на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



4

Сразу после обеденного перерыва, вслед за Павлом Лаврентьевичем, в кабинет вошла Регина Ерофеевна — мать Юли и его бывшая супруга. Присев к письменному столу, он принялся звонить, настойчиво, раз за разом накручивая занятый номер. Он звонил не потому, что это было важно для него, а чтобы выказать ей свое неуважение. Зная, что не дождется приглашения, она опустилась на стул у стола и достала сигарету.

В огромном светлом здании универмага только вот эта комната остается неизменной по крайней мере лет двадцать — с тех пор, как она вошла в нее, держа направление из школы торгового ученичества. На том же месте стоит темно-бурый письменный стол, накрытый помутневшим листом плексигласа, все то же тяжеленное кресло в виде кузова древнегреческой колесницы и дюжина «полужестких» стульев сороковых годов, уставленных вдоль серых стен. Сумеречность и интерьер кабинета, венчаемый железной решеткой на окне, производили такое впечатление на нового человека, что в первую минуту ему казалось, что он ошибся дверью. Но и убедившись, что никакой ошибки нет, что это и есть кабинет директора самого большого универмага города, трудно было отрешиться от подозрения, что раньше здесь допрашивали преступников.

Слушая голос в трубке, Павел Лаврентьевич изредка произносил какие-то невразумительные полуслова, тяжело и неотрывно глядя на Регину Ерофеевну поверх приспущенных круглых очков. У нее была отвратительная привычка являться на глаза в те дни, когда ему меньше всего хотелось ее видеть. И сейчас он не мог сдержать неприязни при виде непринужденно расположившейся напротив сорокалетней женщины в распахнутой вишневой куртке с капюшоном, обтянутой светлым свитером, излишне старательно подчеркивающим то, что давно перестало быть привлекательным. И чем дольше смотрел на нее, тем явственнее давал о себе знать старый саднящий след в душе. Сами собой всплывали в памяти картины прошлого, и ничто в них не представало его внутреннему взору в человечьем обличье, одни рожи оскалялись. Казалось, не три года прожил с этой франтихой, а продирался сквозь болота с крокодилами. Замшелая глыба ненависти давила на сердце, мутила голову. Порой, не в силах совладать с ней, он терял ощущение места и времени, способность здраво рассуждать, видеть в очередном визите бывшей жены только то, что он содержал в себе. Время поворачивало вспять, ненависть жаждала припасть к своим истокам.

Сойдясь с ним из расчета, она ушла к другому сразу после окончания вечернего института. Ушла запросто, как будто сделала нечто всем понятное, всеми оправданное. Хотя и пыталась отсудить дочь, но что-либо похожее на сожаление, на угрызения совести ее не беспокоило. Тогда он воспринял ее уход как следствие чьего-то влияния, не мог представить, что она была такой же и когда он жил с ней под одной крышей, спал рядом, ласкал ее, умилялся ее беременностью… Это теперь он хорошо присмотрелся к этой подлой породе людей, а тогда был уверен, что они бог знает где — такие, которых ни честь, ни совесть и никакие другие соображения не останавливают на распутье. Вот она, полюбуйтесь. Разве такую что-нибудь проймет?.. Разве эту самодовольную физиономию тронет сомнение в своей правоте?.. Другая бы сгинула с глаз долой, а эта ходит и ходит — только чтобы лишний раз напомнить ему о своей причастности к жизни дочери, а точнее — о праве на половинную долю того, что ему дороже всего на свете!.. Запретить ей ходить он не может, но и не стесняется с ней — не выбирает слов, выговаривая за всякую малость, скажем, за то, что вернувшаяся от нее Юля провоняла табаком. Он не сдерживал себя и при посторонних, как бы давая понять, что и в глазах всех остальных людей ей та же цена, что и в его собственных. Так было и через пять, и через десять лет, так оставалось и по сей день. Однажды ее проняло — к вящему его удовольствию.

«Я прихожу реже редкого и всегда не вовремя!»

«Ну и что?»

«Ничего. Хоть бы на людях вел себя приличнее, не срамился».

