home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



Мое выступление на жилищном собрании

Уважаемые товарищи жильцы! Во-первых, хотелось бы поблагодарить Кароя Мате за то, что он устроил так, чтобы автобусный маршрут захватывал и проспект Каласи, но, к сожалению, есть и недочеты, хотя их все меньше. Приходится решать новые проблемы. Во-первых, автобусный маршрут. С тех пор как было наводнение, он перестал ходить по старому маршруту. Это большой минус. Необходимо также установить новые весы. Благодарю за любезное внимание и прошу довести мои претензии до сведения вышестоящих инстанций.

— — — — —  -

е женщина и влюбленно ответила на его взгляд. (Это с моей стороны прием сжатия формы: поскольку это значит, что до песни мастер влюбленно посмотрел на нее.) Миточка классически сияла улыбкой, находясь между супругами, немного впереди, чтобы вышла хорошая фотография.

Ну, что там говорить, мастер — чудное создание. Сядет или встанет где угодно, во всяком случае, среди людей серьезных, которые за деньги, из энтузиазма или по другим легко понятным причинам выполняют — иногда, бывает, и небезупречно! — свою работу, и вдруг возьмет и скажет: «Вчера в «Глухую рыбу» играли, я наконец-то занял первое место». Вздыхает и со скрытой гордостью оглядывается по сторонам. Не будем подробно разбирать последствия такой краткости. О чем здесь речь? «О композиции Мастер-Миточка». — «Мы — две глухие рыбы». — «Карп». — «Ладно, только плавники держи как следует». Она держит как следует. «И тогда, друг мой, надо начать ходить по комнате, бесшумно, мелкими шажками, в отчаянье раскрывая рот. Это и есть глухая рыба». В жюри — Фрау Гитти, она строга, неподкупна. Миточка занимает первое место, мастер — второе. И в таких случаях он подробно разъясняет ценность серебряной медали, потому что «голубушка, в случае с таким строгим жюри вполне может случиться так, что ты будешь на втором месте. Это тоже нада цанить». Так он подготавливает девочку к жизни. И в самом деле, наступил момент, когда первое место занял мастер. Но поучительного примера из этого, хе-хе, не вышло, потому что Миточка Дейна в свою очередь второй не стала. «Папочка, я не глухая рыба, я Дора». Пиф-паф.

Вернемся к нашим баранам, прохладному воскресенью сентября месяца, — тот день начался уже утром. «Это не глупость. Ведь сколько таких дней, которые даже в полночь не…» Мастер проснулся точно в полвосьмого. Продолжительное потягивание сопровождалось незнакомым треском. «Знаете, друг мой, — сказал он на более поздней стадии, — знаете, такое, наверное, ощущает на войне солдат: протянет было руку за подарком маркитантки, каковым является сама маркитантка, когда: тра-та-та-та-та. Волосы у молодого солдата вздрагивают, как будто под дуновением ветра, но больше ничего не происходит». Ничего? «Ничего. Но всем очень страшно».

«Блин, — сказал он после озадаченной паузы, — это кровать!» Фрау Гитти посмотрела на него снизу вверх сонными глазами. Мастер вновь подивился на утреннюю разглаженность женского лица, свежую красноту рта, ослепительную (не в том смысле, разумеется!) черноту глаз, мягкие дуги бровей, доверительную нейтральность носа (сов-вершенство!) и усталую белизну лба; он, мастер, просыпается каждый раз измятым, как бульдог. Правда, на лице ее уже появилось несколько складок — исчезла свежесть гимназических лет. «Ты все хорошеешь». — «Шпунты», — шепнула женщина со знанием дела. «Что-что?!» — «Деревянные кобылки». От этих слов он расслабился. «Хорошее слово. Деревянные кобылки». Но было не до искусства, к сожалению, — добавлю я.

С великой осторожностью выполз он из постели. Беглым взглядом окинул пространство: тапок не видно. В конце комнаты на грани бодрствования и сна причмокивала Бойго Дикич. Рекомендовалось соблюдать тишину (ту самую). Мастер был не рад такому повороту дела, с тапками: он не любил, когда приходилось касаться основания унитаза, стоя перед ним в ожидании расслабления по-утреннему тугого полового органа» — и шаря правой ногой вокруг в поисках желтого губчатого коврика (о котором мастер то и дело думает: это полотенце, упавшее полотенце), поскольку холод от холодной каменной плитки взбирался до колен. «Знаете, mon cher ami, стоять, пока не переключатся каналы». (Вновь меня одолевают сомнения. Входит ли на самом деле в задачу хроникера настолько прослеживать события приватной жизни? Вероятно, я уже упоминал: ничто так не чуждо мне, как создание записок типа «великий человек в быту». Однако я, скорее, надеюсь на то, что рано или поздно в частной жизни блеснут гуманистические залежи. И тогда уже… «Спасайся, кто может!»)

«Из-под стула припустили в направлении стены два старых кеда. За ними тянулись ворсистые, замусоленные шнурки. Носок левого просил каши, как будто хозяин его был левшой. Наши наполненные ужасом взгляды встретились. Матьвашу! Им было страшно, мне тоже было страшно, но им страшнее. Они поскрипывали в углу, чуть ли не кусая друг друuа и стену. И смердели».

Мастер примирился было с неизбежностью, когда заметил, что из-под упавшего листка рукописи и снятого журнала «НАДЬБИЛАГ» выглядывает заломленный задник кеда. Он всунул в них ноги вместо тапочек и зашаркал из комнаты. На носке левого кеда ткань, как на ране, разошлась, создавая впечатление, будто мастер — левша, хотя он — правша, и как раз-таки шаг, производимый этой ногой, влечет за собой второй, который таким образом продирается. «Мышь?» — тихо спросила мадам Эстерхази. «Что-что?» — спросил он, судя по форме вопроса раздраженно. «Это не мышь шуршит?» — «Нет. Не мышь. Тапки. Точнее, кеды». — «Тапки?» Мастер подтвердил: «Тапки». — Подобный вихрь вопросов, раздражения, недоразумений и нежностей требовал разъяснений. В то время в родительском доме мастера развелось много мышей. Они появлялись каждый год, но на этот раз их развелось много. Мать мастера, многое на своем веку повидавшая и испытавшая и, прямо скажу, замечательная женщина, экспериментировала с изысканными средствами. Сначала, естественно, отправила «седовласого, старика-отца» мастера за официальной мышеловкой. Но из этого ничего не вышло. «Подпорка», — вздохнула мать, обращаясь к мастеру, когда он прилег отдохнуть после утомительной тренировки. «Послушай, сынок, — сказал отец, поспешивший жене на помощь, поскольку лицо мастера говорило о небольшом количестве усвоенной информации, — послушай, я думаю, достаточно будет сказать: мыши, для того чтобы найти свою смерть, нужно одной рукой держать дверцу мышеловки над пружиной, а самой, если кишка не тонка, лакомиться вкусной приманкой». — «Не солоно хлебавши?» — расхохотался Эстерхази-младший. Родители не настаивали. Мать мастера деликатно перешла на другую тему. «Есть не хочешь?»

Мастер вырос, по этому поводу он не радуется, но й не печалится. «Есть не хочешь?» — «Ну, мамуля, если чего-нибудь вкусненького? Чего-нибудь легенького». — «Есть хлеб с вареной колбасой», — сказала мать, опустив глаза. Мастер махнул рукой. «Давай». Да-да: отношения между матерью и сыном могут быть только такими. В этом духе. Мое грандиозное начинание — величие которого не что иное, как отбрасываемый мастером солнечный зайчик, — несколько повернулось вокруг своей оси: пишу о себе: мать мастера подошла ко мне и сказала: «Петер». Она предпочитает звать меня так, а не Йоханом. «Петер, это обязательно?» Я с большим почтением разговаривал с седеющим, чрезвычайно симпатичным существом, которое то и дело оказывало мне помощь в виде хлеба с жиром, да и множества других вещей, за что я должен ее поблагодарить. «Поверьте мне, любезная мадам, ваш сын благодаря этому станет лишь более велик». — «Ну конечно, да, — сказала она невнимательно, — но это… то, что здесь написано… как-то так нелитературно…» Не стану отрицать, мне тяжело было это слышать. Однако кто переносит слова упрека с легкостью? Кто? «Мадам, это не может быть точкой зрения», — ответил я тихо и склонился над ее покрытой бледными венами, тонкой, с прозрачной кожей, увядшей от многочисленных стирок, чудесной рукой и поцеловал ее. Она опустила глаза, ее лицо, которое было уже несколько одутловато от времени, печально лоснилось. Она чуть не плакала, как это часто случалось в последнее время. «Только будь осторожен», — сказала она затем. Я очень ее люблю, ведь она все-таки мать мастера!

Главная мышеловная машина была хитроумна, в силу своей простоты. Горшок и орех! Подпертый грецким орехом горшок на листе картона: только и всего. «А скажи-ка, прекрасная моя мама, сработа-а-ает?» — «Да». Это все же не так просто, я знаю. Потому что грецкие орехи, в силу самопроизвольного движения (?), за ночь сдвигаются, а горшок, бум-м! падает. Отец, как вы понимаете, продолжает спать как сурок, но чуткая мать испуганно-настороженно всхр-вхрапывает. «Что это?! Кто это?! Ну же! Петердьердьмихаймарци! Это ты?!» (Многое из этого случиться не может! Мастер переехал, господин Дьердь с утра до ночи работает, господин Михай в венских краях, а господин Марци ведет спортивный образ жизни. «Вы на это полюбуйтесь, друг мой! Футбол, Кабак, Вена, Литература: кто бы мог сказать что-нибудь другое?») В оправдание будет сказано, что к тому времени — к концу нашей тирады — добрая женщина- вновь спит. Однако затем утро! Кровожадное прислушивание утром! «Скребется, это точно, скребется!» Палач — господин Дьердь. Исполинскими ручищами он хватает горшечноореховомышинокартонную композицию и затем один соответствующий ее элемент (мышь!) профессиональными движениями топит в воде. Господин Марци, душа более чувствительная, вцепившись в брюки господина Дьердя, плачет, умоляя оставить бедняжкам жизнь. «Не надо, не надо!» Но господин Дьердь высвобождает свою ногу из объятий поблескивающих зубов господина Марци и делает свое дело. А господин Марци с тоской опускается в кресло, чтобы найти утешение в одной или другой из своих любимых книг. (Господин Марци читает две книги: «Железную пяту» господина Джека и желтую книгу господина Дежэ. Больше ничего. Иногда мастера, из приличия.) Как-то раз, например, господин Дьердь заметил, что в штанине повешенных напротив кровати на дверь брюк «шебуршится дикий зверь». Господин Дьердь нащупал свой старый добрый «Смит и Вессон» 38-го калибра, тапок[68] и, подкравшись к двери, ужасающим движением жахнул выцветшим вельветом по коленке и стал давить, выдавливать дух вон. Чуть погодя он уже нес трупик на тапке, как на щите. «Со щитом или на щите», — сказал господин Дьердь, у которого было классическое образование, и от его тополиных шагов гудел дом. «Ой, какая хоесенькая», — вздохнул господин Марци уже во второй раз на своем веку, показывая на мышь. «Дохлая», — просветил его господин Дьердь. «Жалко».

Итак, в то обещавшее быть ясным сухое утро позднего лета мастер, выйдя из ванной, озабоченно остановился перед кухней. Он шаркал куда-то в своих кедах, погруженный в думы, наконец у кухни принял решение. (Выбор был правильным: пока он выйдет за газетой, вода для чая вскипит.) С третьей спички получилось зажечь плитку, и он поставил воду для чая кипятиться. Сходил за газетой. Мастера охватила секундная паника: а бросил ли почтальон («мальчишка-почтальон») им в ящик «Нэпшпорт». «Иногда забывает, хотя все реже». Свежий воздух подействовал освежающе. «У меня лицо просыпается». Лицо мастера проснулось. Для этого времени года погода стояла прохладная, как настоящим осенним утром (когда светит солнце). В медленно поднимавшемся тумане, как на картинах Ренуара, предчувствиями выплывали и скрывались предметы, люди. Неопределенность уравновешивалась тем, что благодаря туману и прохладе «друг мой, стал виден воздух». Я бы не хотел здесь надолго задерживаться, но, если нам позволят, давайте представим себе его на мгновение в тисках двусмысленностей, перед почтовым ящиком, со сложенными газетами под мышкой, в пижамных брюках с чуть короткими штанинами (которые он на себе немного перевернул, чтобы ширинка — пардон, пардон — находилась не в отведенном ей месте и, таким образом, не возникло никаких ляля с каким-нибудь попавшимся навстречу соседом), одной рукой он стягивает воротник пижамной рубашонки, где не хватает верхней пуговицы, одной рукой, как обычно, роется в чужом ящике в поисках чужой газеты, которую затем невероятно быстро и смущенно пробегает, все более свежеющее, хотя еще довольно полосатое с ночи лицо внимательно следит за видимым и невидимым, пока не начинает лязгать зубами; насколько позволили обстоятельства, потягивается: не движением тела даже, а, скорее, мышцами, волей мышц. Как только из тела улетучилась сонливость — что какое-то время можно рассматривать как бодрость, — выяснилось: мастер устал, (да, устал). Особенно было ощутимо существование икр. Давала о себе знать мышца на стыке ляжки и задницы. Усталость — это было хорошо, боль — нехорошо.

