home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



12

Летом 1961 года высокогорье раскрасилось яркими цветами. Шарль, Матильда и их сыновья приехали сюда на два месяца каникул. Но в эти каникулы им не удалось побездельничать: Шарль помогал брату Эдмону в его многочисленных делах и приобщал к этому детей: Пьеру уже исполнилось пятнадцать, а Жак в свои двенадцать не заставлял себя упрашивать заносить сено и участвовать в молотьбе. Ему нравились эти занятия, он с удовольствием работал в поле и надеялся в будущем осесть в Пюльубьере на всю жизнь.

— Вот если бы мой сын был похож на твоего! — с сожалением восклицал Эдмон.

— Он скоро вернется, твой сын, — отвечал ему Шарль. — Я уверен, в Алжире это все скоро закончится.

Однако приходящие оттуда новости были тревожны: засады и покушения в городах и селах не прекращались. Некоторое время даже поговаривали, что бомбы были подложены арабами, противящимися самоопределению, принятому решением референдума в январе прошлого года.

— Даже если он вернется, не думаю, что он останется жить с нами, — говорил Эдмон.

— Я останусь, — говорил Жак, ловя на себе скептический взгляд отца, знавшего, какие трудности предстоят тем, кто решил связать свою жизнь с работой на земле.

Несмотря на новые франки и стабильность валюты, в действительности в южных, центральных и западных деревнях было все труднее следовать условиям, диктуемым современным Общим рынком. И если крупные сельские хозяйства соответствовали этим условиям с легкостью, удваивая количество удобрений и достигая рекордных урожаев, то два миллиона усадеб площадью меньше чем пятьдесят гектаров едва могли прокормить тех, кто остался им предан. Общества земельного обустройства и сельского учредительства были основаны в департаментах, чтобы внедрить право первой руки (преимущественное право покупки) на продажу земель с целью их приобретения и последующего распределения юным фермерам. Но эта задача в нуждающихся регионах была настолько невыполнимой, что ситуация не продвигалась и не изменялась в лучшую сторону. С полученных таким способом земель сложно было получать прибыль, и мелкие фермеры все больше обрастали долгами.

— Лучше учись профессии, которая прокормит тебя в городе, — говорил Эдмон Жаку, ласково теребя его выгоревшую на солнце шевелюру.

— Нет, — возражал ребенок, — я хочу жить здесь, косить сено, жать пшеницу. Не хочу я жить в городе.

Шарль был очень осторожен. Он видел, с каким трудом перебиваются Эдмон и Одилия здесь, в Пюльубьере, и знал, что этот мир маленьких угодий был обречен, но он также не забывал, что и отец, и мать работали на земле всю свою жизнь, а следовательно, было в этих неблагодарных землях нечто святое, что нельзя было оставить.

— Я больше не хочу ходить в школу. Хочу остаться здесь, в Пюльубьере, и быть фермером, — твердил Жак. — Мне не нравится школа, и мне не нравится жить в городе.

Пьеру же так легко давались занятия, что Шарль и Матильда не переставая удивлялись бунтарскому настрою второго сына. Матильда считала, что Жак хотел стать фермером не потому, что был чем-то недоволен. В Тюле и других городах было немало специальных училищ, где он мог бы выучиться достойному ремеслу. Шарль и Матильда даже спорили об этом.

— Если бы мы не купили этот дом здесь, — вздыхала она иногда, — ребенок не забивал бы себе голову смехотворными мыслями.

— Нет ничего постыдного в том, чтобы быть крестьянином, — отвечал задетый за живое Шарль.

— Я не это имела в виду. Ты прекрасно знаешь.

— А что?

— Я хотела сказать, что если у нас есть возможность учиться чему-нибудь, не стоит ее упускать. Вспомни сам, как сильно твой отец хотел заняться обучением, но был вынужден оставаться на ферме с двенадцати лет.

— Это вопрос темперамента. Этому ребенку не нравится город. Он счастлив только в Пюльубьере. Разве не стоит считаться с его мнением?

— В двенадцать лет что можно знать о жизни? И к тому же земля не твоя, а твоего брата. А у него есть сын, который все унаследует.

Шарль вздыхал и не настаивал. Он подозревал, что Матильда просто боялась, что дети слишком быстро покинут семейный круг. Пьер ведь и вправду скоро должен был начать учебу в лицее Эдмон-Перриер в Тюле, в сентябре он поступит во второй класс лицея, потому что его обучение в колледже Аржанта с третьего по шестой класс уже подходило к концу. Жак поступал в тот же колледж, что и брат, по меньшей мере на год или два, а может, и до получения аттестата. А там будет видно. Вопрос о техникуме или сельскохозяйственной специализированной школе пока так остро не стоял.

— Еще рано об этом думать, — говорила Матильда. — Через два-три года он наверняка изменит мнение.

Все каникулы прошли в оживленных обсуждениях, споры продолжались до самого отъезда. Они покинули Пюльубьер одним сентябрьским утром, когда небо было необычайно глубоким, а звуки необыкновенно звонкими. Казалось, что по лесу, как по пещере с зелеными сводами, гуляло эхо. Глухое эхо гуляло по долине и терялось в степи, меняющей цвет. Плоскогорье, медленно покачиваясь и вздыхая, встречало осень.

Время приближалось к полудню. Они собирались садиться за последний во время этих каникул обед, когда услышали в верхней части деревни громкие крики. Они узнали голос Одилии, вышли из дому и увидели ее, быстро приближающуюся к ним по тропе.

— Эдмон! Быстрее! Быстрее!

— Что произошло? — спросил Шарль.

— Туда! Туда!

