home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Дуркент, 12 декабря 1972 года

 

Потолок был высоким, как в питерских домах. Бугрится лепнина, свисает люстра, темнея хрустальными каплями.

Комната кажется Николаю Кирилловичу чужой, но отдаленно знакомой. Сквозь задернутые шторы пытается пролезть солнце. Темнеют книжные шкафы, из-за двери доносится опереточный мотивчик.

Он поднимает голову и тут же роняет ее обратно в подушку. Кто уложил его сюда? Он закрывает глаза. Темнота наплывает опереткой, вздрагиванием слез на люстре (наверху кто-то прошел), ватными ударами сердца.

Скрипнула дверь, темная фигура склоняется над ним:

– Вы уже проснулись, мой милый? Если гора не идет к Магомету, ее к нему привозят. Приводите себя в порядок и айдате завтракать.

Над ним в вишневом халате стоит Рудольф Карлович Бежак.

 

Рудольф Карлович Бежак родился в Вене в семье еврейского коммерсанта, перешедшего в католичество, и чешской певицы. Отец был не чужд искусству – во время, свободное от служения Меркурию, служил Аполлону: играл на кларнете в одном из любительских оркестров.

По субботам в их доме на Рингштрассе устраивались журфиксы, посещаемые известными людьми музыкального мира. По семейной легенде, маленького Руди держал на руках сам Малер. Руди обмочил ему фрак, чем, говорят, очень развеселил маэстро.

Эта легенда, как и многие другие, окружавшие Рудольфа Карловича, была, скорее всего, сочинена самим же Рудольфом Карловичем. Но больше узнать о его детстве было не у кого.

Мать он потерял рано, отец и младший брат были расстреляны в Бельгии, сестра окончила дни в психиатрической клинике.

Оставались сухие словарные строчки:

«Народ. арт. УзССР и ТаджССР. Брал уроки полифонии у А. Цемлинского и композиции у А. Шёнберга. Ушел добровольцем на Перв. мир. войну. Находился в плену в г. Ташкенте, зарабатывал уроками музыки. Соприкоснулся с рус. культурой, заинтересовался музыкой народов Ср. Азии. В 1919 г. вернулся в Вену. Сочетал деятельность в австр. компартии с активным музык. творчеством. Оратория “Сифилис”, обнажавшая язвы кап. общества. В 1933 г. переезжает в СССР. В 1935 г. направлен в Дуркентскую АО для развития местной музык. Культуры».

Портреты и фотографии.

Рудольф Бежак и А. Шёнберг. Рудольф Бежак и Тихон Николаевич Хренников. Рудольф Бежак проигрывает отрывки из новой оперы «Прощай, паранджа!» дуркору-стахановцу Мамарасулу Мардонову.

Рудольф Бежак со своими учениками. Худ. Л. Кренкель, масло, 1945 г. Корифей дуркентской музыки изображен в тюбетейке за роялем, на пиджаке тщательно выписан орден Ленина. Вокруг в непринужденных позах стоят ученики; один, с темной копной волос, наклонился к роялю, ловя каждое слово наставника.

 

– Каждому возрасту соответствует свое резиновое изделие. – Рудольф Карлович ерзает в кресле, подкладывая грелку. – Во младенчестве – соска, в детстве – мяч, в молодости – презерватив. В старости – вот, грелочка...

Николай Кириллович сидит под потемневшей картиной и молча пьет чай. Столик с почти нетронутым завтраком; в углу шумит электрический самовар. Рудольф Карлович мажет на хлеб сливочное масло, равномерно распределяя его по поверхности. Полюбовавшись, кладет сверху паюсную икру.

– Да, еще клизма, подруга дней моих суровых… Ну как, Николя, вам лучше? То-то же. Если бы вы знали, скольких людей спас этот травяной чай.

Свинец в затылке и правда исчез. Рудольф Карлович дотягивается до самовара и вытаскивает штепсель. Наступает тишина.

– Вот вы на меня злитесь, Николя, и совершенно напрасно. Во-первых, злости в вас уже не осталось. Выдохлась за эти годы… Я прав? – кладет ногу на ногу. – Раз вы молчите, значит, я недалек от истины. Хотя жаль, что вы молчите. Было бы интересно послушать, что вы скажете. Наверное, вы годами эту встречу репетировали. Каждую реплику вашего гневного монолога, а?

Николай Кириллович молчит.

