home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Кашмира


Клоун Шалимар

«Где же справедливость?!» — хором причитали беззубые старухи-вдовы из Хорватии, из Грузии и Узбекистана, ритмично раскачиваясь в черных своих одеяниях. Хором руководила Ольга-Волга. Она покачивала бедрами, и ее тучное белое тело ворочалось, словно огромная очищенная картофелина. «Нет никакой справедливости! — голосили старухи. — Если умер муж, если бросили дети, если убили отца, то тебе остается лишь одно — отмщение».


Клоун Шалимар

Чтобы увидеть перед собою эту картину, Индии Офалс через какое-то время не нужно было погружаться в сон; стоило ей прикрыть глаза, пока она сидела на деревянном стуле в своей маленькой прихожей в ожидании непонятно чего, картинка возникала сама собою. Теперь, встречая в коридоре старух, она тут же представляла их в черных монашеских одеяниях, а когда сталкивалась с Ольгой Семеновной, то видела ее голой, что способствовало установлению между ними некой близости. Бывшая астраханская прорицательница приняла осиротевшую Индию под свое крыло и взяла на себя роль новоиспеченной мамаши. Пока Индия сидела, неподвижно глядя в пространство, та убирала ее комнаты, готовила для нее густое варево с мясом, клецками и картофелем или картофельную похлебку, а когда времени на стряпню не хватало, делала горячие бутерброды или подогревала замороженные овощи. Картофель ей служил и для других, колдовских целей. Ольгу возмущало, что поиски убийцы Шалимара до сих пор не дали результатов.

— Нашим полицейским не то что убийцу, им, извини, насморка не поймать на сибирском морозе, — презрительно говорила она. — Ну погоди, с помощью картофельной магии мы ухватим за задницу эту сволоту.

В глубине души Индия смутно догадывалась о том, что подобная участливость Ольги Семеновны не что иное, как попытка заполнить пустоту, образовавшуюся в сердце после исчезновения из ее жизни двух дочерей-близняшек, которые, пренебрегая моральными принципами матери, стали сначала фотомоделями для порножурналов, а потом разработали свой собственный номер: роскошные сестры-блондиночки имитировали акт любви. Что с ними сталось — неизвестно. Может, процветали в каком-нибудь второсортном заведении или, хуже того, оказались в одном из гибельных кругов ада с обезображенными порочным пристрастием носами, с изуродованными дешевыми подтяжками лицами и грудями, ограбленные своими мужьями-сутенерами, которые скрылись, унося с собой их жалкие сбережения. Дочери ее просто исчезли — возможно, стыдясь самих себя и боясь встречи с матерью. Она не переставала проклинать их, хотя, может быть, припав к ее необъятной груди, они нашли бы в себе силы начать другую жизнь или хотя бы обрести себя вновь.

Многие жильцы поторопились съехать, а некоторые из тех, что остались, предлагали самой Индии сменить место проживания, намекая, что своим присутствием она подвергает опасности и их тоже. Ольга реагировала на подобные разговоры с яростью матери, защищающей свое дитя.

— Пусть только попробуют сказать такое, второй раз им говорить не придется — я сама выкину их за дверь! — сверкая глазами, говорила она Индии.

На дверях дома висело большое объявление о свободных квартирах, но народ не торопился: чтобы смылись следы крови, требуется время. Арест или, как предпочел это назвать адвокат, добровольная явка с повинной господина Каддафи Анданга только добавил страху жильцам, и без того уже напуганным происшедшим убийством или, как писали об этом газеты, «казнью» на пороге их дома. Слова «спящий агент» звучали устрашающе.

— А я-то все время считала, что он ждет возвращения жены, — поражаясь своей недальновидности, говорила Ольга Семеновна Индии. Они сидели в полутемной комнате Ольги-Волги, стены которой пестрели открытками с изображениями икон Андрея Рублева и плакатами туристических агентств с видами Каспийского моря. Ольга поила Индию крепким черным чаем, и не из чашек, а из стеклянных стаканов, вставленных в узорные металлические подстаканники. — А вышло, что он самый что ни на есть злодей, несмотря на свои атласные пижамы. Видали? Спал прямо как Рип Ван Винкль[36], а потом оказался на стороне злых сил. — И из груди Ольги исторгнулся мощный, словно каспийский прибой, вздох.

Когда щуплого господина Каддафи Анданга выводили в наручниках из дома в плотном кольце весьма недружелюбно настроенных верзил-полицейских на озаряемую мигалками машин и вспышками журналистских камер улицу и воздух содрогался от разносившихся через мегафон приказов «всем немедленно укрыться в помещениях», Индия осталась стоять на балконе, обхватив руками плечи. Она стояла, не обращая внимания на нацелившиеся на нее снизу дула фотокамер, и наблюдала за операцией задержания: за белыми фургонами прессы с телевизионными тарелками наверху, за снайперами на крыше дома напротив, за репортерами уголовной хроники, торопливо набиравшими текст, за щелкавшими ее фотографами.

И только оттого, что была немного не в себе — она словно плыла над происходившим и соображала с трудом, — она расслышала в этом гаме то, что, резко обернувшись и глядя прямо на нее, успел выкрикнуть господин Каддафи Анданг, прежде чем полицейский набросил ему на голову капюшон: «Мисс Индия, я его не впустил! Мисс Индия, он хотел, чтобы я его впустил, но я не впустил!»

Тогда она поняла, что господин Каддафи Анданг действительно мог добровольно отдать себя в руки правосудия отчасти из-за нее. Вероятно, здесь сыграло роль то, что в прачечной он рассказывал о своем родном крае, а она слушала его с участием, — потому ему и не хотелось запятнать руки ее кровью. Но скорее всего за долгое время он просто превратился в обычного седовласого господина, которого бросила жена, в неудачника, питавшего слабость к красивой одежде. Может, тогда, много лет назад, он и согласился стать «спящим» агентом, однако, вероятно, тешил себя надеждой, что его никогда не «разбудят», и теперь ему больше всего хотелось навсегда покончить с состоянием «спячки», потому что ему тоже стало страшно.

После этого она и вправду подумала о том, что ей самой грозит опасность, о чем твердили полицейские, и, возможно, ей действительно стоит переселиться, несмотря на упрямое желание остаться, назло соседям. Полицейские настаивали на том, чтобы она уехала хотя бы на несколько недель — «к друзьям или родственникам»; говорили, что в такое трудное для нее время ей необходима поддержка. Ее известили, что она является единственной наследницей, что абсолютно все теперь переходит к ней — начиная с особняка на Малхолланд-драйв, нашпигованного снизу доверху новейшими системами безопасности, обслуживала которые лучшая охранная фирма города. Все коды уже заменены, порядок дежурств пересмотрен, новые номера личных телефонов появятся сразу после ее вселения, так что сведения о внутреннем распорядке и размещении камер слежения Шалимару больше не помогут. И все же она чувствовала себя не готовой поселиться там, не готовой жить в поднебесье, не готовой влезать в большие, не по размеру туфли отца, спать на его постели, сортировать бумаги в его кабинете, отделанном деревом; не готовой к тому, чтобы снова вдохнуть запах отцовского одеколона и приобщиться к секретам в его запертом сейфе. Она осталась где была и вдруг подумала, что если бы киллер сейчас явился, чтобы завершить свое дело, то она приняла бы это абсолютно спокойно: пусть себе приходит, — быть может, она даже сама откроет ему дверь.


Клоун Шалимар

«Мир не исчезает, он безжалостно продолжает существовать, — доносился до нее вдовий хор из коридоров. — В момент несчастья ты недоумеваешь, как это возможно. Когда умирает твой муж, тебе кажется, что планета прекратит свое вращение и тебя унесет в пустоту, ты ждешь, что все вокруг смолкнет из уважения к твоей потере, но движение транспорта не прекращается, ему все равно, чего жаждет твое сердце, и новая реклама продолжает появляться — жизнь идет своим чередом. Вот еще одна женщина ростом с дом с бутылкой золотистого пива: а в миле от нее — новое заведение, где девицы пляшут на стойке бара под похотливый вой еще совсем зеленых мальчишек. Похоть не умирает, детка, она продолжает жить, и власть продолжает жить: сделки заключаются и скрепляются рукопожатием, а потом начинается выкручивание рук, и по-прежнему есть победившие и проигравшие; и собак продолжают выгуливать, детка, выгуливать мимо места преступления, каждое утро, — собакам ведь все равно; и каждую пятницу по телику показывают новый «ужастик», и в реальной жизни ужасы тоже происходят, как всегда, их можно видеть по телику ежедневно. Вот, давеча показали: необъяснимое жертвоприношение коз, совершенное среди ночи в «Голливудской чаше», — утром обнаружено около сорока окровавленных каркасов животных и море начавшей подсыхать крови. Безумие продолжается, и черная магия не умирает, и тьме нет конца. Всюду распродажи, одежду продолжают покупать безостановочно: граждане по-прежнему испытывают нужду в пище и удовлетворение от насыщения ею. Ах, какая вкусная эта новая пицца — надо срочно купить! И услужливые руки вам по-прежнему припаркуют машину, и звезды отправляются оттянуться на полную катушку. У женщины умер отец — ей одной его и оплакивать. Для мира его смерть уже успела стать вчерашней новостью.


Она не помнила, как долго просидела на стуле с высокой прямой спинкой у себя в прихожей после смерти отца. Час? Или, может, год? Она сидела, глядя прямо перед собой, а в это время собравшиеся в коридорах и вокруг бассейна старухи азартно сплетничали, и возле дома на тротуаре толпились те самые «гайчики», на которых беззлобно жаловалась Индии Ольга Семеновна. Они тоже смаковали подробности убийства. Тут были они все: крысята-тренеры из гимнастических залов, девица-гаенка из ближайшей парикмахерской, испанцы, занятые на стройке, которой не было конца, «король мороженого», будивший каждое утро всю улицу шумом фургона и звяканьем колокольцев (это был то ли предрассветный механический хор, то ли национальный гимн его королевства). Молодой парень (не гайчик, а вполне нормальный), который хотел на ней жениться, перелез на ее балкон и барабанил в дверь, но она его в упор не видела, она даже имя его позабыла, и вообще-то — почему он себе позволяет барабанить в дверь, что ему от нее надо? Кричит: «Давай открывай!» Отвратительно! Нашел когда думать о сексе!

Где же она, справедливость?! Где правосудие? Разве не пора ему восторжествовать? Где силы правосудия, где Лига Справедливости? Почему супергерои Лиги не ринутся с небес и не призовут к ответу убийцу ее отца?! Только ей не нужны эти чистюли, эти киношные праведники в идиотских прикидах! Ей нужны супергерои тьмы, жесткие и жестокие, которые не просто передадут преступника властям, но сами разделаются с ним, пристрелят его как пса или разорвут его в клочья словно псы, и пусть они лишат его жизни медленно, чтобы он мучился! Ей нужны ангелы мести, ангелы смерти и ада. Кровь за кровь! Она желала напустить на убийцу воющих фурий — пусть они сделают свое дело, и мятежная душа ее отца обретет покой! Она не знала, чего хотеть, но черные мысли о смерти не отпускали ее ни на миг.


Нам пока что не совсем ясны его мотивы, мисс Офалс. На данный момент мы склонны считать, что тут замешана политика. Ваш отец работал на благо страны во многих горячих точках, ради интересов Америки ему приходилось курсировать в довольно мутных водах, это уж точно, а убийца, вне всякого сомнения, профессионал. Прежде у таких, как он, все-таки был своеобразный кодекс чести: они не вели войну против женщин и детей, они убивали по заказу — это да, но только мужчин. Но времена меняются к худшему, и многие из профессиональных убийц уже перестали соблюдать этот кодекс, а в данном случае для нас многое еще остается неясным, нужна еще кое-какая дополнительная информация. Мы должны подумать и о вашей безопасности, мы уважаем ваши чувства, мэм, но нам важно, чтобы вы перебрались туда, где эту безопасность можно будет гарантировать.


Серьезные мужчины предлагали ей в сухой, официальной манере поддержку, а некоторые, да что там — все, втайне были готовы оказать ей поддержку более неформального плана. Все они — и муниципальная полиция, и офицеры отдела по борьбе с терроризмом, о существовании которого она до сих пор не подозревала, искали ответы на вопросы и донельзя раздражали ее настойчивой фразой: «Вы должны подумать о безопасности соседей по дому». Они приняли сторону перепутанных жильцов. Это было нечестно. Она ни в чем не чувствовала себя виноватой и никому ничего не была должна. Это, господа, просто неприлично. Она представила этих офицеров в виде полуобнаженных танцоров в склизких лосинах, в фуражках, с полицейскими жетонами на чехольчиках, прикрывающих стыдное место; они кружили вокруг нее, они ласкали ее, не касаясь тела руками, они гладили ее окаменелые щеки холодными, длинными дулами револьверов. Она представила их скользящими вокруг нее во фраках и белых галстуках, в мягких бальных туфлях; представила их танцорами-эксцентриками в цилиндрах и с тросточками, отбивающими чечетку; представила, как они перебрасывают ее от одного к другому, словно репетируя новый, коллективный вариант знаменитого номера Джинджер и Фреда из одноименного фильма. Представила их в виде еще одного хора, стоящего позади сплетниц в сутанах. Воображение рисовало ей одну картину за другой, и она никак не могла остановиться. Похоже, она малость слетела с катушек.

Когда прошла неделя (или много больше?), она взяла свой любимый, отливающий золотом лук, отправилась в Элизиан-парк и начала упражняться там в прицельной стрельбе, час за часом направляя в мишень град стрел. Затем уселась в «делорен» — последнюю, фантасмагорическую машину, подаренную отцом, — и на неделю укатила на ранчо Зальцмана. Внесла плату, перебинтовала запястья и сразу стала тренироваться с Джимми Фишем в боксерском зале. Остальные боксеры посматривали на нее с почтительным уважением, с каким обычно взирают на трагических персонажей, смотрели чуть ли не с религиозным обожанием — так глядят на особ, чьи лица появляются на страницах глянцевых журналов или мелькают на экранах телевизоров. Наверное, так жители Микен смотрели на свою убитую горем правительницу, когда Агамемнон принес в жертву богам ее дочь Ифигению, чтобы вызвать попутный ветер, который помог бы его кораблям поскорее добраться до Трои. И она, подобно Клитемнестре, ощущала себя холодной, сильной, терпеливой, способной на всё. Вернувшись в город, она возобновила уроки ближнего боя с Вин Чаном, удивив его точностью и яростью своих ударов (в обороне она была еще слабовата). Засыпала она лишь тогда, когда физически была вымотана до предела, а во сне ее посещали голосящие хоры. Испытанное в юности снова напомнило о себе. В поисках приключений она стала бродить ночами по городским улицам, пару раз занималась жестким сексом со случайными мужчинами и возвращалась домой с засохшей под ногтями кровью, после чего принимала душ и снова отправлялась в Элизиан-парк, на Санта-Монику или к Зальцману. Стрелы ее исправно поражали мишень; при стрельбе из пистолета кучность стала выше. Своему тренеру по боксу она велела снять «лапы», надеть перчатки и бить, не смягчая ударов. Бокс перестал быть спортивным развлечением: она готовилась всерьез.

Индия давно работала над документальным фильмом о Лос-Анджелесе под условным названием «Камино Реал», и канал «Дискавери» готов был дать ему зеленый свет. Идея заключалась в том, чтобы отразить жизнь современного города с момента его основания, начиная с первой экспедиции европейцев по освоению новых территорий от Сан-Диего до Сан-Франциско под командованием капитанов Гаспара де Портолы и Фернандо де Ривейра Мокады; хронологом этой экспедиции был тот самый францисканский монах Хуан Креспи, который в память о слезах матери святого Августина дал имя Санта-Моника чистому источнику в том самом месте, где теперь располагался Лос-Анджелес, и к тому же придумал название для самого поселения. Исторический аспект как таковой служил для нее лишь отправной точкой изысканий: миссии (в количестве двадцати одной), основанные братьями-францисканцами на всем пути следования, не волновали ее воображения. Основное внимание ей хотелось уделить современности. Превращение бывших пастухов-баррио в бандитские сообщества, судьбы и занятия семейств, поселившихся в трейлерах на обочинах дорог, наводнившие город иммигранты, вызвавшие бешеный скачок цен на недвижимость: вырастающие как грибы после дождя миленькие городки в пожароопасных капканах узких каньонов, где селились всё прибывающие и прибывающие семьи среднего достатка, и куда менее привлекательные кварталы в черте расползшегося города, заполняемые корейцами, индийцами и прочими нелегалами всех мастей, — вот что должно было стать содержанием ее фильма. Она хотела исследовать грязный подбрюшник города-рая; в музыке небес ее интересовали фальшивые аккорды, утратившие свое сияние нимбы, блаженное беспамятство наркотиков, избыточность человеческого потребления, правда как она есть. Когда погиб отец, она бросила работу над фильмом; сидела на стульчике, стреляла из лука и пистолета, боксировала, трахалась с кем ни попадя, возвращалась к себе, принимала душ, и все это время ее неотступно преследовала одна и та же мысль: где же ангелы? Где они были в тот час, когда отец так в них нуждался? Ответ напрашивался сам собою: их нет. Нет никаких ангелов, нет небесных белокрылых покровителей, оберегающих от зла свой город. Когда нужно было спасать отца, некому было это сделать, их не оказалось на месте.