Она была не в состоянии что-либо пояснить. Женщина рукой показывала на лес, на то место, где виднелся спуск к долине. Шарль хотел остановить ее и попросить объяснений, но она словно потеряла рассудок и все время повторяла одно:

— Эдмон! Там! Там!

Шарль и Матильда помчались за ней к тому месту, куда она показала, приказав детям вернуться в дом. Но они не послушались и бежали за ними на расстоянии, притягиваемые страхом, охватившим всю семью, когда Одилия появилась на дороге. Им понадобилось пять минут, чтобы добежать до гребня, с которого открывался вид на необработанные земли, на которых Эдмон, как он сообщил неделю назад Шарлю, собирался производить глубокую вспашку. Первое, что увидел Шарль — внизу, возле леса, — колеса перевернутого трактора. Он сразу все понял и повернулся к Матильде:

— Забери детей! Не надо, чтобы они приближались.

Он поспешил к трактору, под которым заметил тело брата. Шарлю стало понятно, что произошло: целина была такой бугристой, что трос не выдержал, и трактор перевернулся, раздавив водителя, не успевшего выскочить. Шарль надеялся, что Эдмон был только ранен. Но когда он склонился над братом, то понял, что жизнь уже покинула его тело. Шарль поднялся со слезами на глазах и крикнул Матильде и детям, приближавшимся, как завороженные, несмотря на его советы:

— Не подходи! Уведи их!

Матильда будто очнулась от страшного сна, взяла детей за руки и отвела их к перевалу. Одилия же склонила колени перед телом мужа, держа его голову в своих руках. Шарль хотел помочь ей подняться и прошептал:

— Идем! Мы больше ничем не можем помочь.

Но она оттолкнула его и легла возле Эдмона, чья грудь скрывалась под трактором. Струйка крови текла у него изо рта. Его глаза смотрели в небо, но больше не могли моргать. Их напряженность и гримаса страдания на губах говорили об ужасе последних пережитых мгновений.

— Едь на машине в Сен-Винсен! — закричал Шарль Матильде. — Скажи мэру, чтобы приезжал с мужчинами и трактором. Я останусь тут.

Матильда немного замешкалась, а затем уехала, забрав с собой сыновей. У Шарля сразу отлегло от сердца. Он сел возле Одилии, взял ее за руку, попытался увести.

— Идем, — говорил он, — давай уйдем.

Ему удалось немного ее отстранить, и она, дрожа, прижалась к нему. С того места, где они были сейчас, не было видно тела Эдмона, только трактор. Шарль вспоминал, как брат ходил в школу по дороге в Сен-Винсен, залезал на деревья в поисках гнезд, дрался с встречаемыми им по дороге хулиганами. Он также вспоминал Эдмона в вечернюю пору, за семейным ужином, когда тот сидел лицом к нему, обеспокоенный своими плохими школьными отметками, и думал только о том, как будет в будущем работать бок о бок с отцом на своем родном плоскогорье. И это плоскогорье убило его. Шарль успел еще подумать, что у него не осталось больше ни отца, ни матери, ни брата. У него была только Луиза, его уехавшая в Африку сестра, от которой давно не было вестей. Несмотря на то что Одилия была рядом, Шарль вдруг ощутил невероятное одиночество, захотел уйти, но она крепко держалась за него, и ему не удавалось отстраниться. Тогда он решился ждать и вдруг почувствовал себя чужаком среди красот плоскогорья, начинавших уже покрываться медью и золотом, на этом южном ветру, веявшим над целиной теплым дыханием, приносящим запах каштанов и опавшей листвы.


В августе Люси узнала печальную новость о возведении берлинской стены. С тех пор ей стало казаться, что барьер, отделяющий ее от сына, стал непреодолимым. Ганс был навсегда потерян для нее. Она думала именно об этом, глядя в иллюминатор пассажирского лайнера «Эйр Франс» на океан, пересекаемый ею впервые, по приглашению Элизы, жившей теперь в Нью-Йорке.

За три года ее дочь пережила цепь счастливых событий, ее дела процветали. А все благодаря ее мужу, Джону В. Бредли, с которым Элиза познакомилась во время своего первого приезда в США и который с тех пор стал ее компаньоном. Элиза быстро перебралась из своего магазинчика на Восьмой авеню в великолепный и огромный бутик Джона Бредли на Пятой авеню, между Центральным парком и Рокфеллер-центром. Люси взяла на себя управление бутиком в Париже и присматривала за Паулой, поскольку Элизе приходилось много путешествовать. Она сама поставляла в бутики редкую европейскую и американскую мебель. Люси и Джон Бредли продавали низенькие столики, письменные столы, серванты, кресла из Италии, Голландии, Франции, Германии, и не только богатым коллекционерам, но также дизайнерам, с которыми Джон Бредли был в партнерских отношениях.

Люси и сама стала специалистом по антикварной мебели, особенно увлекаясь французской мебелью XIX столетия в стиле ампир, как та, что находилась в замке Буассьер и от которой у нее остались волнующие воспоминания. Однако же Люси раз и навсегда решила обратиться мыслями в будущее, забыть про свой возраст — шестьдесят шесть лет — и наслаждаться всем тем, что благодаря дочери было теперь доступно ей. Например, Нью-Йорком или Лондоном, куда она дважды ездила за прошедшие несколько лет.

Она часто думала о своей судьбе — судьбе крестьянки, уроженицы Праделя, умудрившейся попутешествовать по всему миру; побывать в Германии, Швеции, Англии, а теперь еще и в Штатах. Люси также думала о деньгах, заработанных ею с тех пор, как Элиза доверила ей магазин в Париже, обо всей роскоши вокруг нее, о людях из мира, всегда казавшегося ей запретным, и иногда у нее начинала немного кружиться голова и ей было жаль, что не хватает времени наведаться в Пюльубьер.