– Так что теперь вы, мой золотой, не на меня злитесь, а на себя. Злитесь, что злости у вас не осталось. От этого и молчите. Хотите еще чаю?

Николай Кириллович накрывает чашку ладонью.

– А может, печенье? В магазинах такого нет, у магазинного вкус хозяйственного мыла… Да, это я настоял, чтобы вам поставили тройку на выпускном. И убедил в этом членов комиссии, – покачал ногой в тапке. – Этой бездарности Суханку – пятерку, а вам – тройку. И статью тогда ту написал. Ну, так как насчет печенья? Нет? Напрасно... Спросите – зачем я это делал?

Вздохнул.

– Бездарный ученик – это несчастье. Но это несчастье можно пережить. А вот гениальный ученик – это уже трагедия.

Из соседней комнаты загремел хор. Начало «Царя Эдипа» Стравинского.

– Я же просил – ти-и-ише! – кричит в сторону двери Рудольф Карлович.

Хор исчез.

Николай Кириллович смотрит на дверь. Значит, еще есть третий. В кабинете Р.К., где хранится фонотека.

– Я разрешил ему ставить музыку, чтобы не слышал наш разговор. Ему это не полезно.

Рудольф Карлович снова начинает говорить. Он тоже наверняка не раз репетировал эту беседу.

– Вы были гениальны, и с этим надо было что-то делать. – Грелка снова булькнула. – Вы и сейчас гениальны. Но теперь я вам уже не завидую. Почти не завидую. Вы постарели, мой хороший, и с вами уже не страшно.

Поднимается с кресла:

– Вы еще, может, изменитесь, будете расти. Сколько вам сейчас – сорок? Сорок два? Да, еще будете расти. Но куда вы будете расти, это уже для меня не загадка. Понятно, куда это пойдет.

Открывает «Блютнер», проводит бархоткой по клавишам.

Играет несколько тактов из последнего фортепианного концерта Николая Кирилловича. Николай Кириллович подается вперед.

– Недавно разбирал. – Старик доволен эффектом. – Очень, очень даже, я бы сказал… Особенно вот это. Та-та-та…

Наигрывает.

– Как там дальше? А, вот так… Та! Та! Так, кажется?

Николай Кириллович хмуро кивает.

– Вы вернулись к мелодизму, а? Я всегда говорил, мелодия – душа музыки. Шёнберг, мой покойный учитель, этого не понимал. Он был бухгалтер, несколько лет служил бухгалтером. Его додекафония – это такая двойная венская бухгалтерия.

Рудольфу Карловичу нравится эта мысль, он потирает ладони. Потом смотрит на фотографию на стене, где он вместе с Шёнбергом.

– Зависть. Зависть – вот основа развития музыки. Вот ее двигатель. Всю историю музыки следует переписать как историю развития зависти. Своеобразия зависти в каждую конкретную эпоху... И гении завидовали, еще как! Но делали они это как гении. Не пошло, не топорно. Пошлая зависть – удел бездарности. Плюнет вам в суп и будет на седьмом небе от счастья. Верх его фантазии. Отравление, яд – это всё… «сказки Пушкина». Неспособен! Только настоящие мастера знали секрет зависти. Только они умели завидовать так незаметно и так убийственно. Перевоплощать это в музыку. Взять у другого какую-нибудь тему и показать, что с ней можно сделать.

Вытирает капли пота на лбу.

– В супчик, конечно, тоже плевали. Но как! Вначале помучаешься, а потом сам к ним с новой тарелкой – маэстро, плюньте еще разочек! Зависть настоящего мастера может оценить только другой настоящий мастер… И я чувствую, вы оценили. Только не хотите в этом признаваться. Даже имени моего упоминать не желаете. «Ученик Шостаковича». «Как меня учил Дмитрий Дмитриевич…» Конечно! Что такое Шостакович и что такое какой-то Бежак! И не упоминайте, переживу. А знаете, что такое этот Шостакович? Я вам это и тогда говорил: это такой современный Малер, «заборная музыка». Только у Малера на заборе более приличные слова намалеваны, потому что забор у него – венский... Вот и вся разница. Сколько я с вами возился – и сколько раз до вас снисходил он? Кто научил вас писать музыку?

– Музыку научили писать вы. А быть композитором – Дмитрий Дмитриевич.

