home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement




Бордовое зеленое

Мама Вера не любила папу Ваню. И делала это так, как только могут делать женщины, сознательно пошедшие на брак с нелюбимым мужчиной ради прокормления своего ребенка и сохранения того жизненного уклада, к которому они привыкли. Она не любила Ивана Никитича с доброй, преданной поволокой в глазах, с крепостью мягких полноватых рук, обнимавших его за шею, когда тот приезжал на служебном автомобиле из города. Не любила его преданно и подчеркнуто доброжелательно, когда он целовал ее сухими, пахнущими дорогим табаком, сжатыми в строгую твердую линию губами. Сейчас, утром в субботу, после нескольких дней отсутствия, в его порывистости и одновременно сдержанности читалось ясно — я приехал только на пару суток и не желаю тратить время впустую!

С нагретых деревьев течет смола. Иван Никитич отстраняется, но вместо того, чтобы посмотреть на жену, оглядывает серо-зелеными нетерпеливыми глазами фигуру умненького худенького мальчика, что-то тихо читающего на высокой самодельной качели. На голову подростка падает густая, колеблющаяся из стороны в сторону светотень, растекаясь желтком по голове и рукам, размазывая по его щекам солнечные пятна, делая его всегдашнюю затаенную грусть какой-то ненастоящей. Разве можно в лихорадке тринадцати лет быть таким, думает военный, презрительно кашляет. Но избыток солнца на фигуре мальчика тут же уравновешивается вкраплениями сухого света, внезапно просыпавшегося сквозь кроны деревьев, а также глубокими синими тенями сосен, наискосок упавшими на спину и колени подростка — тот встал, чтобы сказать новому папе: «Здравствуйте»!

Вспышка. Это мгновенно отразился и пропал в чердачном окне зайчик, пущенный зеркалом заднего вида отъезжающего автомобиля. Отраженным светом упал на щеку мальчика. Подросток тихо жмурится, искоса смотрит на чердачное окно, улыбается уголками губ, снова застывает на качели, глядя в книжку, прислушиваясь к окружающему миру.

Смолистый дымок разогретого соснового бора. На кладбище, что расположилось на холме, кого-то снова хоронят. В поселке много стариков. Они регулярно умирают. Больше как-то весной и осенью. Со стороны соседей через высокий дощатый забор постоянно слышны обрывки радиоконцертов. Неровные порывы ветра носят над рекой и между соснами обрывки дурно исполняемого Шопена, голоса эстрадных песенных исполнителей. Эти звуки смешиваются с запахом смолы, прогреваются, подергиваясь в утреннем летнем дурмане, струятся то вверх, то вниз.

Снова улыбка, неуместно жирные объятия. Вдвоем по дорожке к дому, обнимая друг друга за талию. Громкий разговор о чем-то незначительном, в котором дремлют и вступают в удивительно гармоничный диссонанс его желание и ее доброжелательность. Его нетерпение и ее послушная готовность.

Мальчик всегда это чувствовал, то есть, всем телом ощущал неудобство этого звучащего диссонанса. Так ощущают дети ворсинки шерстяной одежды, которая слишком чувствительна для их нежной кожи. Ему рано или поздно становилось страшно неловко, он ежился, бросал книгу и шел за калитку. Отчаянно размахивая руками, бежал к реке, угадывая через деревья ее ослепительно сверкающую ленту. Улыбаясь ветру, песчаным отмелям, проблескам солнца, ощущению свободы и странной легкости, смеялся. И хотя друзей у него здесь не было, он никогда не скучал на тихих тропинках, едва прорисованных ступнями редко гуляющих у этой реки людей.

Пустые качели покачиваются. Вечер.

Мальчик слишком хорошо знал, что мама Вера не любит Ивана Никитича даже тогда, когда этот сильный мужчина входит в нее ночью. Выгибаясь от страсти, отвечая на его страсть с горячностью, в которой невольно чудилась и горящая изба, и конь, вошедший в эту избу, мама Вера не любила его. Она так не любила своего нового мужа, что тот не мог успокоиться до самого утра и неутомимо брал и брал ее, будто стараясь обильными впрыскиваниями белесого молочка и пота, силой и страстью поджарого мускулистого тела разбудить в ней эту любовь. Он толокся на ней, как толчется добрый конь над жирной черной заколдованной нивой, в которую семя сыплется и сыплется, сыплется и сыплется, и пропадает впустую.