Он немного переборщил с лязганьем зубами, сильно стучал, аж челюсть заклинило. При виде выходящей женщины совестливо вздрогнул («чужая газета!»). «Доброе утро!» — поздоровалась женщина; у калитки она еще раз обернулась, глаза были густо обведены зеленым, со вкусом и все-таки жирновато, мастер поднял руку, для эдакого заигрывающего воздушного поцелуя: пижама от этого разошлась, благоговение рассыпалось в прах, выступила гусиная кожа.

Было воскресенье, день Графа Грея. Мастер насыпал щепотку этого чая в чайник. Из комнаты, из глубины ее, доносились слабые, требовательные звуки жизни. «Цыц!» — крикнул он в том направлении с большим удовольствием. «Любовь моя!» — смягчился он затем. (Насколько эта аккуратность отличается от утренней спешки будней. От того, как он с превеликим трудом поднимается, вырываясь из спящего семейного крута, шаркая, добирается до ванной, щурясь, находит зеркало и в нем — он это умеет! — свое лицо, и долгое время смотрит сквозь стекло, чтобы день как-нибудь начался. «А надо бы делать это так, друг мой, — вырвалось у него как-то семейное воспоминание, — неторопливо прогуливаться ранним утром в туманном, освещенном солнцем огромном саду, можно углубиться в чтение Спинозы издания 1920 года, ко-неч-но, для нас оно было бы пройденным этапом, еще бы, но все еще нравилось, времени идет не больше 1/28-го, потому что речь пойдет не о лени, напротив, легкий ветер будет шевелить нам волосы, иногда перелистывая и страницы, сад будет, в сущности, лугом, громадная зеленая иллюстрация, не нужно опасаться столкновения с каким-нибудь предметом, и за одним из поворотов мы окажемся перед садовым столиком, вокруг необъяснимое множество плетенных из камыша стульев; джем, ветчина, тосты, отливающие коричневым булочки и маленький рулет масла! Я думаю, друг мой, день стоит достойно встретить так». Если разделить на две части временную протяженность тупого разглядывания зеркала, то хорошо, если ему, по крайней мере, в самом начале второй половины приходит в голову: вода для чая. Если на три части, тому же суждено произойти, соответственно, в середине второй части [«то есть несколько позже»]. Последний момент — тот момент, когда еще стоит ставить воду для чая. Затем скольжение мыла, стремительный поток холодной воды и жадная чистка зубов, и приобретение стекающей изо рта смешанной с зубной пастой водой розового цвета в процессе этой деятельности… А чай! Хотя это не белый чай, как — насколько мне известно — китайцы называют кипяток, но ни темноты, ни маслянистости, которые так милы сердцу мастера, нет и в помине. «И все равно неплохо, довольно горячий». А затем, к половине восьмого, он как штык заявляется на свою серьезную работу. Впрочем, мог бы и опоздать. «Петерке, — подмигнул вахтер, — на восемь — десять минут когда угодно. Когда угодно». Вахтер, по его утверждению [я это формулирую так, потому что он сомневается: «Неужели было столько свинопасов?!»], был свинопасом в доме у отца мастера, но поскольку был «парнем расторопным и дельным» и т. д. «Видите, Петерке, не будь ваш дед так добр ко мне, было бы намного лучше, хе-хе, для меня». — «Извини, дядя Лаци». Однако он говорил не всерьез.)

«Сегодня семья будет есть яйца всмятку», — сообщил он миру. (Лихорадочное засекание с секундомером!..) На плетеный деревянный поднос он поместил солонку, в маленькую корзинку — яйца, чашки, чайник, нарезал хлеб — и его туда же, отнес все это в комнату и поставил на кровать. «Вот вам идеальный муж», — склонился с щербатой элегантностью мастер (пижамные брюки же перевернулись обратно.) Женщина обманчиво улыбнулась, а затем с полным благодарности сердцем сказала: «Ложки, подставка, блюдца, джем, вареная колбаса, яблоки». Мол, всего этого недостает. Мастер обиженно кивнул, признал практическую правоту, но дистанции из-за этого не возникло. Мало того!

Он налил Фрау Гитти чая. Еще один нюанс. В жизни есть несколько мелочей, в которых он, скажу так небезупречен — если уж это вообще можно назвать упреком. Он, посмеиваясь, признает эти милые недостатки своей натуры. Сюда относится разлитие чая; потому что per absurdum,[69] что им движет вежливость, но на самом деле «маленькая хитрость», ибо первому наливают бледный чай. Ибо в каком бы взаимном переплетении ни жили два человека, все равно остаются области недосягаемого, отчужденность, тайны, увы. Он тоже не рассказал о своем трюке с чаем Фрау Гитти. «Но, но, mon ami!»

Педантично дождавшись, пока тарелки опустеют, пространства для мусора заполнятся — и сам он немного насытится, — мастер, следя за тем, чтобы взбесившаяся статика кровати не повредила ему, опрокинул жену на кровать и поцеловал ей руку. «Дорогая». — «Дорогой». Мадам Гитти была прекрасна, как на картине. Ее смуглая кожа и веснушки так и лучились, над городом поднимались цветные пузырьки воздуха, мастер закрыл глаза, а люди повсюду останавливались и глядели, глядели… «Знаете, друг мой, я вот этими глазами лично видел свою жену!»

После этого мастер длительное время боролся с Луиджи Донго, чей веселый хохот и подражающий сенбернару рык наполняли уютную комнату. Пока мастер осторожно заправлял кровать, ребенок был перепеленован, а кофе сварен. «Ты сахар положила?» — спросил он мягко. «С чего это». — «Это не упрек; это вопрос», — быстро ответил он, но недостаточно быстро для того, чтобы воспрепятствовать добавлению сахара в кофе, правда, он и не хотел этому препятствовать. Распитие кофе незаметно перешло в чтение газет. В небесах уже сиял свет настоящего предполуденного солнца. В комнате посветлело, поблескивали пылинки, на ковре преступно сверкнуло несколько длинных золотых волосков. В воскресном приложении он прочел новеллу. «Хороша, — сказал он молчаливым стенам справедливо, — хороша: почти испоганена». Ибо при желании он умел быть и таким безжалостным и великодушным. Поднял с пола спортивную газету. «Эх, товарищ Яцина, товарищ Яцина», — пробормотал он. Оказавшийся на расстоянии вытянутой руки первоклассный литературный журнал тоже подключился к рондо: выступление тренеров в прессе закончилось предоставлением профуполномоченным новых прав, которые оттеняли новеллу в стиле Круди. «Знаете, друг мой, это было изумительно: целый Божий день я ничего не делал. Просто лежал кверху пузом. Хороший был день для тунеядцев». (Что еще за тунеядцы! Как это несправедливо по отношению к самому себе! Ведь по мере того, как он изволил прогуливаться, поплевывать семечки, почесываться, и, сощурившись, прислушиваться к неинтересным разговорам, можно сказать: к Разговору Вселенной, в нем все откладывается, и он, мягко ступая, подстерегает, подобно хищному тигру!.. Трудная это работа. А сколько слюны уходит на лузгание семечек! Боже мой! «На ранний летний вечер уходит много слюны!» Вот так. Смею поэтому полагать, что если я и смотрю сквозь нечеткий объектив на творческий путь, жизнь, жизненный путь и смерть обожаемого Эстерхази, то с такого расстояния — ах как это расстояние велико! — каковое является гарантией.)

В полдень мастер заскочил в кафедральный собор, чтобы отслужить там благодарственную мессу. Цветные окна иногда отвлекали внимание. Когда он оглянулся, то уже на лестничной площадке ему в нос ударил запах картошки. «Знаете, друг мой, я видел одного редактора, который, когда об одной новелле, скажу точнее: о моей, кто-то заявил: но, старик, ведь это реалистическое произведение! — тогда у него, как у боевого жеребца, задрожали ноздри и он с надеждой ответил: «Ты так считаешь, уважаемый Имре?…» К чему же я это рассказал? А. Я тоже так дрожу от запаха картошки». Картошку с луком и растительным маслом мастер полюбил еще в деревенский период. (Нужда заставила.) Его привязанность не имела границ! Уже давным-давно хватало и на мясо, когда он попросил приготовить на праздничный обед в честь дня рождения именно ее. (Обеды в родительском доме, как в деревне, начинались в 12. Это тоже пережиток. Однако новые времена постепенно вытеснили и это. Каждый ест, когда приходит домой.) Можете себе представить возмущение господ Дьердя, Михая и Марци! Но в те времена физическое преимущество было еще на стороне мастера, за подзатыльниками, эдакими тумаками, дело бы не стало. С тех пор, как нам известно, ситуация изменилась! Эхе-хе, сколько раз я видел его униженным, на груди гигантская коленка оставляет опасные вмятины, а рука безжалостно крутит имеющийся в наличии нос. Хорошо еще, что мастер такой хиляк, так что мстить ему, по сути дела, неприлично.

Он навалился на звонок плечом. Как только дверь открылась, он тотчас же заметил: здесь речь уже идет и о копченой колбасе. «Картошка с паприкой?» — поднял он вверх брови. «А что, может, не нравится?» — сказала женщина с явной агрессией. «Ну, что ты». В общем-то, случилось то, что блюдо содержало жидкост-ибольше, чем ожидалось, но и паприки больше; он изволил упомянуть и то и другое — со знаками — и +.

«Смотаюсь на матч Марци», — поднялся он от стола, практически сразу залезая в грязную ветровку. «Возьми с собой яблоко», — сказала мадам Гитти, а сама залезла мастеру под куртку и обняла за талию. «Хорошо мне с тобой», — сказал он смущенно. «Возьми с собой яблоко». И он взял. Казимир Митович неистовствовала на огромном листе бумаги, который еще накануне мастер принес из химчистки. Девушка на выдаче заказов долго искала пальтецо. «Не найти, — сказала она, — а ведь я все глаза проглядела». Когда она потянулась, короткий халат задрался буквально до пупа, так что она оказалась в трусиках синего цвета. Мастер — тогда — прочистил горло и вежливо сказал: «А если вы будете так потягиваться, то я тоже все глаза прогляжу». Тишина оказалась мертвенней, чем мастер ожидал (он никакой не ожидал), а девушка покраснела; пальтецо нашлось, оно по ошибке оказалось среди юбок. «Кто же мог это сделать?» — прошептала девчушка.

«Я спешу», — сказал мастер на бегу и завернул к своему великолепному жеребцу, на которого вскочил. Яблоко на повороте качнулось, как свинцовый шар. Мягкой рысью отправились они в путь в разливающемся свете. «Превосходный день. Хорошо можно пожмуриться». Он удобно откинулся назад, ногами рассеянно перебирал в стременах, доверив выбирать скорость лошади. «Лошади». Его практически занимал только сигнал поворота. Тело вновь заломило от усталости, что теперь было однозначно приятно. Тряску он мог считать и благотворным массажем, и средневековой пыткой.