Бежак печально смотрит на него:

– Ну вот и заговорили… Благодарствую. А то, думал, так и просидите. И не поели ничего, Давлатик расстроится. Он очень старался – для вас. Вы с ним еще не знакомы? Мой ученик. Известен как историк музыки. Как композитор, увы, меньше. Я вас представлю. Нет, потом. Сейчас только доскажу одну вещь…

Пододвинулся, собирая лоб в складки:

– Это ведь я порекомендовал пригласить вас сюда, Николя. Они вначале были против. Особенно когда связались с ленинградским отделением, те про вас такое напели… Сучкова, так просто арию Царицы ночи исполнила, при мне разговор шел. Но тут Москва настояла: должен быть «авангардист». Стали перебирать: Шнитке? Денисов? Этот, как его… Каретников? Еще ведь не каждый сюда поедет, они все разбалованные, эти ваши «гонимые». Я снова о вас напомнил. Все-таки наш уроженец, должен понимать местную специфику. С другой стороны, авангардист, известность на Западе. В Ленинграде неустроен, работы толком нет. Николя, Николя… Ни коля, ни дворя… И то, что вы согласились, показывает, что я был прав. Что? Уже уходите? Может, еще посидите?

Николай Кириллович мотает головой, выдавливает что-то вроде «спасибо».

– Давлат, – кричит Рудольф Карлович. – Давлатик! Ну где же он? Наверное, наушники надел. Подождите, он вас проводит.

Николай Кириллович, оставшись один, смотрит на фотографии.

Гога в ковбойке, с венком полевых цветов. Он не видел этой фотографии раньше.

Старик ни слова не сказал о Гоге.

Николай Кириллович смотрит на вазочку с печеньями, кладет одно в рот и выходит.

 

Давлат оказался низкорослым брюнетом; пока выходили на дорогу, выкурил две сигареты. Идут молча. Пахнет вечером, небо светлое и холодное, горы видны во всех подробностях. Николай Кириллович идет легко, хмель окончательно прошел. Вот и гостиница.

– Не надо было, наверно, меня провожать…

Давлат достает пачку и вытряхивает еще сигарету:

– А я не провожаю… Я вас охраняю.

– Охраняете?

Давлат, затягиваясь, кивает.

– От чего охраняете?

– От них.

– Слушайте… – Николай Кириллович останавливается. – Тут со мной все загадками… Может, вы мне объясните, Давлат, простите, не знаю отчества…

– Ходжакулович.

– Давлат Ходжакулович.

– Можно без отчества. Просто Давлат.

– Давлат…

– Да.

– Так, может…

– А вы сами ничего не чувствуете?

– Что я должен чувствовать?

– И в городе ничего не чувствуете?

– Ну… Город изменился.

– Да, изменился. – Давлат докуривает, опять достает пачку. – Сильно изменился. Ждут их второго прилета, а они давно уже здесь.

Идут метров десять молча.

– Уже здесь, – повторяет Давлат. – К профессору приходили.

– К Р.К.?

– Двое.

– И… что?

– На пианино всю ночь играли.

– Он их видел?

– Заперся в ванной. Почти сразу после смерти вашего брата. Утром мне в общагу звонит, я прибежал. Никогда таким его не видел. Он вам не рассказывал?

– Нет.

– Теперь у него живу. Делаю переводы, музыку слушаю. Намаз читаю. Пока тихо.

– Серьезно инопланетяне?

– Можно и так называть. Кому как нравится. Сейчас перевожу один неизвестный трактат по музыке. Местный гностик тринадцатого века писал, ибн Мутафия. Так вот у него…

Вой сирены. По улице пронеслась «Чайка».

– Синий Дурбек, – говорит Давлат.

– Почему «синий»?

Давлат наклоняет голову и не отвечает.

– А я вас, вспомнил, вчера видел, – говорит Николай Кириллович. – Вы меня вчера в машину сажали.

Давлат кивает.

– Я, кажется, вчера перебрал.

– Все было совершенно правильно. И тост хороший сказали. И танцевали очень хорошо.

– Я еще и танцевал?

– Да. С какой-то цепью.

– Ужас…

– Наоборот. Вот если бы вы не пили, было бы гораздо хуже. Вас и так боятся. Вы сами для них как инопланетянин. И музыку еще такую пишете, и Дурбек вас лично опекает. А после вчерашнего вы им всем понравились, я же слышал, что они говорили. Теперь вы сможете какое-то время нормально работать. Но отправлять вас одного в гостиницу в таком состоянии я побоялся.

