home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Л. Мартынов

Безумные корреспонденты

Вчера прочел предыдущие главы Владимиру Сякину. Он говорит, что все это интересно, живо написано, только надо по возможности проверить, документировать, хронологически уточнить. Легко сказать! Да и есть ли мне время зарываться в источники. Нет уж, положусь на память, хотя, конечно, трудно восстановить во всей последовательности события полувековой давности, например, тот день, когда ко мне явился Вивиан Итин. Зато я прекрасно помню, почему он явился ко мне и что сказал.

Дело в том, что в году двадцать первом, футуриствуя и хулиганствуя, я все же не мог висеть на шее родителей и старался заработать хоть сколько-нибудь таким способом, какой мне был доступен. Я сотрудничал, например, в железнодорожной газете «Сигнал», которую редактировал отец Александра Павловича Оленича-Гнененко Пал Палыч. Эта газета помещалась в одной из пятисот или шестисот комнат здания Сибопс — Сибирского округа путей сообщения, и я ходил из этой комнаты в другую, где собирал ту или иную ведомственную информацию и приносил ее в редакцию. Выезжал, конечно, и на узел, в депо, на товарную станцию и раздобывал кое-какой материал. Но вскоре Пал Палыч, большой чудак и сам поэт-неудачник, разочаровался в журналистике и потребовал от своего сына Александра, тогда председателя Губисполкома, назначения в начальники уголовного розыска, что и было исполнено. Пал Палыч принялся за борьбу с преступностью, местные жулики не особенно его боялись и даже однажды заманили его вместе с лошадью в какую-то волчью яму, но, что бы ни творил Пал Палыч, я остался без работы и перешел из железнодорожной газеты в газету водницкую, где под псевдонимом Александр Гинч публиковал стихи и малюсенькие очерки из быта пристаней и затонов. Редактором там был милый человек Смородинников, большой любитель иртышской экзотики и романтики. Помню, с каким счастливым хохотом протянул он мне однажды для обработки письмо какого-то шкипера с Норзайсана, с Черного Иртыша, то есть с китайской границы. Там было написано каракулями, что некий капитан получает заграничный табак без акциза и надо с него взять за акциз. Но и эта газетка вроде как скоро закрылась или сменился редактор, я не помню, помню только, что я перешел на критику и библиографию для «Рабочего Пути», беря книги на просмотр из магазина Сибкрайиздата. И кажется, директор этого магазина, книголюб макушинской томской выучки Никонов, и показал мне однажды замечательную книжку, отпечатанную на оберточной бумаге в обложке из бумаги синей и твердой, той, в которую упаковывались до революции сахарные головы. Эта книжка, фантастическая повесть о полете героя из колчаковской тюрьмы в иные миры, называлась «Страна Гонгури». «А может быть наш несовершенный грешный мир лишь атом, лишь клеточка мозга какого-нибудь трагического, в духе Достоевского, космического мыслителя», — спрашивал устами героя автор этой, изданной в глухом городе Канске, книжки, Вивиан Итин.

— Я его знаю, — сказал Никонов. — Мы его в Красноярске женили. Он юрист по образованию и работает, кажется, по линии Наркомюста.

Но Вивиан Итин работал уж не по линии Наркомюста, а по литературной линии, в Новониколаевске, создавая вместе с Зазубриным и Басовым журнал «Сибирские огни». И прослышав, то ли от Никонова, то ли от Кондратия Урманова, уехавшего тоже тогда в Новониколаевск, что есть на свете я, который пишет стихи и расхваливает его книгу, Итин, однажды приехав в Омск, явился ко мне.

Он был старше меня лет на десять. Под дубленым сибирским полушубком он носил приличный, вполне европейский, костюм. Был медлителен и застенчив. Молча выпил чашку чая, предложенную мамой, вежливо поблагодарил, а мне сказал:

— Я знаю, что тебе понравилась «Страна Гонгури». Читал твои стихи в «Искусстве». Мне нравится. Покажи, что пишешь.

У меня к тому времени было уже немало. В том числе лирические стихи, напечатанные только четверть века позже, и баллада «Золотой легион» о том, как чешские легионеры, обманувшие и оставившие своих сибирских жен, были наказаны настигнувшей их в Тихом океане ледяною горой, айсбергом, потопившим их пароход, — стихотворение, не напечатанное до сих пор, потому что потеряно… Вивиан отобрал несколько стихотворений, в том числе «Провинциальный бульвар».