Господин Марци не смог обеспечить мастеру бесплатный пропуск на стадион, поэтому мастер купил билет; а потом тыквенных семечек. К тыквенным семечкам он попросил и кулек — отгородившись от проблемы «В какой карман насыпать, молодой человек?»: — молодая девушка-цыганка явно была раздосадована, но мастер чувствовал: другого выбора у него нет. На вершине короткого эскалатора — из-за больших черных спин — неожиданно выглянуло поле: зеленая трава, штанги ворот белые, солнце светит, сетка натянута: в порядке; мастер кивнул. Не спеша в обход подошел к бетонной лестнице на той стороне. Сочетание четкости ближней панорамы с замызганным полукругом внешнего кольца радовало глаз. Он пошарил в кармане, в темноте замкнутого пространства, ладонь с небрежной радостью наполнилась безупречным яблоком (о котором впоследствии выяснилось, что есть в нем прогрызенный туннель, горький туннель), затем, запястьем оттеснив яблоко к стенке кармана, нащупал очки и достал их. Большим пальцем обстоятельно протер стекла — сначала по кругу, затем вертикальными параллелями, — которые были на ощупь жирными и исцарапанными. Отпечаток пальца «как пашня на снимках с воздуха». Я в этом не разбираюсь, естественно, знаю только: нет очков неопрятнее, грязнее, запущеннее, плачевнее этих! Или произнесенными намедни замечательными словами господина Марци: очей!

Мастер взял одну дужку очков в рот и, помахивая ими (движением своего бывшего, теперь уже покойного, учителя физики), не спеша зашагал на ту сторону. «Знаете, друг мой, стадион уже украшал тот гул, без которого не может начаться настоящий матч». Некоторые читатели его узнавали, и если бы он поспешно не засунул руки в карман к яблоку и пакетику с семечками, их бы ему точно поцеловали. «Ай-яй-яй, ай-яй-яй», — улыбался он, и подозреваю, почти наверняка подозреваю, что он даже и не замечал, что иногда кто-то кидается ему под ноги и начищает ботинки. (Что, говоря между нами, не помешало бы. Иногда господин Дьердь за десятку готов почистить обувь. Бывали уже такие прецеденты.) «Сколько баварских метров может быть это поле в длину?» — думал он все это время.

Господин Дьердь был уже там. Элегантное пальто из лодена, как хвойный лес! Суровый хвойный лес Был там и старый отец мастера! Седые волосы сбил на лоб ветер, и сквозь слабые пряди просвечивали беззащитные виски. Мужчина зябко ежился. На плечах — там, где у ведьм растет горб; семейная черта? — пальто натянулось; он нервно переступал с ноги на ногу. Он был таким тоненьким, таким худеньким, как птичка. «Э-хе-хе, бедный мой отец: как тощенький воробушек». Кости лица были почти ничем не прикрыты, губы чуть не плакали. Я очень люблю отца мастера, ведь это все-таки отец мастера!!! «Холодно», — сказал господин Дьердь. «Светит солнце», — сказал мастер и провел рукой по волосам, в своеобразном, шероховатом прикосновении которых ощущался ветер.

В это время команды выбежали на травяное покрытые. «Ну, за дело», — сказал бы он в ином случае, но по вине господина Марци им всегда овладевала странная судорога, поэтому он более скромно приступал к таким спортивным мероприятиям. Двое братьев, во всяком случае, попрощались с отцом и встали подальше. Что правда, то правда: как болеет отец мастера! Это скандал.

Он изволил вынуть яблоко, откусить. «Холодное». Холод забрался в один из зубов. В этот момент его внимание вдруг обратил на себя поднятый воротник. Чуть перед этим у него между зубами застряло тыквенное семечко. После того как удалось вытолкнуть языком, он выплюнул его на плечо впереди стоящего. «Ох, и получил бы я», — кивнул он господину Дьердю, показав на расположение тыквенной семечки. «Будь спок», — авторитетно сказал господин Дьердь. «И в этот момент я вижу этот пиджак с поднятым воротником». Войлок, соприкосновение войлока и ткани на изнанке воротника, и в углублении стыка — грязь. Всякая разная грязь. И тогда вдруг («и он теперь говорит это!..») мастеру вроде бы припомнились поднятые воротники определенных пиджаков, серый войлок: «Это живо в моей памяти». На открытой площадке 33-го трамвая, с посиневшим ртом, поднятым воротником, который как раз доходит до подбритых снизу волос. «Войлок: вот что можно утверждать!»

Мастер все больше коченел, от каждого движения делалось: делается хуже. «Selten kommt was besseres nach».[70] У туннеля для игроков он изволил дождаться господина Марци. «Был один аут. Здорово ты вбросил», — сердечно прокричал он группе взмыленных игроков, после чего поспешил к месту парковки, где привязал лошадь. Господина Дьердя и отца он подвез до площади Баттьяни, оттуда они поехали на электричке домой. Мастер пустил своего скакуна галопом. Сомневаюсь, чтобы он обращал внимание на ограничитель скоростей…

Вернувшись домой и пристроившись к будничному циклу кровообращения, мастер предпринял попытку сменить пеленку. Пеленку, если мы уже расстелили ее на поверхности, можно неправильно расположить разными путями. Мастер, скажу я вам, не знал преград. Маленькая Митович почувствовала неуверенность рук и по привычке заревела. Потом сказала: «Дадеком». Что всего лишь означает, что мир с некоторых пор движется не в том порядке, которого бы ей хотелось. Но даже если халтура свисала до кругленьких коленок, если край пеленки торчал из-под низа — указывая верный путь веществу, когда придет время, — если крошечная талия была оголена и нескольким кнопкам в конце пришлось застегиваться на одном и том же месте, потому что место осталось уже только там, вследствие чего симметрия нарушилась, — произведение было готово, и мастер, хоть и плавая в поту, но объявил: «Готово».

Фрау Гитти, как только вошла, заметила. Наклонилась над кроваткой и прошептала: «Бедненькая, бедненькая ты моя». Она подвинулась вперед, чтобы ребенок «мог буянить» возле ее шеи, а сама коленом, которое представляло собой значительную часть ее веса, встала дряхлой кровати на «хребет». Хрясь! «Да что же это за блин, на фиг, такое!» — вскочил мастер, которого и так уже обидело деликатное, но однозначно критическое поведение. Жизнь, конечно, даже теперь не стояла на месте. Дора заснула, мастер начал молчаливо есть. В этот вечер он демонстрировал плохую форму. Молчание он прерывал сочными выражениями, которыми хвалил поданный суп-рагу, ведя речь о том, что вот, годы проходят не бесследно, огонь рутины и любви все-таки налаживается, в супе теперь уже оказывается и соль, он не тепловатый, и этот водянистый вкус, который вначале, после густых материнских супов, приносил (в переносном смысле) столько горечи, когда… когда женщина с тихой болью сказала: «Не перенапрягайся, приятель. Это консервы». — «Вкусно», — сказал он, уйдя в свою раковину. (Как всякий титан, мастер также несчастлив.) Но это еще не конец: был еще маленький «сюрприз». Торт с фундуком. «Твоя мать прислала», — между прочим сказала женщина. Когда мастер наткнулся уже на второй цельный (непрерывный) кусок масла в креме, он с полным ртом прошамкал: «Да и муттер не та уже» —. и на высунутом языке предъявил инкриминируемый кусок. Мадам Гитти начала хохотать, вместе е ней угодливо и мастер; только когда у мужчины от этого уже слезы выступили на глазах, она раскрыла тайну: торт делала сама, голос прервался, и женщина ушла мыться. Что за ляпсус!

Он печально сел в любимое, необъятное кресло и стал читать новости в потрепанном журнале «НАДЬВИЛАГ». Лампа рисовала на паркете желтые круги, а вверху, на потолке, как птица или крупный комар, то и дело потрескивало пятно света в форме каблука (которое было образовано местом стыка на абажуре лампы).

Затем он заглянул в ванную. Просунул туда голову. Сначала нос, потом голову. «Знаете, друг мой, это такой виноватый порядок действий». Фрау Гитти читала в ванне. Выступ, за который заходила ванна, скрывал ее голову. Свисал край большущей газеты: но держащей ее руки уже не было видно, только стремление кистей уберечь ее от воды. Но на край и так попадала пена. По краю пены, по всей окружности — забрызганная водой бумага, как гнойная рана. «На стадионе «Голи», если до того дни стояли довольно сухие, можно обзавестись такой раной». Но пена белела как снег: «Дай мне на тебя посмотреть». Край газеты вздрогнул, но и только. На оборотной стороне он изволил увидеть: Do You Wanna Dance[71] — только наоборот. «Предлагаю ничью». — «Идет». По воде без всякой цели плавали островки пены. Одна нога, огромная подводная лодка, поднялась из воды. С округлой поверхности — отмеченной веснушками — вода стекать отказывалась. Плоский живот — серебряное блюдо, верхний его край оказался практически на поверхности, внизу, как нарядная цепочка, пролегла складка. От одного движения покатого бедра вода подернулась зыбью, и вместе с ней дрожь пробежала по всему — включая и мастера. В зеленой от ароматической соли воде, чуть ниже, покачивались изумительные водоросли… «Нечего слюнки глотать! У вас что, кроты в горле завелись?!»


(раскадровка) Мастер вырос, по этому поводу он не радуется, но и не печалится. (Не хочет «бережно хранить детскую чувствительность», но и не бежит покупать кошелек.) (Не то чтобы он в связи с этим проиграл или выиграл.)

Во всяком случае, лишь сейчас может случиться такое: вот, кажется, теперь-то он заскочит к родителям. Перед тренировкой или после тренировки; или перед матчем, или после матча. Вот видите, для него эта игра является точкой отсчета. Сползает с электрички, проявляя эту свою занудную вежливость, которая больше вредит, чем помогает. Плетется вдоль ряда тополей. Старается не смотреть ни направо, ни налево. Те два угла, которые мастер проходит до нынешнего света в окнах старинной резиденции (мало того, не побоимся этого слова: резиденций), таят тысячи опасностей. Основная трудность здесь заключается в том, что мастер осознает, что идущий ему навстречу человек вроде какой-то знакомый, поэтому начинает пристально смотреть, от чего, конечно, толку никакого, напрасно он отчаянно щурится или, мало того, образовав из больших и указательных пальцев обеих рук ромбовидные щели, еще и изображает очки; идущий навстречу таким образом очень даже видит, что мастер его заметил, справедливо удивляясь, почему с ним по-прежнему не здороваются. Когда же предмет оказывается на расстоянии чуть ли не двух метров, мастер расцветает и скороговоркой делает то, чего от него ждут, так чтобы человек за это время еще не успел с ним и поравняться. Все это очень утомительно. (И для многих подозрительно. Poor Esterhazy.)

Сторожевой пес из породы командор — неизменный второстепенный герой многих милых новелл — издох, от старости. «Шио спит. Вечным сном», — сделала заключение Митович. Мастер левой рукой может дернуть (и дергает!!) двустворчатую садовую калитку на себя, а правой может вытолкнуть прут-подпорку, и тотчас же хвататься за нее — как за шею, но напористость, размашистость его движений уже не будет раздражать собаку, которая не начнет, полагаясь на здоровые инстинкты, без надобности скалить зубы, ее зубы не будут блестеть желтым и не раздастся предупреждение, но не злобное ворчание — до поры до времени. Ее не надо приучать к тому, кто мы такие (то есть кто мастер), а это, конечно, непросто.

Маневр будет произведен и на этот раз, только менее дисциплинированно, с лязгом и буханьем; и без особого дара провиденья можно предсказать, что прут-подпорка в один прекрасный день, — напрасны то встревоженные, то строгие, во всяком случае, учащающиеся вспышки гнева матери мастера, — не выйдет из состояния мнимого трупа: он все больше погружается в грязь, в мягкую насыпную землю. (Потому что раньше здесь были топи, кочки и селезни. Поэтому нет погреба. Где — рядом с углем — мог бы стоять и стол для пинг-понга!.. Насыпная почва! Как загадочно! Как если бы мы в самом деле ходили над землей! Ну, о нем-то это можно сказать; о его поэтически-артистическом взгляде на вещи! Как будто бы он устроил черные кучи, чтобы появился гумус, то есть чернозем!)