Ее жизнь, раньше, казалось, подходившая к концу, сейчас вела ее к горизонтам невероятной величины и красоты, как этим утром, когда Люси смотрела на океан сквозь облака, а самолет уже начинал снижаться. Она рассматривала небоскребы Нью-Йорка, огромные размеры города по обе стороны Манхэттена, над Ист-Ривер, где открывалась огромная бухта невероятно чистого искрящегося голубого цвета, и пристегнула ремень, как рекомендовала стюардесса, молодая брюнетка, улыбающаяся и элегантная в своем шелковом костюме.

Меньше чем через час Люси уже ехала в такси в компании дочери по направлению к Манхэттену, где находились и бутик, и квартира Элизы, магазин — на первом этаже, а квартира — на двадцать пятом, и из окна открывался вид на Квинс, Бруклин и бухту, испещренную большими белыми кораблями. Люси никогда не видела подобной красоты. Она думала, что спит, спрашивала себя, не разница ли во времени погрузила ее в эти мысли наяву, слушала, как Элиза говорит о проблемах поставки и возрастающем спросе на французскую и итальянскую мебель по эту сторону Атлантики, о Джоне Бредли, ожидающем их внизу.

— Ты, наверно, хотела бы немного отдохнуть? — спросила Элиза.

— Если мне удастся вздремнуть часок, думаю, я буду в полном порядке.

— Тогда поднимайся в свою комнату.

Это были великолепные апартаменты, меблированные с большим вкусом. Люси отметила комод из Прамы с палисандровой фанеровкой розового и фиолетового дерева, книжный шкаф из вишневого дерева, состоящий из двух частей, и в спальне, от одного до другого конца, тосканскую кровать-лодку, два прикроватных столика из Ломбардии с мраморными крышками. Женщина не решалась подходить к окнам, казавшимся ей уходящими в бесконечную пустоту, которые Элиза не разрешила ей открывать.

«Ну и хорошо, — думала Люси. — А то голова закружится».

Она легла, проспала два часа, подождала, пока дочь придет за ней, и сильно сожалела, что не взяла с собой Паулу: девочка провела в Нью-Йорке два месяца каникул, но сейчас было время школьных занятий, и она осталась под присмотром соседки по этажу, мадам Лессейн, которая также подменяла Люси в магазине.

Немного позже Люси с удовольствием встретилась с Джоном Бредли: это был жизнерадостный человек, огромный, как медведь, бородатый, всегда в безупречном кашемировом костюме с шелковыми карманами цвета бронзы. Он был старше Элизы примерно на пять лет, беспрестанно вращал своими круглыми глазами, и создавалось впечатление, что он хочет проглотить своего собеседника. Люси его очень любила: она нашла в нем неповторимую жизнерадостность и пылкую щедрость, и ее переполняло счастье от решения Элизы связать жизнь с таким мужчиной.

Джон провел для Люси экскурсию в гигантском магазине площадью более чем двести квадратных метров, представил ей двух продавщиц, дизайнера, приехавшего искать французскую мебель начала века, и другого, нуждавшегося в шведских комодах. И Люси поняла, что здесь масштабы намного больше, чем в Париже.

Элиза продала два магазина на улице Суффрен и в пригороде Сен-Мартен, чтобы купить другой, выгоднее расположенный, — в квартале, который понемногу стал кварталом антикваров и тянулся от Сены до бульвара Сен-Жермен, через улицу Сен-Пьер и улицу Бонапарт. Элиза также купила склад неподалеку от этого места, на улице Мазаре, но все же, несмотря на прибыльность бизнеса, этот магазин приносил смехотворный доход по сравнению с получаемым на Пятой авеню в Нью-Йорке. Прибыв сюда, Люси начала лучше понимать, почему дочь, приехав в Америку, стала зарабатывать столько денег и так радовалась отношениям с Джоном Бредли.

Вечером они отправились ужинать во французский ресторан на Бродвее, вновь повстречались там с клиентами из западной части города и говорили весь вечер исключительно о редкостной мебели.

Весь следующий день Элиза посвятила общению с матерью. Они посетили деревеньку Гринвич, где поужинали в маленьком ресторанчике из красного кирпича. Там, наедине, они наконец погрузились ненадолго в доверительную атмосферу, подобную той, которая царила на авеню Суффрен, в то время когда дела позволяли им больше общаться, узнавать и доверять друг другу.

— Я не переставая думаю об этой стене в Берлине, — рассказывала Люси. — Мне кажется, что я больше никогда не увижу Ганса. До августа прошлого года у меня еще оставалась слабая надежда, но сегодня, знаешь, я уже уверена, что потеряла его навсегда.

— Я надеялась, что это путешествие в Нью-Йорк поможет тебе забыть твое горе, — вздыхала Элиза.

— Я тоже. Но вижу, что не помогает. А еще мне здесь очень не хватает Паулы. Знаешь, наверно, я не смогу остаться здесь надолго.

И, увидев разочарование на лице Элизы, добавила:

— Не стоит упрекать меня, это место слишком велико, я не привыкла к таким размерам.

— Да, — произнесла Элиза. — Я понимаю.

И тут же, радостно улыбаясь, добавила:

— Знаешь, что я сделаю? Я выкуплю замок Буассьер. Я слышала, что новые владельцы хотят продать его.

— О, не нужно, — уверяла ее Люси. — Он того совсем не стоит.

— Да почему же, вспомни, как тебе там было хорошо.

— Нет, правда, не стоит, прошу тебя.