Они ведь сплошь итальянцы, ангелы-то, они и в глаза не видели этого города. Они находились где-то в другом, сотрясаемом подземными толчками регионе. Впервые они были изображены живописцем вместе с Девой Марией на стене небольшой церковки Святого Франциска в Ла-Порзинколе (на испанском Порсьюнкула), что означает «малый клочок земли». В среду 2 августа 1769 года экспедиция Портолы достигла окрестностей теперешнего Элизиан-парка и расположилась лагерем на холме Буэна-Виста, после чего Хуан Креспи, пораженный красотою расстилавшейся внизу речной долины, назвал реку в честь святого, память о котором он нес с собою, словно крест. Ему было всего сорок восемь, червь смертельной болезни уже тогда подтачивал его силы. Однако всякий раз, когда червь давал знать о себе, он призывал на помощь ангелов Ла-Порзинколы, и гнетущее чувство близкой смерти исчезало: ангелы напоминали ему о райском блаженстве и вечной жизни. В их честь и в честь Пресвятой Девы он и назвал увиденную новую реку рекой ангелов, а двенадцать лет спустя, когда на этом месте возникло поселение, на него перешло полное имя реки: Эль Пуэбло де Нуестра Сеньора ла Рейна де лос Анджелес де Порсьюнкула — город Пресвятой Богоматери, царицы ангелов церкви «Малый клочок земли». Однако нынче Город ангелов занимал огромный кусок земли и нуждался в куда более могучих покровителях, чем те, которые ему были приданы; ему требовалась команда ангелов высшего пилотажа, хорошо знакомых с насилием и беспорядками, присущими мегаполисам, крутых ангелов, умеющих бить в кость, а не мелкотравчатые, слабосильные и женоподобные, парящие в небесах рядом с птичками и сюсюкающие про мир и любовь ассизские сосунки.

Посла Максимилиана Офалса оплакивало все мировое сообщество. Правительство Франции прислало официальное соболезнование в связи с кончиной одного из последних героев Сопротивления, а французская печать снова в красках пересказала историю его полета на «Гонщике». Ослабленное внутрипартийными распрями, едва держащееся на плаву высшее руководство Индии в данном случае было единодушно: Макса превозносили как истинного друга страны, отдавшего все свои силы налаживанию индо-пакистанских отношений; о скандале же, которым завершилось его краткое пребывание на посту американского посла в Индии, почти не упоминали. Соболезнования поступили и от Белого дома, и от Агентства национальной безопасности. Словно Человек-невидимка, Макс после смерти снова сделался опознаваемым визуально, во всех деталях: из длинных некрологов, прочувствованных панегириков возникла красочная панорама преданного служения стране на последнем этапе его карьеры — в глубинах невидимого мира в качестве главного духа: на Ближнем Востоке, в районе Гибралтара, в Центральной Америке, Африке и Афганистане. Спустя три года после его позорной отставки было решено отпустить ему грехи. Сочли, что Макс искупил их сполна тем, что был временно отстранен от дел, и предложили ему новое назначение — пост главы отдела по борьбе с терроризмом. В Белом доме менялись хозяева, но Макс бессменно оставался на этом посту в течение многих лет. Статус у него был ничуть не ниже прежнего, посольского, однако имя его не афишировалось. Для человека, занимающего подобную должность, публичность была противопоказана, его передвижения не должны были стать достоянием прессы; он скользил по миру как тень, и его влияние проявлялось опосредованно, через действия других. Индия Офалс полагала, что в последние годы стала ближе к отцу, но теперь ей вдруг открылось, что существовал еще и другой Макс, про которого она не знала ничего, — оккультный служитель международных интересов Америки. «Ваш отец трудился на благо страны во многих горячих точках, ему приходилось курсировать в довольно мутных водах». Это могло, да нет, что там могло — просто должно было означать лишь одно: на невидимых миру руках невидимого миру Макса наверняка осталось какое-то количество невидимой и вполне видимой крови.

Тогда что же такое справедливость? Может, горюя по зарезанному отцу, она оплакивала (на самом деле она не заплакала ни разу) человека виновного? А убивший его Шалимар на самом деле служил орудием справедливого возмездия, исполнившим приговор некоего высшего суда в наказание за неведомые миру, нигде не зафиксированные преступления? Если следовать принципам «кровь за кровь» и «око за око», то ведь неизвестно, сколько тех самых очей закрылось из-за косвенных или прямых действий Макса, — пара, сотня, тысяча или сотни тысяч? Как знать, сколько охотничьих трофеев украшает, словно оленьи головы, потайные стены его прошлого?

Грань между праведным и неправедным стала зыбкой, слова теряли свои устойчивые смыслы. У нее возникло ощущение, будто ее Макса убили снова: на этот раз его убили хвалебные голоса. Тот, кого она знала, исчез, и на его месте возник другой, абсолютно чужой Макс-клон. Он передвигался по горящей, опустошенной земле — поставщик оружия, изготовитель диктаторов-марионеток, вдохновитель террористов. Он торговал будущим — единственной валютой, более прочной, чем доллар. Манипулятор и благодетель, филантроп и диктатор, творец и разрушитель, он спекулировал по-крупному на самом мощном и наименее контролируемом из всех валютных рынков, он продавал будущее наиболее перспективным покупателям. Фальшивой, похожей на оскал смерти улыбкой Власти он улыбался всем жадным до будущего оголтелым ордам планеты: врачам-убийцам, фанатичным борцам за «святое дело», воинствующим отцам церкви, финансистам, миллиардерам, безумным диктаторам, генералам, продажным политикам и бандитам. Он был поставщиком самого опасного наркотика-галлюциногена — будущего для избранных клиентов, готовых пресмыкаться за это будущее перед страной, которая им торговала. Макс-невидимка, Макс-робот, воплощение аморальной мощи приютившей его страны.

Ее телефоны звонили не переставая, но она не отвечала на звонки. Ее домофон надрывался, но она никого не впускала. Ее друзья тревожились, они оставляли полные сочувствия голосовые сообщения, они толпились под балконом: «Перестань, Индия, ты всех нас пугаешь!» — кричали снизу, но она держала глухую оборону, в чем ей помогали Ольга-Волга и пара полицейских, сменявшихся каждые два часа. «Никого не пускать», — распорядилась она, и эта ее инструкция выполнялась неукоснительно. Ее лучшая подруга, темпераментная и жесткая итальянка, занимавшая высокий административный пост, тоже прислала ей сообщение, выразив всеобщее настроение: «Послушай, солнце мое, мы понимаем твое горе, — у тебя умер отец, это печально, это просто ужасно, нечего и говорить, а о нас ты подумала? Мы все умираем от беспокойства за тебя. Надеюсь, ты не хочешь, чтобы на твоей совести оказалось еще несколько летальных исходов». Но даже самые близкие ее друзья стали казаться ей невзаправдашними. Никто не имел к ней доступа — ни приятель-продюсер, в свои сорок восемь только что благополучно переживший инфаркт и теперь горячо агитировавший всех коллег за шунтирование; ни ее личная тренерша (в настоящее время в браке не состоящая), чьи яйцеклетки помогли появиться на свет четырем младенцам (при этом своих детей она так и не завела); ни даже ее друг (а в прошлом любовник), музыкальный менеджер (название его коллектива менялось чуть ли не каждый день, но едва он успевал заключить контракт, как группа сразу переворачивалась кверху брюхом, так что его стали чураться, как нечистой силы); ни даже близкая приятельница, порвавшая с мужем из-за его храпа: ни ее хороший знакомый, бросивший жену и избравший спутником жизни своего тезку; ни приятель-грек, потерявший почти все свои деньги на сделках через Интернет; ни все прочие друзья, никогда не разорявшиеся, потому что никогда не имели за душой ни гроша, а также ее кинооператор, ее звукорежиссер, ее бухгалтер, ее врач. Ни с кем она сейчас не могла общаться, кроме себя самой. Исключение составляли лишь ее мертвый отец и его убийца, а еще ее инструктор по боксу Джимми Фиш, да и то лишь тогда, когда она встречалась с ним один на один на ринге.

Фиш, немолодой крепыш-итальянец с плоским носом, иссиня-черными волосами и мощными бедрами, был все еще по-своему красив. Он дрался не в полную силу, хотя это отнюдь не означало, что его удары не были болезненными. В первый раз, когда он нанес ей удар в живот, чтобы не бить в грудь, она была потрясена, даже чуть испугана, но сохранила хладнокровие и через несколько мгновений нанесла ему два коротких удара в подбородок, с удовлетворением заметив, как в глазах его сверкнула с трудом сдерживаемая ярость. Он предложил сделать перерыв. Оба они тяжело дышали.

— Послушайте, — сказал Джимми, — вы привлекательная женщина, и не думаю, что вас устроило бы, если бы ваша внешность непоправимо пострадала.

Индия передернула плечами:

— По-моему, сейчас досталось вам, а не мне.

Фиш укоризненно покачал головой и заговорил с ней медленно, назидательным тоном, каким говорят с ребенком:

— Вы кое-чего не учли. Я был одним из лучших в полутяжелом весе, заметьте — одним из лучших. Я дрался на ринге с такими людьми, против которых вас бы не только на ринг не выпустили, но даже карточку с номером раунда держать не доверили. Думаете, вы можете меня одолеть? Я профессиональный боксер, дорогая моя. Понимаете, что это значит? По сравнению со мной вы просто шофер-любитель. Не заставляйте меня бить вас по-настоящему. И тренируйтесь себе в полное удовольствие, поддерживайте тело в тонусе, берегите его, оно у вас, можно сказать, национальное достояние. Работайте с тем, что дал вам Господь, и перестаньте мечтать о несбыточном. Думаете, я тут с вами бьюсь всерьез? Глубоко ошибаетесь, детка. Меня вам не побить никогда. Только попробуйте — я из вас тут же дух вышибу. А теперь послушайте меня внимательно. Это профессия серьезная, и вы в ней человек сторонний. Вы — Кей Корлеоне[37]. Не побить вам меня.

Их перчатки на долю секунды соприкоснулись, она встала в стойку, подпрыгивая и разминаясь.

— Мне нечего вам ответить, — отозвалась она. — Я сюда хожу не для бесед.


Клоун Шалимар

Ее отец был убит мужем ее матери. Этот существенный, многое объясняющий, поразительный факт всплыл в ходе расследования, и преступление, поначалу выглядевшее как политическое, приобрело совсем другой, частный характер — в той мере, в какой понятие частной жизни еще имело право на жизнь. Убийца, вне всякого сомнения, был профессионалом, однако с этого момента аспект возможной связи убийства с политическими интересами Америки в Южной Азии и с возможной реакцией на это в лабиринтах параноидального мира муджей и джихади, как и связь его с прочими геополитическими извивами, отошли на второй план, и было сочтено, что с большой долей вероятности этот аспект может быть вообще исключен в качестве мотива. Картина значительно упростилась и свелась к привычному сюжету: обманутый, ныне отомстивший супруг и подлый, ныне почти обезглавленный соблазнитель, сошедшиеся в прощальном, смертельном объятии. Мотив, следовательно, был лишен всякой оригинальности, он напрашивался сам собой и укладывался в давно известную формулировку: «Шерше ля фам». Индии сообщили настоящее имя убийцы, и оно показалось ей гораздо более похожим на вымышленное, чем то, которое он себе придумал. Были получены данные и о девичьем имени ее матери, правда Индии оно уже было известно, она обнаружила его в микрофильме подшивки «Индиан экспресс» в Библиотеке Британского музея. Имени этого она никогда не слышала ни из уст отца, ни от женщины, у которой прожила полжизни, — не слышала ни разу за свои без малого четверть века. Макс упомянул ее мать лишь однажды, да и то назвав ее именем легендарной красавицы, роль которой она исполняла, — Анаркали, и Индия, наблюдавшая в тот момент за отцом так, как умеют наблюдать только дети, заметила на его лице выражение, которое, как ей стало ясно позже, появлялось всегда при воспоминании о ее матери: неприкрытое вожделение, смешанное с чувством стыда, тоски и чего-то темного, — было ли это предчувствие собственной смерти или предчувствие того, чем закончится история именно этой Анаркали? Что касается женщины, которая не была ей матерью, той, у которой она жила ребенком, то в редких случаях, когда Индии удавалось разговорить ее, она всегда называла ее родную мать не иначе как «парамур» — любовница («Любовница твоего отца», — говорила она), а если Индия продолжала ее расспрашивать, резко отвечала: «Довольно. Больше мы о ней говорить не будем». Однако колесо судьбы повернулось, и теперь имя той женщины больше не произносилось вслух, во всяком случае Индией, в то время как имя ее родной матери слышал весь мир, по Си-эн-эн, например.

Элита отдела спецрасследований с некоторой долей брезгливости по поводу этого оказавшегося столь банальным дела перекинула ответственность за его ведение на уголовную полицию, то есть на обычных парней, не имевших отношения к террору, и на место происшествия прибыли два новых детектива — лейтенант Тони Джинива и сержант Элвис Хилликер — мужчины с печальными глазами, мотавшиеся по городу круглые сутки. Они отнюдь не горели желанием докладывать Индии о ходе розыска человека, которого она теперь приучала себя мысленно называть Номаном. Может, информация была еще закрыта, поэтому они и молчали, Индия слышала от них лишь общие фразы типа: «Мы активизируем поиски, мэм» — или обрывки незначительных сведений. «Он всё распланировал заранее, в багажнике нашли одежду, пропитанную кровью, — значит, он переоделся», — сказал ей лейтенант Джинива, а сержант Хилликер добавил: «Он бросил машину за несколько кварталов к востоку отсюда, на Оквуде, и поскольку передвигается пешком, то в городе ему далеко не уйти; ну а если попытается угнать тачку, мы его быстро вычислим, тут вам все же не Индия, тут мы у себя дома».

Из их слов ей стало ясно одно: на них сильно давят сверху, и им нужно выглядеть активными. Когда она как бы невзначай упомянула про «боссов», они мгновенно сделались весьма многословными: «Они нам не боссы, мэм, они всего лишь выше нас по должности», — с упреком произнес Джинива, а сержант Хилликер сгоряча выпалил: «…что совсем не значит, будто они в чем-то лучше нас». Нынче все они стали весьма ранимыми. Каждый предпочитал свою форму выражения чувств. Реакция на слово была не менее болезненной, чем удар камнем. Кожа у них, что ли, у всех стала чересчур чувствительной? Индия сочла, что всему виной истончившийся озоновый слой, извинилась и сменила тему. Убийство Макса имело громкий резонанс, и, надо думать, на них давил не только комиссар полиции, — ведь были еще и телезрители, изнывавшие от желания поскорей увидеть, как идет охота на человека, — лучше со стрельбой, с погоней на автомобилях, с вертолетами, с камерами слежения, — зрители, жаждавшие, чтобы, на худой конец, им показали крупным планом пойманного убийцу — всклокоченного, уже в наручниках, уже переодетого в оранжевую, зеленую или синюю тюремную робу, умоляющего, чтобы его умертвили как можно скорее посредством инъекции или в газовой камере, потому что после совершённого он не имеет права жить.

Она даже не представляла, как скоро предполагают произвести арест, — к информации у нее доступа не было. Однако правда — немыслимая правда, из-за которой она сама стала сомневаться в собственной вменяемости, правда, в которой она не смела признаться ни одной живой душе и таким образом отрезала себя от всех друзей, — заключалась в том, что она узнала об убийце то, чего не знала полиция: в ее голове звучал голос беглеца. Собственно, это был не голос, а некие механические шумы, как бывает в момент радиопередачи, когда возникают электростатические помехи: слова неразборчивы, до тебя доносится лишь дикое, невнятное вытье, в нем смятение, в нем ненависть и стыд, раскаяние и угрозы, слезы и проклятия, словно это воет на луну чудовище с волчьей мордой. Ничего подобного раньше она не испытывала, несмотря на временами дававший о себе знать дар «второго видения». Ее очень напугали эти звуковые галлюцинации, как и то, что она стала медиумом для живого человека. Она заперлась у себя дома и села в темноте, опасаясь, не тронулась ли рассудком, и пытаясь освоиться с тем, что происходит. Громкое, яростное, безумное бормотание, звучавшее в ее голове, явно было криком больной души, воплем человека, пребывавшего в состоянии истерического страха. «Может, он и профессионал, но на сей раз его поведение никак не вяжется с профессионализмом, — думала она. — Что-то в этом убийстве его сломало, хладнокровным оно не было уж точно, в этом гуле — страсть и ужас».

«Я к послу Максу, меня зовут клоун Шалимар» — эта фраза, которая послужила убийце паролем и через одного из охранников попала в газеты, не давала Индии покоя. Она пыталась понять, в чем ее тайный смысл. Клоун Шалимар. Что это могло означать? Он — муж ее матери. Что дает ей эта взрывоопасная информация? Теперь она наконец поняла, почему он с такой жадностью вглядывался в нее тогда, в лифте, в день ее рождения. Он пытался увидеть в ней то, чего не видела, подсознательно запретила себе видеть она сама: он искал в ней черты ее матери, и теперь мать, жившая в ней, уловила его безумный молчаливый крик.