«Ай-яй-яй!.. Как же это я? Неужели осрамился?.. — дурашливо запричитал Павел Лаврентьевич и, после небольшой паузы, заговорил в привычном тоне: — И как язык поворачивается!.. Можно подумать, это я, а не она, сбежал из семьи, не мне, а ей доверили воспитывать дочь!..»

«Тебе, тебе!.. Где уж мне было тягаться с твоим положением и твоими защитниками!.. Тут бы и царь Соломон за тебя проголосовал!.. Только пора бросить ворошить старье, и если уж не по-дружески, так хоть по-людски разговаривать».

«Не нравится — не ходи! А пришла — не взыщи, говорю, как умею».

«Ты умеешь и по-другому, это со мной превращаешься в злобного дурака».

«Ишь ты! Мы злобные дураки, а вы, значит, добренькие умники!.. Вас поманил эстрадный горлодер-микрофонщик, вы и побежали задравши хвост — от большого ума!»

«От ума или не от ума, а мне было двадцать, когда мы сошлись, а тебе почти сорок!..»

«Можно подумать, тебя за шиворот волокли, выходить за меня принуждали, сиротиночку!..»

«Нет, нет! Какое это принуждение, если я жила в комнате, которую мать разделяла надвое простыней — там она с отчимом, тут мы с сестрой, взрослые девушки!.. Где тут принуждение, если самым нарядным платьем моим была форменка, которую выдавали продавщицам!.. Разве это принуждение, если у меня не хватало смелости отказаться от твоих подарков!.. Какое это принуждение, если я была на третьем месяце, когда мы расписались!..»

«Так, так, так!.. С нами, выходит, по нужде, а с микрофонщиком по душе?.. И как живете-можете, поди, в любви и согласии? Ребятишек народили, в люди вывели?.. Что, заело?.. Так-то, уважаемая! Микрофонщик покукарекал, потерся, да и поминай как звали, а что в итоге?.. Ни хрена в итоге!..»

«Ну и ладно… Зато ты преуспел… в труде и личной жизни. Вот и радуйся, за что на других-то кидаешься?..»

«За что? Да я только и жить начал, как Юлька родилась! От радости себя не помнил, думалось — это ради нее я и бедствовал, и по госпиталям валялся! Другой награды мне и не надо было!.. А ты, умница, зачем родила? Чтоб кормушку не потерять, пока на учебу бегала?.. Сорок лет, говоришь? А что из них я четыре года воевал, а потом десять крышу над головой зарабатывал, чтоб было куда жену привести, это, значит, ни в честь, ни в славу?.. — И, подавшись к ней через стол, он зловеще прошептал, пронзив ее немигающими глазами, как вилкой о двух концах: — Свидетели, говоришь? Цари-косари?.. Да если бы Юльку у меня отобрали, я бы тебя удавил где-нибудь в подворотне, гнида ты кошачья!..» Заметив оторопь Регины Ерофеевны, он удовлетворенно откинулся на спинку кресла. В сущности, последние слова содержали все, что он хотел сказать, ничего больше и не следовало говорить. С тех пор как она бросила его, Павел Лаврентьевич думал о ней как о бесчувственном животном, с которым только так и надо говорить, которое попросту не способно понимать какие-то другие слова.

— И обязательно курить!.. — Он громыхнул телефонной трубкой. — Каждый раз одно и то же.

— Извини. — Она погасила сигарету. — Я на минуту. Что Юля, очень переживает?..

— Не она одна. Позанимается, на будущий год поступит. За тем и шла?.. — Он снова взял трубку, покрутил диск телефона и, не дождавшись ответа, бросил.

— И какие у нее ближайшие планы?..

— Осенью на работу пойдет. — Отодвинув ящик стола, он принялся что-то искать.

— Куда? В магазин?..

— На завод.

— Успела бы, наработалась…

— Ничего плохого здесь нет! — отчеканил Павел Лаврентьевич, с грохотом задвигая один ящик и выдвигая другой.

— Мне предложили путевку в дом отдыха, и я сразу подумала о Юле, пусть отдохнет… — Регина Ерофеевна извлекла из сумки сложенный вдвое плотный лист бумаги. — Вот, это в Ялте. Она любит плавать, а в этом году и на речку ни разу не выбралась… Как думаешь, поедет?.. — «Ты не станешь противиться?» — означали последние слова Регины Ерофеевны.