– Спасибо.

– Правда, Люся еще вас хотела к себе увезти.

– Кто?

– Осипенкова. Такая, большая.

– А… Нет, уж лучше инопланетяне.

– Пришлось уговаривать профессора, чтобы вас к нему.

– Он что, был против?

– И да и нет. Всего боится. Окна не разрешает открывать. Вот, курю, пока на свободе.

– Может, ко мне поднимемся?

– Другой раз. Мне нужно возвращаться. Жанна уже, наверное, ушла.

– Жанна?

– Познакомились уже? Она сказала, что была у вас. Да, приходит раз в неделю к Рудольфу Карловичу убираться. Готовлю я сам, а вот уборка… И Жанне приработок небольшой. До свидания.

– Приятно было познакомиться.

– Мне тоже. А на Гагаринку один лучше не ходите. Если соберетесь, подойдите к Михаилу, отцу Михаилу, он вам спутника даст. Мой бывший одноклассник, в церкви там служит. Отец Михаил, запомните...

Дуркент, 27 декабря 1972 года

 

Дорогой папа!

Как твои дела? Как твоя жизнь в далеком Дуркенте? Написал ли ты уже какую-нибудь новую симфонию?

У нас было много интересных новостей. Павлик заболел ангиной, и мы с мамой сбились из-за этого с ног. Но теперь он почти здоров, зато мама, в свою очередь, коротко постриглась и стала жгучей блондинкой. Когда она зашла, я ее даже не узнала, а Павлик побежал и принес ей краски с кисточкой, чтобы она сделала как было раньше. На новогоднем утреннике Павлик будет Мишкой, мы с ним учим его роль: «Ну, простим ее, пожалуй. Но смотри, Лиса, не балуй!» Павлик играет медведя как настоящий артист, даже жалко, что ты не сможешь прилететь на утренник и получить большое удовольствие.

Я учусь хорошо. В четверти у меня четверка выходит только по математике и по русскому, но это временное явление, обещаю подтянуться. А еще у меня новое увлечение, ты даже не поверишь, какое...

 

Дни стоят холодные, но без снега. Временами дует резкий ветер, облачность прозрачная. На площади собирают елку, каркас уже готов, и его заполняют ветками из заказника. Возле ЦУМа и Музтеатра темнеют очереди за живыми елками. Еще одна очередь стоит в гастрономе, куда завезли импортных кур и сервелат, по палке в одни руки, инвалиды войны и труда обслуживаются вне очереди.

На Заводе приближение Нового года чувствуется меньше. По сдаче гелиотида отрапортовали, но далось это с кровью. Подводят поставщики, добыча идет на старых разрезах, новых месторождений за всю пятилетку не обнаружено. А потребности в гелиотиде растут, и у оборонки, и у космопрома, так что есть над чем задуматься. Тем не менее праздник есть праздник. Канадские елочки, высаженные в позапрошлом году перед Башней, для украшения еще маловаты, и с подъехавшего грузовика стаскивают настоящую тянь-шаньскую красавицу, в снегу и смоле. Разматывают шнур, вешают гирлянды. Из репродуктора звучат популярные мелодии советских композиторов.

Здание дуркентского обкома. Здесь не видно никаких украшений, идут напряженные будни. Только в буфете появляется пластмассовая елочка и в подсобке готовятся продуктовые наборы к празднику. Правда, воздух в коридорах уже не так наэлектризован. Группа из Москвы, изучавшая приземление неизвестного объекта, отбыла в Душанбе.

 

Но опишу тебе все по порядку!

Началось это в один прекрасный зимний день на прошлой неделе. Наш класс повели на экскурсию в Исторический музей. Но выставка, на которую мы пришли, была закрыта, и нас повели на другую. Представь только, она была посвящена, кому бы ты думал? Петрашевцам! Да, тем самым, я даже не поверила и переспросила. Потом нас стали водить мимо стендов, много рассказывали про Петрашевского, который был у них вождем, и про Достоевского, который был у них писателем. Я все время терпела и ждала, когда же, наконец, про нашего Триярского? Но экскурсовод стал говорить, как их вывели на казнь, как застучали барабаны, все, как ты тогда рассказывал. И я снова чуть не заплакала, как тогда, но сдержала слезы, из-за того что недалеко стояла Альбина С., мой главный враг и почти всего класса. Потом сказали про Сибирь, и экскурсия кончилась, спрашивают: «Ребята, вы сейчас узнали столько нового и полезного, может, у вас возникли вопросы?»