Он может решить — если это чудное посещение места, всегда бывшего ему домом, приходится на утро, — что проберется в комнату господина Марци, который, без сомнений, еще спит, и, стоя у кровати нападающего, прошептать: «Дубинушка моя стоеросовая!» — и смиренно погладить спящее детское лицо. Господина Марци он сможет вновь увидеть за завтраком, заказанным на 11. «Мне, матушка, пожалуйста, в 11, — так звучит заказ господина Марци, — завтрак с железной вилкой». (У господина Марци хорошее чувство языка. Он также ворует-заимствует. Истоки языкового изящества братьев нужно искать в их матери. Святой женщине известно целых два вида венгерского е-. Великому человеку уже нет…) Господин Марци ужасно много ест. Поглотив ham and eggs[72] из множества яиц, он просительно обнимает седовласую женщину. Тычет ее в бок Та визжит, как школьница. Какая сцена! Ну и ну. «А мясца какого-нибудь нет, мамуль? Хорошо прожаренного?» И тогда еще три-четыре куска мяса! Вот сколько ест господин Марци! А ведь в нем нет и грамма лишнего веса, спасибо ВФА![73]

Однако можно представить, что господин Марци по какой-то необъяснимой причине проснется рано. (Или отец мастера по какой-то объяснимой причине поздно…) И тогда наверняка: закрутится карусель: господин Марци произнес пароль: озор! Озор означает следующее: Утренний свет солнца полосами пробивается в комнату. Световой клинок. Отец детей спит. Он (всегда) лежит на спине, правую ногу сгибает в колене, с левой уже сползло покрывало, оранжевое одеяло с бахромой по краям; рот открыт, подбородок отвис, как сломанный, и от этого лицо стало впалым, ощущение, будто лицевые кости прорвут бледную и щетинистую кожу: мясо из-под скул украли. Он прямо как мертвец: луч краешком уже ползет по его кадыку. Поскольку господин Марци — человек добрый, он расстраивает ситуацию (он не сторонник беспричинных смертей). Самой удобной выпуклой точкой для этого является большой палец отца. Господин Марци потирает руки — никто, ну никто бы не подумал, что они такого же размера, как у господина Дьердя, как лопаты, — обгрызенные до корней ногти (по сравнению с ним мастер — реклама маникюрного салона!) то и дело царапают кожу, с губ слетает смех лукавого гнома. (Мастер многому научился у младшего брата.)

И закручивает. Отец издает вопль итакдалее. («Зверски сильных отцов сменили декаденты-внуки». Закон третьего поколения.) Потом наступает небольшая пауза, бдительность засыпает, отец принимает ванну. Но затем господин Марци раскачивает дверь ванной, как бы перелистывая книгу (две книги!), на цыпочках — встав на носки — подкрадывается к общему с мастером отцу, чье белое тело, как потерявшая цвет водоросль, покачивается в ванне. Линии тела расплылись: одна-две волны образовали подозрительные переходы; правда, несколько четких контуров и в районе головы не внушают особого доверия. Однако не думайте, что их отец возьмет и растворится в воде для купания. На одном уровне с его шеей по линии талии в направлении ванны загибается дощатая подставка. Сюда, пережив многочисленные столкновения, проникает откуда-то пучок света; и делает воздух — благодаря пылинкам — видимым. На пылинках никого («Надо? Не надо!»). По правую руку — с обеих сторон помазка стоят две бакелитовые мисочки. Посередине дощечки — зеркало, целое, в блестящей оправе, несколько откинувшееся назад, как от боли в пояснице. Стекло заполняет оправу без щелей, и разве что покрыто паром. Налево, в глубине, равномерно разбросанные, валяются тюбики, наполовину подвернутые, как штаны калеки.

Мастер, простите, с хихиканьем наблюдает за борьбой: господин Марци плюется в отца водой с зубной пастой, а потом — бум! хрясь! — два раза дает по вопросительно поднимающемуся значительному лбу кожаным тапком. Но поскольку это вызывает у стареющего мужчины одно «детское хихиканье», господин Марци наливает туда холодной воды. «Нападаем, молодой человек, нападаем?!» — и широкой, натренированной в молотьбе, в дорожном строительстве ладонью он шлепает по воде. Младшего брата как из шланга окатили.

«Я сидел, притаившись, на крышке унитаза». (Ну, чтобы такое!.. Так утратить последний пафос… Или, может, он изволит быть новым чемпионом в каком-то новом виде? Проливает свет возвышенного на будничные вещи?! — «На что я проливаю? Это не я. Дьердь. Или Марцош. Или моя драгоценная мамочка, и твоего мужа, нашего доброго отца, тоже не будем исключать из позорного списка. Мало того, а ты, наверное, вне круга первичных подозреваемых, голубчик мой?!)

Стихающими взрывами тапка на лбу озор завершается.

Изобретательность господина Марци всегда играла важную роль. К примеру, насыпание соли в чай! Отличная была работа. Отец в один присест выпил а они все фыркали, фыркали о своем! Молоко в калоши! Пакет молока. Один из самых верных приемов когда кто-то из родителей спешит! Потом только… Тёте — леска, двоюродному брату — бесстрашно раскачивающиеся качели и вообще: вытащенный стул. «Одна из самых, друг мой, интеллектуальных шуток». Однако все может начаться и более мягко.

Залезть в постель! Это было лучше всего. Пройтись вдоль ряда чужих кроватей для того, чтобы немного прикорнуть. В такие моменты на передний план выступают преимущества большой семьи! Потому что взглянем на дело с точки зрения мастера, тогдашнего ребенка: кровать «мамы» — чтобы представить степень переживаний, — кровать мамы уже наверняка опустела (в смысле опустела без мамы). Так рано просто невозможно проснуться! Если она в самом деле опустела, то ее сразу можно занимать. Это не самый удачный случай, ведь поскольку кровать мамы самая теплая («пушисто-теплая»), после нее все остальные могут быть только хуже, и хуже всех — холодная и пропахшая никотином кровать папы, но, вопреки этому, может быть, как раз благодаря своей мужской суровости, пользуется относительно высокой популярностью. Нет, намного лучше, если какой-нибудь проныра братец уже обосновался там, потому что тогда его кровать пуста. И поскольку речь идет о тех временах, когда царила диктатура мастера, и царила в правильном направлении, валяние в этой кровати можно было прервать когда угодно. Даже кровать папы можно было заполучить: применив либо тактику молчания, дождавшись, пока добровольно не уберутся, либо долгосрочную операцию ОЗОР, можно попеременно. В этом случае может возникнуть короткая перебранка: кому лежать внутри, кому снаружи. «Кто идет: совсем внутри, а кто внутри, но с краю».

В такие моменты можно было спросить у отца, знающего толк в жизни, важные вещи. Например, кто хороший человек и кто плохой. А также конкретно, хороший ли человек такой-то. Например, хороший ли человек Кеннеди? Отец мастера, вздохнув, смеялся, видны желтые, с зубным камнем (красивые, как известно нам от господина Гласса), зубы. «Людей нельзя разложить по полочкам». Но поскольку маленький мастер путал Божий дар с яичницей, то отец говорил: «Хороший человек». Или: «Плохой человек».

За отцом мастера, ходячим словарем, как он его однажды назвал с непочтительной точностью, что характеризует мастера с благоприятной стороны, ходила дурная слава любителя не только людей, но и собак. Вокруг сарайчика появлялись бродячие псы. Не случайно. Потому что упомянутый мужчина и после кончины Шио выставлял — как раз к сарайчику — понемножку того, сего. И приходили, сволочи, в немалых количествах: мастер конкретно помнит двоих: помесь таксы с овчаркой, бр-р-р! и подобие маленькой венгерской овчарки — с тремя ногами.

«Отвратительно», — зудела мать мастера по приобретенной за десятилетия привычке, но отец мастера с прилежным постоянством продолжал выносить пищевые отходы (кости, картошку, напр.) и размоченный в молоке хлеб (лакомство!). Но затем жизненное равновесие нарушилось, и собаки, сбившись в стаю, стали штурмовать сарайчик. Вошедший мастер застал великое волнение. Мать мастера отчаянно ломала руки, обращаясь к сыну. «Они съедят уголь!» — «Да ну, мамочка!» — сказал он осведомленно. Многодетная мать высунулась в окно и сказала, не очень-то громко: «Марш отсюда, собаки!» (Букву «а» женщина позаимствовала из какого-то иностранного языка. Когда они, например, ехали один раз домой от окулиста — «Глаза у вас — как у орла. Сто форинтов», — с тех пор ему памятно запомнилось одно такое «а». «Такси!» — закричала мать. Но потом они сели в автобус. «А помнишь, муттерка, как мы стояли далеко друг от друга, притворялись, будто бы друг друга не знаем, а сами сладострастно перемигивались!» — «Какой скандал был, какой скандал!»)

Однако в этот момент отцовская фигура поднимается из-за пишущей машинки, знаком подзывает самого старшего сына, и двое мужчин — прекрасно понимая друг друга по скупым мужским движениям — выходят. Сдерживая дыхание, заворачивают — да-да, туда, в отхожее место! «О, mon ami, неужели это все, что осталось от первобытной охотничьей страсти?! От большой охоты на заре, от полчищ сигнальщиков, от полчищ загонщиков, от исходящих паром спин лошадей, от хрипения в легких лисы, от kill-a? Подсматривать из туалета за собаками, намеревающимися спариваться у сарайчика?!»

Нет времени на вздохи, отец мастера, откуда-то совсем из глубины, издает жуткий вопль: «А ну, пшел отсюда, мать твою раостоак!» «Был у нас один лесничий, — рассказал однажды мастеру отец, — он так беспардонно разгонял загонщиков. А ну пшел у куст, дикарь волосатый. Я долгие годы думал, что это: диконь». Отцовский голос, натренированный, вероятно, в голубовато дрожащем свете (являющемся, конечно, как нам известно, тенью) благородных салонов, возымел действие: многочисленных дворняг след простыл! Стареющий мужчина с гордостью отвернулся от окна туалета (толкнув коленом — ту же самую — крышку унитаза, она немилосердно хлопнула), сын с гордостью посмотрел на отца, на него.

В этот момент господину Марци, например, может наскучить подметание двора. Вряд ли работа готова, скорее, медицинские девушки уже ушли. «Какие новости?» — застает его врасплох мастер, ведь и от него каждый Божий день требуют последние известия о господине Марци. Однажды он откинулся в кресле, стремительно подоткнул под себя писательский халат и затянулся хорошей сигарой. «Знаете, дорогие мои, и спортивные врачи теперь уже не те». Раньше ему жилось привольно. Все шло гладко. «Вы по линии герцогов? или по линии графов?» — задавал вопросы любезно реакционный, хотя и забывчивый доктор — и на справке уже стояла печать: К СОРЕВНОВАНИЯМ ДОПУЩЕН (дата). Однако когда на горизонте появился господин Марци, от него тотчас же стали требовать красочные подробности о том, что и в каких количествах господин Марци точно получил. «Сколько, Петерке?» Мастер, чуя неладное, отвечал, что нисколько. И в самом деле, господину доктору приходилось не по вкусу, что мастер не сознается. Предает их. «Петерке, мы немы как могила». И помахивает в руке удостоверением. Мастер не знал, что делать, только головой мотнул, дескать, нет. «И его тотчас же, без промедления погнали на ЭКГ и на рентген».

Но господин Марци всегда увиливал от мастера. «Отвяжись. Какие новости?! Читай газеты». Но потом говорит: «Сыграем в шестьдесят шесть». — «Батя, — обратились они к отцу, потому что уже так обнаглели, что дальше ехать некуда, это точно, — батя, составь», — «В десятку, приятель». Отец кивнул, сел между ними, перетасовал и раздал. Но вот те крест, вышел последним. Может, потому что козырем были крести? Да ни в коем случае. Просто братья мухлевали. Мастер передал под столом червового вальта господину Марци, а тот, в свою очередь, просунул ему крестового короля. «Знаете, друг мой, те наши части, что находились над столом, в особенности лица, были благовоспитанными, нас венчали порядочные и благородные седины. Я заказал крестового туза, потом заявил сорок, и все». Они изволили легко выиграть. А тот лишь лоб морщил. Как известно, он ужасно здорово умеет морщить лоб.

«Вы мухлевали», — все-таки сказал он потом, с удивлением. Тогда господин Мартон сгребает с неожиданной готовностью объявившийся там тапок (!) и с противоречащей задумчивому выражению лица силой бьет отца по лбу. (Вот она, современная молодежь! Современное почитание родителей! Вот они, нынешние, жестокие времена!) «Цыц», — смеется господин Марци, немного струхнув. Старик, втянув голову в плечи, поднимает взгляд. «За что?» — тихо протестует он. Поднимается, и они говорят: «Батя, ты проиграл». — «Простофили», — говорит он и садится к своей печатной машинке, чтобы перевести на немецкий, английский или французский языки берущее за душу исследование «Картофель в Венгрии»; потому что такая у него работа.