Она прошла в спальню, скинула одежду, легла на постель и стала пристально разглядывать свое тело, поворачиваясь то так, то эдак, пытаясь определить, что именно могло напомнить ему мать, когда она была одета; при этом она старалась исключить все, что было в ней от отца. И мало-помалу перед ее мысленным взором стало возникать лицо матери. Образ был нечетким, расплывчатым, но и это было уже неплохо. Подарок убийцы. Он отнял жизнь у ее отца, но возвратил ей мать. Неожиданно в ней вспыхнула ярость. И голая, закрыв глаза, словно колдунья, впавшая в транс, она громко крикнула: «Расскажи мне о ней! Расскажи мне о матери, о той, которая хотела вернуться к тебе, о той, которая ради этого согласилась бросить меня, о той, которая, быть может, оставила бы меня тебе, если бы не умерла раньше! (Эти жалкие обрывки информации она давным-давно получила от женщины, которая не была ей матерью, от той, которая не подарила ей жизнь, зато наградила ненавистным именем.) Расскажи мне о моей матери, — кричала она в ночь, — которая любила тебя больше, чем меня!» И тут ее пронзила непрошеная мысль: а вдруг мать жива? Вдруг ей солгали и она еще жива? «Где она? — спросила Индия бесплотный голос. — Может, это она пожелала смерти своего возлюбленного? Хотела, чтобы, отомстив, муж восстановил свою честь? Это она тебя послала?! — кричала Индия. — Как же она должна была ненавидеть меня, чтобы сначала бросить, а потом отнять у меня еще и отца! Какая она? Спрашивает ли обо мне? Ты послал ей мою фотографию? Она хочет меня увидеть? Знает, как меня зовут? Она жива?»

Желание понять убийцу боролось в ней с жаждой мщения. Где-то в глубине души все еще жило сознание, что отъятие жизни — вещь чрезвычайная и страшная, даже теперь, в эру непрерывных боен, в эпоху торжества первобытных инстинктов, когда с таким трудом завоеванные идеалы, в первую очередь свобода личности и неприкосновенность человеческой жизни, задыхались под горами трупов, заживо погребенные изолгавшимися псами войны и служителями церкви. Эта часть ее все еще хотела найти ответ на вопрос «Почему?». Нет, не для того, чтобы оправдать содеянное, но хотя бы затем, чтобы понять человека, который столь беспощадно и бесповоротно изменил всю ее жизнь. Однако ее души другая, и гораздо большая, половина жаждала мести, ей, этой половине, одного воспоминания об отце, лежащем в луже крови, вполне хватало. Что же такое высшая справедливость? И является ли понимание причин необходимым предварительным условием приговора? А Шалимар? Понимал ли он человека, которого обрек на смерть? А если так, то можно ли считать его деяние оправданным? Всегда ли понимание сопутствует справедливости? Нет, решила она для себя, понимание и справедливость, так же как раскаяние и прощение, — вещи разного порядка. Ведь человек понимающий все равно может поступать несправедливо, и женщине, даже поверившей в искреннее раскаяние убийцы своего отца, может оказаться не под силу даровать ему прощение.

Но он не отвечал на ее вопросы. Все, что до нее доносилось, тонуло в грозовых разрядах, все было нечленораздельно, невнятно. Он был словно загнанный зверь, словно койот, оказавшийся в глубоком овраге, его мучили голод и жажда, он брызгал ядом и кровью. «Моя мать — она тоже с тобой? — снова и снова вопрошала Индия. — Ты привез ее? Может, она ждет твоего возвращения в каком-нибудь дешевом придорожном мотеле, чтобы вместе отпраздновать смерть моего отца? Как ты расслабляешься после очередного убийства? Напиваешься до беспамятства? Нет, ты пить не будешь. Может, выплескиваешь свое жестокое удовлетворение через оргазм? А может, возносишь молитвы? Может, вместе с моей матерью вы падаете на колени и с облегченной душой бьете поклоны? Где она? Отведи меня к ней, я хочу посмотреть ей в глаза. Она бросила меня, ушла не оглянувшись, так пускай теперь поглядит мне в лицо. Она ведь где-то рядом, да? Ждет не дождется тебя в мотеле? Это она захотела, чтобы ты отцу голову отрезал, а тебе было не совладать с ним, он поломал тебе весь кайф. Голова осталась на плечах. Не вышло у тебя лишить его человеческого облика?! Где она, где, где? Если она тебя послала, пускай посмотрит мне в глаза! Не думай, что это конец. Я здесь, я жива. Я не позволю про себя забыть. Я призову тебя к ответу. Кровь за кровь! Рано или поздно тебе придется иметь дело со мной!»

Но он не отвечал на ее вопросы. Он вдруг исчез как сон. В голове — полная тишина. Ей показалось, будто ее обокрали. У нее перехватило дух, она стала судорожно ловить ртом воздух. И вдруг заплакала. Впервые с момента смерти отца она заплакала, уткнувшись лицом в подушки, и рыдала, не переставая, три часа семнадцать минут, после чего заснула как убитая. Пятнадцать с четвертью часов спустя ее разбудила Ольга Семеновна. Она открыла дверь служебным ключом и вошла в сопровождении призрака из прошлого. Пока она спала, вокруг нее кружили хоры, но они больше не пугали ее, скорее развлекали: она смотрела их, как смотрят фильм и, проснувшись, сразу позабыла. Индия Офалс не нуждалась в ночных кошмарах, с нее вполне хватало тех, что преследовали ее наяву.


Клоун Шалимар

Женщины-сплетницы в сутанах водили хоровод по часовой стрелке, жалобно причитая: «Ах, сиротка-принцесса, что ей делать, ведь она, бедняжка, похоже, не в себе, все деньги мира не помогут вернуть ей утраченное, она такая же, как и мы, ей надо с этим смириться. Посмотри в глаза правде, сестрица, спустись на землю. Боимся мы, что задумала ты месть, только берегись, ой поберегись! Страшен тот человек — хуже не бывает, а ты не в деле, ты как Кей Корлеоне».

За их хороводом, но против часовой стрелки, двигался другой — снулые полицейские неопределенного возраста, всякие там Тони и Элвисы, с обвисшими животами: они заменили собой подтянутую и дорогостоящую, как мебель Чиппендейла, элиту антитеррористического отдела.

«Мы сужаем круг поисков, мэм, — скандировали они, — его дни сочтены, его видели на бульваре Вентуры. Да-да, это точно, сто процентов это был он — в компьютерном центре на Пико; он в бегах, но ему не уйти, да-да, не уйти! Бродягу видели в Николс-каньоне, видели возле памятника Вудро Вильсону, есть рапорт с Сиело-драйв, так что это лишь вопрос времени». И снова пронзительные голоса старух: «Справедливость? Без несправедливости она была бы бессмысленна. Справедливость — это всегда схватка. Лишь борьба делает нас такими, какие мы есть».

Даже во сне в словах старух она уловила последнего поэта растоптанной мудрости — Гераклита, этого Будду греческого мира, наполовину философа, наполовину пророка — вроде печенюшки с предсказанием будущего. Он всплыл из глубин ее памяти, из дней, когда ее интересовали подобные вещи. Но вот за воронами с Востока, за дряблыми плечами полицейских она разглядела и третий хоровод: там были ее друзья. Они, как и старухи, двигались по часовой стрелке и бестелесными, электронными голосами тоже выводили жалостно, стройно и тоненько: «Вернись, детка, вернись!» Она узнала старый хит группы «Иквалс»: «Прошу, детка, плиз, вернись ко мне, вернись!»


Клоун Шалимар

«Просыпайся! — трясла ее за плечо Ольга-Волга. — Только не тверди мне свое „никаких посетителей“, потому что это случай особый — о'кей? Это добрая весть. Это твоя мамуля. Она пересекла океан и целый континент, чтобы быть рядом со своей дочуркой в трудную минуту. Ну, вставай, Индия, мама здесь». «Уж не сон ли это?» — подумала она. Но нет, она не спала, и сердце у нее застучало как сумасшедшее. Сама не своя, она повернула голову к Ольге и увидела стоявшую чуть позади нее семидесятилетнюю женщину в брюках, с копной неряшливо подколотых волос, в которых без труда могла бы укрыться крыса. Индии показалось, будто ее ударили в живот. Не обращая внимания на неодобрительное выражение на лице покинутой дочерьми Ольги, она отвернулась и натянула на голову покрывало. Несмотря на поношения, которые Ольга расточала в адрес своих дочек, в глубине ее сентиментальной души, видимо, всегда жила картина счастливого воссоединения с блудными детьми.

«Ха! — ничего себе прием! — раздался резкий голос Маргарет Роудз. — Что ж, нравится это тебе или нет, но, кхе-кхе, что правда, то правда — приехала твоя дорогая мамаша».


Клоун Шалимар

«Рэтетта, милая Рэтетта…» Пегги Роудз вернулась в Англию с ребенком и с таким выражением лица, что ни у кого язык не повернулся не только спрашивать ее о муже, но даже упоминать его имя в ее присутствии. Ребенок был наречен Индией Роудз, и поскольку деятельность Пегги — покровительницы сирот была общеизвестна, то задавать вопросы о родословной девочки никто не считал приличным. Правда, состоявшая в том, что Маргарет в этой истории выступила в роли злого карлика Румпельштильцхена и, избавившись от мужа, отобрала у него дитя, прижитое от другой, была столь невероятна, что и в голову людям не приходила. Она заставила Макса поклясться, что все останется в тайне, она вынудила его отказаться от всех прав и притязаний на дочь, она велела ему держаться от них обеих как можно дальше. Сказала, что прикрыла его паскудство и не желает, чтобы он опаскудил и их дальнейшую жизнь. Пристыженный, он не посмел с ней спорить, хотя и попытался объясниться. «Только, ради бога, не извиняйся, — перебила его Пегги. — Неужели ты полагаешь, что можно найти оправдание тому, что ты сделал?» Он умолк и исчез из ее жизни на семь лет.

Оставалось еще двое из тех, кому была известна вся правда: отец Джозеф Амбруаз, чей евангелический приют для сирот целиком зависел от щедрости Маргарет Роудз, и сводник Эдгар Вуд. Последний, однако, спустя всего пятнадцать месяцев после возвращения из Дели, был сбит машиной в районе Лонг-Айленда и скончался на месте происшествия. Сама же Пегги больше в Штаты не вернулась. В Англии она купила особняк на Белгрейв-стрит. Его прежняя хозяйка, дама весьма строгих нравственных принципов, возмущенная вседозволенностью Лондона конца шестидесятых, в поисках края, где еще сохранился хоть какой-то порядок, эмигрировала в фалангистскую Испанию.

В последующие годы Серая Крыса сумела восстановить против себя всю улицу: она бранила детей, игравших возле дома, жаловалась на недоброкачественность продуктов в близлежащих магазинах, вызывала полицию, когда посетители паба напротив, по ее мнению, вели себя слишком шумно, стучала в двери к соседям, утверждая, что они засоряют ей канализацию, и не желала ничего слушать, когда те пытались ей втолковать, что их канализационные трубы не имеют к ее дому никакого отношения.

Она предпочитала теперь одеваться как мужчина, носила широкие вельветовые брюки и белые рубашки. Она обкорнала волосы и предоставила им полную свободу. В охотничий сезон она ездила на болота и отстреливала там бессчетное количество гусей. Много курила, пила виски с содовой и сделалась заядлой посетительницей гольф-клуба. У нее развилась страсть к азартным играм, и целыми вечерами она просиживала за карточным столом в клубе «Клермон», что на площади Бейкерли. Ее излюбленными играми были баккара и шмендефер. Она сознавала, что развод лишил ее той малой доли женственности, которой она обладала, но ничего не сделала, чтобы каким-то образом это исправить.

Несмотря на все то, что она совершила, на что пошла, чтобы заполучить ребенка, из нее вышла никудышная мать: ни особой заботы, ни любви к девочке она не проявляла, и отношения между ней и дочерью сложились, мягко говоря, довольно прохладные. Чем дальше, тем больше она убеждалась в том, что совершила страшную ошибку, потому что один вид ребенка напоминал ей о пережитом унижении. Перед ней немедленно возникал Макс в постели с Бунньи, и она живо представляла себе, как Максово семя устремляется к алчной, цепкой яйцеклетке. Поэтому Маргарет передоверила заботы о ребенке нянькам (ни одна из них не задерживалась надолго, так как Пегги Роудз была хозяйкой вздорной и крикливой), и девочка оказалась предоставленной самой себе.

К семи годам с ней начались сложности: на детских площадках она затевала ссоры, била сверстников ногами и кулачками. Временами казалось, что в нее вселился бес: она больно кусалась и однажды серьезно ранила свою соученицу по элитной начальной школе для девочек в Челси. Два раза ее чуть не исключили «за недостойное поведение». Однако в первый же раз, когда ей пригрозили исключением, она немедленно и столь круто изменила свое поведение, что это вызвало даже некоторую оторопь у окружающих: она сделалась невозмутимо-сдержанной и безукоризненно дисциплинированной, то есть впервые примерила маску, за которой спряталась потом, когда стала взрослой. Это внезапное превращение — ее спокойствие и вежливость, ее холодность и серьезность — настолько поразили одноклассников, что они стали испытывать к ней нечто вроде боязливого уважения. Так она приобрела харизму вожака. Маска соскользнула с нее только раз, перед самым днем рождения, когда она напала на известную всей школе хулиганку и задиру Хелену Варде, девочку с садистскими наклонностями. Индия ударила ее по затылку большим серым булыжником. Учителя знали, что Хелена часто обижает других, но ухитряется первой пожаловаться на свою жертву, так что, когда она прибежала к классной даме с разбитой головой, а Индия заявила, что та сама случайно упала, Индии почти поверили, тем более, что ее версию подтвердили и другие девочки, которые ненавидели Хелену не меньше нее.

Правда, в черноволосой, с не по-английски смуглым румянцем девушке невозможно было найти хоть отдаленное сходство с Маргарет Роудз, и за три дня до того, как Индии исполнилось семь лет, ей довелось узнать тяжкую правду: оказалось, что она приемная дочь. Дело в том, что она заметила, как побитая Хелена нашептывает что-то про нее одноклассницам, и, набравшись мужества, подступила к Пегги с расспросами. Маргарет Роудз побагровела от злости, но ответ дала, хотя и довольно уклончивый. «Что ж, — сказала Серая Крыса, — к великому сожалению, мне неизвестно имя женщины, которая тебя родила. Тьфу ты, черт! Кажется, она умерла сразу после твоего рождения. Насчет отца ничего не знаю. И перестань задавать эти вопросы. Я твоя мать. Я стала тебе матерью с первых часов твоей жизни. Никакой другой матери, кроме меня, у тебя нет, и отца нет. У тебя только я, и чтобы я больше никогда не слышала этих дурацких вопросов — ясно?»

Так девочка оказалась в западне лжи; она стала пленницей вымысла, весьма далекого от правды. Внутренний мир ее был нарушен, и ее мятежный дух, словно гигантский змей, дремавший на дне океана, пробудился от спячки.

Событие, которому суждено было разорвать этот кокон лжи, произошло несколько месяцев спустя, в ноябре 1974 года, на той же самой улице, в доме номер сорок шесть. Английский аристократ лорд Лукан, разведенный и проживавший отдельно от своей жены Вероники, седьмого ноября вечером в надвинутой на глаза вязаной шапке проник в свой бывший дом и на кухне цокольного этажа убил няню своих детей, в полутьме, вероятно, приняв ее за свою жену, после чего поднялся наверх и, несмотря на присутствие трех малолетних ребятишек, набросился на супругу: он засунул ей в горло три пальца, стремясь задушить, потом попытался выдавить ей глаза и наконец стал бить по голове. Она была тоненькой и хрупкой, но умудрилась ухватить его за гениталии и, пока он корчился от боли, успела спастись. Она выбежала на улицу и с криком о помощи влетела в паб. Лорду Лукану удалось скрыться. Его машину нашли возле порта в Нью-Хейвене, а сам он исчез, оставив несколько коротких записок друзьям — в основном они касались финансов — и немалые карточные долги.

Джон Бинхем, или, как его называли, Счастливчик Лукан, за сто двадцатилетнюю историю существования рода Бинхемов был уже седьмым баронетом. Его предок, баронет Лукан номер три, тоже сумел по-своему отличиться. Именно на нем лежала вина за гибель кавалерийской бригады во время Крымской кампании. Это случилось во время сражения при Балаклаве. По любопытному стечению обстоятельств балаклавой называли во время Второй мировой и теплые вязаные шапки, подобные той, которая во время нападения закрывала лицо кровожадного прапрапраправнука бравого бригадного генерала.

Наутро после происшествия в дверь Маргарет позвонил полицейский офицер. Он хотел знать, не заметил ли кто-нибудь из них чего-нибудь необычного накануне вечером. Пегги ответила, что ребенок спал, а она ничего особенного не слышала. Позже, когда история попала в газеты и все узнали о том, как спаслась леди Лукан, Индию очень удивило, как могло случиться, что Пегги ничего не слышала, ведь ночь была душная и окна в гостиной были открыты, к тому же паб находился как раз напротив них. Полицейский навестил их еще раз: его интересовало, насколько хорошо миссис Роудз знала лорда Лукана, поскольку они были членами одного и того же гольф-клуба «Клермон». «Я, конечно, знала его в лицо, — ответила Пегги, — но мы не были близко знакомы». Индия много раз слышала из уст Пегги имена ее клубных приятелей: она упоминала Эспиналла, Илвса и, конечно же, Счастливчика Лукана — и снова удивилась, отчего Маргарет ответила, будто близко его не знала. Впоследствии ей стало известно, что та была не единственной, кто врал. Многие полагали, что высший класс «сомкнул ряды», чтобы, позаимствовав у сицилийцев принцип омерты — умолчания, не выдать одного из своих. А Индия слышала, как Пегги рыдала в ту ночь, повторяя: «О, Джон, бедный Джон!» Правда, девочка не сделала из этого никаких выводов — ведь ей было всего семь. Еще через несколько дней полиция опубликовала заявление: в нем выражалось неодобрение в адрес друзей и знакомых Лукана «за сокрытие важной информации, что является уголовно наказуемым, независимо от того, кто покрывает преступника — миллионер или аристократ». Однако к тому времени Индия начисто позабыла про Счастливчика Лукана, потому что через два дня Пегги Офалс явилась к ней посреди ночи с опухшими от слез глазами и заявила:

— Я должна тебе кое-что сообщить. Хм… да-да… Ты должна знать: у тебя есть отец.