Тогда я подняла руку и сказала, что у меня возникли, потому что вы ничего не сказали о петрашевце Николае Триярском. Экскурсовод очень удивился, откуда я его знаю. Я ответила, что знаю, потому что он мой дальний родственник, что он родной брат моей прапрабабушки Варвары Триярской, в честь которой меня назвали, как ты об этом рассказывал. Экскурсовод удивился еще сильней, а Альбина С., которая любит проявлять свой характер, когда ее об этом не просят, сказала: «А может, еще и Ленин был твоим дальним родственником?» Но ее никто не поддержал. И я тоже, хотела сказать, что ее родственником, наверное, был Гитлер или какой-нибудь другой дурак, но не стала, чтобы не позорить ее. Лучше потом подойду к ней и скажу это по-товарищески, с глазу на глаз.

А экскурсовод подвел нас к одному стенду и показал портрет Николая Триярского. И я снова чуть не закричала, потому что это был просто ты, просто одно лицо! Только у него волосы светлые, а у тебя темные, и кожа у тебя немного смуглая, как у бабушки Маши. А Татьяна Леонидовна сказала: «Да это же просто наша Варя!» И все согласились, кроме Альбины, которая нарочно стала рассматривать другие экспонаты, как будто ей прямо так интересно. А экскурсовод сказал, что, к сожалению, о Николае Триярском известно очень мало. Только то, что он учился на архитектора, потом его сослали в Новоюртинск, а там он погиб или исчез. А когда мы уже уходили, экскурсовод спросил, не осталось ли в нашей семье каких-то документов или писем от Николая Триярского. Я сказала, что я не видела, но спрошу у родителей. А еще он мне предложил, и другим тоже, ходить в кружок юных историков, который у них работает в музее, и я, наверное, туда буду ходить, хотя мама против, потому что ездить надо с пересадкой. Но мне очень хочется лучше узнать историю нашей семьи и особенно Николая Триярского, а для этого надо изучать историю и ходить в кружок, а мама на это считает, что я распыляюсь.

Я, кстати, спросила в тот же вечер у мамы про письма и документы, но мама была очень уставшая и измученная из-за Павликиной ангины и сказала, что ничего нет. Но на следующий день она что-то долго искала в стенном шкафу, даже стол пододвинула, и вот наконец достала какую-то таинственную тетрадку. Вначале долго ее просматривала, а потом позвала меня и сказала: «Это воспоминания, которые начинала писать твоя бабушка Мария, когда она гостила у нас; она забыла ее взять, а потом мне написала, чтобы я ее спрятала и не показывала никому, даже папе. Потому что они не закончены, а это было не по ее принципам, чтобы видели работу незаконченной. Но потом она умерла, и тетрадь осталась здесь». Я, конечно, попросила, чтобы она мне ее дала почитать. Но мама сказала: «Напиши вначале своему папе, пусть скажет, что с этой тетрадкой делать. Может, ему послать?» А мне она дать ее не может, потому что в тетради есть какие-то взрослые вещи, которые я могу неправильно понять. Мне было очень обидно, но я не стала с мамой спорить, она и так такая измученная, даже новая стрижка ей совершенно не идет, но я стараюсь ей этого не говорить.

 

Дурбек Хашимович лично проводил московских гостей до трапа ЯКа и проследил, чтобы все чапаны и другие дары Востока были погружены на борт. Поглядел из депутатского зала, как ЯК бежит по полосе и поднимается над синим силуэтом гор. Оставалось ждать отчета, который они настрочат там у себя в Москве. Он как хозяин области сделал все возможное. Везде возил, все показывал. Все, о чем нужно было рассказать, рассказал, о чем нужно было умолчать, умалчивал. Отвечал на звонки из Москвы, из Ташкента и из Душанбе, похудел на четыре с половиной килограмма, по ночам портил глаза, углубляя познания в истории современной буржуазной музыки, шайтан бы ее побрал.

ЯК разворачивается над горами и исчезает. Дурбек Хашимович выходит из зала. Отставая на три шага, за ним следуют секретарь горкома и парторг Завода. Позади в каменном молчании движется свита. Низко светит солнце, бликуя в очках и залысинах.