Он хорошенько потянулся. Время вновь было занято работой, и это ему очень нравилось: вставать со знанием того, что нужно делать. Однажды, преклонив колени в кафедральном соборе с красивыми цветными окнами, он произнес по этому поводу пространную благодарственную молитву. А в другой раз он выглянул в окно, прижав лоб к стеклу, как водится (отчего оно «засаливается» подлежащим штрафу образом), и заглянул в глубокую, объемную тьму, в этот момент его охватило вышеупомянутое чувство блаженства; по поводу того, что это продолжается уже почти два года. Хорошо он тогда заглянул во тьму.

Когда он работает, то не видит и не слышит. И если работает, то может работать и при самых невозможных обстоятельствах: по ходу дела вскакивая переменить на ком-то пеленку, или высвободить сарделево-розовую ножку, потому что на нее упал Большой Мишка, или склоняется над работой в комнате, размером со среднюю кухню, где еще 5 обеспеченных рабочим местом интеллигентов болтают, работают, курят, а он изредка только выскакивает по просьбе господина Тамаша из-за подобия бастиона, состоящего из специальной литературы («Справочник по программному обеспечению», «Параметрическое программирование» и т. д.), к укрепленной на стене доске (с которой на его шею и так будет осыпаться мел), чтобы, нарисовав на ней один-другой знак двойного интеграла ориентировочного характера, доказать свое присутствие как специалиста. Ситуация не так цинична, а: так оптимистична. (Его самообладание было велико, мало того, все его существо составляло незаурядную характерность; вкупе с обстоятельностью, благодаря которой ему всегда удавалось овладевать материалом.)

Он не видит и не слышит, но из своей образованной занавесками, превосходной, грандиозно крохотной комнатенки (о-хо-хо, сколько он боролся против нее, сражался, сверлил и строгал! — но как-то раз признал: «Цыпа, по сути ты была права!»), так вот, отсюда он время от времени в экстазе вопит: «Я тебя люблю-ю!» Ручка в это время строчит по бумаге, голова и видимый кусок души неподвижны. Затем: «Жить без тебя не могу, как без воздуха-a!» Впрочем, личность восторженную зачастую постигают неудачи. «Друг мой! Восторженность, которая проявляется в словах!..»Это тоже его конек. «Намного спокойнее» — раздраженно машет он на жену, если она начинает описывать какое-нибудь само по себе и правда ценное, вот только блекнущее рядом с более объемными понятиями событие. «И, представляешь!..» — «Голубушка моя, — говорит он предостерегающе, — просто на стенку лезть хочется, когда ты пересказываешь истории так же, как X. Боже тебя упаси от того, чтобы ты мне тут приукрашивала, а главное, восторгалась!» Имя известного прозаика X служит у него характеристикой; но не константно. Он, по молодости, то одно говорит, то другое. И на этом выдыхается; но не мадам Гитти.

О чем же думала в самом деле мадам Гитти после таких «я тебя люблю» или «жить без тебя не могу» в первые годы супружества? Извольте: прислушивалась к зову крови и вваливалась в маленькую отгороженную комнату, перелезала через горы рукописей, словарей, листочков, конспектов, через мемуары Аппоньи, полное собрание Миксата, сатирического журнала «Мальчик-с-пальчик», через брошюру под названием «Визит в самый глухой уголок мира», комиксы об Астериксе (большой формат), «Книгу о приправах», охотничьи истории Шандора Немешкери-Киш, через томик «Песен Вольных Народов», через несколько номеров католического журнала «Вигилия», которые два порнографических журнала (что за намеренная фривольность!), подобно страстной женщине, заключают в свои объятья, эдакий южный бутерброд: молодой лук, помидор, оливки, рыба, раки, салат, салат, салат! — через все это, чтобы очутиться в объятьях Петера Эстерхази, своего супруга; крайне выведя мастера из себя, и он, удивленный и не понимающий, как женщина вдруг очутилась там, здесь, произносит: «Какого хрена! И здесь не дают нормально работать!» Время между тем накладывает отпечаток: четыре-пять лет супружества: это столько, сколько: итак, женщина, «грузная фея», берет и перелезает через новые журналы «Вигилия» и два старых порнографических («эффектно!») в объятья своего супруга, и они покрывают друг друга поцелуями; из руки мастера выпадает ручка «Пеликан» (стержни для которой, по 2 форинта за штуку, он приобретает в специализированном магазине господина Яраи), стук, произведенный ее падением, приводит художника в себя, и он повелевает красавице удалиться, что она — сопротивляясь, ибо мастер ей не противен, — выполняет. («В лесу птицы, в тереме девицы, а у бражки — старые бабы».)

Вот что произошло, но потом он тоже вскочил. Его звал долг: футбольный матч. По исчезновении большого внутреннего напряжения выяснилось; что болит голова. Вдобавок из доброго орловского скакуна что-то потекло — может быть, бензокраник? кто знает? («Йошка Бор знает, но где Йошка Бор? кто знает?») Так что сначала автобус, а потом электричка.

«По вынужденному обычаю двадцатого века» он рассчитал время тютелька в тютельку; не было ничего нового в том, что мастер прибыл на тренировку одним из последних. Ребята стояли, опершись о железную ограду. Он бы не мог сказать, что именно было не так, что изменилось и обратилось ему во вред, но сразу же почувствовал напряжение, единственным выражением которого была сухость в приветствии. Все торжественно пожали ему руку, а ведь это обычно происходит только в воскресенье, а также в будни с Левым Защитником. «Что здесь такое?» — сказал он прямо. Команда заржала, притворно, как в школе, по другому поводу. «Что это за обряд?» Пиф-паф. Тишина.

Гигант мысли обратил внимание на три вещи, связующим звеном между которыми служила погодя безмятежная, но предвещающая беду. В кладовой сидела, скрестив руки под «огромными бидонами» мадам Сюзан, нарядчица — обряд! Вот оно, звено цепи. Сидела так, что с улицы поздороваться с ней было нельзя. Это было первое. Суровость огромной женщины — вещь небезызвестная, но теперь все равно по-другому… «Что-то окончательное?» Второе: в тот момент, когда мастер как раз заглянул поглубже, желая выяснить, что с этой женщиной (или, может быть поздороваться изнутри), он вдруг, как в фантастическом сне, заметил: исчезла раздевалка.

В прямом смысле слова; и не приукрашиваю! По эту (пардон!) сторону выступа, точнее, выходящей из продольной плоскости здания кирпичной стены находились личный состав и кладовая; поясню ситуацию в ракурсе истории (прошлого): кладовая была пристроена к основному зданию позднее; внешней стеной этого здания — то есть того, где располагаются раздевалки и душ, — и была когда-то эта кирпичная стена. За пределы которой теперь устремился взгляд художника! А затем потрясенно проследовал вниз. Потому что там, где «вчера» стояли себе скромно облупливающаяся раздевалка и душ с временами засоряющимся стоком, там… там теперь не было ничего, по сути своей. О, это предательское выражение лица! «Ну что, приятель», — принужденно посмеивались молодые спортсмены. Они были лучше проинформированы, не только потому, что раньше прибыли на стадион, а потому, что такой обвал, распоряжение и Vernichtung[74] исходили от завода, где большинство «ребят работало», кто за сдельную оплату, кто за почасовую. Так что мастер мог узреть лишь тяжелые, медово-жирные плоды, многотысячное перешептывание кроны, дрожаще-блестящее движение листьев, «летнюю вибрацию», но там, в глубине, где речь идет о серьезном наличии минеральных солей и водных артерий, он чужой. Для него, который чувствует себя в этом мире как дома, это случай редкий. Данная вещь была позднее поставлена ему в упрек, вызвав у выдающейся личности крайне депрессивное настроение. Для того чтобы где-нибудь чувствовать себя как дома, в другом месте надо быть чужим. «Эффектно».

Тыл кирпичной стены как будто подвергся бомбовому удару. «Госсподи», — сказал, конечно, пацифис мастер и теперь уже — очнувшись после оцепенения — отошел подальше, чтобы окинуть взглядом все. Вероятно, незадолго до того здесь так же стояли остальные.

«Здесь определенно были перегородки». И только. Вот и все, что смог вымолвить, он, господин и раб слова, и только. Зрелище было не из тех, от которых развязывается язык; типичным его последствием, скорее, был паралич. Штукатурку сбили, она виднелась внизу, как и кирпичи, о когда-то возвышавшейся над ней трибуне напоминали лишь плачевные останки железных траверсов и груда досок на полу. Вместе с кирпичами осыпалась и известка. Все покрывала пыль. Данный момент чрезвычайно характерен. Из бетонных балок, играющих столь важную статистическую роль, как одеревеневшие кишки выпирали тонкие железки. «Но где снега былых времен?» — просвещенно пробормотал он. Снаружи на одном гвозде висела покореженная табличка с красной надписью: УВАЖАЙ КОМАНДУ ПРОТИВНИКА! Из нее торчал большой ржавый, засохший гвоздь. Стены исчезли, и с их исчезновением план постройки полностью изменился. Мастер потерял ориентацию. Это ранило больнее всего; поэтому, вероятно, и случилось, что, повернувшись, вместо того чтоб сказать по-человечески, он произнес: «Где был душ?»

В этот момент было произведено третье наблюдение. В ответ на хохот нарядчицы, который был скорее циничным, чем радостным или удивленным, он раздраженно дернул головой, как лошадь, когда натягивают удила; это резкое движение привело к последствиям: он изволил увидеть сзади у котла господ Эжена и Арманда. Крепко сбитый господин Арманд и щуплый и пожилой господин Эжен размахивали руками, качаясь из стороны в сторону… как кустарник с ивой,[75] и где чья рука, если речь идет, к примеру, о руке, сказать было бы сложно.

Близорукие глаза и живая ассоциативная база мастера связали это с одним давнишним событием, которое в те времена случалось не раз, и они, юниоры, если оставались долгими летними вечерами на поле подкарауливать ребят из первой лиги и, морщась, потягивать остатки горького пива, становились свидетелями того, как тщедушный господин Эжен со стоном покусывает руку своей древней старухи, а она в промежутках между покусываниями любовно поглаживает шелковистые волосы. Мадам Сюзан была огромной, как статуя на центральной площади: окорока, грудная клетка, плечи — королевское изобилие! Она поднимала мешки с (водопроводным) оборудованием или мячами с песком, как мужчина.

Однако она была женщиной. Мастер хорошо помнит случай, еще в начале шестидесятых, который глубоко отпечатался в половозреющей душе. С этим по чувственной силе может сравниться случай с мастером на пляже (дул ветер): когда он прижался коленом к спине Й., а она позвоночником ответила, а рядом, у синего ограждения, был ее жених. (Или оно тогда еще было покрыто суриком?) История несколько непродуктивна, но, несмотря на это, в чувственной памяти его колена навеки сохранился отпечаток позвоночника Й., гладкость спины, след резинки от плавок на бедре. Неаутентично размышляя задним числом: Й. была довольно хилой женщиной. О мадам Сюзан мы можем говорить что угодно, можем эстетствовать и т. д., но к такому выводу ни в коем случае прийти не сможем. Ее чудесная женственность не оставляла сомнений; даже теперь, а ведь ей уже почтальон носит пенсию. Им теперь уже работает Правый Защитник, «везунчик».

Однако вернемся к шестидесятым годам, к предыдущему впечатлению! («Со мной до десятилетнего возраста уже все произошло», — сказал господин Шандор, поэт.) Летним утром в понедельник он изволил приехать на стадион, в маленькой тачке, увозя со стадиона «Газ»-а использованную вчера экипировку, потому что никак по-другому устроить не удалось, а у него и так уже были каникулы, и вообще он всегда готов помочь. Кроме того, дома ему было лучше глаз не казать. Ибо произошло, к несчастью, следующее: бурные вечерние развлечения четверых чертят («саранчи») дошли до того, что нога господина Марци оказалась под спинкой дивана, а остальные трое, как вы понимаете, на диване. И тогда нога господина Марци, хрясь, сломалась. (Так что если от нее иногда отскакивают мячи, то по известной причине. Мастер берет ответственность на себя.) Но братья приказали ему молчать как могила. Родители были на курсах ПВО. Господин Марци всхлипывал, но был должным образом запуган. И дети спокойно улеглись спать, а паинька мастер принимал похвалы вернувшихся домой родителей. Однако утром нога господина Марци распухла и была горячей, у него поднялась температура, он хныкал, что не могло не бросать тень на мастера. Sic transit gloria[76]… Предпочтительней было на время удалиться.