— Не знаю… — Он чуть было не сказал, что Юле рано одной разъезжать по курортам, но на это Регина Ерофеевна могла бы возразить, что дочь, слава богу, совершеннолетняя, а кроме того, путевка может обрадовать ее, утешить как-то.

— Скажу.

— Так я оставлю?.. — Регина Ерофеевна протянула путевку.

— Захочет поехать, сама вручишь. — «Не хватало мне твои благодеяния передавать!» — так прозвучали для Регины Ерофеевны эти слова. Впрочем, ничего другого она и не ждала.

Павел Лаврентьевич положил руку на телефон и выжидательно посмотрел на бывшую жену: долго собираешься мозолить мне глаза?..


Приметив мать выходящей из универмага, Юля перебралась через улицу и медленными настороженными шажками двинулась навстречу. «Вдруг не разрешил!..» Но как только рассмотрела материнское лицо, превосходительно вскинутый подбородок, сразу же поняла: визит удался наилучшим образом!.. Вместе с радостью шевельнулась жалость к отцу: наверняка только потому и сдался, чтобы не огорчать свою неудачливую дочь.

Не останавливаясь, мать протянула путевку.

— Держи.

На ходу развернув сложенный вдвое жесткий лист мелованной бумаги и крепко держа его, чтобы не вырвало ветром, Юля полюбовалась черными и золотыми надписями, волнообразными линиями под словом «Ялта», бережно сложила и сунула в карман плаща. Свершилось! Она отправляется в путешествие! Пусть не Тибет, не Индия — Крым тоже неплохо для начала!.. Все в ней ликовало.

До остановки троллейбуса шли молча и довольно быстро, несмотря на ветер. Рядом с легко и прямо шагавшей дочерью было особенно заметно, что торопящаяся на работу Регина Ерофеевна взяла аллюр не по стати: ее поспешность комически не вязалась с грузнеющей фигурой.

В молчании матери, в самодовольно вскинутой голове, в вольно мечущихся под ветром недлинных волосах, в глядении как бы поверх голов прохожих Юля без труда угадала намерение внушить ей, что «не коснись дело твоего блага, меня никакими коврижками не заманили бы туда, откуда я иду!». Мелькнула мысль как-то выразить свою признательность, поцеловать, что ли… Но сызмальства не знавшая и потому не терпевшая нежностей, Юля не могла принудить себя, наперед зная, что выйдет плохо — фальшиво, лаской за плату, а всякая грязь сейчас была особенно некстати. И она ограничилась тем, что старалась идти плечом к плечу с матерью, полагая, что ей приятно показаться на людях рядом со взрослой дочерью. Но — природная ли несхожесть тому причиной или слишком уж недолгое материнство Регины Ерофеевны — угадать их родство было невозможно, а о том, что они мать и дочь, в городе знали немногие.

На светлом, мило разгоряченном лице Юли никто не смог бы отыскать даже отдаленного сходства с чертами матери. И выражения совсем не напоминали материнские, на мужской лад огрублявшие ухоженное, но заметно рыхлеющее лицо Регины Ерофеевны, некогда очень привлекательное, оживленное веселыми внимательными глазами, говорившими о сметливости и невздорности расторопной продавщицы. Несмотря на кровное родство, мать и дочь оставались чужими друг другу: дочь росла и взрослела сама по себе, мать ожесточалась и старилась сама по себе. А годы, щедро нагруженные женским невезением и прочими жизненными передрягами, усугубив все характерные, в юности едва приметные, а то и вовсе неуловимые черточки, выявили как бы подлинное содержание былой привлекательности Регины Ерофеевны. Зная ее теперешнюю, увлекавшиеся ею в молодости мужчины ничуть не жалели, что не связали с ней свои жизни. Влекущая незавершенность черт, сулившая — как это всегда кажется — расцвет самых лучших женских свойств, сложилась в образ закосневшей, в чем-то враждебной всему и всем упрямой бабы. Девичья понятливость развилась не в добросердечное всепонимание, а в пошляческую привычку агрессивно впериваться глазами во всякого, с кем ее сталкивал случай: знаем мы вас!