Спустя ровно месяц после того как Серая Крыса в безотчетном порыве сообщила Индии имя ее отца, Максимилиан Офалс возник на пороге их дома с цветами и нелепой куклой в руках.

— Я не играю в куклы, — с серьезным лицом сказала Индия и с ходу продемонстрировала степень материнской заботы и вкусы матери в выборе игрушек для ребенка. — Я люблю луки, стрелы, рогатки, мечи и оружие.

Макс посмотрел ей прямо в глаза и серьезно произнес:

— Возьми ее и используй как мишень. Без мишени неинтересно.

Потом он взял ее на руки, крепко-крепко обнял, и она, как и все прочие, влюбилась в него с первого взгляда. А затем усадил рядом с собою в машину и велел шоферу везти их в самый шикарный ресторан на берегу. Ему было шестьдесят четыре, и он знал наизусть слова песенки: «Напиши открытку, хоть строчку черкни, коль я еще нужен, на ужин позови».

— Ты ведь очень старенький, папочка, да? — спросила она, расправляясь с мороженым. — Ты, наверно, скоро умрешь?

Он покачал головой и твердо проговорил:

— Ну уж нет. Я рассчитываю вообще никогда не умирать.

— Но когда-нибудь тебе все-таки придется умереть, — возразила она.

— Может, ты и права. Может, я и умру, но не раньше чем через двести шестьдесят четыре года, когда я совсем ослепну и не увижу, как ко мне подкрадывается Смерть. И все равно я щелкну пальцами — вот так! — и покажу ей нос — вот так!

— Дай я тоже так сделаю, — захихикала Индия, однако пальцами щелкнуть у нее не получилось. — Но я все равно хочу жить до двухсот шестидесяти четырех лет, как ты.

К концу дня он уже щекотал ей шейку, и там сразу раздавался щебет птичек, а она учила стишок про жаворонка, залезала к нему на плечи и делала сальто. Когда он доставил ее домой и, глядя в лицо Серой Крысе, учтиво поблагодарил ее за подаренный вечер, Пегги сразу стало ясно, что он украл у нее дочь и с этого времени девочка уже не будет принадлежать ей безраздельно.

— Если я его дочка, то пускай у меня будет его фамилия, — сказала ей Индия в тот же вечер.

Пегги Роудз не нашлась, что ответить и с тех пор девочка стала Индией Офалс. Дальше — больше. Однажды вечером, лежа в постели и глядя в потолок, на который отбрасывал свой звездчатый свет ночник, Индия сказала:

— Я про маму тоже хочу всё знать. Она и вправду умерла или где-то прячется от меня, как папа?

И тут Пегги потеряла самообладание.

— Она умерла для всех — тебе понятно?! — истерически закричала Пегги. — А для меня ее вообще никогда не существовало! Она бросила своего мужа, захотела заполучить себе в мужья и твоего отца, родила от него тебя и готова была бросить и тебя тоже! Подумай, где бы ты сейчас была, если бы не я! Она собиралась оставить тебя одну, хотела вернуться туда, откуда сбежала, ты ей была ни к чему, она тебя стыдилась — понимаешь? Ей было стыдно, что ты есть на свете. Но потом… потом у нее начались… хм… проблемы со здоровьем, и она умерла.

— От чего? И куда она хотела вернуться?

— Я не желаю отвечать на твои вопросы!

— Значит, она меня не любила?

— Это неважно. Важно, что она от тебя отказалась, а я тебя взяла.

— Все-таки скажи, как звали мою маму.

— Твоя мать — я.

— Нет, я спрашиваю про настоящую маму.

— Я твоя настоящая мать. Всё. Спокойной ночи.

Потом Макс снова надолго исчез из ее жизни.

— Боюсь, он такой уж уродился, дорогуша, — сказала ей Серая Крыса и в качестве объяснения добавила: — Понимаю, он твой отец, но, как бы это сказать получше, — он похож на ночного мотылька.

Когда же он все-таки стал появляться дважды в год — на Рождество и в день ее рождения, — то о многом просто не желал с ней говорить, и ей понадобилось почти десять лет, чтобы догадаться о тайной войне между женщиной, с которой она жила и которую начинала ненавидеть, и отцом, которого она едва знала, но полюбила с первого взгляда. Она вообще не могла его понять до той поры, пока он не спас ей жизнь. Макс никогда не говорил дурно о Пегги и, несмотря на все просьбы Индии, не выдал ей ни одного секрета из тех, о которых молчала сама Пегги. Он знал, что возможность встречаться с дочерью целиком зависит от пунктуального выполнения им жестких условий, поставленных Серой Крысой. Она же, не догадываясь ни о чем, в течение многих лет винила его за долгие периоды отсутствия, за нежелание говорить откровенно, и эта тяжкая обида на отца причинила ей еще больший вред, чем нелюбовь к женщине, у которой она жила. Почему так вышло? Да потому что Макс притягивал к себе, его легко было полюбить; ей хотелось видеть его каждый день, играть с ним, и кувыркаться, и мчаться с ним в дорогих машинах, и пускать стрелы в куклу-мишень; хотелось, чтобы он обнимал ее и целовал. Она не понимала тогда, что Пегги снова отлучила Макса от дочери, разрешив лишь редкие встречи со все более неуправляемым ребенком, к которому она испытывала смешанные чувства. Индия оставалась ее единственным козырем в неутихающей распре с Максом, поэтому она желала держать ее при себе, несмотря на то что ее присутствие ежечасно напоминало ей о прошлой обиде.

— Твоя мама действительно умерла. Все было так, как сказала Маргарет, — отвечал Макс на расспросы Индии. У него были собственные причины не разоблачать Пегги.

Шли семидесятые годы. Индия росла, а мучившие ее вопросы оставались без ответа. Она продержалась еще какое-то время. Триста шестьдесят три дня в году она ограничивала себя в еде и лишь два дня позволяла себе есть всё подряд. К тринадцати по ее несчастному виду было ясно, что ее ладья несется прямо на острые скалы. Когда грянула половая зрелость, произошло неизбежное — девочка сломалась. Дальше — сошествие во ад. Он казался предпочтительнее жизни на поверхности земли со лживыми матерями и отсутствовавшими папашами. Там, наверху, она чувствовала себя в ловушке и попыталась спастись всеми доступными ее возрасту путями саморазрушения. Спуск ее был крутым и стремительным, но ей повезло — при падении она не расшиблась насмерть. К пятнадцати годам она успела прослыть лентяйкой, вруньей, обманщицей; успела побыть бродяжкой, воровкой, наркоманкой и даже какое-то время уличной проституткой, подлавливавшей клиентов в тени огромных газовых баллонов на задах вокзала Чарринг-Кросс. Когда она открыла глаза в своей лос-анджелесской квартире и увидела ненавистную ей женщину, а рядом с ней — расчувствовавшуюся Ольгу, то воспоминания о той, пятнадцатилетней, обдали ее, словно волна, хлестанувшая на палубу. Она попыталась их сдержать, но ничего не получалось: ей вспомнилась душная, голая комната с подтеками на стенах и незнакомец, расстегивавший ширинку; вспомнились галлюциногены, усыпляющие сознание и вызывающие из небытия монстров; жесткое поблескивание белого порошка, смертное замирание после иглы и белая шляпа сутенера с Ямайки. Вспомнила издевательства, совершенные ею, и зверства, учиненные над нею самой; вспомнила, как ее выворачивало, как колотило, несмотря на жару, и свое лицо в зеркале — синюшно-бледное и такое страшное, что она не смогла сдержать крик. Вспомнила, как резала вены, глотала пилюли, как из нее выкачивали всякую дрянь. Она вспомнила суровые слова судьи, обращенные к женщине, чью фамилию ее больше никто не заставит носить: «Вы оказались позорно несостоятельной матерью, мадам». А еще она вспомнила, что спас ее Макс. Он прилетел, словно орел, и выхватил ее из бездны. Он заявил ненавистной женщине, что больше не намерен терпеть ее условия, и подал жалобу в суд; он оторвал ее цепкие пальцы от исколотых рук своего ребенка и унес дочь туда, где ее стали лечить, — сначала в швейцарскую высокогорную клинику, которую она про себя называла Волшебной Горой, а затем к солнцу, к пальмам и океанской лазури. Она представляла себе последний его разговор с женщиной, которую возненавидела: «У тебя был шанс стать ей матерью, но ты упустила его навсегда». При этом лицо Серой Крысы в ее воображении искажалось, как у признавшего свое бессилие злого карлика Румпельштильцхена. И она говорила: «Тогда бери ее себе».

На самом деле Макс Офалс и в дальнейшем, возможно памятуя о собственном давнем предательстве, воздерживался от критики бывшей жены. Несколько раз он с грустью говорил о беспощадных ударах судьбы и о мучительной агонии, которую переживает в общем-то порядочный человек, когда выбирает в жизни неверную дорогу.

— Ведь даже реку можно заставить изменить свой путь: либо в один миг — с помощью динамита, либо это происходит постепенно, под влиянием эрозии почвы.

Вероятно, произнося такие речи, он имел в виду Маргарет, а может быть, и себя самого. Скрытность была свойственна им обоим, оба были гражданами невидимого мира, обоим было что скрывать. Макс, во всяком случае, в потаенном мире был своим человеком; он без колебаний спускался вместе с Индией в самое пекло ее ада и долгие месяцы оставался рядом, пока темные силы не отпустили ее и не позволили вывести к свету, пока швейцарские врачи не решили, что ей можно вернуться в мир земной, где течет обычная, нормальная жизнь. Тогда он приехал за ней на новом «бентли», с новым шофером, посадил рядом с собою на заднее сиденье, прижал ее к сердцу, словно она была драгоценным свитком с десятью заповедями, и увез с Горы — если и не сразу в нормальную жизнь, то все же в свой лос-анджелесский дом.

Резиденция бывшего посла на Малхолланд-драйв, выстроенная по образцу старинной испанской миссии, была обширной — с конюшнями, теннисным кортом, бассейном, помещением для обслуги и коттеджем для гостей с белеными стенами, пузатыми, похожими на бочки крышами и звонницей.

Эта звонница, сразу напомнившая Индии хичкоковский фильм «Головокружение», придавала всей конструкции неуместно монастырский вид. Ей вспомнилась героиня этого фильма, которая в финале падала с такой же башни в миссии Иоанна Крестителя; она вздрогнула и наотрез отказалась от предложения отца подняться туда, чтобы послушать музыку колоколов. После приезда Индия некоторое время вообще не выходила из дома, предпочитала проводить время сидя в кресле в каком-нибудь укромном уголке и привыкала к мысли, что ей больше ничто не угрожает. Ей было важно чувствовать пол под ногами и крышу над головой. Каменные плиты приятно холодили босые ступни, цветные витражи в окнах гостиной каждый день дарили ей радужный свет… Ким Новак в «Головокружении» играла Джуди — женщину, нанятую для того, чтобы она выдавала себя за жену героя, которую тот убил. Случались дни, когда Индия и сама ощущала себя самозванкой, привезенной, чтобы играть роль его умершей дочери.

Строгий кабинет Макса разительно отличался от других помещений залитого светом и полного ярких красок дома. Отделанная деревом, с громоздкими европейскими диванами, столами красного дерева и рядами книжных полок, на которых стояли тома, отпечатанные давным-давно в типографии «Искусство и приключения», эта комната была точной репликой другой, уже не существующей, — слепком с отцовской библиотеки в страсбургском особняке, — это была не столько комната, сколько мемориал. Макс не позволил себе откровенную сентиментальность — не стал вешать на стены портреты родителей, сама комната являла собой их портрет.

В этой комнате Макс проводил за чтением и воспоминаниями большую часть времени, предоставив огромный пустой дом в полное распоряжение Индии. Однажды, осматривая гардеробные в коттедже для гостей, она наткнулась на шляпную коробку с коротко подстриженным блондинистым париком и в ужасе отпрянула от него, словно ей прочли смертный приговор. Своей ленивой грацией Макс чем-то напоминал актера Джеймса Стюарта, и в какие-то моменты, когда на его лицо определенным образом падала тень, ей становилось страшно. Максу пришлось напомнить ей, что по фильму Стюарт оказался не убийцей, а честным парнем. В те дни она еще не до конца пришла в себя; нет, она не кололась, но была очень пугливой, и Макс ее не торопил. Это отнюдь не означало, что он над ней трясся. Да, он был по-своему добр, всегда был готов прийти на помощь и не требовал от нее благодарности за то, что почитал своим долгом, — но и не нежничал. Когда она заявилась к нему с париком и своими страхами по поводу Ким Новак из «Головокружения», он выдал ей по полной программе и закончил свою красноречивую отповедь словами: «Сделай одолжение, не воображай себя героиней фильма. Ущипни себя или ударь по щеке, если тебе что померещится, но осознай, в конце концов, что ты — настоящая и жизнь вокруг тебя — настоящая, а не киношная».

Потом наступил спокойный период полного довольства жизнью, и она сама была приятно удивлена своими достижениями в спорте и тягой к знаниям. Ее интересовали история, мемуаристика, но особенно документальное кино. После окончания школы она одна уехала в Лондон для сбора материалов о тенденциях в английской кинодокументалистике тридцатых — сороковых годов и, хотя об этом она никому не сказала, с намерением провести некое частное расследование.

Несколько месяцев в Лондоне она прожила в довольно темной, но просторной, с высокими потолками комнате в студенческом квартале возле Корам-Филдс и никаких попыток увидеться с Серой Крысой не предпринимала. Она так и не побывала в южной части города, на Белгрейв-стрит, зато предприняла поездку в его северную часть, в Колиндейлскую библиотеку периодических изданий, где получила чрезвычайно скупую информацию о событиях, связанных с ее появлением на свет.

По возвращении в Лос-Анджелес о визите в библиотеку она даже не упомянула, зато много, подробно и с воодушевлением рассказывала отцу о двух ранее неизвестных ей мастерах документального кино — Джоне Грирсоне и Джилл Крэг, а затем сообщила ему о твердом намерении покончить с опасным фантазерством и добиться успеха в мире реальном. Она решила посвятить себя созданию таких фильмов, которые, как и он, утверждали бы приоритет реальности над выдумкой и показывали жизнь как она есть. В конце восьмидесятых она поступила в лос-анджелесский Институт музыки и кинематографии, блестяще закончила его, переехала в собственную квартиру на Кингз-роуд и уже предвкушала, как вскоре отец будет гордиться ею, но убийца отнял у нее эту мечту раз и навсегда.


Клоун Шалимар

Женщина явилась, чтобы сделать признание. Четверть века несла она на своих плечах груз вины, и эта тяжесть пригнула ее к земле: всю жизнь она держалась прямо, но старость взяла свое. Гнетущее чувство вины, годы и одиночество сделали ее похожей на знак вопроса. «Теперь она ничто, — подумала Индия. — У нее нет власти. Она вышла из дворца Власти с пустыми руками, крылатые люди-стервятники расклевали все ее сокровища, и теперь толпы на улице смеются над ней. Зачем она явилась? Совсем не обязательно было приносить свои соболезнования лично».

— Решила оказать помощь полиции в расследовании. — Ее слова прозвучали как реплика из старого черно-белого кино.

— Здесь нет полицейских, так что помогать некому, — сказала Индия.

Женщина открыла сумочку, вынула оттуда фотографию и бросила ее на постель.

— Знала бы ты, чего мне стоило, чтобы она не попала в газеты! — воскликнула Серая Крыса и торопливо, чтобы скорее избавиться от лжи, продолжала: — Она не умерла после того, как отдала мне тебя, а вернулась обратно в Кашмир. Я устроила ей самолет и машину, чтобы доставить ее туда, куда она хотела, ну а после я уже ничего о ней не слышала. За это время она уже могла и умереть, но, кажется, не умерла. — Пегги сообщила название родной деревни матери — деревни странствующих актеров, той самой, откуда был родом и клоун Шалимар.

— Ты меня слушаешь?

Нет, Индия ее не слушала, — то есть слова до нее доносились, но все ее внимание было приковано к фотографии.

Отец умер, но мать ожила; только на снимке никоим образом не могла быть запечатлена ее мать: та была великой танцовщицей, своим танцем она и очаровала Макса, а это раздувшееся существо не могло быть ее матерью! На снимок закапали слезы, и только тут она поняла, что плачет.

— Я понимаю, что поступила ужасно, — говорила стоявшая перед ней женщина. — Понимаю, что ты сейчас испытываешь. Но она решила тебя бросить, а я тебя взяла. Я твоя мать. Прости, что я вынудила твоего отца солгать. Я твоя настоящая мать. Прости, прости меня. Она тогда не умерла.