На двухколесной маленькой тачке он тянул-толкал два огромных мешка. Откуда взялась тележка? Может, он получил ее у дяди Точки или у телохранителя? Или тогда еще существовала семейная тачка? Во всяком случае, она характерно поскрипывала. Мало того: смешно поскрипывала; так что радость, от управления и извилистой параллели следов двух колес, рассыпалась в прах, мало того, перед универсамом, где во время зимней разминки в гору сворачивает Большой Поворот, его охватило отчетливое чувство стыда, а ведь девчонки-продавщицы (некоторые как раз на выданье; «на проданье, друг мой, на проданье!») на этот раз даже не хихикали насмешливо.

Большой Поворот не пользовался популярностью. «Он малость длиннее, чем нужно. Знаете, друг мой, чувствуешь, что как раз не сможешь его пробежать до конца. Ситуация не изменится к лучшему, даже если пробежишь, потому что думать продолжаешь то же самое. Да-да, mon ami, опыта не наберешься». Над пробежкой по стадиону его возвышали девушки и собаки. «Знаете, друг мой, так бывает». Бывает такой вид скрытых, тайных отношений между бегунами и собаками, интимности которых никоим образом не может угрожать присутствие хозяев и тренеров и для которых характерно не что иное, как неодобрительный взгляд время от времени, мелькающая кисть руки, тявкание и дыхание с присвистом. «Спокойно, папаша, радуйтесь, что шавка ваша еще тявкает». — «Вот укусит за задницу, не будешь пасть разевать!» — «Ага. И я про то же, папаша».

А когда — к сожалению, уже на довольно поздней стадии — команда достигла универсама, свистя легкими, с одеревеневшими от бетона икрами, девушки-продавщицы, ежась от сильного холода, сбившись в кучку, поджидают их, — такое ощущение, что со времен юниорства четыре девушки никогда не менялись: цыганистая, маленькая, в желтой майке, в обтягивающей майке (сколько здесь использовалось скабрезных словесных извращений! «сколько? одно!»)» беленькая, с мышиной мордочкой и длинными балетными ногами, и щербатая кубышка, «пышка-кубышка», — подошвы стучат все более бесчувственно, девушки, в свою очередь, с интересом над ними подтрунивают, они же, насколько хватает воздуха, дают короткие, конкретные ответы.

Теперь же на улице никого не было, маленькая брюнетка сидела за кассой, доносилось щелканье аппарата, это делало ее умнее в глазах мальчика (то есть его); мышиная мордочка с кем-то разговаривала, сквозь отражающее стекло было видно лишь вечное гримасничанье, она постоянно гримасничала, — и все равно он спешил скрыться вместе со своим убогим скрипением, как будто эти четыре следили за каждым его шагом. Почему-то казалось, будто он сам скрипел. «Стыд какой. Средь бела дня! Прямо средь бела дня!»

Он перешел на бег, тележку позади сильно мотало мешки переваливались с боку на бок, как пьяные их положению на поворотах нельзя было позавидовать. Пыхтя, подгоняя себя из последних сил, будто на финише важного соревнования, он, сделав смелый поворот, прибыл к кладовой, с веселым грохотом опорожнил тачку — антифункциональный удар дышла о землю счастливо предотвратил кронштейн, он же стал и источником торможения, — и, как и человек на большом, зеленом лугу («где плетеные стулья и рулетик масла к завтраку и т. д.»), повалился на спину и раскинул руки, обратив лицо к синему небу, в таком самозабвении привалился в качестве третьего пьяного к мешкам и стал пыхтеть, сопеть» отдуваться. «Игрой я изживаю печаль», — поговаривал всенародный художник перед матчем, и тогда, по сути, произошло то же самое: бегом он изжил стыд. (Конечно, иногда после матча, так сказать, по этой причине, настроение портится. Сидят они тогда с господином Чучу желтые, как воск, на какой-нибудь «гимнастической скамье», просто сидят и смотрят на затоптанную их ногами майку или штаны. Сидение.)

И вдруг, бум! трах! опоры нет, мешка, нет, и он летит вперед затылком, буме! а тележка опасно опрокидывается, увлекая за собой младое тело, которое навзничь упало на твердые, зернистые доски и, раскинув руки, обратилось к синему небу. Однако, когда он открыл глаза — потому что закрывал их, — над ним возвышалась громадная туча: мадам Сюзан. Мастер поднялся было снова, но женщина, держа на плече большой мешок, который и был физической причиной, взяла и со смехом наклонилась вперед, когда мастер достиг критической точки, едва коснулась его пальцем, и мальчуган сразу же плюхнулся в исходную позицию. Это повторилось раза три. Под нарастающий хохот мадам Сюзан. Мешок так и трясся. Из перевернутой перспективы, в которой оказывался мастер, в память врезались изгибы, линии отреза, вытачки и складки, начиная с замысловатой поношенности расположенных ближе всего к нему тренировочных штанов (а угол зрения — ощущение экстремальное: лоб его касался отвисших на коленях штанов!), а потом выше!.. Что было выше, удалось понять лишь позже! Потому что сначала — и в основном потому, что солнце светило в спину, — ему померещилось, что женщина голая («ГОЛАЯ!»): он с уверенностью видел обнаженный, покрытый пушком живот, который выпирал (как у любителя пива или, может, она тоже любила пиво), гора плоти над ним была ослепительно двусмысленна, отчетливо виднелись плечи, подмышки, «висюльки» под мышками: голая!

Но нет. «Вставайте уж, Петерке, много спать — добра, иль чего там у вас, не видать», — положила она конец этой странной игре и, ухватившись за края мешков, таща один на плече, другой волоком, пошла в кладовую. Он немедленно стал смотреть ей вслед, на лопатках был виден делящий спину надвое изгиб: значит, она не была голая. Однако о том, что это мог быть лифчик, он ни разу не подумал. «Купальник. Раздельный. Это была, конечно, его верхняя часть». А ведь то был лифчик.

Парень сидел скрючившись спереди на тележке, не смея, да и не желая предложить помощь. Женщина управилась с работой: сняла с одной из полок два полотенца, перекинула их через плечо, как сделал бы и сам мастер. «До свидания, Петерке. Спасибо, что привезли. Иду мыться, не мылась еще. До свидания». — «Мое почтение». Возбуждение подталкивало к решению. То, что произошло с мастером там, переходит границы любой фантазии.

Как только, подрагивая бедрами, что вызывало нечто вроде землетрясения, большая женщина исчезла при ничтожных обстоятельствах, а именно вошла в дверь — со свеженамалеванной поверх нее табличкой: УВАЖАЙ КОМАНДУ ПРОТИВНИКА! — началось бесшумное передвижение мастера, сердце стучало в горле — попробовало бы оно не стучать или стучать где-то в другом месте! — осторожно обогнул здание — тогда котел топился еще углем, а не газолином, — когда поблизости хлопнула дверь душевой, он лег ничком, как Пишта Тюшке у доброго господина Банта, слегка коснуться которого своим пером, «прямо как шальной фашистской пуле[77] волос партизанок», нам уже предоставлялась возможность. Лоб был близко к шлаку, и поскольку он сопел от возбуждения, пыль у лица взметнулась вверх, отчего запершило в горле. Пахом он плотно прижимался к земле. Ожидание пришлось ему по вкусу. Затем стояние на цыпочках у чумазого от угольной пыли, запотевшего окна, это переплетение — переплетение тела и воды, ну, и мыла! Мыло, оседающее на черных впадинах! «Как иней!» Он изволил хорошенько рассмотреть отложенное в сторону дрянное хозяйственное мыло, от которого до тех пор брезгливо воротил нос, не вынося ни запаха, ни вязкой консистенции, но с тех пор с удовольствием возит по себе коричнево-сероватое недоброкачественное, дешевое стиральное средство. «Она знала».

Пронесемся по ассоциативной нити назад, как паук, который создает свое ткаческое произведение из самого себя, оно так объективно — попадет туда муха или нет, — мы оказываемся возле наблюдающего за перебранкой двоих мужчин мастера. Он изволил подойти поближе, и гневу пришел конец. Господин Эжен был все еще бледнее, господин Арманд все еще краснее обычного, в седеющих волосах — испарина. Он был всегда моложе господина Эжена, но не настолько, чтобы это сдерживало эмоции. Господин Эжен — костлявые, тонкие ноги при этом нервно вибрировали в широких штанинах из клотта; место было — сказал: «Кто, черт подери, мне за это заплатит!» Господин Арманд всплеснул в воздухе руками, судя по всему, это был знакомый поворот спора. Господин Эжен повернулся. «Привет, Петерке», — сказал он спокойно, будто бы и не был взвинчен, затем, конечно, взвинченный, широко шагая и размахивая руками, пошел, пробурчал что-то команде, кивнул жене головой, дескать, «за мной», и женщина безмолвно последовала за ним — в сторону казенной квартиры размером с нору. «Не плелась и не подшучивала: следовала». (Мадам Сюзан — как женщина-борец, а господин Эжен — как ручная шавка.) «Казалось: они любят друг друга».

«А, ива, — махнул рукой господин Арманд, после того как они поздоровались, — ива». — «В чем дело?» — сказал мастер, хотя и так было видно. Переход от следствия к причине — процесс чисто исторический. И в то время, как славный господин Арманд кипятился, «подогреваемый частичной правотой», сквозь «жалкие железные траверсы», сквозь проломы в крыше, спускающейся к бывшей трибуне, в отчаянии вновь и вновь проглядывало небо. «Я разговаривал с новым генеральным директором. Нормальный чувак, раньше гонял мяч. Мы играли друг против друга, он вспомнил». — «Наверняка сказал, что ты здорово отделал его на том матче, и рассмеялся». Господин Арманд на всем скаку затормозил. Мастер изящно поклонился: знание жизни! Господин Арманд продолжал с меньшей уверенностью, однако вскоре вновь достиг прежней стремительности, о чем свидетельствовал цвет ста лица. «Я разговаривал с ним, и он пообещал, что деньги будут». — «И?» — «И тогда можно снести это дерьмо и на его месте поставить новое». — «Ну, и в чем же тогда проблема?» — «Да уже в понедельник разобрали раздевалки, а каменщики два дня все не идут. Господин кладовщик, который здесь, ну, ты знаешь, всему голова, ну, ты знаешь, потому что ведь кто, если не он, так вот он знает, что они и не придут вовсе, потому что все приостановлено». — «А на самом деле?» — «Да не знаю я! Ты-то чего ко мне с этим лезешь! Едрить твою налево, ну случилось маленькое затруднение, что, сразу надо вопить, как базарная торговка? Сразу ничего не получается? И сразу: кто заплатит? Ну как может так что-нибудь получиться? С «вынь да положь»? Как?» Мастер молчал. Ему, естественно, импонировал идеализм тренера, нерушимая жажда деятельности, общественное мышление. «В этом его поколению можно позавидовать. Точнее: можно позавидовать чувству коллективизма времен из их молодости». — «Однако ситуация не так проста». Нет, потому что для господина Эжена это рабочее место и потому что нет денег, отсутствуют необходимые рабочие условия. Центрифуга не работает, газонокосилка ломается, валик!., валик видел в движении 5 лет назад какой-то проныра, сток в душе забивается, грунтовые воды поднимаются, и в таких случаях движение возможно по расположенным на кирпичах опасным мосткам, склад маленький, стены сырые, штукатурка обваливается, кабель промокает, трава выгорает, шланг хилый, сетки обрываются, тренировочное поле заросло сорняком по пояс, бутсы заканчиваются, полотенец мало, и они маленькие, Боже, какие они малюсенькие, на юниоров экипировки почти не хватает, экипировку на чемпионаты никто не отвозит или отвозят не туда — «на стадион УФЦ вместо Шоймара, потому что Лаци Кохута занимает все что угодно, только не распоряжения насчет машин», — носки дырявые, горячей воды мало, мало, мало.