Дурбек Хашимович хмуро оглядывает местность. Круглая клумба, пыльные арчи на ветру. Уехать бы в горы, плюнуть на все. На этот будущий отчет, на повышенные и встречные планы, на эту клумбу и на этих идиотов за спиной. Уехать в горы, в родное село, где хлеб пахнет дымом, а дым пахнет детством. Пока еще не трясутся руки и мысли ясны, как строка Навои. Плюнуть и уехать.

Ясно, что в покое город не оставят. Уже сделано несколько рекомендаций. Построить обсерваторию. Отреставрировать мавзолей Малик-хана, который с таким трудом только начали разбирать. Провести фестиваль современной музыки и зарегистрировать синагогу. А на носу, не будем этого забывать, – тысячелетие города. На вот этом носу. Дурбек Хашимович трет переносицу и слегка морщится.

 

Николай Кириллович болеет.

Он стоит у окна и смотрит, как над крышами проплывает самолетик, душанбинский рейс.

Болезнь протекает без температуры, но с насморком. Болеет он уже не в «Интуристе», а в своей квартире. Неделю назад в его номер постучали люди, подождали, пока соберется, донесли чемодан и сумку. Квартира оказалась не на Ткачихах, а рядом, на Люксембург. Трехэтажный дом грязно-желтого цвета, тополя, качели, собака, лестничный пролет. Ступени, чемодан чиркает о стены подъезда. Двухкомнатная с высокими потолками. Лоджия, кухня размером с танцплощадку. Николай Кириллович ходит по квартире, оглушенный пространством, и шмыгает носом.

От прежних жильцов остались какие-то вещи. Чайник, сковорода, два стула и торшер. В первую же ночь забыл выключить чайник. Проснулся, выскочил на нагретую и мокрую кухню, нащупал выключатель.

Улица была тихой и в семь вечера вымирала. Николай Кириллович гулял в темноте. Редкие машины обжигали глаза фарами и гасли за углом. Или шелестел мимо рубиновый огонек велосипеда. Он шел пару кварталов и возвращался. Поднимался к себе на второй этаж, ставил сковородку, ужинал на чемодане. Смотрел на светлое квадратное пятно на паркете – след от прежнего холодильника. Садился на стул и работал, до двенадцати, до часа, до двух. Засыпал в одежде на полу, накидав вещи.

Неделю он жил в пустоте. У него не было книг, у него не было ничего. Гуля с Русланом привезли матрац. У него были деньги, но ходить по магазинам было мучительно. Он заходил только в гастроном, покупал хлеб, яйца и холодную бутылку кефира и скорее выходил на воздух. Дошел однажды до книжного, посмотрел на книги, понял, что ничего не хочет читать. Его чтением в эти дни было письмо Вари, перечитывал его на ночь, прежде чем идти мыть ноги.

Ему привезли инструмент, сыграл несколько тактов: «Дрова!» Ему пообещали, что приедет настройщик. «Здесь нужен дровосек, а не настройщик!» Инструмент пока остался у него.

Пару раз ходил в Музтеатр. Он был оформлен с первого января, а пока считался в командировке. Командировочные, вместе с удостоверением, ему выдали в Питере перед отъездом. Сумма была большая, половину отдал Лизе. Часть потратил на зубы, заменил страшную металлическую коронку на незаметную белую. Потом еще отдал Гуле, когда приехал, не хотела брать, оставил на трюмо. В театре сидел на репетициях. Знакомился, морщась, с репертуаром. Возвращался, садился за стол, брал чистый лист и писал: «Дорогая Варенька!» Таких листков накопилось шесть или семь.

 

Поэтому, папочка, пожалуйста, напиши про эту тетрадь, что с ней делать и чтобы мама разрешила ее мне почитать, хотя бы те места, которые можно до шестнадцати. И, если у тебя есть какие-то письма и документы Николая Триярского, напиши обязательно, это нужно не только мне, но и науке. Еще напиши, пожалуйста, про свою жизнь и про то, как поживают Руслан и Машутка. Как они собираются встретить Новый год? Я хочу написать им поздравительную открытку, и тете Гуле. И в прошлом письме, хотя я просила, ты ничего не написал про гелиотид, как его добывают и обрабатывают, а это очень интересно для общего развития. Я вкладываю в конверт самолет, который нарисовал тебе Павлик. Он очень хочет на нем к тебе прилететь. Каляки в окошках – это я и мама, а он, конечно, впереди у штурвала. А облака и солнышко улыбается – это я ему помогала.

