Заставив звучать селиновский текст, прочитав все декларации веры писателя, мы открываем Селина — стилиста на краю этой ночи рассказов и исторических распрей. Я не человек с идеями. Я — человек со стилем. Стиль, дама, весь мир перед ним останавливается, никто туда не заходит, в эту штуку. Потому что это очень тяжёлая работа. Я вам это говорил, она — в том, чтобы брать фразы, снимая их со своих крюков.[239] На краю или в начале? Метафизика, без сомнения, вопрос занимает Селина и, точнее, по поводу его противостояния с языком. Так как его «работа» — это битва с родным языком, если не полная ненависти, то уж, во всяком случае, всегда зачарованная и любовная. Из глубины к звуку
Ах, там мы будем счастливы вместе! Тысячи тысяч там! Вместе говорящих по-французски! Радость! Радость! Радость! как мы будем обниматься! Порок, мне принадлежащий, я сознаюсь в нём одном: говорение по-французски! Палачу, заговорившему со мной по-французски, я ему почти всё прощу… как я ненавижу иностранные языки! Сколько невероятной тарабарщины существует! Какое надувательство![241]
Французский — это королевский язык! Сколько пропащей тарабарщины вокруг![242]
Я ненавижу английский… Несмотря на всё то, что Франция мне сделала, я не могу оторваться от французского языка. Он меня держит. Я не могу от него освободиться?[243]
Это любовное сцепление подталкивает пишущего к спуску, представляемому им не как дополнение или творчество, но просто как воссоздание: речь идёт о придании глубины — поверхности, эмоциональной идентичности — означающим явлений, опыта нервов и биологии — социальному контракту и коммуникации.
По правде сказать, я ничего не создаю — я очищаю что-то вроде спрятанной медали, статую, закопанную в землю — […] Всё уже описано вне человека в воздухе.[244]
Прочитаем это определение стиля также как культ глубины, как воскрешение эмоциональной, материнской бездны в самом языке: «В моём эмоциональном метро! Я ничего не оставляю на поверхности».[245] Или, например, в более натуралистической манере:
Не только просто в его ухе!.. Нет!.. внутри его нервов! Во всей его нервной системе! В его собственной голове.[246]
То, что доведённое до пароксизма, приобретает акцент расизма наоборот:
Политики, разговоры, глупости!., только одна правда: биологическая!.. через полвека, может быть, раньше, Франция будет жёлтой, чёрной по краям…[247]
Помутнение разума, охватившее Селина, в котором он обязуется вытащить эмоцию изнутри, это и есть, в его глазах, основная правда письма. Это помутнение рассудка и ведёт его до конца к своего рода вызову отвращению: только так он может, называя его, в одно и то же время дать ему существование и преодолеть его. «Вульгарность», «сексуальность» — только ступеньки на пути к этому последнему разоблачению обозначаемого; эти темы мало значат в его границах:
Ни вульгарности, ни сексуальности нечего делать в этой истории — это только аксессуары.[248]
Замысел в том, чтобы
ресенсибилизировать язык, чтобы он больше трепетал, а не рассуждал — ТАКОВА МОЯ ЦЕЛЬ…[249]
Хотя эти поиски эмоциональной глубины формулируются в терминах субстанционального погружения в «самую внутренность вещей», Селин — первый, кто понял, что только мелодия воссоздаёт, и даже удерживает, эту спрятанную интимность. Культ эмоции перетекает таким образом в прославление звука:
Это не идёт без впечатывания в мысль некоего мелодического, мелодичного круга, железная дорога… небольшой круг гармонии.[250]
Я знаю музыку из глубины вещей — Если бы это было нужно, я бы заставил аллигаторов танцевать под дудку Пана.[251]
…так, будто однажды написано! […] КАЖЕТСЯ читателю, что ему говорят в ухо.[252]
В точности в месте преображения эмоции в звук, на этом шарнире между телом и языком, в складке-катастрофе между обоими, возникает тогда «моя великая соперница, музыка»:
Это я органы Вселенной […] Я изобрёл Оперу потопа… Дверь ада в ухе. Это маленький атом пустоты.[253]
Но в реальности, именно на поверхности пустоты проистекает, в последней инстанции, это скольжение эмоции к музыке и танцу. В конце, на краю путешествия, таким образом полностью выявляется путь мутации языка в стиль под воздействием необъяснимого толчка, который, вначале страстный, ритмизируется перед тем, как опустеть:
Я себя хорошо ощущаю только в присутствии ничего, пустоты.[254]