И уехал.

Через некоторое время он прислал мне письмо о том, что «Провинциальный бульвар» идет в «Сибирских огнях». Еще через некоторое время прислал этот номер журнала, в котором я не нашел стихотворения, хотя в оглавлении оно было и обозначено. И почти одновременно пришло письмо Итина, повествующее о том, что член редакционной коллегии Феоктист Березовский забил в набат и добился изъятия моих стихов из значительной части тиража, но в оглавлении мое имя и название стихотворения осталось всюду.

— Я знаю этого Феоктиста Березовского, — сказал мне Антон Сорокин. — Вреднейшая бездарь, он мне много испортил в свое время.

— Я отомщу ему! — сказал я. И послал в адрес «Сибирских огней» письмо или телеграмму, скорей всего, письмо, потому что такую телеграмму едва ли бы приняли — «Фита вы этакая!». Напоминаю, что имя Феоктист по старой орфографии писалось через фиту.

Вскоре пришло письмо не от Березовского, а от Вивиана Итина. Оно было коротко: «Недоразумения улажены, приезжай как можно скорей, привези стихи».

И я поехал.

Помню, приехал я рано утром, часов в шесть. Идти будить Вивиана в такую рань я постеснялся и пошел по главной улице Новониколаевска Красному проспекту, представлявшему собой хилый бульвар, обсаженный по обе его стороны невысокими кирпичными, а то и деревянными домами. И, сев на скамейку этого бульвара и оглядевшись, поглядев на редкие афишные тумбы и на дремлющих кое-где извозчиков, я понял, что этот самый провинциальный бульвар со всеми его атрибутами я и описал в стихотворении, вырезанном из «Сибирских огней». Не зная его еще, не имея конкретного представления о нем именно — в Омске таких бульваров не было, — я как бы предвидел его, попал прямо в точку, вот поэтому-то мое стихотворение и не понравилось Березовскому.

Вот с чем я и появился часов в восемь утра к Вивиану. Он, бреясь перед маленьким зеркалом, выслушал мой рассказ и сказал:

— Ладно. Сейчас Груша, моя жена, даст нам позавтракать, а потом пойдем в редакцию, познакомишься с Зазубриным и остальными. А послание твое Березовскому я перехватил. Ну его к черту!

Так началось мое знакомство с Новониколаевском, будущим Новосибирском, в лице бородатого ироничного Зазубрина, розовощекого Басова, сократо-верленовского Вегмана с серебряной трубкой под бородой в горле, следом попытки самоубийства еще в царской тюрьме. Были тут и старые мои знакомые по Омску — Александр Павлович Оленич-Гнененко и Георгий Вяткин; уже шмыгал репортером «Советской Сибири» Сережка Марков, словом, оказалась масса старых и новых знакомых и друзей. Я быстро договорился о сотрудничестве в журнале и газете, из Новониколаевска я ездил впоследствии в интереснейшие командировки в Томск, в тайгу, в урман, на Алтай — на рудники Риддера, в Казахстан — на строительство Турксиба, на Балхаш — все эти поездки я делал из Новониколаевска, Новосибирска. Но, тем не менее, я не прижился в этом городе и, как меня ни соблазняли, не переехал в него, предпочитая жить сначала в Омске, а потом все чаще и чаще наведываясь в Москву, чтоб стать фактически москвичом еще с конца двадцатых годов. А в Новосибирске с самого начала я не чувствовал себя как дома, и теперь я, пожалуй, понимаю — почему это было так. То есть я ничего не имел против этого молодого многообещающего города, сибирского Чикаго, как его называли газетчики, и даже написал о нем очерк для журнала «Наши достижения». Однако. Но, во-первых, я понимал, что Новосибирск ничем не был похож и не будет похож на Чикаго, потому что все это глупость, он не может походить на него, а во-вторых, и в главных, дело было вовсе не в самом даже городе и не в его населении в целом, а суть заключалась в тех людях, с которыми я был близок. Все они играли в городе большую роль, все они были значительными и интересными людьми, в большинстве своем хорошими и, как говорится, добрыми, но жизнь их показалась мне таким хитросплетением противоречий, впутываться в которые я никак не хотел. Объединители литературно-художественных сил Зауралья, зачинатели «Сибирских огней» Зазубрин и Итин часто препирались между собой, в то же время дружно клялись своей «сибирскостью», но они по существу были глубоко чужды и сибирякам вроде простоватого Кондратия Урманова или хитроватого Коптелова, либо хитровато-простоватого Мухачева, и наезжему партийному руководству. Они были загадочны и для тех, и для других своей высокой культурностью, своей талантливостью, часто не укладывающейся в местные культурно-просветительные и административные рамки. В свою очередь более чем в стороне от «сибогневцев» держался редактор «Советской Сибири» Шацкий, сам по себе прекрасный человек, талантливый журналист, о котором я надеюсь рассказать особо. Нечего и говорить, что впоследствии все они вошли в резкое противоречие с леваком Курсом, но, в силу ряда обстоятельств, должны были составить одну редколлегию журнала «Настоящее». И Сережа Марков написал очень верную эпиграмму, в которой говорилось:

Редактор: Басов и Зазубрин,

А Курс и Шацкий… Не беда!

Беда это была или не беда, но еще задолго до известной истории с журналом «Настоящее» я понял, что мне, свободному художнику, не ужиться в этой атмосфере не только споров, сколько склок, и объявил Итину, что стать новосибирцем я не желаю, а предпочитаю бывать там только наездом. И эта независимость, пожалуй, и помогла мне и сохранить дружбу с Зазубриным, и напечатать у Шацкого стихи «Безумный корреспондент», где я говорил о том же самом, о независимости, и уберечься в дальнейшем от многих неприятностей.

Но это все скупые, с оговоркой, слова о литературе, вернее, о литературной политике, в которой я не очень-то и разбирался, а она просто мне претила.

На деле было так.

Вот я приезжаю в очередной раз в Новосибирск и подхожу к деревянному дому, где обитал Вивиан. Вхожу во двор, стучусь, а летом, если окно открыто, то прямо в окно. Приезжал как-то больше ночью, когда Вивиан обычно работал, Вивиан что-то мычит, я, чтоб не мешать ему, ложусь на медвежью шкуру в углу. Вивиан все же идет, приносит мне подушку, простыню, одеяло. Мы с ним объяснились однажды раз и навсегда. «Почему ты не останавливаешься в гостинице, Ленька?» — спросил он. — «Потому, что я предпочитаю твое общество гостиничным стенам и девкам», — ответил я. Вопрос был исчерпан. Итак, если это ночью, я ложусь и засыпаю. Впрочем, Вивиан иногда меня будит и предупреждает сразу: «Погоди, я тебе кое-что почитаю».

Утром, вернее днем (потому что после ночных бдений Вивиан спал долго и даже таким образом избавился от должности цензора: назначили и потом уволили, потому что приходил на службу не вовремя), мы идем в редакцию «Сибирских огней», где я показываю что привез или сговариваюсь о новых поездках. Вивиану со мной весело. В редакции его, в общем, недолюбливают. Сонный принц! Но он осуществляет большое дело, он не только заведует стихами, но держит связь с научными учреждениями, с Сиб-планом, с Комитетом Северного Морского Пути. Он тянет журнал с неменьшим упорством, чем Зазубрин.

Однажды, помню, в году 1927-м, Вивиан сказал мне, что следует съездить в Ленинград. Я охотно согласился, сказав, что там у меня найдется два дела: искупаться в Неве и попытаться поступить в Университет на географический факультет к Тану-Богоразу. Эта мысль у меня возникла внезапно. «Дурак! — сказал Вивиан. — Кто же тебя примет. Ведь у тебя нет среднего образования. Впрочем, попробуй!»

И мы поехали. В Ленинграде я поселился на Миллионной у Сейфуллиной. Там было беспорядочно. Правдухин почему-то невзлюбил меня, обвинял, что я утащил у него какие-то газеты, но я не обращал на него внимания.