Дело грешника — раскаяться. Дело жертвы — простить. Но жертва смотрела на фотографию и не хотела, не могла простить. Она была в состоянии отупения и пока не ведала, что ее ждет еще один жестокий удар.

— Кашмира, — бросила женщина, перед тем как избавить Индию от своего ненавистного ей, непрошеного, раз и навсегда изменившего ее мир присутствия. — Кашмира Номан — вот как тебя назвали при рождении.

Девушка почувствовала, что тело ее внезапно сделалось чудовищно тяжелым, словно она превратилась в женщину с фотографии. Мощная сила гравитации заставила ее упасть на подушки, судорожно ловя ртом воздух; под ее тяжестью застонали пружины, и в зеркале она увидела, как просел матрас. Тяжесть слов давила невыносимо. Мать звала ее с другой стороны земного шара. Мать, которая не умерла. «Вернись домой, Кашмира!» — звучало в ее ушах.

— Я иду к тебе! — откликнулась она. — Я приеду немедленно, так скоро, как только смогу.

— Сегодня я простила своих дочерей, — шепнула Ольга-Волга, поглаживая ее по волосам, пока они обе обливались слезами, — что бы они там ни совершили, это уже не имеет значения, я их простила.


Клоун Шалимар

В государственной тюрьме Сан-Квентин был казнен в газовой камере некто Роберт Элтон Харрис. Гранулы цианида, завернутые в марлю, были помещены в небольшую емкость с серной кислотой, и Харрис начал дергаться и задыхаться. Через четыре минуты он затих, лицо у него посинело. Еще через три минуты он кашлянул, и у него начались конвульсии. Через одиннадцать минут после начала экзекуции тюремщик Даниэль Васкес объявил о смерти приговоренного и зачитал его последние слова: «Неважно, кто ты есть — король или жалкий подметальщик, при встрече с угрюмцем Потрошителем все одно затанцуешь». Это был парафраз реплики из фильма с участием Кину Ривза «Необычайные приключения Билла и Теда».

События в какой-либо точке земного шара были зеркальным отражением происшедшего где-то еще. Лос-Анджелес сделался похожим на Страсбург военных лет и на Кашмир. Семь дней спустя после казни Харриса, когда Индия Офалс, она же Кашмира Номан, уже была в самолете, взявшем курс на восток, присяжные отказались вынести вердикт о виновности четырех офицеров из полицейского участка Сан-Фернандо в избиении Родни Кинга — избиении столь зверском, что запечатленная любительской кинокамерой сцена напомнила многим разгон демонстрации на площади Тяньаньмэнь и Соуэто. Когда суд присяжных по делу Кинга отказался вынести заключение о вине полицейских, город взорвался, он ответил на это собственным вердиктом — поджег себя, как террорист-самоубийца. Внизу, на земле, под набиравшим высоту самолетом Индии, выкидывали из машин, преследовали и били камнями шоферов: одного, по имени Реджиналд Дэнни, толпа продолжала топтать, когда он уже перестал двигаться. Какой-то человек обрушил на его голову громадный кусок цемента, после чего стал исполнять победный танец, воздев к небу два растопыренных пальца, — то ли угрожая всем пассажирам всех авиалайнеров, то ли самому Господу Богу. Грабили лавки и магазины, поджигали машины, полыхало всё и везде: Норманди, Флоренс, Арлингтон, Джефферсон, Пико и Родео. Что горело? Да всё: автомастерские, химчистки, корейские закусочные, автозаправочные станции, похоронные бюро, мини-маркеты, бары. Лос-Анджелес превратился в огромный пылающий факел. Люди-ящерицы покинули свои подземные убежища и повылезали на поверхность, спящий дракон пробудился. На борту самолета, взявшего курс на восток, пылала и дочь посла Офалса. «Индии больше нет, — твердила она, — есть Кашмира. И Кашмир».

Она заранее решила, что не явится в Индию как Индия, туда она приедет как дитя своей матери. Итак, в джинсах и бейсболке Кашмира вошла в делийский пресс-клуб и с прямолинейностью американки обратилась за помощью и советом к зубрам-журналистам. Ее сразу предупредили, что ей будет сложно получить аккредитацию на съемки документального фильма в Долине в составе группы или даже без оной. Когда зубры, отечески похлопывая ее по спине, а заодно и по заду, стали советовать ей выбросить из головы эту глупую затею с поездкой туда, где ситуация сложна как никогда, где высокий процент убийств, где иностранных туристов сплошь и рядом обнаруживают на склонах обезглавленными, она взорвалась:

— А откуда, вы думаете, я приехала? Из сраного Диснейленда? — заорала она.

Ее горячность возымела действие, ее советчики посерьезнели, и несколькими часами позже, жарким вечером того же дня, уже в другом эксклюзивном клубе, на Лоди-Гарденс, она пила пиво с самым влиятельным представителем иностранных пресс-служб в Индии. Получив стопроцентную гарантию, что рассказанное ею не попадет в газеты, она изложила ему свою историю.

— Это не журналистика. Это сугубо личное дело, — сказал англичанин. — О съемках и звукозаписи забудьте. Хотите туда попасть? Ладно, мы вас туда переправим. Что касается безопасности — это уже ваша головная боль.

Через три дня после того разговора она уже летела на маленьком «фоккере» в Сринагар с нужными бумагами, рекомендациями, номерами телефонов и под новым именем, значение которого ей предстояло освоить. Это не вызывало радостного воодушевления. Это причиняло боль. Когда самолет миновал Пир-Панджал, ей почудилось, что перед ней распахнули волшебные врата. Боль мгновенно усилилась, подобралась к сердцу и сжала его так, что неожиданно ее охватил ужас перед неизвестностью. Она не знала, что сулит ей Кашмир, — второе рождение или смерть.


Клоун Шалимар

Сардар Харбан Сингх тихо отошел в мир иной, сидя в качалке в своем сринагарском саду, посреди весеннего буйства цветов и жужжания пчел, с любимым тарбановым пледом на коленях и в присутствии своего дорогого сына Ювараджа — знаменитого эксперта предметов прикладного искусства Кашмира. Когда Харбан Сингх перестал дышать, смолкло жужжание пчел, замерли все шепоты и звуки, и Ювараджу стало ясно: привычная жизнь уходит в прошлое. Мир, конечно, не остановится, он будет следовать своей дорогой, только все вокруг станет менее изящным, менее учтивым и менее цивилизованным, чем прежде. В тот последний вечер Харбан Сингх предался ностальгическим воспоминаниям о двадцатилетнем пребывании у власти девяти сикхов, последовавшем за утверждением в Долине правления махараджи Ранджита Сингха в 1819 году. Тогда процветало сельское хозяйство, развивались все ремесла, одинаково бережно относились и к сикхским святым, и к храмам хинду, и к мечетям, а сад поражал своим великолепием. Если и находились люди, осуждавшие Ранджита Сингха за его склонность к слабому полу, а также за интерес к индуистским ритуалам, — что из того? Это уж не столь серьезные недостатки для настоящего мужчины.

— Ты, сынок, — произнес он, неожиданно сменив тему, — можешь как тебе вздумается относиться к потреблению алкоголя и к индуистским обычаям, но вот что тебе нужно сделать, не откладывая в долгий ящик, так это подыскать себе хорошую женщину. Мне все равно, сколько добра у тебя на складах и сколько денег на твоем банковском счете. Полный амбар и тугой кошелек не заменят тебе пустующую постель.

Такими были его последние слова, и потому, когда в дни траура к нему в дом явилась женщина с рекомендательным письмом от друга его отца, известного английского журналиста, назвавшаяся Кашмирой, — явилась на девятый день после кремации и за день до завершения чтения священного текста сикхов «Ади грантх», — Юварадж увидел в ее появлении перст судьбы. Он принял ее как члена семьи, предложил — нет, просто настоял, — чтобы она, несмотря на семейный траур, воспользовалась его гостеприимством и пригласил ее принять участие в поминальном вкушении пищи — церемонии, именуемой бхог — в последний, десятый, день печали; дозволил присутствовать при чтении гимнов прощания с усопшим, получить и отведать карах прасад и лангар[38], а также стать свидетельницей увенчания его тюрбаном в знак того, что отныне он — глава рода. Лишь после того как все родичи тихо, как принято среди сикхов, без причитаний и плача, разошлись, у Ювараджа появилась возможность расспросить ее о цели визита, но к тому времени он уже и сам знал ответ на этот вопрос: она появилась в доме затем, чтобы он влюбился, иначе говоря — она прощальный подарок его отца.

— Итак, история вашей жизни наконец слилась с нашей, — заключил он. — Будь мой дорогой отец еще жив, он смог бы ответить на ваши вопросы. Возможно, отец был прав: он любил говорить, что на самом деле трагедия человеческой жизни заключается в неспособности до конца осознать собственное бытие; оно утекает меж пальцев, и с возрастом это осознание дается все труднее. Быть может, вы уже упустили свое время и есть такие вещи в вашей жизни, которые, как это ни печально, вы уже не поймете никогда. Отец утверждал, будто объяснение тому, что мы неспособны понять самостоятельно, нам может дать мир природы, скажем холодный солнечный блик на мерзлой сосне, музыка воды, всплеск весла на озере, полет птицы, величие горных ликов, тишь безмолвия. Нам подарена жизнь, и нам надлежит принять как данность ее непостижимость и радоваться тому, что доступно зрению, памяти и уму. Таково было жизненное кредо отца. Все свое время я отдавал бизнесу, думал только о деньгах, и лишь теперь, когда его не стало, я способен сидеть в его саду и слышать его голос. Именно теперь, когда, увы, он ушел, зато, слава Всевышнему, пришли вы.

Он называл себя деловым человеком, но в душе его жила поэзия. Она спросила, чем он занимается, и горячая речь полилась из его уст, как поток, прорвавший плотину. Когда он стал рассказывать ей об изделиях народного промысла, проходящих через его руки, голос его дрожал от волнения. Он вдохновенно повествовал об искусстве изготовления молитвенных ковриков-намда в Средней Азии, когда торговля шла по Великому шелковому пути. При упоминании Самарканда или Ташкента взор его загорался отраженным огнем их древней славы, хотя слава эта давно уже угасла и они превратились в безвестные, заброшенные дыры. Искусство изготовления изделий из папье-маше пришло в Кашмир из Самарканда. Юварадж рассказал, что в пятнадцатом веке один из местных принцев был взят в Самарканде под стражу, многие годы провел в тюрьме, где и освоил это ремесло. И в его пылающем взоре можно было прочесть: «Подумать только, в Самарканде были тюрьмы, где человек мог научиться подобным вещам!» Он поведал ей о двух этапах производства папье-маше. Первый, сакхтази, состоял в том, что использованную бумагу сперва замачивали, затем эту массу высушивали, разрезали, придавая нужную форму, обмазывали клеем и гипсом, после чего накладывали один за другим множество слоев тончайшей рисовой бумаги. Далее наступала очередь второго этапа, накаши, — раскрашивание, нанесение рисунка и покрытие лаком.

— Понимаете, каждое изделие было плодом труда не кого-то одного, а многих одаренных мастеров, — с горячностью говорил Юварадж, — так что это коллективный продукт всей нашей культуры, и это не просто сделано в Кашмире, это сам Кашмир!

Начав описывать процесс изготовления и вышивки кашмирских шалей, он перешел на почтительный полушепот. Он говорил о них как поэт, он сравнивал их со знаменитыми гобеленами, которых, по его признанию, никогда не видел собственными глазами. Сам того не заметив, он перешел на язык профессионалов:

— Рисунок воспроизводится посредством утка, перевивом нитей в местах изменения цвета, — объяснял он.

Его по-детски непосредственный восторг перед искусством мастеров был так велик, что передался и ей. Юварадж поведал ей о технике вышивки под названием созни, когда на обеих сторонах шали воспроизводится один и тот же узор, но в разной цветовой гамме; о шитье по атласу, о технике резьбы по дереву — ари, о ценном волосе горного козла и о легендарно-тонких шалях джамавар. К тому времени, когда Юварадж, извинившись за то, что докучает ей своими рассказами, замолк, она была уже почти влюблена.

Однако в Кашмир она приехала не для того, чтобы влюбляться. Тогда, простите, к чему ей этот господин со своею любовью? И как, спрашивается, нужно отнестись к тому факту, что спустя всего пару недель после смерти отца на лице его сына, безусловно очень красивом, застыло такое глупо-счастливое выражение, не требующее перевода? И если уж на то пошло, что же такое приключилось с нею самой? Отчего ей не хочется никуда уходить из этого незнакомого, неподвластного течению времени сада? Отчего она откладывает свои поиски и слушает себе, как жужжат беззаботные пчелки, бродит по дорожкам, обсаженным кустарником, через который, кажется, не может проникнуть никакое зло, вдыхает тягучий от запаха жасмина, не зараженный выхлопами машин воздух? Зачем проводит дни, купаясь в обожании этого, по сути дела, незнакомого ей человека; слушает стихи, которые он декламирует своим, несомненно, звучным и красивым голосом, и чувствует себя абсолютно невосприимчивой к повседневному грохоту города, с его марширующими толпами демонстрантов, протестующе вскинутыми кулаками и нерешенными и нерешаемыми насущными проблемами? Надо было честно признаться самой себе: некое смятение чувств испытывала и она, и хотя она давно приучила себя не поддаваться эмоциям, держать их под контролем, но, сказать по правде, сейчас это давалось ей с трудом. Быть может, у нее хватит сил противиться чувству, быть может, победит здравый смысл. Она была женщиной из иного мира и слишком долго берегла сердце от треволнений любви. Она сомневалась, что способна соответствовать его ожиданиям, не знала, как себя вести, и пребывала в полном изумлении оттого, что ей в голову вообще приходят подобные мысли. Она ведь приехала в Индию совсем с другой целью. Эти абсолютно новые ощущения ее пугали, ей казалось, будто она сама себя предала. А ведь Ольга Семеновна предупреждала ее не раз о коварных свойствах любви: «Она никогда не приходит с той стороны, откуда ты ее ждешь, — говорила Ольга, — она подкрадется к тебе сзади на мягких лапах и саданет тебя по башке, словно булыжником».

Вечерами он пел для нее, и она слушала, завороженная. Как сын своего отца, он, несмотря на основное занятие, понимал и любил музыку Кашмира и довольно прилично играл на сантуре. Он исполнял для нее арабские стихи-макамы на мелодии индийских раг[39] в их классической форме, известной как суфияна калам. Он пел ей песни Хаббы Хатун, легендарной поэтессы шестнадцатого века, которая привнесла в любовную поэзию Кашмира лирический жанр лол, — то были песни о боли разлуки с ее возлюбленным Юсуф-шахом Чака, по приказу великого правителя Акбара заточенным в тюрьму в далеком Бихаре: «Мой сад пестрит весенними цветами, о почему, мой милый, нет тебя со мной?» — и извинялся, что не умеет петь женским голосом: он пел нарративные баллады бакхан на диалекте пахари. Музыка возымела свое действие. Целых пять дней она провела в волшебном саду в состоянии полной и неожиданной для самой себя эйфории. На утро шестого дня она проснулась, стряхнула сладкую дрему и попросила его о помощи.

— Пачхигам, — произнесла она так, будто это слово имело магическую силу, будто один его звук мог отвалить камень, закрывающий вход в полную сокровищ пещеру, где ее мать сияла и переливалась, как похищенный золотой слиток; Пачхигам, селение из сказки, которое ей мечталось увидеть своими глазами. — Очень вас прошу, — сказала она, и он, ни словом не обмолвившись об опасностях проселочных дорог, сразу согласился отвезти ее в эту сказку, или, по меньшей мере, в прошлое.

— Я не знаю, какова сейчас обстановка в этой деревне и, к стыду своему, не могу рассказать о том, что вас интересует, — сказал он. — Знаю только, что Пачхигам попал под зачистку, — об этом сообщалось в печати. У моего отца там были друзья. К сожалению, я по роду деятельности не очень-то интересовался событиями культурной жизни края.

Она пожелала узнать, что это такое — зачистка. Он не стал вдаваться в детали, не объяснил, что это может означать, сказал лишь, что подробности ему неизвестны.

— Но мы ведь поедем туда?

— Да, — убитым голосом произнес он. — Хоть сегодня.

Она села в темно-зеленую «тойоту», и, когда машина выехала из ворот этого крошечного рая на земле, этого Шангри-Ла, этого островка безмятежности в зоне военных действий, искоса посмотрела на своего спутника, ожидая, что за его стенами он начнет исчезать у нее на глазах, как божественное видение, но нет, он был здесь и по-прежнему красив и обаятелен. Он перехватил ее взгляд и зарделся от удовольствия.

— Как прекрасны ваш дом и этот сад, — пролепетала она, стремясь скрыть предательский блеск в глазах, но было поздно. Его румянец стал гуще. Пришлось признать, что способный краснеть мужчина неотразим.

— Когда я был ребенком, для меня это был рай в раю, — проговорил он. — Но Кашмир уже давно не рай земной, а я не садовник, как мой отец. Боюсь, ни сад, ни дом долго не продержатся на прежнем уровне без… — Тут он запнулся.

— Без чего? — поддразнивая его, спросила она, хотя прекрасно догадывалась о недосказанном, но он, снова вспыхнув, сделал вид, что поглощен дорогой. Без женской руки — наверняка хотел сказать он.