Крепко тебя целую. Твоя дочь Варя Триярская.

 

Он знал, что мать писала воспоминания. Незадолго до ее смерти он видел тетрадь. Ему не показывала, сидела ночью у них на кухне. Проходя, слышал скрип пера, ее кашель. Иногда доносилась непонятная речь. Сама с собой мать разговаривала по-японски.

О петрашевце Триярском он не знал почти ничего. Никаких документов. Если что и было, осталось у отца, отец остался в Китае. От отца пришло несколько писем. Он их даже не видел, мать сразу уничтожала. Он узнал об этом позже, уже учась в Ташкенте. Мать курила у окна, он спросил ее. «Я не пыталась оградить тебя от твоего отца. – Она четко проговаривала каждое слово. – Я пыталась оградить тебя от мракобесия». Через неделю он пришел к ней, поблескивая крестиком, до этого не носил.

О Николае Триярском рассказал ему отчим. Иногда Алексей Романович, вечно уставший, прокуренный, вдруг замечал пасынка и брал его гулять. Прогулки были долгими и неинтересными. Они молча шли по дороге вдоль пыльных садов. Иногда Алексей Романович срывал веточку и, повертев, бросал в пыль. Только два раза за все эти прогулки что-то рассказывал.

Один раз это было, когда свернули отдохнуть под орешину. Отчим стал вдруг подробно описывать игру серсо. Другой раз темой разговора был выбран родной отец Николая Кирилловича. Николай Кириллович, тогда еще даже не Николя, а просто Колька, хмуро плескал ногами в арыке. Отчим серьезно сказал, что он, Колька, не должен ненавидеть своего отца только потому, что тот эмигрант и носит поповский крест. Что до того, как надеть рясу, Колькин отец был художником. Что в роду Триярских был один революционер, петрашевец, которого тоже звали Николаем. Вот такой случился разговор. Николай Кириллович запомнил его, в тот день его еще укусила оса. А на следующий день они с мальчишками бегали смотреть, как взрывали бывший монастырь. Сквозь оцепление было видно, как повалили облака и колокольня приподнялась в воздух. «Смотри, твой тут…» – сказал в ухо кто-то из ребят, он обернулся и увидел неподалеку Алексея Романовича.

 

Николай Кириллович дописывает письмо.

Да-да, пусть пришлют тетрадь. О гелиотиде расскажет в следующий раз. Пусть пишут ему на новый адрес. С наступающим Новым годом, успехов в учебе. Аэроплан Павлика замечателен.

Он складывает письмо, чихает и подходит к окну. Над крышей проплывает самолет. Самолет летит, мотор работает. А в нем Варюха сидит, картошку лопает.

Звук подъезжающих машин.

Николай Кириллович поворачивает голову.

Шаги в подъезде, звонок. «Кто? Да-да, сейчас…» Хотя дверь по рассеянности не закрыта.

– Ассалому алейкум, Николай Кириллович!

– Нет-нет, обувь не надо снимать…

Они проходят коридор и заходят в комнату. Их трое. Одного он уже где-то видел. Впереди – тот, с кем говорил пока только по телефону.

– Дурбек Хашимович. – Гость ловит ладонь Николая Кирилловича и встряхивает. – Можно просто Дурбек-акя.

Идет по комнатам, осматривает, пробует ногтем побелку:

– Довольны в целом условиями?

Николай Кириллович в целом доволен.

– Творите? – подходит к столу, заваленному нотами.

Николай Кириллович утвердительно мычит.

– Это хорошо, – говорит гость. – Мы ждем от вас новых произведений. Пианино привезли?

Николай Кириллович обрисовывает ситуацию и нажимает на несколько неприятных клавиш.

– Ах, шайтаны, – морщится Дурбек-акя. – Аполлоний Степаныч, ваши недочеты.

Серенький человек быстро чиркает в блокноте.

– Вы уже знакомы? Не успели? Наш бывший комсомольский вожак. А теперь мы его бросили на музыку. Товарищ Аполлоний, иди сюда.

Тот сжимает блокнот и улыбается.

Николай Кириллович вспоминает, где его видел. В театре. И на кладбище, с Русланом, затихающие шаги между освещенными слабым солнцем могилами.

– Знакомьтесь, Аполлоний Казадупов.


Дуркент, 11 декабря 1972 года | Поклонение волхвов | Город с желтым куполом, 17 декабря 1972 года по старому стилю