Пробивая ночью длинный трудный ход в ее недра, к душе, лежащей, по его разумению, там, в горячей и недостижимой сердцевине женской плоти, Иван Никитич надеялся. Верил, старался и хрипел. Он брал Веру так, что приблизительно к полночи она уже плохо понимала, куда он именно входит и который, в сущности, раз. Понятно, что своим неумолимым движением навстречу ему, — супружеская верность страшна в своей последовательной безотказности, — отдаваясь ему вновь и вновь, она воздвигала стену, которую ему не суждено было преодолеть никогда.

О, если бы только Вера сопротивлялась. О, если бы она хотя бы не так охотно отдавалась ему. Сколь прост и понятен был бы их путь навстречу друг другу. Но в женском смирении и покорности при первом же рассмотрении обнаруживается даль несусветная. Окаянная, мать ее, запредельность, которую ни за что не одолеть на немецком велосипеде регулярного секса.

Слегка приотворив дверь, стоя в трусах, дрожащий от возбуждения мальчик видел, как Иван Никитич поднимал жену на руки, прижимал к груди, носил, как ребенка, по комнате туда и сюда, что-то шептал, пел, наговаривал, гладил по голове, баюкал и покачивал. Вера обнимала его за шею, молчаливо отвечала на поцелуи, смотрела на мужа горячим темным глазом, второй был скрыт во мраке. Он целовал ее в этот мрак, потом клал грудью на высокий стол, тот самый письменный стол, который помнил еще подрагивающие руки умершего прошлой весной ее первого мужа.

Иван Никитич клал ее на этот стол, рывком раздвигал ее ноги, и все начиналось сначала.

Женская голова пристроилась между вазой с ромашками, которые весь день накануне собирал своей маме мальчик, и оставленным с вечера стаканом чая в подстаканнике. Тот давно остыл и отражал в своей черной круглой бездне месяц, нервно проблескивающий из-за туч, край рамы и даже ветки деревьев. Конь шел по борозде в ритмичном накале мужского трудолюбия и страсти. В стакане, ритмично же ударяясь о подстаканник, звякала ложечка. Жалобно, по-дорожному, звяк-звяк, звяк-звяк, звяк-звяк. Так звякают бубенцы в стихах Пушкина и в некоторых особенно темных романсах. Так звякает в поезде дальнего следования посуда, из которой ели и пили едва знакомые люди, прежде чем лечь спать, так коротко и хрипло звякает лезвие хорошей длинной косы, встречаясь со скупым ходом аккуратного сине-серого точила, похожего на не очень большую верткую рыбку.

На глаза матери внезапно падает полоска лунного света, и мальчик с ужасом понимает, что мать думает о чем-то не имеющем отношения к происходящему действу, хмурит брови, шевелит губами, терпеливо облизывает пересохшим языком верхнюю губу с выступившими на ней мелкими бисеринками пота. Ее щека ерзает по скатерти и от этого нос то слегка клонится книзу, то снова выпрямляется. Мальчик отшатывается от узкой щели, бросается вверх по лестнице к себе на чердак, откуда он привык смотреть на дачный мир. Настежь распахивает окно, чувствуя тошноту и какие-то судорожные спазмы в горле, похожие на птичье клекотание.

Ударяют крыльями ставни. Любовники вздрагивают, не прекращая поступательных мощных движений. Сквозняки, мать их, машинально говорит Иван Никитич с закрытыми глазами, сквозняки.

Тут верхним ставням отвечают ставни на первом этаже. Протяжно и напевно визжит неплотно прикрытая дверь летней кухни. С шипением зачеркивают все, что было раньше, широкие жирные молнии цвета домашнего сыра.

Зарокотал гром. Ветер рванул на себя черно-синее покрывало неба. Хлынул дождь, и тут же, будто дождавшись невидимого приказа, сломалась отяжелевшая ветка разросшейся за последний год бузины. И дом полетел! Вольный ветер от речных глубин и темного неба накрыл поселок, долину, берег реки и лес. Ливень хлынул, и в его саднящем ритме смешались и наконец-то наступивший итог любви, и скрип старых деревьев в саду, и снова гром, и горький плач взрослеющего мальчика в своей сырой постели. Горький, но недолгий. Скоро затихнув, он заснул и видел во сне полет старого дома над холмами, лесом и древним руслом сильно обмелевшей в последние годы реки.