А по Кашмиру шествовала весна. В ласковых объятиях гор разворачивали листья чинары, качались на ветру тополя, цвели фруктовые сады. Даже в это мрачное время здесь царил свет. И поначалу взгляд легко скользил мимо сожженных дотла строений, мимо танков, мимо запуганных женщин, мимо мужчин, в глазах которых тоже застыл страх, хотя и другого рода. Однако мало-помалу чары сада Харбана Сингха перестали действовать. Лицо Ювараджа помрачнело.

— Рассказывайте. Я хочу знать всё, — сказала она.

— О подобных вещах трудно говорить, — бросил он. — Это жизнь как она есть.

— Мне это необходимо, — настаивала она.

И он начал говорить. Сначала с запинками, прибегая к эвфемизмам, но потом более откровенно он поведал ей о двух демонах, терзающих Долину:

— Фанатики убивают наших мужчин, а военные поганят наших женщин, — сказал он.

Он называл городки — Бадгам, Батмаула, Чхавалгам, — где боевики истребили всех: расстреливали, вешали, закапывали, отсекали головы и взрывали.

— Таков их ислам. Теперь они хотят, чтобы мы всё забыли, но мы помним и будем помнить. С другой стороны, солдаты доблестной индийской армии в целях запугивания населения применяли свой метод — насиловали женщин. Так, в Кананошоре под дулом автомата было изнасиловано двадцать три девушки. Сплошь и рядом происходили и групповые изнасилования: молоденьких девушек хватали, увозили на военные базы, голыми привязывали к деревьям, отрезали груди.

— Вы уж меня простите, — проговорил он, словно извиняясь за жестокость мира.

Она заметила, как дрожит его левая рука на руле и прикрыла ее своей. Так они коснулись друг друга в первый раз. Вдоль дороги журчала речка.

— Это Мускадун, — сказал он. — Мы почти на месте.

У нее потемнело в глазах. Журчание потока громом отдалось в ушах. Ей показалось, что она тонет.

— Вам нехорошо? — встревожился он. — Может, укачало? Может, сделать остановку и вы передохнете?

Она лишь повела головой. Машина одолела последний поворот. За поворотом — Пачхигам.


Клоун Шалимар

Казалось, какие-то гигантские подземные черви выползли из-под земли и устроили для себя на погосте жилища из песка и глины. Повсюду еще видны были развалины деревни, которая когда-то располагалась на этом месте: обгорелые фундаменты, загубленные сады, остатки главной улицы, но между этими призраками прошлого и вокруг них уже выросли хлипкие лачуги из палок, земли и мха, слепленные наспех, как попало, грязные шалаши с синими дымами, пробивавшимися сквозь дыры в крышах.

— Продукт жизнедеятельности существ низшего порядка, — раздраженно бросил Юварадж, — или людей нынешних, двигающихся вспять, к каменному веку.

Дверей в лачугах не было, их заменяли рваные тряпки, из-за которых выглядывали хмурые лица молчаливых, неприветливых людей.

— Боюсь, здесь произошло кое-что весьма неприятное, — осторожно сказал Юварадж. — Это не те, кто жил здесь прежде. Я видел актеров труппы Абдуллы Номана, это не они. Здесь обосновались другие. Они не желают общаться с нами, потому что самовольно захватили чужую землю и боятся, что ее отберут.

Провожаемые настороженными взглядами, они двинулись к Мускадуну. Никто не вышел, никто не поздоровался, никто не задал ни одного вопроса и не крикнул, чтобы убирались прочь. На них взирали, словно на привидения, на бхутов, которым не место среди живых, и, возможно, если их не замечать, то они исчезнут сами собой. На берегу лежали большие плоские валуны; устроившись на них неподалеку друг от друга, они, не разговаривая, стали смотреть на бегущую воду. Она почти физически ощущала, как тянутся к ней пальцы его желания, и снова отдала себе отчет в том, что тоже хочет его, и представила его руки, ласкающие ее тело. Она закрыла глаза — и почувствовала его губы в ложбинке у шеи, кожей ощутила прикосновение его языка, но когда снова открыла их, то увидела, что он по-прежнему сидит поодаль, онемевший, беспомощный и отчаянно влюбленный.

А он в этот момент проклинал свою жизнь, отданную прагматичному занятию, и то, что этот его бизнес сотворил с ним. Конечно, он ее недостоин! Кто он, собственно, такой? Всего лишь продавец деревянных резных изделий и ваз из папье-маше, поставщик ковриков и шалей. Тени ушедших актеров окружили его, и ему захотелось немедленно покончить со своим прозаическим ремеслом и всю оставшуюся жизнь играть на сантуре и петь ей песни родной Долины в своем саду, недоступном силам зла. Ему хотелось открыться ей, но он этого не сделал, потому что видел на ее лице тень страха, причин которого не понимал; жаждал утешить ее, но не находил нужных слов; хотел броситься перед ней на колени, но не решился; он проклинал судьбу за неуместный свой порыв и благословлял проклиная. Хотел уверить, что умеет любить верно и сильно, но не посмел. Он был готов боготворить ее, был готов изменить свою жизнь в соответствии с ее желаниями, но сейчас ей не до любовных признаний. Он видел, что ей плохо, очень плохо, и не был уверен, отозвалась бы она на его чувство, даже если бы ей было очень хорошо. Ведь она — женщина из далекого, чуждого ему мира.

Ее чувствам не давал проявиться страх. Она не знала ничего о вечной борьбе двух планет-теней, но ощущала присутствие темных сил. У этой речки танцевала ее мать, вон в той роще убийца ее отца обучался клоунским трюкам. Ей стало сиротливо, и тоска по дому сжала ее сердце. А поодаль сидел на камне чужой человек, нелепо и отчаянно в нее влюбленный.

Юварадж внезапно подумал о своем отце, Харбане Сингхе, который, в некотором смысле, предсказал ее появление и который, быть может, сам устроил все это, после того как прошел через смертное очистительное пламя. Отец. Он так почитал и лелеял те старые традиции, среди руин которых теперь сидел его сын; отец был их покровителем, усердным взращивателем их красоты. Горечь утраты и ощущение полной беспомощности вокруг нахлынули на Ювараджа, он вскочил и хрипло выкрикнул:

— Что толку здесь сидеть?! Здесь все кончено. Да, некоторые места стирают с лица земли и они уже никогда не станут такими, как прежде. Такова реальность.

Она тоже поднялась с камня. Ее душил страх. Сцепив руки, она с мукой и гневом посмотрела ему в лицо, и под ее взглядом он сразу сник.

— Простите, — сказал он, — я полный тупица, своими неосторожными словами я причинил вам боль.

Он мог не продолжать. Она увидела его несчастные глаза и кивком дала понять, что больше не сердится. Она поняла, что ей требуется: каким-то образом следовало найти хоть кого-нибудь, кто согласился бы всё рассказать.

Берег весь зарос цветущими нарциссами. Над ними кружили пчелы, и Юварадж вдруг вспомнил одно имя, которое упоминал при нем отец. Это было имя знаменитого кулинара, вазы — устроителя великолепных пиров из шестидесяти шести блюд как максимум. Его назвали в честь пчелы и цветка нарцисса.

— Здесь должен быть человек, которого зовут Бомбур Ямбарзал, — произнес Юварадж.


Клоун Шалимар

— Значит, у Бунньи была дочь, — протянула Хасина Ямбарзал и через прорезь в буркхе[40] окинула цепким взглядом молодую женщину, эту Кашмиру из Америки, с голосом английской леди. — Пожалуй, ты сказала правду. У тебя такой же взгляд, как у нее: тоже хочешь получить чего душа просит, и плевать тебе на то, что от этого твоего хотения весь мир перевернется, — заключила она наконец. Из угла, где сидел с неизменной трубкой Бомбур Ямбарзал, превратившийся к тому времени в дряхлого, высохшего старца, раздался громкий, визгливый голос:

— Расскажи-ка ей, что ее чертову деду показалось мало своих полей и фруктовых садов, так он еще попытался отнять и мою славу и лишить нас пропитания! Куда ему было до меня, а он все нос задирал! Можно называться вазой, но это ничего не изменит. Теперь-то уже все равно, только он и помереть умудрился первым, а я вот все сижу и жду, когда придет мой черед!

Ширмал, как и множество селений Долины, был поражен двумя сопутствующими друг другу недугами — бедностью и страхом. О бедности кричали ветхие дома и протекавшие крыши, рассохшиеся окна и сгнившие ступеньки; о ней говорили опустевшие кладовые и давно не знавшие радостей любви постели; что же касается страха, то о нем свидетельствовал тот поразительный факт, что женщины, все до одной, включая Хасину Ямбарзал, надели буркхи. И это в Кашмире, где к чадре всегда относились с негодованием! Огромная сверкающая машина возле дома Ямбарзала казалась предметом с другой планеты. У старой женщины с занавешенным лицом, которая впустила их в дом, видимо, уже не осталось сил жаловаться на судьбу, но сына Харбана Сингха и дочь Бунньи Каул Номан она встретила так радушно, насколько позволяли тяжкие времена; и, хотя ее гости не могли видеть ничего, кроме ее глаз и рук, можно было догадаться, что в свое время она была статной и волевой женщиной. В дальнем углу сидел ее супруг — восьмидесятилетний сморщенный старец с затянутыми молочной пеленой глазами. Было заметно, что его распирает от липкой злости.

— Мне стыдно вас так принимать, — сказала женщина, наливая им горячий солоноватый чай. — Когда-то нам было чем гордиться, но теперь нас лишили даже этого.

— Они еще здесь? — крикнул старик из своего угла. — Зачем ты с ними говоришь? Скажи, чтобы убирались и дали мне спокойно умереть.

Женщина с закрытым лицом не стала извиняться за грубость мужа.

— Он устал жить, — спокойно сказала она. — Смерть жестока еще и тем, что отбирает у нас детей, крадет мужчин и женщин в расцвете сил, но не спешит к старику, хотя он каждый божий день просит ее прийти.

Вскоре после ширмальских событий, повлекших за собой смерть стального муллы Булбула Факха, его соратники ночью вошли в деревню, вломились в дом Ямбарзала, стащили его с постели и тут же, на месте, учинили над ним свой суд. Как деревенского старосту его и в его лице всю деревню обвинили в содействии индийской армии, в предательстве веры предков, а также в том, что он запятнал себя нечестивым занятием — устройством пиров — и тем самым способствовал распространению чревоугодия, неумеренности и разврата. Его заставили опуститься на колени и объявили, что если в течение недели он и его односельчане не прекратят заниматься неугодным исламу делом и не встанут на путь благочестия, то их всех перестреляют. Когда Ямбарзал, стоя на коленях, почувствовал прикосновение ножа к своему горлу и дула автомата к виску, он перестал видеть, то есть ослеп от страха в буквальном, а не в переносном смысле слова. После этого женщинам деревни не осталось ничего другого, как смириться и надеть буркхи. В течение девяти месяцев закрывшие лица женщины Ширмала упрашивали боевиков сохранить Ямбарзалу жизнь. В конце концов те смягчились: он был приговорен к домашнему аресту; однако его предупредили, что, если когда-нибудь он возьмет заказ на нечистый пир из шестидесяти шести перемен максимум или даже на более скромный — из тридцати шести перемен минимум, ему отрежут голову и заставят всех жителей съесть ее с овощами и рисом.

— Расскажи ей все как было, — язвительно прошипел слепой Бомбур. — Посмотрим, как она тогда порадуется, что заявилась.

Наутро после того дня, когда в Ширмале, в бывшем доме братьев Гегру, вместе со своими соратниками был уничтожен мулла Булбул Факх, Хасина обнаружила, что клоун Шалимар так и не вернулся. Не было и пони, которого он одолжил у хозяев. «Если парень жив, — подумала Хасина, — то, похоже, всем надо быть настороже, потому что такой, как он, обязательно заявится, чтобы свести счеты. Ей вспомнилась легкость, с которой он в юности выполнял кульбиты на проволоке; присущее ему удивительное чувство невесомости, когда казалось, что он идет не по проволоке, а по воздуху. Ей трудно было представить, каким образом тот светлый мальчик мог превратиться в беспощадного боевика. Через сутки прибрел голодный, но целехонький пони, но Шалимар исчез. В ту же ночь Хасина увидела сон. Он так напугал ее, что она торопливо оделась, завернулась в теплую накидку и засобиралась в дорогу, отказавшись говорить мужу, куда направляется.

— Лучше не спрашивай, — бросила она уходя. — Все одно я не найду подходящих слов, чтобы описать то, что наверняка увижу.

Когда она добралась наконец до хижины прорицательницы Назребаддаур на лесистом склоне холма, где все последние годы прожила Бунньи Номан, то открыла для себя, что раздувшаяся, облепленная роем мух реальность не идет ни в какое сравнение с самым жутким ночным кошмаром. «Все мы не без греха, — мелькнуло у нее в голове, — и все же тот, кто правит этим миром, безмерно жесток: слишком высокую цену он заставляет нас платить за грехи».

— Мои сыновья принесли ее с холма, — сказала она дочери Бунньи, — и мы похоронили ее как положено.


Клоун Шалимар

Она подошла к материнской могиле, и с ней что-то произошло. Могилу устилал ковер из весенних цветов. Это было скромное захоронение, одно из многих на старом кладбище на окраине деревни, недалеко от того места, где разросшийся лес поглотил остатки мечети Стального Муллы. Она опустилась на колени и вот тут-то почувствовала, как в нее вселилось Нечто — быстро и решительно, словно, затаившись под землей, только и ждало ее прихода. Она не знала, что это такое, не могла дать ему названия, но это Нечто обладало силой, и она сразу это поняла, потому что почувствовала себя готовой ко всему на свете. Она подумала о том, сколько раз умирала ее мать, сколько раз убивали ее мать при жизни. Теперь ей стала известна вся история матери. Закутанная в черное старая женщина рассказала ей о более молодой, той, которая в белом саване лежала под землею. Ее мать оставила позади прежнюю жизнь ради счастливого будущего, и, хотя она думала, что это начало новой жизни, оказалось, что это конец. Это была ее первая, малая смерть, но впереди ее ожидали и другие — одна другой страшнее: несостоявшееся будущее, отказ от ребенка, возвращение с позором в родную деревню. Она представила, как мать стояла одна в кружившей пурге, а люди, с которыми она выросла, смотрели на нее словно на выходца с того света. Они тоже убили ее, даже обратились к властям и убили ее своими подписями, удостоверенными печатями на документе. А в это же время в другой, далекой стране женщина, чье имя она больше никогда не произнесет вслух, убивала ее мать своей ложью, убивала ее, еще живую; ее отец подтвердил эту ложь, так что и он принял участие в убийстве. Дальше — существование на холме, долгий период смерти при жизни. Смерть кружила вокруг нее, поджидая своего часа, и он настал, — смерть пришла к ней в маске клоуна. Человек, убивший отца, убил и ее мать. Ледяная глыба сведений легла на ее сердце, и что-то вошло в нее и сделало ее способной совершить невозможное. Она не оплакивала мать ни тогда, давно, ни теперь, хотя поверила, что ее мать умерла, когда та была еще жива, и убедила себя, что мать жива, когда той уже не было на свете. Что ж, теперь пришло время согласиться с тем, что мать действительно умерла, и никто больше не сможет убить ее еще раз. «Спи, мама, — мысленно сказала она, стоя у могилы. — Спи, только пускай тебе не снятся сны, потому что мертвому может присниться только смерть и, как бы он ни старался, ему не дано очнуться и стряхнуть с себя кошмарный сон».

Время шло, и в город лучше было бы возвращаться до темноты, но она чувствовала необходимость взглянуть еще на несколько мест: на лужайку возле Кхелмарга, где ее мать и клоун Шалимар провели свою первую ночь, и на хижину гуджарки высоко на холме, где Шалимар отрезал матери голову. Женщина в буркхе согласилась быть провожатой, человек, полюбивший ее, тоже шел рядом, но они для нее не существовали, с нею было лишь прошлое и вселившееся в нее Нечто, которое сделало ее сильной, способной совершить все что угодно, вернее все что нужно. Она не знала свою мать, но увидела своими глазами основные памятные места, связанные с нею: место где она любила, и место, где она умерла. В косых лучах вечернего солнца поляна пламенела цветами. Она увидела мать, бегущую по лугу навстречу любимому, увидела, как, смеясь и целуясь, они упали в траву. «Любить — значит рисковать жизнью», — подумалось ей. Она взглянула на явно влюбленного, но не осмеливавшегося в этом признаться человека, стоявшего рядом, и невольно отпрянула от него. Ее мать, презрев все преграды, шагнула навстречу любви, и это ей дорого обошлось. Пожалуй, ей самой стоит извлечь из этого урок.

Хижина в лесу на холме пришла в полное запустение, и, прежде чем позволить ей войти, Юварадж простучал палкой заросший травой пол, чтобы спугнуть змей. Но в заржавевшем котелке над давно погасшим очагом каким-то образом еще держался запах пищи.

— Где он это совершил? — спросила она женщину в бурк-хе, но та не могла произнести ни слова. Да и как она могла рассказать дочери о расчлененном и объеденном трупе? Наконец она указала: снаружи, вон там. На месте, где упала ее мать, выросла густая, сочная трава. «Ее напитала кровь», — мелькнуло у Кашмиры. Перед ее глазами блеснуло лезвие ножа, она ощутила тяжесть упавшего наземь тела, и ее собственное, не выдержав этого груза, рухнуло на то самое место, где умерла ее мать. Придя в сознание, она обнаружила, что голова ее покоится на коленях Хасины, а Юварадж беспомощно топчется рядом. Уже начало смеркаться. Ее свели вниз, поддерживая с обеих сторон. Говорить она не могла. Когда они отъезжали, она не поблагодарила женщину в буркхе и ни разу не оглянулась.