Подкатил автобус. На минуту образовалась толпа у дверей. Подстрекаемые желанием обратить на себя внимание Юли, двое парней в спортивных шапочках ринулись напролом, пискляво причитая:

— Пропустите! Пропустите мать-одиночку с пьяным ребенком!

«Вот дураки!» — улыбнулась Юля.

— К восьми у входа! — напомнила Регина Ерофеевна и с натугой, в два приема взобралась на высокую ступеньку.

Юля весело кивнула, понимая, что речь идет о походе в Дом кино. Перебравшись на другую сторону улицы, она не стала дожидаться своего троллейбуса — захотелось пройти пешком, уж очень хорошо было в городе. Она шагала так легко и свободно, с таким удовольствием на лице, что прохожие сторонились, чтобы не сделаться причиной перемены этого ее настроения.

«Хорошо бы встретить кого-нибудь из класса, поделиться новостью! Разумеется, кто тоже мечтает о поездке в Крым, а не для кого путешествия к морю — сезонные миграции. Вроде Инки Одоевцевой, которая живет на юге по два месяца в году. Услыхав вчера, что Чернощеков пробыл лето в городе, она не преминула притворно посокрушаться о своей участи: «Как я тебе завидую!» И мечтательно прибавила: «Город полон чудес!»

Это было название его последнего фельетона. Летом он часто печатался в городской газете, всякий раз под новым псевдонимом. То «Ч. Пернащеков», то «Вер. Мишель», то «Н. Е. Жисть», то «Мордыхай Переход». «Город полон чудес! — патетически провозглашал в фельетоне бывалый городской пес, приобщая деревенского к новой жизни. — Тут с неба может свалиться сосиска!.. Правда, не очень свежая». Описывая места появления, вид, вкус и запахи отбросов, бывалый пес рисовал изнанку городской жизни — как люди в нем предают и воруют, совращают и совращаются, погрязнув в неведомых собачьему народу душевных и телесных уродствах. «Завтра пораньше, — заключал лекцию пес-наставник, — двинем на улицу «Наших достижений», к мясному магазину. Там директора посадили, может, мясо появится или еще чего выбросят».

Инка Одоевцева терпеть не может ни публикаций Чернощекова, ни его самого. И немедленно комментирует его остроты «на публику», выставляя в неприглядном свете кумира всей школы. Особенно впечатляюще она сделала это во время их поездки в картинную галерею.

В троллейбусе рядом с Чернощековым стояла, держась за поручень, рослая женщина в сарафане — день был жарким. Прикинувшись то ли дурачком, то ли пьяным, Чернощеков понизил голос и качнул головой в сторону соседки:

«Братцы, спортсменка!..»

«С чего ты взял?» — спросила Соня.

«Не видишь — ногой держится!» — И ткнул пальцем, указывая на лохматую подмышку женщины.

Несколько человек во главе с Соней шумно загоготали — ненадолго, потому что заметили, как побледнела ехавшая с ними Татьяна Дмитриевна.

«Чернощеков, а ты старый», — с ядовитой невозмутимостью произнесла Одоевцева.

«Как Мафусаил?»

«Как все пошляки».

«Они все старые?»

«Все, Чернощеков».

«Почему?»

«Им некуда жить. И ты достиг предела: твои остроты лишены возраста. В них все, что угодно, кроме веселости — признак дефицита молодости».

Это было не только хорошо сказано, но и ошеломительно для Чернощекова. Он не сразу нашелся:

«А вы, конечно, молоды и верите в рай?»

Они долго еще препирались, но Юле стало неинтересно думать о них, ей вдруг открылось, что формула Грибоедова: «Мы молоды и верим в рай, и гонимся и вслед и вдаль за слабо брезжущим виденьем» очень подходила ее теперешнему настроению.

Она прошла до следующей остановки, потом еще до следующей, а там осталось рукой подать до поворота на улочку, где стоит ее старая школа и — чуть дальше, в тупичке, — чудесный одноэтажный особняк районной библиотеки. Говорили, его построил к свадьбе сына богатый зерноторговец, а того убили в первую же неделю медового месяца — из-за красавицы жены. Ни прозванья злодея, ни других подробностей преступления молва не сохранила, все могло быть не так романтично, но дом стоил предания.