— Почему?

— Потому что я решила смотреть вперед, забыть о прошлом. Это единственный способ наслаждаться жизнью, понимаешь?

— Ты же была счастлива там.

— Я так думала поначалу. Но если бы я там осталась, то не дожила бы до сегодняшнего дня.

— Что ты такое говоришь?

— Это правда. Верь мне. Продав замок, ты вернула меня к жизни.

Они замолчали, глубоко погрузившись в свои мысли. Затем заговорили о том, что увлекало их обеих: о редкостной мебели. После Италии коллекционеры, казалось, заинтересовались Швецией и Германией. Через несколько дней Элиза с Джоном Бредли должна была уезжать в Стокгольм.

— Надо бы поторопиться, — сказала она. — Я еще столько всего хочу тебе показать.

Она отвезла Люси в Бруклин, к старому мосту 1883 года, и они увидели величественную Статую Свободы. Вечером мать и дочь были уже без сил. В квартире на двадцать пятом этаже Элиза без конца звонила, чтобы наверстать упущенное время.

— Завтра я погуляю одна, — сказала Люси. — И улечу ближайшим самолетом.

— Ты точно хочешь этого? Ты хорошо подумала?

— Я уверена. Понимаешь, тут и вправду все слишком большое.

— Да, понимаю, — отвечала Элиза.

У Люси было сейчас только одно желание — лечь в постель и уснуть. Что она и сделала, поглядев немного в окно, не слишком, правда, приближаясь к нему, на миллионы огней, зажженных в гигантском городе, где ей казалось, несмотря на высоту, что она может различить биение сердца.


За тысячу километров оттуда Пьер, сын Матильды и Шарля, уже третью ночь проводил в Тюле, в лицее Эдмон-Перриер, и никак не мог заснуть из-за сильного запаха воска в спальне для шестидесяти мальчиков, как и он, прибывших из соседних деревень. Он впервые находился вдали от семьи и пребывал в сильном волнении, несмотря на свои пятнадцать лет, с того момента, как отец и мать оставили его во дворе, а сами вернулись в Аржента.

Пьер вспоминал о двух последних днях, проведенных в Пюльубьере, о смерти дяди Эдмона, о его похоронах на Сен-Винсене, о горе его жены, а также об этих двух месяцах, прожитых среди бескрайних просторов полей и лесов. Больше всего по приезде в лицей, расположенный на холмах Тюля, мальчика поразили в ранний полдень в прошлое воскресенье стены забора, асфальт вокруг здания школы, строгие правила, которые организовывали жизнь школьников, ничего не оставляя на волю случая. Беспощадный звонок отсчитывал часы, отмечал приход и уход детей. Надзиратели не отходили от них ни в столовой, ни в спальне. И Пьер не переставая вспоминал о своей утраченной свободе во время каникул, о своей жизни в Аржента, о прогулках по набережным Дордони, купаниях, побегах в лодке к островам по нижнему течению реки, в прохладной тени ольхи и серебряных ив.

Как далеко это все теперь! Он только три дня был здесь на обучении, а ему казалось, что прошел уже месяц. Как он протянет еще десять дней, отделяющих его от разрешения выйти из этих стен? Может быть, погрузившись в чтение, потому что часы учебы длились бесконечно — одно-два занятия в течение дня, еще два дольше чем с пяти до семи вечера, и еще одно с без пятнадцати восемь до без пятнадцати девять.

Способности позволяли Пьеру быстро делать домашние задания, и затем его мысли уносились далеко, возвращались в Аржента, к родителям, к брату, которому повезло, что он все еще живет там и, может быть, даже никогда не уедет.

За три дня Пьер уже познакомился со всеми преподавателями. Больше всего ему пришелся по душе преподаватель французского, господин Марсийак, низкорослый жизнерадостный мужчина, а также преподаватель истории, господин Портефе, и эти двое, в отличие от остальных, больше думали о преподаваемых ими предметах, чем о дисциплине. На переменах, с половины первого до половины второго и с четырех до пяти часов, Пьер понял, что значит жестокость учеников выпускного класса, принуждавших учеников младших классов оставаться в коридорах школы, чтобы те не мешали их футбольным матчам, занимавшим весь двор, но самое главное — он встретил Даниеля, учившегося, как и он, во втором лицейском классе и приехавшего из Монтсо-на-Дордони, деревеньки, лежащей в нескольких километрах от Аржанта. Между мальчиками с первой секунды завязалась дружба, помогавшая обоим адаптироваться к новой жизни, позволявшая делиться знаниями и воспоминаниями, выручать друг друга в несчастье, поскольку насмешки сыпались часто, как на переменах, так и в столовой, и доставались от старших младшим ученикам, более слабым и занимающим их территорию.

Даниель был сыном крестьянина и, следовательно, получал стипендию. Раньше он учился в колледже в Болье до третьего класса и, как Пьер, стал учеником в Тюле до получения степени бакалавра, как велел закон, и затем желал поступить в университет, получить доступ к высшим знаниям, к другой жизни. Но как раз в тот вечер, когда надсмотрщики уже погасили огни, Пьер задумался, а не слишком ли дорого он платил за это. И его особенно беспокоило, что эта новая жизнь станет очень отличаться от прошлой, приносившей ему столько радости. Ах! Эти беззаботные годы в колледже Аржанта, эти уроки и эти домашние задания, сделанные на скорую руку, эта свобода лугов вдоль Дордони, эти каникулы в лесах плоскогорья! Как это все было далеко от него сегодня! Происходило ли это с ним на самом деле?