В пути вокруг них сомкнулась тревожная ночь. Вооруженные люди с фонариками без конца останавливали их на блокпостах. Кто-то был в форме, кто-то в гражданской одежде, в толстых шерстяных шарфах, завязанных узлом под горлом, и определить, где военные, где боевики и кто из них более опасен, было невозможно. Приходилось останавливаться. На дорогах то и дело встречались заграждения из металла и бревен. В лица им светили фонарем, и ее спутник каждый раз быстро и властно начинал что-то говорить. Но вскоре, несмотря на шоковое состояние, ее Нечто дало о себе знать, так что люди, встретившись с ней глазами, отступали от машины и без расспросов пропускали зеленую «тойоту». Теперь ее уже ничто не могло остановить. Здесь, в Индии, ей теперь нечего было делать, все, что нужно, она уже получила от этой страны. Человек за рулем пытался что-то сказать. Пытался выразить сочувствие или признаться в любви, а может, сделать и то и другое. Но она не смогла себя заставить слушать его. Дурман любви и счастья рассеялся; она оставила позади землю обетованную, где цвели лотосы любви; ей нужно было возвращаться домой. Слов нет, этот человек любил ее на самом деле, и, наверное, она смогла бы ответить ему тем же, будь у нее такая возможность. Но возможности этой не было. То, что вошло в нее там, на могиле матери, не давало ей такого шанса.

«Тойота» въехала в ворота поместья Ювараджа, но на этот раз чары не сработали, и реальный мир за его стенами не умолк. Ей стало плохо. Вызвали врача. Ее уложили в постель, и там, в затененной комнате, она пробыла неделю. Она лежала на старинной кровати орехового дерева под москитной сеткой, то в ознобе, то обливаясь потом, а когда засыпала, видела страшные сны. Юварадж сидел рядом и беспрестанно менял ей компрессы, пока она, наконец, не велела ему это прекратить. Как только ей полегчало, она встала с постели и уложила вещи. Юварадж умолял ее подождать, но она, стиснув зубы, сказала «нет». Он изменился в лице, молча кивнул и вышел. До самого отъезда она ни разу не покидала дома — боялась, как бы вид зачарованного сада не расслабил ее. Его самолюбие было уязвлено, он держался холодно и почти не разговаривал с ней. «До чего все-таки слабые существа эти мужчины! — сказала она себе. — И отчего, собственно, женщина должна покоряться этим обидчивым, капризным и весьма недальновидным особям? Этот, например, даже не находит в себе смелости высказать то, что и так написано на его лице крупными буквами, вместо этого заламывает руки и принимает оскорбленный вид».

Выходило, что именно мужчинам, как правило, свойствен тот тип поведения, который они имеют нахальство приписывать женщинам и называют малодушием. Настоящие бойцы — это как раз женщины, мужчины же в глубине души — трусы. Ну и пускай прячется за своими вазочками и ковриками, если ему так хочется. Ей нужно думать о том, как выиграть бой, и зона ее военных действий находится на другом конце земного шара.

Однако уже в аэропорту он все же собрался с силами и признался в любви. Она закусила губу.

— И что прикажешь мне делать с твоим признанием? — вопросила она. — Это слишком тяжелая штука, она не влезет в багаж, ее невозможно взять с собой в самолет.

Он не сдался:

— Я это так не оставлю, — сказал он. — Я скоро приеду за тобой. Тебе от меня не отделаться.

Этим он всё погубил. Ей тут же вспомнился другой надоедливый претендент на руку и сердце — молодой американец с лос-анджелесской рекламы мужских трусов: «Ты не сможешь выбросить меня из головы. Где бы ты ни была — в ванной, в постели, — ты везде и всюду будешь твердить мое имя. Лучше выходи за меня сразу. Все равно этим кончится. Взгляни в глаза фактам!» Правда, теперь, стоя в аэропорту Сринагара, она уже не могла вспомнить ни его имени, ни то, как он выглядит, — его трусы запомнились ей куда лучше. Неосторожные слова Ювараджа вернули ей самообладание: что ж, как-нибудь она сумеет забыть и этого воздыхателя. Любовь — обман, любовь кусается. А что до фактов, то они таковы: ее реальная жизнь не здесь, и пришла пора в ту жизнь вернуться.

— Береги свой чудесный сад, — произнесла она, отчужденно скользнула прохладной рукою по его щеке и улетела за десять тысяч миль от его непрошеной и таившей неведомые опасности любви.


Клоун Шалимар

Главный и единственный подозреваемый в деле об убийстве посла Максимилиана Офалса был взят живым в Раньон-каньоне спустя три дня после ее возвращения в Лос-Анджелес. Он существовал там как дикий зверь, хоронясь наверху, среди скал. Голод, жажда и изнурительный зной довели его до полного истощения.

— Действуя на основании полученной информации, мы схватили его. Подонок находился в самом жалком состоянии и, похоже, был даже рад отдаться в руки правосудия, — провозгласил Тони Джинива, застрявший в ветвях микрофонов.

Преступник спустился вниз и вышел на открытое место, чтобы найти какую-нибудь еду. Он рылся в мусорном баке на территории для выгула собак, и его взяли с красной помятой упаковкой «Макдоналдса» в руках в тот унизительный момент, когда он пытался извлечь из промокшего пакета несколько оставшихся там кусочков жареной картошки.

Услышав об этом в новостях, Ольга Семеновна тотчас приписала арест убийцы своему колдовству:

— Вот что значит картофельная магия! — сообщала она каждому встречному. — Ну и дела! Выходит, я еще не утратила своего дара!

Было подтверждено, что захваченный действительно не кто иной, как Номан Шер Номан, известный также как клоун Шалимар. Новость об аресте вызвала у Кашмиры Офалс странное чувство разочарования: засевшее в ней нечто требовало, чтобы она выследила и нашла его сама. Отголоски его бессвязных, нечленораздельных речей перестали долетать до нее. Может, это оттого, что он слишком ослабел? Кашмир продолжал жить в ней, и арест Шалимара в Америке, полное размывание его как личности в интонациях чуждой ему речи вызвало у нее смятение, которое она не сразу, но постепенно опознала как культурный шок. Она больше не считала, что история Шалимара — это дело Америки. Она касалась Кашмира. Она касалась лично ее.

Новость об аресте Шалимара заняла почетное место на первых полосах газет и позволила измочаленному уличными беспорядками департаменту городской полиции набрать очки в момент, когда он больше всего в этом нуждался. К этому времени глава департамента Дэрил Гёйтс, в начале упрямо не желавший покидать свой пост, был отправлен в отставку. Был уволен и лейтенант Майкл Мулин, чей отряд полицейских, испуганный превосходящими силами бушующей на углу Флоренс и Норманди толпы, позорно отступил. Материальный ущерб, нанесенный городу, составил один миллиард долларов. Ущерб, нанесенный карьере майора Брэдли и верховного судьи Рейнера, не поддавался определению в валюте, он был невосполним. В подобной ситуации успех лейтенанта Джинивы и сержанта Хилликера по поимке убийцы был подан газетчиками как беспримерный подвиг и свидетельство того, что в полиции есть не только ублюдки вроде Куна, Пауэлла, Брисено и Уинда, зверски избившие Родни Кинга, но и честные, хорошие парни. Сам Родни Кинг выступил по телевидению с призывом заключить перемирие.

— Давайте попробуем успокоиться, — воззвал он к телезрителям.

Интервью с лейтенантом Джинивой и сержантом Хилликером стало гвоздем последнего в мае ночного ток-шоу. На вопрос ведущего Джонни Карсона, способна ли, по их мнению, полиция Лос-Анджелеса вновь завоевать доверие жителей города, сержант Джинива ответил, что, безусловно, способна, а сержант Хилликер, энергично ударив сжатым кулаком правой руки по ладони левой, прибавил: «И то, что злостный преступник пойман и сидит сейчас за решеткой, служит тому живым подтверждением».

Засим последовал краткий период распродажи маек с изображениями Тони и Элвиса на пляже Венеция в Мелроузе. Один из телевизионных каналов заявил о проекте фильма об Элвисе и Тони, где главные роли должны были исполнять Джо Монтенья и Деннис Франц. Клоун Шалимар с удивительной быстротой превратился в фишку в политической игре, и Кашмира Офалс, которая теперь считала своим только это имя, о чем и известила всех своих знакомых, Кашмира, родители которой были подло убиты, чувствовала, как в ней нарастает раздражение всем происходящим. Нечто, проникшее в нее в тот момент, когда она стояла на коленях у материнской могилы, было для нее чрезвычайно важно и требовало решительных действий. Теперь величайшие события ее жизни процедили сквозь сито политики, и в сухом остатке оказалась лишь болтовня о коррупции, о червоточине в полицейских рядах и честных копах Хилликере и Джиниве. Земной шар не перестал вращаться, и мир беспощадно продолжал свой путь. Макс для него уже не существовал, и Бунньи Каул — тоже. Героями дня сделались Элвис и Тони, они и присвоили себе злодея клоуна Шалимара. Он стал для них, можно сказать, хеппи-эндом — счастливым завершением их карьеры, их самым крупным кушем, который придал их жизни смысл, тем самым отняв этот смысл у ее собственного существования. Одна у себя в квартире, Кашмира в ярости колотила кулаками об стену. Как она себя ощущала? Погано. «Нужно ему написать, — решила она. — Пусть знает, что я жду. Пусть знает, что он мой».


Клоун Шалимар

Я собираюсь рассказать тебе об отце. Тебе следует побольше узнать о человеке, с которым ты вступил в тесные отношения и принес ему смерть. Ему и так оставалось жить недолго, но тебе не терпелось, ты жаждал крови. Ты отнял жизнь у великого человека, и тебе надлежит знать о ней больше. Я собираюсь сообщить тебе то, что он рассказывал мне, когда я была совсем маленькой, — о вхождении в дворец Власти. Я также расскажу тебе об его нелепом увлечении мифическими людьми-ящерицами, которые, как он был убежден, жили когда-то под Лос-Анджелесом. Я намерена в компании с ним и с тобой перелететь во Францию времен Сопротивления, что, думается, ты найдешь для себя небезынтересным. Полагаю, все свои подвиги ты оправдываешь тем, что совершал их во имя свободы, так что тебе, наверное, будет любопытно узнать, что мой отец тоже был борцом за свободу. Я хочу, чтобы ты узнал какие песни он пел, например про жаворонка, и какую еду он любил больше всего (это был штрудель с рислингом и баранина в меду — блюда его эльзасского детства); хочу, чтобы ты узнал, как он спасал жизнь своей дочери и как дочь любила его. Я буду засыпать тебя письмами, буду писать и писать, они станут твоей совестью, станут травить тебе душу и мучить, они превратят твою жизнь в ад до того самого часа, пока, если все пойдет как должно, ее у тебя не отберут. Даже если ты не станешь их читать, если тебе их не отдадут или ты будешь рвать их в клочки, они все равно копьями вопьются тебе в сердце. Мои письма — это проклятия, и они иссушат тебе душу. Мои письма — это грозные предупреждения, и они непременно вселят в тебя ужас, а я не перестану писать, пока ты не умрешь. Может, я буду писать их и после, буду писать их твоему корчащемуся в аду духу, и они будут мучить тебя сильнее адского пламени. Тебе никогда больше не увидеть Кашмира, но я, Кашмира, здесь, рядом, и ты будешь жить во мне, письма мои станут для тебя тюрьмой более страшной, чем та, в которой ты сейчас, они станут твоей одиночной камерой. Тяготы твоего теперешнего тюремного заключения ничто по сравнению с теми, которые ты будешь испытывать от моих писем. Тебе знакома песенка Хаббы Хатун о пронзенном сердце: «О, стрелок, грудь моя открыта твоим стрелам. Они пронзают меня, отчего ты так жесток?» Так вот, теперь я — стрелок, и моя цель — ты, только стрелы мои пропитаны не любовью, а ядом ненависти. Мои письма — это стрелы ненависти, и они найдут тебя.

Я — твоя темная Шехерезада. Я буду писать тебе день за днем, ночь за ночью, но не с тем чтобы спасти свою жизнь, а для того, чтобы взять твою, чтобы ядовитые змеи моих снов обвились вокруг твоего тела и зубы их впились тебе в шею. Можешь сравнить меня, если желаешь, с принцем Шахрияром, а себя с его молодой женой, потому что голос моих писем будет преследовать тебя даже во сне. Каждую ночь я буду петь тебе о том, как ты умрешь. Ты меня слышишь? Слушай мой голос. Каждый день и каждую ночь до самого твоего смертного часа я буду шептать тебе в ухо. Твой голос больше не гудит у меня в голове. Теперь это ты будешь слышать меня постоянно.


Клоун Шалимар

Клоун Шалимар в ожидании суда провел в центральной тюрьме города на Бушет-стрит полтора года. Он был помещен в секцию семь-ноль-ноль-ноль, где содержались особо опасные преступники. На ногах его были цепи, и еду ему подавали прямо в камеру. Раз в неделю ему отводился час на физическую разминку. Первые несколько недель заключения узник пребывал в чрезвычайно возбужденном состоянии, часто кричал по ночам, жалуясь, что в голову его проникла демоница, которая всаживает ему в мозг раскаленные копья. Как склонного к суициду, его перевели под круглосуточное наблюдение и назначили транквилизатор ксанокс. На вопрос, не хочет ли он, чтобы его навестил священнослужитель одной с ним веры, он ответил согласием. К нему допустили молодого имама с Фигуэра-стрит, и тот сообщил, что заключенный выразил искреннее раскаяние в содеянном и признал, что в силу плохого знания английского неверно истолковал некоторые высказывания Максимилиана Офалса по поводу Кашмира во время его телевизионного выступления и вбил себе в голову, что его следует уничтожить как врага мусульман. Таким образом, совершенное убийство стало следствием недостаточного знания языка, и узника мучает раскаяние в содеянном. Однако во второе посещение имам застал своего подопечного, несмотря на ксанокс, в состоянии крайнего возбуждения: тот общался с невидимым собеседником, судя по всему женщиной, говорил по-английски, причем достаточно хорошо, так что его предыдущее утверждение о недопонимании стало выглядеть весьма сомнительно. Когда имам сказал ему об этом, заключенный впал в бешенство, и пришлось вызывать охрану. После этого случая молодой имам не захотел его навещать, а сам узник отказался видеть кого-либо другого, хотя почтенный член Латино-мусульманской ассоциации Лос-Анджелеса Франсиско Мохаммед, время от времени посещавший тюрьмы, выразил готовность зайти к заключенному по первому его требованию.

Когда дело представили для предварительного слушания, районный прокурор Гил Гарсетти, после беспорядков сменивший на этом посту Айру Рейнера, пришел к заключению, что беседы имама с обвиняемым доказывают, что тот опасный преступник, профессиональный убийца, совершавший свои деяния под разными именами: он опытный актер со множеством масок, и словам его о раскаянии и угрызениях совести не следует верить. Клоуну Шалимару было предъявлено официальное обвинение в убийстве посла Максимилиана Офалса, после чего до суда его вернули обратно на Бушет-стрит. Присяжные единодушно решили, что в силу некоторых особых обстоятельств этот человек заслуживает смертного приговора. Если суд утвердит это решение, то обвиняемому будет предложено выбрать один из двух вариантов приведения приговора в исполнение: инъекцию или газовую камеру.

Клоун Шалимар поначалу отказался от услуг официально назначенного защитника, однако потом согласился. За его дело взялась команда Уильяма Т. Тиллермана, известного своей склонностью защищать провальные дела, виртуоза судейских шоу, неторопливого и тучного, напоминавшего Чарлза Лоутона в «Свидетеле обвинения». Впервые он проявил себя как выдающийся юрист будучи младшим членом команды защиты на процессе некоего Ричарда Рамиреса, прозванного Ночным Татем. Ему приписывали роль «тайной руки», которая определила стратегию защиты в нашумевшем деле братьев Менендес, хотя официально он в команде не значился. (Эрик и Лайл Менендесы сидели в том же блоке за номером семь-ноль-ноль-ноль, что и клоун Шалимар; там же, только чуть позже, предстояло провести немало времени бывшей звезде футбола Джеймсу Симпсону.) Когда по адресу Бушет-стрит, 441 на имя Шалимара одно за другим стали приходить письма от осиротевшей дочери Макса Офалса, то именно Тиллерман усмотрел связь между ними и будто бы преследовавшей его подзащитного по ночам женщиной-демоном, после чего выработал основную линию защиты на процессе, впоследствии ставшем широко известном как «дело о колдовстве».

Когда на клоуна Шалимара обрушился вал писем, администрация тюрьмы и адвокат вначале осведомились, хочет ли он читать их, а затем Тиллерман настоятельно посоветовал ему ни в коем случае на них не отвечать.

— Это письма от моей падчерицы, я обязан знать, чего она хочет, — ответил заключенный, причем Тиллерман отметил про себя, что по-английски Шалимар говорил хотя и с сильным акцентом, но вполне грамотно. — Что же касается ответных писем, — продолжал Шалимар, — то в этом нет необходимости. На ее вопрос нет и не может быть ответа.