Ровно через год мама умерла в этой же самой комнате, на этой же самой постели. В доме суетились какие-то неумолимые, как мыши, соседи. Приглашали доктора, искали и не находили машину, чтобы отвезти ее в городскую поликлинику. Потом спрашивали мальчика о посуде и деньгах, о каких-то документах, о телефоне и номере воинской части, в которой служил отчим, о том, в какое платье лучше одеть покойницу.

Мальчик сказал, что лучше в черное с горошком. Соседи стали искать черное с горошком, но так его и не нашли. Мальчик тоже попытался, но руки дрожали, мамин запах сильно мешал сосредоточиться.

Заплакав от усталости, страха, горечи и досады, выбежал в сад. Его никто не осуждал. В конце концов, ее обрядили в старое, но нарядное бордовое платье с зелеными кружевами. Кажется, еще бабушкино. Оно было ужасно! Оно так сильно походило на клоунский наряд, что мамин труп, обряженный в него, смотрелся почти глупо. Но мальчику было уже все равно. Он хотел только одного — чтобы все это окончилось, чтобы можно было где-нибудь, здесь ли, там ли, в лесу и на речке, в городе или на покрытых зеленью холмах, остаться одному, закрыть ладонями лицо и ни о чем больше не думать.

Но сейчас он не мог себе позволить закрыть глаза. Ему казалось, что если он это сделает, то случится что-нибудь по-настоящему непоправимое. Может быть, мать унесут из дома раньше времени или тихие настойчивые соседи украдут что-нибудь. Хотя брать у них с матерью было нечего. Однако мальчик упорно оставался в помещении, смотрел на занавешенные зеркала, на старые, давно не беленные стены, на гроб с лежащим в нем телом, на стол, который решено было использовать для поминальных целей.

Со стола деловитые старушки убрали сначала непременную вазу с цветами, потом никому теперь не нужные лекарства, затем задвинули в ящик стола фотографию мужа. Его целое лето не было, и он приехал только в день похорон. Сумрачный и злой, с подрагивающими губами. Он вошел в дом и прошел в комнаты к самому гробу, так и не сняв фуражки. На мальчика даже не посмотрел. Смотрел на полное, оплывшее за время болезни восковое лицо покойницы, на круглые поблескивающие монеты на ее глазах, на крест и бумажную иконку, на руки, сложенные на груди, на горящие свечи. То и дело оглядывался по сторонам, как будто хотел что-то спросить у стоящих рядом людей, но каждый раз делал усилие, и несказанные слова замирали где-то между диафрагмой и глоткой. От этого получалось какое-то вкрадчивое клокотание или сипение. Соседка принесла и подала ему стакан воды. Он выпил и опустил голову вниз.

Возле могилы они стояли рядом — мальчик и мужчина, которые любили одну женщину. Лежащая же в гробу, в общем-то, никогда не любила их, ни одного, ни другого. Мальчик узнал об этом гораздо раньше, еще в раннем детстве и приспособился к этому, как мог. Именно мамина нелюбовь помогала ему жить среди животных и птиц, деревьев и рек, неба и солнца, луны и звезд, поездов, светильников, сверстников, узких речных заводей и тропинок в зарослях куманики. Именно нелюбовь научила его быть мудрым и радоваться тому, что есть.

Мужчина познавал эту науку позже. Ему пришлось хуже. Каждый из них в свое время старался сделать все, и того, что в результате получилось, сейчас оказывалось как-то слишком много. Из-за этого не было у них слез и немного совестно было им смотреть на гроб и соседей. Оба чувствовали, что потеряв эту женщину, они оказались в неожиданном избытке. И каждый думал теперь о том, что ему с этим избытком делать.

После похорон и обильных деревенских поминок они уехали из деревни вдвоем на служебной машине Ивана Никитича. Километров пять до выезда на трассу мальчик сидел на заднем сиденье автомобиля, строго и прямо глядя через боковое стекло на срывающиеся редкие капли, стекающие ровными темными струйками, на низкое, беременное дождем небо. Но потом отчим положил ему свою тяжелую руку на плечо и прижал к себе. Мальчик сначала закаменел, но уже через минуту заснул, скрутившись на сиденьи калачиком, положив свою голову на колени Ивану Никитичу.

Водитель оглянулся и, увидав спящего мальчика, довольно кивнул головой. Встретившись взглядом с начальником, дальше вел машину осторожно, притормаживая на ухабах, светло и ясно улыбаясь каким-то своим мыслям.


* * * | Краткая книга прощаний | Часть 5 Мастерская реки