Пьер напрасно ждал сна — заснуть никак не удавалось. Он не был подготовлен к жизни в мире, так сильно замкнутом на самом себе, таком страшном. Его отец, Шарль, несколько раз говорил ему о пансионате, в котором учился сам, об Эглетоне, но никогда не рассказывал о первом годе обучения, во время которого приходилось от столького отказываться. Правда, Шарль попал туда в более раннем возрасте и до этого никогда не покидал Пюльубьера. У Пьера же все было по-другому — в свои пятнадцать лет он узнал в Аржанта намного больше, чем знал его отец в этом возрасте. Но все-таки они почувствовали в этот период одно и то же: лишение свободы, тяжесть новой жизни, открываемую в лицее, разлуку с семьей — имело ли это какое-либо отношение к смутным надеждам? В глубине души Пьер знал, что это было важно. Единственное, что оставалось делать — попытаться привыкнуть, приловчиться, правильно распределять время, и вскоре новая жизнь станет для него привычной, как он надеялся.

Было около одиннадцати часов, когда в спальне, освещенной только ночником, включенным в кабине наблюдающего, слева от Пьера раздался вдруг крик птицы, тут же подхваченный детьми на кровати в противоположном ряду. Остальные вторили ему эхом, пробежавшим от одной стены спальни до другой. Направленный надсмотрщиком из открывшейся двери луч света ослепил всех, и резко наступила тишина. Высокий темноволосый надзиратель с острым лицом большими шагами направился к месту, из которого раздались первые крики, то есть к Пьеру, и закричал:

— Вы, впятером, встать!

Послышались вялые протесты, но все названные мальчики поднялись, в том числе и Пьер.

— Станьте перед кроватями, руки за спину, ни на что не опираясь.

Мальчики подчинились, все с видом оскорбленных жертв, кроме Пьера, остававшегося очень спокойным, с лицом, сохранившим естественное выражение, едва тронутое недовольством.

— Вы останетесь стоять, пока тот, кто издал первый крик, не выдаст себя! — заорал надсмотрщик. — И если понадобится, будете стоять всю ночь!

Он повернулся в другой конец спальни и добавил с нотками ликования в голосе:

— С этого момента ваши товарищи могут наслаждаться светом. И, таким образом, завтра они будут иметь возможность выразить свою благодарность тому, кто устроил им эту бессонную ночь.

Послышались крики, протесты, но надзиратель и ухом не повел. Он вернулся в свою комнату, и в освещенной спальне вновь воцарилась тишина.

Пьер знал, кто поднял шум, но и мысли не имел выдавать его. И не потому, что боялся мести, но оттого, что считал, что виновный во всем признается через несколько минут упорства. Но ничего не происходило. Несмотря на крики о мести, раздающиеся со всех сторон, надзиратель, удалившийся в свою кабину, оставался невозмутим. Однако через полчаса он выключил лампу, которая была напротив пяти наказанных, но другую оставил включенной. Время от времени Пьер поворачивался к виновному — его кровать была соседней, — но ученик первого обычного класса продолжал молчать. Это весьма болезненное ожидание продолжалось. Протесты стихли, лежавшие ближе всех к наказанным детям ученики укрылись одеялами с головой. Пьеру очень хотелось спать. Он время от времени опирался на металлическую спинку кровати и думал, когда же все это закончится.

Через час надзиратель снова пришел, склонился над пятью наказанными и пригрозил:

— Поскольку вы не хотите образумиться, мы поиграем в другую игру: кто обопрется на кровать, лишится права выйти из лицея в следующее воскресенье.

И вместо того, чтобы вернуться в свою комнату, он стал прохаживаться туда-сюда перед мальчиками. Так прошло полчаса, и Пьер старался держаться прямо, иногда закрывая глаза и изо всех сил сражаясь со сном. Потеряв надежду и, несомненно, не менее уставший надсмотрщик постановил:

— Вы все не сможете выйти, если до воскресенья виновный сам о себе не заявит. Сегодня же можете возвращаться в постели.

Со всех кроватей послышались вздохи облегчения, и скоро свет погас. Несмотря на все нависшие над ним угрозы, Пьер сразу же погрузился в сон.

На следующее утро, как только он проснулся, ему вспомнились слова надсмотрщика, и сердце сжалось. Несмотря на утешительные слова Даниеля, боль не проходила весь день, к тому же на переменах приходилось выслушивать запугивания виновника и его друзей из старшего класса: если он заговорит, то пожалеет об этом.

Пьер и не собирался никого выдавать. Он просто был удручен их трусостью, этими приемами запугивания, исходящими одновременно от надсмотрщиков и от учащихся, и думал о воскресенье, которое должно было принести ему встречу с Аржента, с родителями. Они, как и он, наверняка ждали этого первого выхода из пансионата. Проходящий день показался Пьеру совершенно бесцветным, несмотря на солнечную осеннюю погоду. Он едва ли слушал преподавателей и с большим трудом доделал домашние задания.

— Не переживай, — говорил ему Даниель. — Все наладится.

Но Пьер его не слышал. Без пятнадцати девять, во время последней перемены перед сном, надсмотрщик задержал его в классе, когда другие ученики уже вышли. Он смотрел некоторое время на Пьера не моргая, затем теплым голосом, так сильно отличающимся от того, которым отдавал приказы, сказал:

— Я поздравляю вас. Вы очень храбры, хотя я уверен, что они вас неоднократно запугивали.

Немного помолчав, он добавил:

— Не переживайте. Я знаю, что это не могли быть вы. Новенькие никогда не делают ничего подобного через три дня после поступления в школу. Вы не будете наказаны.

Пьер опустил глаза.

— Нет, конечно, это не я, — сказал он.

И добавил:

— Спасибо, месье.