Так что он с пониманием слушал все, что накипело на душе у господина Арманда, но на эту длину волны не настраивался и с ней не резонировал. Нет, он, скорее, все больше грустнел. «Свершилось…» Он смущенно ковырял ногой землю, хмыкал в ответ на пламенные речи господина Арманда и все явственнее переживал заново знакомую трагедию: проигравшие грызутся между собой. «Бедняги». Господа Эжен и Арманд оказались не в той ситуации, когда можно злиться на кого-то еще, «убить они могли только друг друга». Для того чтобы положить конец потихоньку обволакивающему дурному настроению, он обратился к полезной разновидности притворства: встал к полкам и начал разбирать экипировку. Покопошившись так, после многочисленных попыток он собрал несколько комплектов — майка, штаны, носки, обувь, полотенце, — одно (сочувственное или нет) созерцание могло развеселить компанию; хотя делал он это не для того.


35 Он изволит привести здесь спонтанную записку (см. след. стр.).


36 По словам мастера, это началось уже во второй половине дня. «Знаете, друг мой, стоял я на середине 903-й комнаты, держа в руке специализированное издание, а в ней — моя техническая статья. Ужасно было вот так, на середине комнаты!» Девушки-машинистки хихикали, мастер им и нравился, и нет. Воспользовавшись привилегиями на проходной, он прибыл на стадион вовремя. Тренировка, по сути дела, была отменена, потому что господин Арманд объявил, что Центральный Защитник накануне умер, так что немного поиграли с малыми воротами, где команда мастера продула 6:5; с небольшим перевесом.

На землю уже садилась темная птица вечера, когда он тихонько позвонил в дверь один раз, привалившись плечом к звонку. В это время заметил: что в почтовом ящике что-то белеет. Пока мастер самозабвенно разгуливал по Европе, господин Марци посеял ключи от ящика. (Ай-яй-яй, ай-яй-яй, господин Марци, что же вы! Уж извините. Такого-то бережного отношения заслуживают энергетические запасы мастера!) Выуживание послания даже с миниатюрными руками мастера было делом непростым. После нескольких проталкиваний удалось. Но мадам Гитти уже давно стояла в дверях, ожидая, «чего там возится» муж. «Знаете, друг мой, даже не знаю, но когда я попросил, дай, мол, посмотрю открытку от Йоланки, она уже… Эх-х!» — «Зачем? Зачем тебе сразу ее читать?!» — «Не сердись, но так не терпится». При виде непонимающе разгневанного лица женщины он неуверенно добавил: «Я бы хотел прочитать…» Когда женщина не смягчилась, разгневанно продолжил: «Кроме того, тебе не кажется отвратительным, что я держу открытку в руке, немного наружу?» Фрау Гитти махнула рукой. «Петерке, не сгущай краски», — сказала фурия. Мастер уязвленно всхрапнул. «Тогда, пожалуйста, сегодня ко мне больше не обращайся», — сказал он чрезвычайно энергично. А затем легким голосом, как «гежиссег-педегаст», сказал: «Спасибо. На сегодня все». Но легкий тон облегчения не принес. Сердце-то находится глубже. Они избегали друг друга в маленькой квартире. (В другое время могла появиться Миточка и, предположим, сказать: «Нет, папочка, нет». И тогда бы он заглянул к себе в душу и послал Миточку к мадам Гитти сказать: «Мамочка, ты удивительная» — и девчушка пришла бы назад со счастливой, плутоватой мордашкой: «Я ей сказала, папка», — и расцвела бы в улыбке. Но она уже спала.)


Производственный роман

Поскольку мастер лег позже, его место сиротливо пустело рядом с мадам Гитти на постели. Он уже наполовину там устроился, когда решился на самоироничное сближение, но не был оценен по достоинству. «Я бы хотел прочесть тебе первое предложение. Оно жутко милое». — «Не надо!» — крикнула женщина, чудо еще, что Митович Буланжер не проснулась. — Меня это не интересует, не интересует, не интересует!»

Утром он встал рано, сходил в магазин, не забыв дома талоны на детское молоко, — незабываемый был день. Вернувшись домой, поставил авоську в кухню. Она немного опрокинулась, но, к счастью, по направлению к стене. «Положение «Сметаны» и так было… гм критическим».

Эстерхази вынес мусор. За это время мадам Гитти приготовила завтрак: нарезала хлеб, вынула несколько кусков сыра, фромаж, который остался еще с писательского турне, и редиску (подарок господина Ноа Вебстера). «Что ты, на фиг, туда положила? — примчался мастер обратно с мусорным ведром. — Вонь запредельная», — «Лечо». Поморщившись, поставил он ведро в углу кухни. «Ты бы помыл его». — «Зачем класть сюда лечо?! Стошнить может», — с этими словами он направил сильную струю горячей воды в желтое пластмассовое ведро.

«Давай выпьем кофе в саду», — предложил мастер после завтрака, который прошел в мертвой, недоброй тишине. «Мне все равно». Но они все-таки вышли. Яркий свет утреннего солнца вынудил мастера прищуриться, очертания предметов были до обидного прямолинейны и в то же время туманно-расплывчаты. («Привычные миражи».) Все было наполнено светом. «Наверное». — «Сахар в кофе есть?» — «С чего бы? У тебя что, день рождения?» — «Нет. Впрочем». Мастер посмотрел на женщину; оба без смеха сказали: «Это не упрек, это вопрос!»

Митич здорово «шлепнулась». Но отношения были формально восстановлены еще до этого, потому что Фрау Гитти, важничая, произнесла: «Я бы хотела прочитать тебе первое предложение из открытки тети Йоланки, оно такое милое». — «Читай», — разрешил мастер и поставил на бревно чашку с кофе. (Сад — свободная от бетона полоска земли; но бревно могло бы стоять и в таком саду!) «Мой дорогой, когда я начинала это письмо, стояло жаркое лето, теперь уже позднее». Мастер вложил свою руку в руку женщины. «Дорогая моя», — подумал он. «Дорогой мой», — сказала стыдливо мадам Гитти.

Трехколесный велосипед Митич жалко покачнулся, и Донго Митич впилась зубами в бетонный бордюр, «Госсподи», — вскочил тот родитель, у которого реакция была быстрее, потому что изо рта ребенка густо хлынула кровь. Мастер воспринимал действительность грамматической и исторической. «Blut muss fliessen kn"uppeldick, vivat, hoch, die Republik!»[78] — пробормотал он и тоже вскочил, вторым. К тому времени, когда Миточка открыла рот — первый поток крови схлынул, — они с ужасом увидели, что весь нижний ряд зубов торчит наружу. Мастер посмотрел на жену. «Одноплечий рычаг, — кивнул он, — здесь ударило, там вылезло». Мадам Гитти бесстрашно, одним движением, вдавила зубы обратно. Митич долго рыдала: «Мамка, мамка».


37 (до того) «Убийца держит». Предстоял приятный, но явно проходящий с тотализатором матч. Он проскочил за стеной болельщиков, немного опаздывал, а нужно было еще отлучиться в уборную. Внезапно в заднем ряду кто-то обернулся — «снова эти непомерно огромные, черные пальто» — и положил руку мастеру на плечо. Он будто натолкнулся на стену. «Убийца держит». Привычный творческий путь мастера, конечно, был связан с осязаемым, реальным передвижением в пространстве, так что он потихоньку вернулся назад, туда, где они оба стояли. «Что держит?» Тот рассмеялся. «Правильно, Петерке! Нечего бояться!» — и с этими словами отпустил ничего не понимающего мастера на все четыре стороны. Тот, придя в волнение, ускорил бег и изволил отправиться в раздевалку, мимо мирно покуривающего трубку, открывающего глаза на манер черепахи: лишь в крайне редких случаях, старого завхоза. (Речь идет о чужом, но знакомом стадионе.) «Не сердитесь, дядя Ножи, — сказал он, уже переодевшись, как я его люблю за эту застенчивость, — но мне так надо было в туалет, что я и поздороваться забыл», — «Нужда заставит» — ответил старик, безучастно греясь в лучах бледных возможностей. (На стадионе Г. был один завхоз, который никогда ничего не давал. У него был только один глаз. Всегда дружески подмигивал и начинал ломать руки. «Нету, сынок, ни одной подвязки». «Гад! Все у него было!») В соседней церкви начали звонить к шестичасовой мессе, великий перезвон — при сложности начинающегося матча — был почти невыносим. Иногда он, например, прижимал руки к ушам; и так бежал, можете себе представить. Однако затем наступила тишина.

— — — — —  -

экспериментально идентичное время» — тогда еще, к великому счастью, играл господин Дьердь; на него же накинулись стаей; стоило сделать два обманных удара, и, как бомбардировщики, налетели защитники, по одному с каждого бока, из чего он сделал вывод: речь идет о спасении шкуры; позволил мячу уйти, широким, «певучим» шагом вырвался из круга и направился по узкому спасительному коридору в сторону господина Дьердя, который, как природное явление, господствовал на 16-метровой; а ведь господин Дьердь в те времена был на закате своей карьеры; напр.: играл с грелкой для спины — «идиотизм»; господин Дьердь трогательно заботился о старшем брате, который своими нежными действиями, без сомнения, приобретал много недоброжелателей, хоть и играл честно: раздражение и гол порождают страсти, и господин Дьердь всегда сбивал с ног (втаптывал в землю, обламывал ноги, колотил, лупцевал, отделывал, дубасил) субчика, который перед этим сбил с ног и т. д. мастера. «Переполох был еще тот!»; а однажды в другой раз, на стадионе «Сталь» была гроза, и господин Дьердь заявил, что так играть не будет, ведь он выше всех, и в него обязательно ударит молния, на что мастер, забыв о капитанском достоинстве, — на ведь поставленная на карту жизнь младшего брата была ему дорога — предложил судье матча посадить себе на шею двоих судей на линии, чтобы они сразу стали самыми заметными фигурами, — таким образом, дилемма центрового была бы разрешена; «знаете, друг мой, штанга или распоследний защитник важнее, смело читай: значительнее судьей»; вот отчего он, еще не выйдя на поле, потому что дело происходило под одним из окружающих поле тополей, уже был сражен желтой карточкой; до этого он изволил получать ее только раз, в такой же маргинальной ситуации, но мастер, по крайней мере, осознавал, до чего могут довести его «временами просто пошлые шуточки»; слонялся себе вдоль края, остальные играли в отдалении, и тут вдруг увидел, что земля зашевелилась, кочка заелозила, и вот те на: шнюф-шнюф-шнюф, поднялась кротовая кучка. «Мастер, — обратил мастер внимание судьи на линии на возникший феномен-мастер, подайте сигнал, кроты в ауте»; «знаю, шутка неудачная, но они правда были в ауте»; судья на линии подозвал главного судью, и мастеру показали желтую карточку, со словами — ей-богу; «нечего издеваться над малобюджетной рабочей ассоциацией»; «вы видите, mon ami, видите, какая социальная чувствительность свирепствует» — а один раз ему пришлось участвовать в матче после двух часов сна («так получилось»); два часа сна — этого для его развивающегося организма мало; в такие минуты кажется, что пространство вогнулось и что надо, двигаясь боком, протискиваться между двумя невидимыми штуками; живот он, как индус, полностью втягивает, голову поворачивает, чтобы нос не создавал препятствий; прямо египетское изображение! а вот занятие мячом в такой ситуации проблема еще та! хотелось бы, чтобы господин Банга или Дора, женщина с неохватной талией, как-нибудь нарисовали такую вогнутость — долгая, коленная передача

(после этого) Мастер взглянул на стекло двери. Грязные волосы красиво вспыхнули, как лунный свет или «костер». «И много славных девчушек в комбинезонах, с прутиками в руках, негромко поют революционные песни и чуть-чуть фальшивят» — со свойственной ему стремительностью он тотчас продолжил поэтическую картину. Мастер изволил опустить голову — «сей есть Сын Мой Возлюбленный, в котором Мое Благоволение» — и, не замедляя спешки, заправил в штаны выбившуюся майку, затем передумал, поправился, вытащил ее оттуда, вытер лоб и затолкал назад.

То были плоды легкой победы, он тоже неплохо себя проявил. «По крайней мере, на семерку».