Юля бывала там по субботам, после школы, и едва только всходила на широкое крыльцо, бралась за медную литую ручку двери, дом завладевал ею, она с волнением отдавалась власти его тишины, его вельможного покоя. Высокие резные двери вели из коридора в гостиную — читальный зал. Переступив порог, она невольно приостанавливалась: чем-то живым, неприкасаемо-нагим стлался под ногами узорчатый паркет. Напротив высоких окон гостиной, в углу, усекая его плоскостью, празднично сияла белизной и золотом изразцовая печь… Проем раскрытой двери рядом вел в уставленную стеллажами спальню, но был перегорожен тяжелым столом библиотекарши, над которым висела электрическая лампочка в старинном латунном патроне, с переключателем.

Пожилая, снежно-седая, худенькая, с плоской костлявой спиной и большой, раскачивающейся при каждом движении грудью (такой большой и вытянутой, что в голову лезла чепуха, казалось, у нее там живые тельца, мягкие и беспомощные), библиотекарша благоволила к Юле, позволяла самой выбирать книги для чтения в зале — даже из дорогих, всегда запертых шкафов карельской березы, где драгоценными отложениями веков покоились фолианты в сафьяновых переплетах, с золотыми обрезами, с таинственно просвечивающими сквозь тончайшую бумагу красочными репродукциями. Высвободив из тесного ряда мраморно тяжелый том, она усаживалась в сумеречном уголке читальни и, листая страницы, чувствовала себя приобщаемой к сокровенным тайнам: за туманным флером рисовой бумаги вспыхивало завораживающее. Голова тяжелела от усилий познать содержание изображенного. Что в этом лице, этих жестах, позах?.. Что заставляет метаться обнаженные фигуры?.. Какая мудрость в изможденных лицах стариков? Что вообще в этих картинах — запечатленные блуждания на пути к простоте и ясности бытия или вечное в нем?.. Казалось, ей никогда не отыскать исходные значения в шифре древних образов, в клокочущем всеми страстями и всеми пороками библейском мире… Но если от этого мира можно было защитительно отгородиться неверием в него, то от родимых пророков некуда было деваться. Впервые прочитав (вернее, заполнив некую сиротливо зиявшую впадину в душе) лермонтовское «Я, матерь божия, ныне с молитвою…», Юля едва не расплакалась. Кто же она, та, за кого молил юноша-гений, у которого не нашлось защитников ни на земле, ни в небе?.. Чувствовала ли  о н а  прикосновение его сердца?..

«Не бывает ни правдиво, ни хорошо искусство, где все как в жизни! — говорила Татьяна Дмитриевна. — Сегодняшние реалии так называемых цивилизованных народов на семь осьмых сотворены плохим вчерашним искусством».

Она права. В старом особняке Юля заново сотворяла себя: увиденное и прочитанное, понятое и непонятое становилось пережитым. Душа взрослела, наполнялась чувством новой поры, все лоскутное множество собранных к шестнадцати годам получувств, полузнаний заменялось новым зрением. Омертвевшей кожицей отваливались принятые за истину заимствованные взгляды, расхожие понятия, готовые определения. Пробивались тысячи новых ощущений, каких не могли вызвать ни школьные науки, ни модные увлечения ровесников, ни то, чем и как жили ее родичи.

Ей всегда было грустно покидать старый особняк, возвращаться к будним делам и будним состояниям, к многолюдью и тесноте города, вносить себя в уличную суету, которая, кажется, только тем и жива, что год за годом ищет и не может найти избавления от самой себя. Грустно было снова становиться дочерью пожилого, непримиримо сурового мужчины и пошловатой, грубоголосой женщины «с несложившейся жизнью» — это легко было понять по тому, как она отвечает на телефонные звонки сквозь близкий шум нетрезвых голосов, беспрерывно прерывая себя сигаретными затяжками. И еще не хотелось возвращаться к привычному набору имен и лиц в классе, к одним и тем же голосам, к девчоночьему шептанию о «мальчиках» и «компашках», к тягостной привычке не замечать, как веселая дефективная старушка-техничка руками сгребает мусор в туалетной комнате у ног курящих на перемене кобыл в мини-юбках, с золотыми подвесками в ушах.