— Вы можете идти.

Пьер убежал, разыскал Даниеля в коридоре и, несмотря на подозрительные взгляды старшеклассников, почувствовал себя счастливым, освобожденным. Конечно же, этот мир был суров, мальчик убеждался в этом каждый миг, но в нем было место отваге и справедливости, если быть сильным. Это был урок, который он не сможет забыть никогда.

Эта осень принесла всевозможные неприятности на алжирские земли. Матье, ехавший в Алжир в компании Роже Бартеса, спрашивал себя, не достиг ли он предела, после которого уже нельзя ничего спасти — ни семью, ни себя самого. Он все же пытался удержать Роже, объяснить ему, что слепое насилие ничего не исправит, а наоборот, но не смог помешать шурину вступить в Организацию секретной армии, штабы которой распространились повсюду с прошлой зимы. Поскольку с тех пор все было уже ясно: референдумом января 1961 года де Голль оправдал свою политику самоопределения. Для арабов оставался только один выход — протест. Даже армия встала на их сторону: в апреле четыре генерала захватили власть в Алжире, арестовали делегатов французского правительства, высказывавших намерение распространить влияние французских сил на территориях, которые правительство не имело права покидать. Генералы Шалль, Зеллер, Салан и Жухо были арестованы. Поговаривали, что начались секретные переговоры между французским правительством и временным правительством Алжирской республики. В прошлом месяце де Голль едва избежал покушения в Нижнем Кламаре. В Алжире нападения все учащались, особенно в городах, и насчитывали уже сотни жертв.

— Мы победим, — говорил Роже. — Я уверен, что Париж пойдет на попятную.

Матье же после смерти сына больше ни во что не верил. А следовать за своим шурином в Алжир этим утром решил только для того, чтобы помочь ему, защитить как можно лучше, как о том просила Марианна, сильно переживавшая за брата. Они оставили Мартина охранять имение, в котором укрылась и Симона, жена Роже. Арабы и в самом деле собирались группами, чтобы защищаться от действий Национальной освободительной армии, желающей истребить как предателей алжирской идеи, так и колонизаторов. Алжир стал пороховой бочкой, в которой уже нельзя было выжить.

Они доехали до возвышенностей Мустафа-Сюперьор на рассвете. Проехав первую заставу, после того как машина Матье была подвергнута обыску, они увидели белый город и море в самом низу, колыхавшееся волнами в немеркнущей синеве лета. По дороге к госпиталю Матье еще раз предпринял попытку переубедить Роже действовать, как того требовала Организация секретной армии. Она все чаще набирала рекрутов из соседних городов, поскольку за алжирцами теперь велось наблюдение.


— Это же безумие. Бессмысленно заставлять невинных расплачиваться, — повторял Матье.

— Я уже говорил тебе, что мы больше не можем выбирать средства. Оставь меня и возвращайся в Матиджу. Я сам справлюсь.

— А если тебя арестуют?

— Не важно. Пусть лучше меня расстреляют, чем я уйду из этих мест. Они предали нас и должны теперь заплатить.

— Нас предали не те, кого ты собираешься подорвать своей бомбой.

— Они все здесь работают на Национальную освободительную армию.

— Но ты также убьешь арабов.

— Это же произойдет не в арабском квартале.

— Они убьют тебя раньше.

— Ни в коем случае. Я знаю Алжир как свои пять пальцев. За улицей Мишлет достаточно подняться по лестнице и добраться до рынка Рандон у подножия Касбаха.

— Ах вот куда ты идешь, — вздохнул Матье.

Поняв, что сболтнул лишнее, Роже не отвечал.

— Припаркуйся там, на набережной, возле адмиралтейства, — просто произнес он. — Мы уедем через Хуссеин-Деи и Биркхадем.

Матье нечего было больше сказать. Он спустился к кромке моря, остановился в тени пальмы, вновь попытался удержать Роже, но тот удалился, не сказав ни слова, к месту доставки своего смертоносного механизма. Матье повернулся к морю, и ноги его дрожали. Он искал тень и медленно, с трудом поплелся к скверику Брессон, где смог присесть на скамью и отдохнуть от одолевавшей его усталости. Матье почувствовал себя немного лучше, оглядел набережную и ниже справа — адмиралтейскую крепость, посмотрел на часовых — моряков в синей униформе, и маленькие парусники, легко покачивавшиеся на волнах. Накатил сильный запах смолы, винных бочек и прилива, и ему стало легче, он вспомнил забытые и потому бесценные ощущения.

Возле Матье в скверике прогуливался маленький ослик с красным седлом, на нем сидел ребенок и держал маму за руку. Здесь царил мир, все еще было спокойно. Синева моря сливалась с синевой неба в союз, который мог бы своим примером вдохновить людей. Но беда была рядом, невидимая, долго остававшаяся под землей: Матье вспоминал о сотой годовщине завоевания в 1930 году, в тот вечер он так же любовался морем с Касбаха, и о чувстве угрозы, которое пришло к нему в тот вечер, незадолго до убийства Батистини. Он вспомнил о пробежавшем тогда слухе: «Французы отмечают сотую годовщину, но второго столетия им не отмечать никогда». Уже тогда все было сказано. Матье знал уже долгое время, но все боялся признать, что однажды придется уехать. И этот день приближался. Покушения и бомбы не помогут. Сегодня значение имела только защита близких. Он не смог защитить Виктора, своего сына, но оставались еще Марианна и Мартин, Роже Бартес, его жена, несколько друзей. Отныне это было главнее всего.