Он уже переступал ноющими ногами по сброшенной полосатой форме, от этой привычки даже вопреки частым предупреждениям не мог (или не хотел?!) избавиться, когда рядом прозвучал голос Убийцы. (Он уже изволил предчувствовать.) «Знаете, друг мой, я, переживая перед матчем, о ком угодно могу подумать, какой, мол, хороший игрок». В самом деле: в юнце, у которого еще молоко на губах не обсохло, он видит титана, распираемого силой, выше всех на голову, в хилом старике усматривает ум, «этому и бегать не надо, он щиколоткой будет раздавать пасы, а мы — носиться по полю как угорелые». «Грязная скотина», — сказал противник, который зачесывал волосы как Элвис Пресли в молодости. «Хохолком». Мастера до крайности занимал, прямо терзал, вопрос, подбриты ли волосы сзади. Поэтому он немного отодвинулся в сторону на форме, словно натирая пол. (Ренуар: «Женщина, натирающая пол воском».) «Свинья», — продолжал злобствовать неприятель. «И правда», — подтвердил неожиданно мастер и, только Убийца поднял голову на эти слова, взглядом киллера мгновенно впился Убийце в затылок; но тщетно, тщетно: некачественное освещение (недостаточная яркость, не обходится без ряби в глазах и т. д.), а также отсутствие одной, а лучше полутора диоптрий не дали определенности, но и опровергнуть, конечно, ничего не опровергли. Ему хотелось, чтобы было подбрито. Мастера редко штрафовали так, как на этом матче. «За первые 5 минут я оказывался на скамье трижды». Убийца средств не выбирал. «Котлету из меня сделал». Мастера разъярило не это, с парочкой гадостей он готов смириться. «Такова задача защитника». Например, он прямо бесится, когда защитник — «маменькин сынок» и не «вылезает». Теперь досталось ему, и все бы ничего, но, с одной стороны, старый защитник загордился, о чем, как известно, сообщил мастеру, а с другой стороны, перешел определенные границы (пнул лежачего мастера, врезал ему по пояснице и т. д.). Итак, заметно было, что мастер злится — эстетический интерес, проявленный к волосам, ничуть того не смягчил! — и все же он ласково сказал: «Правда, сволочь был судья». Убийца подозрительно взглянул на него, а сам медленно — как бы готовясь к (символическому) удару — стянул штаны. Мастер сделал неожиданный выпад: «Сволочь, что не удалил тебя раньше». Он не осмеливался подойти поближе, хотя сейчас, казалось, мог бы ознакомиться с местным кодексом чести. Противник догадался, откуда ветер дует и что до сих пор был объектом насмешек.

«Че те надо, — сразу пошел в атаку Убийца, — думаешь, ты так круто играешь?» Мастер искренне ответил: «А вот и нет». Собеседник совершенно взбесился. «Да при мне ты б ни разу не ударил». — «Ты уж извини, старик, — произнес мастер невинным голоском, — у кого, черт подери, под носом я тогда бил?» — «Тогда, когда меня уже удалили». Дело принимало серьезный оборот. «Может и так, приятель, — изволил он сказать «сжав губы в ниточку», — но ты и до того еле ползал». — «Чего ты выпендриваешься? Чтоб в пятую лигу попасть? Да ты б от радости умер, если б в со мной в одной команде мог играть». Было видно, что Убийца обратился к славному прошлому. «Приятель, воспоминаниями сыт не будешь». Тот от злобы заерзал, поднял и швырнул полотенце. «Только не думай, что сам ни в жисть не состаришься». Мастер, пожав плечами, сделал шаг в сторону находящегося прямо рядом с раздевалкой душа, как раз на тот момент оказавшегося свободным. «И ты ни в жисть, ясно, ни в жисть не сыграешь в такой команде, как я». Мастер всем существом повернулся назад. (Шанс попасть в душ был, конечно, упущен.) «А че. Где ты играл-то». — «Где надо. Поспрашивай. Может, и скажут». Противник тяжело дышал и, сверкая глазами, смотрел на него. «Я поспрашиваю, — изволил сказать мастер с мгновенно возникшей грустью. — Как зовут-то?» — «И это тоже спроси!!» — «Ладно, приятель», — сказал мастер и пошел в душ. А когда вернулся, старый игрок уже собирался уходить. «Всем пока», — сказал он, ни к кому не обращаясь. «И тебе пока», — ответил мастер точно так же.

Они уже стояли на улице, на сыром, прохладном ветру, одна группа мокрых прядей прилипла ко лбу, а другая, насильно выпрямляемая капюшоном пальто, шаловливо дразнила шею; стояли у церкви, на углу, он возил подошвой по осклизлому асфальту и в который раз говорил господину Ичи, что у него такое ощущение, будто допущена ошибка, и его беспощадность к иллюзорным представлениям Убийцы о прошлом — здесь — необоснованна. «Наверняка, потом здорово поругается с женой». — «Чего ему от жены надо?» — указал господин Ичи на мастера и отвернулся к остальным. Господин Ичи не склонен мириться даже с элементарной грубостью защитников и понимал трагедию, которая, однако, и для хорошего вратаря не является секретом (Мастера долгое время занимал этот диссонирующий случай, в основном потому, что старик, как ему казалось, и правда был в свое время «игроком покруче» него. Он рассказывал эту историю кому ни попадя, с подтекстом, психологично, мадам Гитти, матери, господину Дьердю, отцу, даже в литературную форму попытался облечь. «Сволочь», — изволил печально сказать он.)


38 Мастер морщил лоб. При этом причмокивал, выпячивал губы, шипел, да еще и подслушивал. Мадам Гитти уже несколько раз заглядывала, не нужно ли помочь. «Нет! И очень тебя прошу, не шепчись с ребенком, когда я работаю. Можете спокойно стоять на ушах, только не шумите. Не шумите!» Но как только пришло решение, пришло и спокойствие в семью; вот как все взаимосвязано, («Гиттушка, я бы в том месте, где ты выступаешь во всем человеческом величии, приписал, что у тебя потеют ноги. В качестве художественного контрапункта». — «Нет. Тогда я заплачу и слезами размажу чернила».) Над бровями образовались жуткие рытвины, по которым с болезненной нежностью любят пробегать пальцы Фрау Гитти. Рытвины — отцовское наследие: а у того какой высокий лоб! Как небольшая футбольная площадка!

Час-с-стый ш-ш-шепот принес наконец тишину, спокойствие души и губ. «Ш-ш-пг. Смазываете жиром смычок, mon ami? Ш-ш-ш. — Можно попробовать звуковой эффект. — Как ветер. Повес-с-сть. Ветер холодный и свис-с-стит. Ну, конечно, у всех есть батареи, камин по крайней мере!» Верно, как это верно! При его потрескивающих звуках и дружелюбном красноватом свете мечутся бесчисленные мысли. «Что, между нами говоря, друг мой, не помешает». Я позволил себе также заметить, что «повес-с-сть» есть маленький роман, что является словом с двойственным значением… «Гм, гм, — задумался он ненадолго, — то есть любовный роман?!». Идея ему понравилась.


39 Мастер был приведен в страшную досаду выводом о том, что если все наденут на белые майки траурные повязки, то по траурной повязке выйдет, что каждый — капитан, а ведь им является мастер. Минута молчания была назначена в начале матча. «Этот гад судья отсчитал ровно минуту. Знаете ли вы, друг мой, как долго тянется минута? Я теперь знаю». 23 человека стоят, потому что судьи на линии, конечно, еще нет, а ветер носит черный шлак! Что за церемония! Пронзительная, беззвучная сцена прерывалась реалистичным позвякиванием мусоровоза с холма за воротами. «Звуки, образы и я бросились врассыпную, как курицы». Они играли неплохо, однако противник без труда вел в счете. Когда все уже было потеряно, он бессмысленно ворвался в штрафную зону, ведь что-то нужно было сделать, там его и сбили с ног. Ведущий судья не колеблясь засвистел. Он лежал в районе шестнадцатиметровой, головой на земле, то ли грызя ее, то ли плача, а на губах была одна черная пыль, пыль.


40 «Приходит Веверка его большое опухшее лицо ползет, ползет и теряя очертания течет разливается как обезумевшая Тиса потом его волосатый живот проталкивается вперед и пускается бегом в опустевшую комнату принимает ее форму заполняет ее тяжелый мужской парфюм проникает повсюду и массивное покачивание галстука а также напористые хорошо выбритые двойные подбродки оп-ля мы только на минуточку заскочили тебе же мы особо мешать не хотели петерке ты петерке пиши себе красиво и благородно из танца темных и светлых мягких и жестких поднимается как рыба внезапно мне хочется плакать ну ты за это поплатишься глаза бородавки в носу морозоустойчивый рот гнилая деревяшка в ноздрях паук-крестовик Веверка да-да Енэ говорю говорит Веверка эта люстра как раз твоих размеров и купил ведь мы пойдем уже опрыскивай пальму панданус опрыскивай панданус».


41 Мастер замедлил бег коня и, прищурившись, стал наблюдать за движущейся навстречу по тротуару худенькой фигуркой, которая перемещалась чуть ли не в полуметре от земли, прямо как ангел. Только — как обычно, в последнюю секунду — он узнал в явлении господина Шандора, поэта, то надавил на тормоз, и верный орловский жеребец практически встал как вкопанный на крайне дурном асфальте. Он умудрился вытащить ноги из стремян, упруго — сказывается спортсмен! — спрыгнуть вниз, и они поприветствовали друг друга. Он был очень рад встрече, потому что уже давно откладывал «восхождение» к господину Шандору и все чаще о нем думал. Однако после быстрых приветственных жестов господин Шандор припустил ангельским галопом дальше, мастер же широким шагом поспешал рядом. «Знаете, друг мой, я еще никогда не ходил так быстро, так, чтобы не бежать… То есть вообще-то однажды. С машинисткой, до площади Маркса… Как она неслась! И огибала людей! Чудесная кошачья мордашка!» Но происходивший разговор был все же таким, как если бы они остановились поболтать каким-нибудь осенним днем. Господин Шандор задавал вопросы относительно семьи и работы мастера, и тот четко на них отвечал. (Мадам Гитти болеет, Миточка — прелестный ребенок, роман увеличивается в объеме. «Количественные показатели опасений не вызывают».) Когда же достигли цели поэта («которая сама его находит»), универсама, перед дверями мастер приступил к церемонии не слишком долгого, но все же личного прощания. Однако господин Шандор сопротивлялся — даже не смотря в район лица прозаика, и он ощутил то, что ощущал уже столько раз: господин Шандор где-то не здесь или если здесь, тогда его самого нет. «Погоди-ка, погоди-ка, купим что-нибудь маленькой Дори…». — «Да не надо, Шандор…» — набрал мастер в грудь воздуху (многоточие является здесь характернейшим оборотом речи), но господин Шандор уже, как угорь, скользнул между изобилующими товарами полками. Забрели к стиральным порошкам; «Томи Стар», «Томи Супер». «Может быть, что-нибудь отсюда», — сказал тихо господин Шандор, проносясь вместе с мастером между полками. «Да не надо, Шандор… Я тебе позвоню, и вы как-нибудь вместе с Дорой…» Господин Шандор взял в руки пакетик с макаронным изделием «тархонья», он по инерции сделал отрицательный жест. Счастливая звезда привела их в шоколадный отдел. Мастер, как человек, которому уже все безразлично, показал на шоколадку с фундуком (не с начинкой!), который любит (Г) больше всего, пусть его дочери купят это. При виде изнывающей перед кассой очереди он совсем пригорюнился. «Но Шандор… еще стоять здесь», — он чуть не расхныкался.

Однако господин Шандор с неожиданной для него решительностью протолкался к кассирше, которая, сильно потея, молотила по кассе-автомату, глаза поднимала только до корзины, а руками с колдовской быстротой вновь и вновь пересчитывала деньги, господин Шандор, загадочно вибрируя голосом, обратился к ней, показав две шоколадки (из великой щедрости, конечно, взял две): «Пожалуйста, это потом тоже мне посчитайте». Кассирша даже не посмотрела вверх, да и на что ей было смотреть? Господин Шандор протянул мастеру руку, высказал радость по поводу их встречи, и поскольку под перекрестным огнем одобрительных взглядов встал в самый конец очереди, мастер остался один как перст, соответствующим образом обезоруженный. («Магазин самообезоруживания, ха-ха».) Немного потоптался на месте, а потом слинял.

«Знаете, друг мой, стоял я на холме, прижимая к груди шоколадки с фундуком, — в отдалении нетерпеливо рыл копытом землю его скакун, — и чувствовал себя совершенно разбитым». И долго еще возвращался в мыслях к «тому «бесчеловечному эпизоду». «И гонка эта! Меня как будто вытряхнули из собственного времени!» У него иногда мороз проходил по коже от величия господина Шандора.

— — — — —


В лагере куруцев | Производственный роман | «Сад семьи Ваша — визуальная новелла».