горошек. Мать уже спросил, когда нужно сажать душистый горошек». — «И сказала?» — «Все мямлила чего-то, я ей говорю, нечего воду в ступе толочь, говори быстрей, обиделась, выгнала, непочтительность, мол, проявил». Мастер набрал в грудь воздуху, чтобы начать серию возражений, которая должна была, как обычно, быть нацелена на отношение господина Дьердя к миру, но, вновь встретившись с быстрым косым взглядом, так воздух и выпустил: «Ф-ф-ф». Господина Дьердя неприятные вещи регулярно оставляют равнодушным. «Но за ужином пошла на мировую, пообещала, что спросит этого длинного типа, он в этом разбирается». Поразительно, сколько всякого народа не знает господин Дьердь — по сравнению с мастером. «Тот, высокий, который раньше жандармом был, кажется». Ему что-то припомнилось. «А не телохранителем?» — «Ну да». — «Настоящий muskeltier».[121] (Вот какую любезность он оказывает немецкому переводчику. Джентльмен просто.) «Во всяком случае, он старый поклонник семьи». — «В общем, сначала душистый горошек, потом пианистка». И мастера понесло: «Маленькая поблекшая старушка, сигареты, французский голос, в окне вывеска: КАЖДЫЙ ВЕЧЕР МАРГО, большими золотыми буквами…» — «Что-нибудь в этом роде», — прочувствовал все это господин Дьердь. «И здорово шарит в музыке». Мастер, по собственному утверждению, со словом «шарить» полностью утратил чувство языка. Давайте же проследим это языковую предвзятость in statu nascendi:[122] бродят они, скажем, с господином Чучу всю вторую половину дня, ни говоря ни слова, потому что у него здорово получается (шарит он в этом) молчать с господином Чучу, но затем, сидя на краю стадиона, на четверти бетонного кольца, или на бетонной лестнице, или просто на поваленном электрическом столбе, — последний смотрится на окружающем поле холме как огромная зубочистка, — один из них говорит, мотнув головой в сторону какого-нибудь стоящего игрока: «Здорово шарит». Второй (если же и т. д.) кивает: «Здорово». И мир входит в свою колею.

«И здорово шарит в музыке», — восхищался, значит, он будущей пианисткой, но господин Дьердь воистину охладил его пыл. «А, неважно, — сказал он мрачно, — главное, чтобы музыка была. Суть в другом». Хорошее настроение мастера сменилось было на плохое, когда господин Дьердь сунул ему листок бумаги. «Черновик. Посмотри, ты же все-таки великий стилист», — и подавил в себе смешок. Мастер приступил к чтению.


Мое выступление на жилищном собрании | Производственный роман | У. П. О.!