Было, наверно, десять часов, когда в верхнем городе раздался взрыв, всколыхнув утреннюю тишь. Несмотря на большое расстояние, Матье услышал вдалеке крики, затем немного запоздавший звук взрыва, подхваченный сиренами, сигналами клаксона, шумом, спускающимся к морю и поднявшим в небо стаю белых птиц, которые взмыли ввысь и исчезли в глубине неба. Матье с удрученным видом поднялся и направился к машине. Он заметил танки, маневрирующие на пристанях, и уезжающие на восток, в сторону Пуссен-Дея, джипы. Он сел за руль своего автомобиля, подождал, думая о завалах, которые теперь придется преодолеть Роже, если он вернется. Но минуты шли, а его шурин все не появлялся. Матье завел мотор, стал так, чтобы легко было тронуться с места, капотом к морю.

Уже прошло четверть часа с момента взрыва бомбы, а Роже не появлялся. Матье все еще не трогался, когда заметил с правой стороны французских солдат, устанавливающих рогатки, чтобы строить первые заграждения. Подумать только: он, Матье, служил в этой армии, и еще с таким рвением, а сегодня эта же армия представляла для него угрозу! Мир и вправду сходит с ума.

Когда дверца открылась, Матье подпрыгнул от неожиданности. Не говоря ни слова, Роже сел возле него с угрюмым неузнаваемым лицом, весь в поту.

— Прямо на нашем пути на пристани выстроили ограду.

— Подожди немного, — сказал Роже.

Он вытер лицо, руки, пальцы, выбросил носовой платок в окно, глубоко вздохнул, а потом сказал:

— Поехали.

Матье поехал вдоль моря, повернул направо и остановился перед заграждением. К ним приблизились два французских солдата, с автоматами на ремнях, и попросили документы. Казалось, что Матье и Роже, да и сама машина, пахли порохом. Должно быть, это было ложное ощущение.

— Откуда вы прибыли? — спросил сержант.

— С рынка Мейсонньер, — ответил им Роже.

Офицер взглянул на пустые ящики на заднем сиденье машины и приказал:

— Выходите!

Роже вышел из машины, открыл багажник, в котором лежало еще несколько пустых ящиков, затем несколько минут постоял без движения перед офицером, внимательно осматривавшим его своими очень светлыми, почти белыми глазами. Роже не чувствовал страха. Эти проверки не имели никакого смысла. Арабы были не настолько глупы, чтобы перевозить бомбы в машинах. Бомбы собирались уже в самом городе, куда террористы сносили все необходимое пешком.

— Вы можете проезжать, — сказал сержант.

Роже вернулся в машину, и Матье отъехал, как только он захлопнул дверь.

— Поверни направо к Институту Пастера, — сказал Роже. — Не обязательно ехать к Хусейну. Сократим через Эль Маданью.

Так они объехали остальные посты, выехали на дорогу в Буфарик и вскоре, миновав холмы, повернули на большое плато. Тогда Матье повернулся к Роже и едва узнал его. Шурин выглядел так, будто его руки были в крови. Этим утром, видя Матиджу далеко внизу, в ясной зелени оранжерей и виноградников, Матье понял, что уедет отсюда навсегда. Он не поделился этой мыслью с Роже, но для себя уже решил, что этот бой был проигран и что мужчины, выбравшие тактику взрывания бомб, уносящих жизни детей и женщин, погибнут.


Вернувшись из Алжира, Робер, сын Эдмона и Одилии, решил заменить отца и обосноваться в Пюльубьере. Узнав об этом решении, Матильда успокоилась: больше не стоял вопрос о том, что Жаку однажды придется жить в имении Бартелеми. Он сможет продолжить учебу в колледже и наконец окончательно отречется от своего сумасбродного проекта посвятить жизнь работе на земле. Матильда была принципиальна: она бы ни за что не допустила, чтобы ее сын совершил подобную глупость.

Она не могла понять отношения Шарля, не высказывавшего неодобрения по поводу этого желания возвращения к земле: несомненно, это было вызвано любовью к родителям и уважением к их делу, их самоотверженному и упорному труду. Это различие во мнениях было причиной их первой настоящей размолвки, и с тех пор Матильда не выносила Пюльубьер, этот дом семьи Ребер, недавно купленный ими, в котором так хорошо было детям. Для нее подобная жизнь казалась жизнью со взглядом, обращенным в прошлое. Будущее было в другом, она точно знала: на равнинах, в городах, а не в этом плоскогорье, замкнутом в себе самом, несмотря на всю свою красоту. Матильда также радовалась тому, что Пьер был сейчас в Тюле и его ожидало блестящее будущее. Женщина очень рано обнаружила в своем старшем сыне незаурядные способности. Она мечтала о его будущих достижениях, недоступных ей самой прежде всего по причине ее женского положения. Место учителя было уже большим счастьем в этой плоскогорной местности, где традиции еще накладывали сильный отпечаток на обыденную жизнь.

К тому же даже в своей работе Матильда вынуждена была демонстрировать больше положительных качеств, больше проницательности, чем кто бы то ни было. Она не забыла ни одной трудности, подстерегавшей ее по приезде в Аржанта, когда родители учащихся, а также инспектор ставили под сомнение ее компетентность. Она решила тогда принять вызов, и не только ради себя самой, но также ради всех женщин вообще, чтобы однажды с них были сняты все запреты. Разве она не рисковала наравне с мужчинами во время движения Сопротивления? Разве не работала она наравне с ними, а иногда и больше, несмотря на необходимость воспитывать двух детей, тетради, нуждающиеся в проверке, глажку, болезни, постоянное внимание к каждому из ее учеников? Нет, Матильда ни о чем не жалела. Она отлично справлялась с обязанностями. Но она решила действовать активно, чтобы в один прекрасный день женщины могли питать те же надежды, что и мужчины, чтобы им ни в чем не отказывали.