Вивиан повел меня в «Вечернюю Красную газету» к Чагину, где я познакомился еще с веселыми людьми Кугелем и Маком. Увидел там живого Потапенко, известного мне по старым комплектам «Нивы». Чагин напечатал в «Красной Вечерке» несколько моих корреспонденций, Тихонов взял для «Звезды» «Безумного корреспондента». Тан-Богораз не принял меня в университет, выслушав мои стихи, он сказал, что могу заниматься и самообразованием, впрочем, наш разговор с Таном я подробно пересказал в стихах. У Вивиана в Ленинграде выходила книжка «Высокий путь», к нему все относились очень хорошо, он показал мне Ленинград, вспоминая годы студенчества, и, помню, я, охваченный внезапно каким-то сомнением, сказал Вивиану:

— Слушай. У тебя выходит здесь книга. Все так хорошо к тебе относятся. Почему бы тебе не перебраться сюда?

Вивиан посмотрел на меня странно и сказал:

— Ты думаешь, что здесь будет чем-нибудь лучше?

После я не однажды вспоминал этот наш бессвязный разговор, который в рассуждении тридцать седьмого года, пожалуй, был более связен, чем нам казалось самим.

Вивиан, уфимец родом, мне кажется, что в его смуглости и было что-то башкирское, — сын, кажется, адвоката, студенческие годы провел в Петербурге. В Петрограде же он, собственно, и начал свой литературный путь. «Открытие Риэля» — первый вариант «Страны Гонгури» — взял у него еще в «Летопись» Горький. А потом революционным циклоном Вивиан был занесен в Сибирь. И там, в Сибири, помогла Вивиану занять и долго удерживать руководящую высоту, я думаю, поддержка Горького, как Зазубрину поддержка Ленина, одобрительно отозвавшегося о «Двух мирах».

Мне кажется, что Вивиан не хотел перебираться в Ленинград не только потому, что не хотел оказаться вторым в Риме, при наличии многих первых, но потому, что его действительно увлекала деятельность в «Сибирских огнях», тесная связь с моряками Комсеверпути, путешествия в Арктику, возможность написать неповторимые книги об этом, что он и сделал.

Как бы то ни было, он не перебрался в Ленинград. Я помню, как мы в тот раз расстались в Москве — я остался там, он вернулся в Новосибирск. И когда я осенью снова появился в Новосибирске, я убедился, что к Вивиану относятся там еще холоднее, и Новосибирск показался мне еще неуютнее. Но тут я не могу сказать ничего связного. У памяти есть хорошее свойство: она изменяет в тех случаях, когда воспоминания неприятны. Даже не активно неприятны, о, нет, тогда память наоборот их хранит и даже скорбно лелеет и пестует, а так, когда они нудны, склочны. И я, право, не знаю, как случилось, что Зазубрин все-таки покинул «Сибирские огни» и уехал к Горькому редактировать «Колхозник», а Итин так-таки и остался в Новосибирске, и не помню не только подробностей, но и сути разных печальных склок, всевозможных постановлений о работе «Сибирских огней» и разных организационных выводов, и не припомню, почему Вивиан писал что-то нехорошее о Сереже Маркове. Все это ушло из поля моего внимания, во второй половине двадцатых годов я предпочитал не появляться часто в Новосибирске, а делил свои дни между Омском и Москвой, отдавая предпочтение Москве, вернее, тогдашнему Кунцеву, где, бежавший из Сибири, Сергей Марков поселился в Почтово-Голубином тупике квартирантом у старика со старушкой.

Но речь в этой главе идет все-таки о Новосибирске, то есть о Вивиане, человеке, сыгравшем большую роль в моей жизни. Как-никак, а нас объединяли многие творческие и, я бы сказал, политические, государственные интересы. Как-никак, он печатал в «Сибирских огнях» мои очерки о строительстве совхозов Зернотреста, и о строительстве Турксиба, и о рудниках Риддера, и о быте сибирских земледельческих коммун, и борьбе (моей) за раскрепощение казахских женщин, словом, все то, что вошло в книгу «Грубый корм», выпущенную в 1930 году издательством «Федерация». Как-никак, а именно в Вивиане я находил терпеливого слушателя моих рассказов о подземных морях Сибири и Казахстана, — проблема, за которую более или менее реально взялись только теперь, через 40 лет. Только с Вивианом я мог толково поговорить о гипотезе Вегенера насчет плавучести материков. И о солнечных пятнах, и об их влиянии на климат, на психику. Эта тема была вообще в те времена почти запретная — влияние отрицалось, как, впрочем, некоторыми и позже. И, наконец, не кто иной, как Вивиан, печатал, преодолевая все препятствия, мои стихи и поэмы. Так, даже в 1932-м году он напечатал-таки моего «Патрика», присланного в Новосибирск из Вологды, а в 1936-м году напечатал «Увенькая» и немного позже «Тобольского летописца», которые и послужили началом моей настоящей, широкой литературной известности.

