— Вперед! В первом ряду выступают пять или шесть молодых людей в пенсне, рассудительных с виду. Из всей толпы только у одного Риго легкомысленный вид. Да и он, может быть, казался бы серьезнее, если б нарочно не взъерошил волос, не говорил хриплым голосом и если бы для выражения своей точки зрения на духовенство, аристократию, магистратуру, армию и Сорбонну он не усвоил жеста собачонки, которая, подняв заднюю лапку, бесчестит какой-нибудь памятник. Брейле, Гранже, Дакоста похожи на ученых, испортивших себе глаза над книгами. Постоянные участники демонстраций недоумевают, почему эти «очкастые» разыгрывают из себя начальников. Они не напоминают ни Сен-Жюста, ни Демулена, ни монтаньяров, ни жирондистов. Притом некоторые слышат, как они называют дураками и предателями «депутатишек» левой. Кто эти люди? — Это сторонники Бланки. Отовсюду маленькими группами или целыми батальонами, как мы, Париж направляется в Нейи. Идут стройными рядами, если собираются человек сто, или взявшись за руки, если сходятся всего четверо. Это — куски армии, стремящиеся соединиться, лоскутья республики, которые снова склеиваются кровью убитого Нуара. Это зверь, которого Прюдом называет гидрой анархии; он поднимает свои тысячи голов, спаянных с туловищем одной и той же идеей, и в глубине его тысяч орбит сверкают раскаленные угли гнева. Языки не издают свиста; красный лоскут не шевелится. Нечего говорить друг другу, — все знают, чего они хотят. Сердца переполнены жаждой борьбы, — переполнены также и карманы. Если обыскать эту громадную толпу, у нее нашли бы всевозможные наборы инструментов и всякие кухонные принадлежности: ножи, сверла, резаки, клинки, воткнутые в пробки, но готовые каждую минуту освободиться от них, чтобы проткнуть шкуру какого-нибудь шпика. Только бы он попался... с ним уж расправятся! И пусть берегутся полицейские крючки. Если они обнажат сабли, мы зазубрим орудия труда об их орудия убийства. Для белоручек тоже нашлось дело, и дорогие, изящные пистолеты становятся влажными в разгоряченных, затянутых в перчатки руках. Порой заостренная, как кинжал, мордочка какого-нибудь из этих инструментов или пасть одного из револьверов выглядывают из-под пальто или из-под плохо застегнутого сюртука. Но никто не обращает на это внимания. Напротив, даже дают понять с гордой улыбкой, что они тоже могут и хотят ответить как следует не только полиции, но и войскам. Но безмолвствует полиция... Невидимы войска... Это заставляет меня призадуматься. А вдруг в нас начнут сейчас стрелять откуда-нибудь сбоку, из дома с запертыми дверями и закрытыми ставнями, при первом же крике против империи, вырвавшемся у какого-нибудь пламенного республиканца или брошенном провокатором? — Тем лучше! — говорит мой сосед, похожий на карбонария. — Буржуазия выползла из своих лавок и примкнула к народу. Теперь она — наша пленница, и мы будем держать ее перед жерлами пушек до тех пор, пока ее не распотрошат, как нас. Тогда она взвоет от боли и первая подаст сигнал к восстанию. Нам останется только ловко овладеть движением и перестрелять всю банду: буржуа и бонапартистов! Серьезное лицо обращено в нашу сторону, сморщенная рука опускается на мое плечо. Это — Мабилль. Он пришел как раз вовремя, чтобы услышать теорию избиения этого алгебраиста, — теорию, которую он вполне одобряет, кивая своей седой головой. Я спрашиваю его, вооружен ли он. — Нет. Лучше будет, если меня убьют безоружного. Сентиментальные люди наговорят много громких и красивых слов о беззащитном старике, убитом пьяными солдатами. Это будет очень хорошо, поверьте мне!.. Ах, если б только пролилась кровь, — закончил он, и его голубые глаза светились кротостью. — Нам стоит только выстрелить первыми. — Нет! Нет! Пусть начнут шаспо![112]По дороге