Но в октябре 1961 года ее основной заботой было совсем не это — она уже две недели точно знала, что беременна. Матильда еще ничего не сказала Шарлю, проводила ночи в раздумьях, не веря в то, что казалось невероятным в сорок один год. Она иногда сердилась на мужа за его беззаботность, за его увлеченность политическими проектами, за его личные, никого не интересующие заботы, и думала, как он может воспринять неожиданную новость. Следовало ли ему так рано раскрывать ее секрет? Не должна ли она была действовать по собственному разумению, так, как она решила в ходе череды дней молчания: она не оставит ребенка. Она не могла себе этого позволить. Матильда больше не чувствовала в себе на это сил. Она знала, что новая беременность превратит ее в изношенную до срока женщину, предающуюся заботам деревенских тетушек, никогда не живущих для себя, но исключительно для мужей, детей, домашней работы. Ей казалось, что она не вынесет взглядов, намеков, насмешек, может быть, из уст тех, для кого любовь и удовольствие — преступление, навсегда остающееся грехом. Она будто слышала их голоса: школьная учительница, беременная в сорок один год: ну и пример! Тогда Матильда решила не допустить этого ни за что.

Ее честность и природная открытость побудили ее довериться наконец Шарлю. Матильда не сомневалась, что он поймет ее. Итак, она воспользовалась ранним утром в среду, когда Жак был с друзьями в пригороде, и пришла к мужу в класс, где тот проверял тетради. Шарль поднял голову и, взглянув на жену, понял, что что-то было не так. Он встал, подошел к ней, обнял за плечи и спросил:

— Что произошло?

Матильда вдруг засомневалась, боясь утратить свободу действий из-за необходимости в очередной раз оправдываться, но и это она уже успела обдумать.

— Я жду ребенка, — сказала она.

И тут же добавила, будто боясь, что потом не найдет сил выразить свою решимость:

— Я не буду его рожать.

Шарль распахнул глаза, переменился в лице, затем, чтобы не выдать своего смущения — как подумалось ей, — обнял ее.

— Ты уверена в этом? — прошептал он ей на ухо.

— Абсолютно уверена.

Матильда немного пожалела, что говорила таким равнодушным голосом с металлическим звоном, жесткость которого поразила их обоих. Шарль тихонько отстранился от нее, изобразил улыбку и сказал:

— Это может быть девочка.

— Нет, — сказала она, — ни мальчик ни девочка.

— Подожди, нельзя так говорить.

— Почему?

Он обеспокоенно пробормотал:

— Мы бы могли…

— Я бы не могла, — оборвала она его.

Он был поражен. Больше не глядя на жену, он отвел ее в квартиру, будто обсуждать это в школьном классе считал святотатством. Во всяком случае, ей так показалось, что привело ее только в большее оцепенение. Шарль усадил жену в кухне, лицом к себе, снова улыбнулся и мягко сказал:

— Не бойся, я буду рядом, и мы не настолько стары, чтобы отказываться от нежданного подарка.

— Я не хочу, — сказала она.

— Но почему?

— Потому что. Это касается только меня.

— Меня тоже немного касается, ты так не думаешь?

— Именно поэтому я и говорю с тобой. Но я могла принять решение и сама, и ты бы ничего не узнал.

Шарль глядел на нее, будто впервые видел.

— Но что ты такое говоришь? — пробормотал он.

— Ты же прекрасно слышал.

Он вздохнул, немного подумал и вновь заговорил:

— Ты привыкнешь, вот увидишь.

— Нет.

Шарль вновь задумался, сдвинул брови, нахмурил лоб и добавил:

— Этого нельзя делать.

— Почему?

— Потому что, потому что… ты знаешь почему.

— Нет, не понимаю.

— Потому что это нехорошо.

— Нехорошо для кого? И кто решает, хорошо это или нет?

Он пробормотал смущенно:

— Ты понимаешь, что я хочу сказать.

— Нет. Совсем не понимаю.

Матильда еще раз осознала, что в их воспитании — огромная разница. Она была воспитана в женских нерелигиозных школах, он же — сын крестьян, получивший образование в рамках определенной религии, как и все, кто жил в непосредственной близости от земли. Матильда не была верующей, но у ее мужа образование не совсем искоренило идеи, поведение, мораль, свойственные Алоизе и Франсуа, его родителям. Во всяком случае, не до конца искоренило. Матильда уже не раз в этом не без удивления убеждалась.

— И что ты будешь делать? — спросил Шарль тоном, который совершенно не пришелся ей по душе.

— Сделаю то, что понадобится.

Он вздохнул, пробормотал:

— Подумай еще.

— Я уже почти месяц думаю, каждый день и каждую ночь.

— Это может быть опасно.

— Это я тоже знаю.

Он поднял руку, хотел погладить ее по голове, но она отстранилась, изобразив подобие улыбки.

— Нет, — сказала Матильда. — Прошу тебя.

Он вышел, направился в класс, а к ней вновь вернулось ощущение одиночества, захлестывавшее ее уже в течение нескольких недель. Ей мог помочь только один человек — мать, которая однажды и сама столкнулась с подобной проблемой. Она должна была знать, к кому можно обратиться, что нужно сделать. Матильда решила поехать навестить ее, как только позволит случай, в воскресенье, например, потому что Пьер еще не вернется из Тюля. С этого момента ей казалось, что она уже справилась с самой большой сложностью, но она и понятия тогда не имела, сколько еще важных решений ей предстоит принять в жизни.


предыдущая глава | Унесенные войной | cледующая глава