Я помню одну из наших последних встреч с Вивианом, чуть ли не самую последнюю. Это было в Омске. Я помню Центральный базар, охваченный ветреным мраком среди белого дня под пламенеющим небом. Шарахались лошади, и ревели верблюды. Вокруг нас с Вивианом шумела, забывшая о рыночных делах, толпа. Это был час солнечного затмения в день смерти Максима Горького. Вивиан зачем-то приехал в этот день в Омск, где мы с Ниночкой тогда были…

…И помню еще, кажется, в начале 1938 года, однажды, проснувшись в закутке, где мы обитали, я сказал Ниночке:

— Скверно, видел во сне Вивиана. То есть даже не Вивиана, а Груню его, жену, будто она пришла в комнату Вивиана и снимает со стен картины, с окон занавески.

Через неделю кто-то, приехавший из Новосибирска, рассказал мне, что Вивиана постигла та же участь, какая и многих.

Мой сон не был вещим сном, но сном, приснившимся в результате строго логических рассуждений…

В 1939 году ко мне пришла литературная известность. В сороковом, три или четыре года отвергавшаяся Гослитиздатом, вышла в издательстве «Советский писатель» книга моих поэм. Все пошло своим чередом. Новосибирск окончательно мне постыл после исчезновения Вивиана, я побывал в нем только раз во время войны, да и то не столько в качестве писателя, сколько в качестве солдата. И меня не тянет в Новосибирск. Я сержусь на них, на новосибирцев, по ряду причин, хотя бы, например, потому, что в 1948 году они сделали из меня жупела, проявив на мне свою «бдительность» и объявив мое стихотворение «Наяды» (о необходимости заботиться о малых реках Сибири) — политически неверным и формалистическим. И долго потом еще, чуть ли не целых пять лет подряд, повторяли это обвинение, пока не пришло время хвалить в печати и эти стихи. Но самая моя большая обида на новосибирцев — это их невнимание к литературному наследству Вивиана Итина, нежелание их переиздать все, что он написал и напечатал, то есть не только его стихи, но и «Страну Гонгури», и повесть «Высокий путь» из жизни сибирских осоавиахимовцев 20-х годов, и очерки о деятельности моряков Комсеверпути, и критические его статьи о поэтах-сибиряках.

Его дочь Лариса, превратившаяся из маленькой девочки в почтенного минского профессора биологии, бывает у нас на Ломоносовском проспекте не только потому, что поблизости на Ленинском проспекте, напротив «Синтетики», наискосок «Изотопов», живут какие-то ее родственники. Она бывает у нас потому, что рассказывает, насколько тщетны ее попытки издать сочинения ее отца. То, что от издания пока что отказывается «Советский писатель», — более или менее понятно: много своих первоочередных. Но что Новосибирское издательство не издало полного собрания сочинений Вивиана Итина, так много сделавшего для Сибири, это — стыд и срам.

Впрочем, что-то из неизданного должно оставаться и для будущих поколений. И не это, так другое поколение норильцев прочтет, я думаю, не без интереса, такие, например, стихи:

Нансен. Норвежцы. Норильские горы.

Берег волнами холодными вспенен.

Мы не разбойники конквистадоры,

Мы моряки с ледокола «Ленин».

— Это, — скажет какой-нибудь будущий читатель норилец, или таймырец, — написал поэт, который погиб когда-то где-то тут поблизости.

Сердце стучало. Моторы работали,

Ветер наваливался, как медведь…

Снова, как в дни Себастьяна Кабота,

Можно воскреснуть и умереть.


Приложение ( От редакции ) | Каан-Кэрэдэ | Л. Итина Поэт, писатель и путешественник