А вот и школьная улочка!.. Как всегда, в тени. Солнце освещает ее из конца в конец лишь весенними утрами. Памятной приметой кинулся в глаза обшарпанный красно-кирпичный угловой столб школьной ограды — досюда ее, первоклассницу, провожала и тут встречала Серафима. За столбом начиналась первая в жизни свобода длиною в несколько десятков шагов, до прямоугольных, тоже красно-кирпичных колонн перед входом в здание школы — крошечный, но захватывающий дух самостоятельный полет с жердочки на жердочку. Иногда на этом пути она догоняла державшихся за руки близнецов Тамгиных, Игоря и Олю, чье прилежание год за годом ставили в пример. А в классе их не любили, подстраивали разные каверзы — и не только потому, что примерность брата и сестры была для всех бельмом на глазу, куда больше завидовали их привязанности друг к другу, как привилегии. Время от времени на класс «накатывало»: вокруг доведенных до слез близнецов разыгрывались шаманские пляски с причитанием дурацких стишков:

Зло берет, кишки дерет —

Мамка сиську не дает!..

При этом всем впавшим в безобразие, истошно орущим девчонкам всегда хотелось оказаться на месте Оли, а всем мальчишкам — на месте Игоря. Но если вожделенное чужое нельзя отнять, его нужно испакостить. Лучше — скопом. Это как суд линча, стихийная оргия, где зачинщиков нет.

Однажды близнецы не пришли. Кто-то сказал — перевелись в другую школу, и Юля забыла о них — пока этим летом не увидела на людной пригородной платформе. Они стояли в стороне от всех и, как влюбленные, держались за руки. Юля не узнала бы их, наверное, если бы не знаменитая родинка над переносьем Оли, делавшая ее похожей на индуску. И хотя Игорь был выше и у него пробились черные усики, полногрудая Оля казалась старше. Отрешенно глядя по сторонам, они и тут казались чужими всем вокруг. Провожавшая Юлю в город дочь хозяина дачи сказала, перехватив Юлин взгляд:

«Я их знаю, они у речки целовались». Как у всякой сплетницы, у нее была слабость подсматривать.

Уже в троллейбусе вспомнилась плакучая береза во дворе школы, вокруг нее малышня неизменно затевала игры.

Падает, кружится лапчатый лист,

Сильный, недобрый — значит, фашист!.. —

пискляво доносились оттуда слова считалки.

В детстве так немного нужно для радости. Каждый день представляется праздником, которому мешают взрослые. А между тем до настоящих радостей так далеко!..

«Надо хорошенько подумать и отобрать все, что следует взять с собой, — напомнила себе Юля, поднимаясь по лестнице. — Одежда понадобится дорожная, пляжная и вечерняя. Ну, для дороги — спортивный костюм, на пляж — купальник да сарафан, а вот что там носят все остальное время?..»

Снимая в прихожей плащ, она вспомнила о Доме кино, и ее поглотила ближняя забота того же рода. Она ни разу туда не ходила (как и путевка, фильм «не для широкой публики» был тоже подарком матери: ширпотребом отца не переплюнешь, вот она и подыскала, что ему не по зубам) и долго не могла решить, что надеть. Может быть, там принято как проще, в стиле молодых художников?.. Ну уж нет!..

«Девушка в джинсах напоминает розу в самоварной трубе», — говорила Татьяна Дмитриевна.

Перекопав все в шкафу, Юля отобрала глухое черное платье. Во-первых, в нем она выглядит старше, во-вторых, к нему есть модные туфли и сумка.

Ни по пути домой, ни из дому Юля не позвонила Нерецкому. Увлеченная приятными хлопотами, она воображала себя Наташей Ростовой, собирающейся на первый бал. И это сравнение, как верно найденное определение охватившему ее чувству, сделало ощущение праздника таким полным и ярким, что она без сожаления отстранилась от всего, чтобы не навредить этому чувству.


предыдущая глава | Время лгать и праздновать | cледующая глава