Тюремные колеса вращались медленно, и письма доходили до адресата с задержкой на две-три недели, но для клоуна Шалимара это не имело значения: получив самое первое письмо, он моментально идентифицировал его автора как женщину-бхут, терзавшую его мозг в ночных кошмарах. Он сразу понял, что означали письма дочери Бунньи: она взяла на себя роль Немезиды — мстительницы, и, независимо от решения калифорнийского суда, его реальным судьей будет она. Именно она, а не двенадцать американских присяжных вынесет ему приговор, и именно она сама, а не тюремный палач намерена каким-то образом привести его в исполнение. Где, как и когда — все это уже не важно. Он стиснул зубы, он заставил себя терпеть ее ночные атаки, хотя по-прежнему просыпался с криком. Он внимательно вчитывался в ее ежедневные угрозы, он выучивал их наизусть, отдавая себе отчет в их серьезности. Он принял ее вызов.

После того как было взорвано здание Международного торгового центра в Нью-Йорке (спустя восемь лет об этом будут вспоминать как о первом теракте такого масштаба), Шалимар, сидя за столом напротив своего адвоката в провонявшей комнате для свиданий, высказал опасения по поводу своей безопасности.

— Дело в том, — сказал он, — что даже в таком строго охраняемом месте одиночного заключения, как этот блок, мое положение как мусульманина, обвиненного в терроризме, стало очень опасным.

Ради встречи с Тиллерманом клоун Шалимар приоделся, как мог при данных обстоятельствах: он был в тюремных синих джинсах, в тюремной же холщовой куртке и шапочке. На стене красовались две надписи. Одна гласила: «Разрешается только держать за руку», и вторая: «При встрече: 1 (один) поцелуй + 1 (одно) объятие; перед уходом: 1 (один) поцелуй + 1 (одно) объятие». К нему это отношения не имело. Избегая смотреть в глаза адвокату, он говорил почти шепотом, иногда запинаясь, но в целом на вполне сносном английском.

Люди в тюрьме погибали каждый день. Шериф винил во всем урезанный бюджет, только от его слов легче никому не становилось. Осужденный за убийство узник умудрился ночью каким-то образом выйти в коридор и убить другого заключенного, который на суде дал против него показания, хотя камера того находилась на другом этаже. Остальные обитатели тюрьмы числом шесть тысяч по команде местных мафиози сделали вид, будто ничего не видели и не слышали. Вести о подобных событиях доходили и до Шалимара в его блоке семь-ноль-ноль-ноль. Член корейской банды получил тридцать ножевых ударов, а потом его засунули в тележку с грязным бельем; труп обнаружили спустя шестнадцать часов, когда тележка стала вонять. Заключенного, убившего жену, забили насмерть. Двести человек приняли участие в драке, завязавшейся из-за пользования платным телефоном. Во время потасовки одному из заключенных нанесли двенадцать ударов ножом. Не исключено, что теперь, после событий на Манхэттене, какой-нибудь охранник «забудет» запереть двери в блок семь-ноль-ноль-ноль и в одну распрекрасную ночь некий горилла, именующий себя Сладким Пирожком с Медом, Златовлаской Али, Великим Лосем, Худышкой из Вирджинии, Малышом Киско или Гангстером Старой Долины, даст волю своему патриотическому американскому гневу. Тиллерман дернул плечом.

— Ладно, я подниму этот вопрос, — сказал он, а затем, подавшись вперед, доверительно попросил: — Расскажи мне об этой девушке.

И Шалимар, обычно неохотно отвечавший на вопросы, расслабился и заговорил.

Слушание дела Номана Шер Номана состоялось полгода спустя в окружном суде Лос-Анджелеса, в Ван-Найсе. Судьей был назначен Стэнли Вайсберг, председательствовавший на процессе по делу об избиении Родни Кинга четырьмя копами, оправдание которых вызвало беспорядки в городе. На спокойного, уверенного в себе профессионала лет пятидесяти пяти последовавшие за процессом передряги никак не повлияли. В связи с напряженной обстановкой после взрыва торгового центра в здании суда и вокруг него были приняты беспрецедентные меры предосторожности. Закованного в наручники, с цепями на ногах Шалимара каждый день доставляли и увозили в белом бронированном фургоне с полицейским сопровождением из одиннадцати машин, напоминавшим президентский кортеж, с постами по пути следования, мотоциклистами и снайперами на крышах. «Такие случаи, как с Джеком Руби, нам тут ни к чему», — откомментировал это новый шеф полиции Уилли Уильямс. Когда же репортер спросил, как бы он оценил уровень принятых мер с точки зрения их интенсивности, тот ответил коротко: «Именно так мы бы всё обставили, если бы это был Арафат».

В самом начале для подбора кандидатов в присяжные было разослано пятьсот анкет с вопросником в сто страниц. На их основании и с учетом мнения судей из этого числа выбрали двенадцать человек, и еще шестеро на всякий случай были зачислены в резерв. В состав присяжных попало четверо мужчин и восемь женщин младше сорока. Тиллерман хотел, чтобы присяжные были среднего возраста и притом чтобы преобладали женщины. Он считал себя знатоком человеческой натуры и принадлежал к разряду философствующих юристов, давно распрощавшихся со всеми иллюзиями. Он был убежден, что люди молодые, еще серьезно не задумывающиеся о смерти, менее склонны к ожесточенности во время суда над убийцей. Что же касается доминирующего количества особ женского пола, то и на это Тиллерман имел свои резоны. Клоун Шалимар был очень красив собой, к тому же мужчина с разбитым сердцем, которого обманули и предали. Преступление на почве страсти в Калифорнии не оправдывалось законом, но Тиллерман полагал, что подобная мелодраматическая подоплека должна помочь защите.

По сравнению с солидным, многоопытным Тиллерманом представлявшие сторону обвинения Джанет Миенткевич и Ларри Танидзаки, которым едва исполнилось по тридцать, казались младенцами-несмышленышами, тем не менее они успели пройти хорошую школу и были исполнены решимости выиграть процесс. Правда, Танидзаки в разговоре с коллегой высказал некоторые сомнения по поводу того, что им удастся добиться смертного приговора, — по его опыту, присяжные не любили осуждать людей на смерть, — но Миенткевич поспешила его разуверить. «Кого же тогда казнить, если не таких, как он?!» — воскликнула она. Их самой большой головной болью было то, что защита может попытаться отвести обвинение. Как ни странно, несмотря на то что убийство Максимилиана Офалса произошло ясным солнечным днем, у них не было ни единого свидетеля преступления. Казалось, вся улица сознательно закрыла на это время глаза, точно так же, как это сделали обитатели лос-анджелесской центральной тюрьмы во время сведения счетов между гангстерами. В распоряжении обвинения был нож с отпечатками пальцев, имелась окровавленная одежда, был и мотив преступления, не хватало лишь одного — живого свидетеля. Правда, на предварительном слушании Тиллерман заявил, что его клиент не станет отрицать сам факт преступления, однако предупредил, что если обвинение будет настаивать на смертном приговоре, то тогда, вполне возможно, защита будет требовать его оправдания. «Видите ли, — уклончиво заметил он, — у моего клиента очень тяжелое психологическое состояние». На вопрос судьи Вайсберга, с чем это связано, Тиллерман вполне серьезно ответил: «Он находится под воздействием магии».


Клоун Шалимар

«Женщину, которая родила меня, ты убил за то, что она посмела тебя оставить, — писала Кашмира. — Мужчину, отца моего, ты убил за то, что он посмел ее у тебя отнять. Из-за своего эгоизма, из-за чудовищного тщеславия, из-за того, что ты оценил свою честь дороже, чем жизнь другого, ты убил двоих. Ты отмыл свою честь их кровью, но она и теперь вся в крови. Ты пожелал уничтожить их, но и это тебе не удалось, ты не убил их, потому что вот она, я, во мне они оба живы — и Максимилиан Офалс, и Бунньи Каул. А ты, мистер убийца, чувствуешь, что в тебе поселилась я, а, господин фокусник? По ночам, когда твои глаза закрыты, ты видишь меня у себя внутри? Кто мешает тебе заснуть и, если заснешь, кто долбит тебя, пока не проснешься? Ну как, господин убийца, ты вопишь во сне? Кричишь и плачешь, мистер шутник? Не смей называть меня падчерицей! Я тебе никакая не дочь, у меня есть отец и мать, и они оба живут у тебя внутри вместе со мной. Оба они мучают тебя — и зарезанная тобою мать, и отец. Я — Максимилиан Офалс и Бунньи Каул, ты же ничто, и меньше чем ничто. Ты грязь под моим каблуком».


Клоун Шалимар

В начале девяносто третьего она на короткое время вернулась к работе. Друзья настояли, и она колесила по сто первому шоссе, где, начинаясь чуть южнее Сан-Диего, возле Президио-парка уходила на север, к миссии Сонома, старая дорога с цементными колоколами на подпорках в виде крюков. Они отмечали путь, впервые проделанный в 1771 году монахом-францисканцем Хуниперо Ceppa. Она собирала все, что могло пригодиться для задуманного ею фильма «Камино Реал». Однако мысли ее были далеко, и через несколько недель она прекратила свои поездки. Позвонил и пригласил на ужин претендент на ее руку — парень-реклама. Под нажимом подруг она согласилась, но, хотя он явился с цветами, в блейзере и при галстуке, повел ее в шикарный ресторан, стал уверять, что она красивее любой кинозвезды и даже пытался не говорить о себе самом, она не досидела до конца ужина, извинилась, что пока не готова для общения, и сбежала.

Решив, что пора сменить обстановку, она вернулась в большой дом на Малхолланд-драйв, к духу своего отца. Ольга Семеновна, дочери которой теперь были при ней — они поселились в одной из пустующих квартир, — провожала ее со слезами и пообещала навещать в роскошном гнездышке так часто, как только сможет. Но в «роскошном гнездышке» Кашмира с каждым днем чувствовала себя все более одинокой. Обслуга знала свои обязанности, и все в доме шло заведенным порядком: три раза в день ее кормили, два раза в неделю меняли постельное белье. Вооруженные охранники лучшей охранной фирмы «Джером» молча исполняли свою работу, ежедневно посылая рапорты самому вице-президенту фирмы. Дневная смена в основном следила за входами и выходами по всему периметру ограды; более многочисленная ночная в специальных очках, позволявших видеть в темноте, контролировала всю территорию с помощью вращающихся прожекторов, что делало дом похожим на кинотеатр в день премьерного показа. Кашмире не было необходимости давать кому-либо какие-то указания, скорее наоборот — указания давали ей самой. Ей было предписано в случае неприятных неожиданностей укрыться в оборудованном в стене помещении, которое в прежние времена служило гардеробной для некой кинозвезды и где теперь Кашмира хранила свои немногочисленные и ненужные в данной ситуации наряды. Ей внушали, чтобы в случае проникновения в помещение постороннего она ни в коем случае не пыталась захватить преступника самостоятельно. «Не геройствуйте, мэм, — сказали ей, — и предоставьте нам возможность сделать все, что требуется». Недавно в фирме «Джером» разыгрался скандал. Один из ее лучших агентов завел интрижку сразу с двумя очень состоятельными клиентками, одна жила в Лондоне, другая — в Нью-Йорке. Ради удобства, чтобы не проговориться во время ночных забав, он называл их обеих одним и тем же ласкательным прозвищем — Зайка. В конце концов все раскрылось, и судебный иск, который вчинили фирме обе пассии, нанес значительный урон не только ее репутации, но и финансовому положению, что, в свою очередь, привело к установлению администрацией драконовских правил, согласно которым охранникам вообще запрещалось вступать с клиентами в разговоры на посторонние темы, а в случае необходимости делать это лишь в присутствии третьего лица. Кашмира к общению не стремилась. Ей хотелось, чтобы к ней никто не приставал. Только раз она попросила одного из охранников дать ей очки ночного видения — просто так, для развлечения, как она выразилась. Он сунул их ей украдкой, виновато оглядываясь по сторонам, словно мальчишка, назначающий девушке тайное свидание. «Пусть это останется между нами, мэм, — шепнул он. — Мне даже и смотреть-то в вашу сторону не велено, разве что надо будет стрелять в человека у вас за спиной».

Иногда посреди ночи она неожиданно просыпалась: ей слышалось, будто мужчина поет ей песню о любовных страданиях женщины, и она не сразу поняла, что слушает свою память. Мужчина, полюбивший ее, пел ей трогательные лолы в своем заколдованном саду. Настоящее имя родоначальницы лолов Хаббы Хатун было Зун, что значит «луна». Четыреста лет назад она жила среди полей шафрана под сенью чинар в селении Чандрахар[41]. Проезжавший однажды мимо принц Юсуф-шах Чака услышал ее пение и полюбил ее; они поженились, и она приняла другое имя. В 1579 году император Акбар вызвал принца в Дели, а когда тот явился, заключил его в тюрьму. «Приди, драгоценный мой, и войди в мою дверь, — пела Хабба Хатун. — Отчего ты забыл дорогу к моему дому? Юность моя в цвету, это твой сад, войди же в него и насладись им, — пела она. — Ты покинул меня, и я страдаю. О жестокий, сладка мне боль моя». «Прости меня, Юварадж, — мысленно произнесла Кашмира, — я ведь тоже в тюрьме».

Она плавала в бассейне, занималась гимнастикой, наняла частного тренера, хотя знала, что обижает свою подругу — донора яйцеклеток, которая работала с ней много лет. Три раза в неделю играла в теннис с нанятым дня этого профессионалом. Если и выезжала из дому, то лишь для того, чтобы боксировать или стрелять. С каждым днем ее тело делалось все более гибким и крепким, вознаграждая ее за жесткий режим, за монашескую воздержанность, на которую она, богатая женщина, обрекла себя добровольно. Она преуспела в самоконтроле, в укреплении воли. После целого дня, посвященного боксу, стрельбе из лука или посещения клуба Зальцмана, она возвращалась домой, запиралась у себя, писала свои письма, думала свои думы и ни с кем не общалась, а за стенами сторожевые псы, позвякивая цепями, чутко ловили чужие запахи, прожектора обшаривали каждый уголок и люди в очках ночного видения без устали несли патрульную службу. Она жила не в Америке. Она находилась в зоне военных действий.

Судебного исполнителя с повесткой в суд, куда ее вызвала защита в качестве свидетеля, перехватили у входа. Фрэнк, тот самый оперативник, который тайком передал ей темные очки, сопроводил его к Кашмире. Поначалу она решила, что это дурная шутка, — но нет, оказалось, что ее письма приобщены к делу, более того: Тиллерман счел их важной уликой и в связи с этим собирается ее допросить. Он привлек к разбирательству некоего Прентисса Шоу, терапевта, разработавшего метод опознания жертв внушения. Метод предусматривал ответы испытуемого на целый ряд вопросов, в результате чего можно было составить его психологический портрет. Этим методом широко пользовались в организации ХАМАЗ при подборе кандидатов на роль террористов-смертников.

— Мы живем в такую эпоху, когда наши противники прекрасно осознают, что не из каждого человека можно сделать самоубийцу-подрывника или киллера, — вещал Тиллерман, — поэтому именно психологический аспект получил приоритет над остальными факторами. Определяющим моментом стал характер человека. Есть люди определенного психического склада, более восприимчивые к внешнему воздействию, чем другие, и таких можно использовать как ракеты дальнего действия для поражения нужной цели.

С помощью своей методики Шоу определил, что клоун Шалимар относится именно к подобному психологическому типу. Он просыпался по ночам с криками, потому что был убежден, что на него воздействуют черной магией.

В качестве улики Тиллерман представил суду пять сотен писем, направленных обвиняемому госпожой Индией Офалс, она же Кашмира Офалс.

— Эти письма явно свидетельствуют о намерении проникнуть в подсознание узника и мучить его по ночам. Известно, что одна из близких миссис Офалс особ, родом из СССР, открыто называет себя колдуньей и является членом Ассоциации ведьм. Это может подтвердить и бывший сосед миссис Офалс, проживавший в одном с ней доме на Кингз-роуд, господин Каддафи Анданг.

— Означает ли ваше заявление, мистер Тиллерман, — вопросил судья Вайсберг, глядя поверх очков, — что вы верите в колдовство?

Уильям Тиллерман в свою очередь тоже глянул поверх очков на судью и изрек:

— Нет, сэр, не означает. Однако здесь, в зале суда, не имеет значения, во что верите вы или я. Важно, что в это верит мой клиент. Заранее прошу извинения за то, что может показаться уважаемым коллегам игрой на зрителя, но, по моему глубокому убеждению, это есть доказательство чрезвычайно легкой внушаемости моего клиента. Защита намерена вызвать в качестве свидетеля представителя внешней разведки. Он подтвердит, что в течение многих лет мой клиент находился в целом ряде мест, известных как школы терроризма и центры психологической обработки, и, по нашему убеждению, в момент убийства посла Максимилиана Офалса уже был неспособен отвечать за свои действия. Его собственная воля была полностью подавлена различными методами воздействия: вербальными, механическими и химическими. С помощью этих методов ослабили осознание им себя как независимо мыслящей личности и превратили в род ракеты, нацеленной на конкретное сердце, и в данном случае это оказалось сердце одного из наиболее выдающихся борцов с террором. Можно сказать, что моего клиента превратили в маньчжурского кандидата[42], в зомби, если угодно, в машину для убийства. Защита выдвинет тезис, что убийство могло быть совершено по приказу неизвестного лица — манипулятора, кукловода, находившегося в то время в другом месте. После соответствующей психологической подготовки кукловоду вовсе не обязательно лично встречаться со своей «куклой». Команду можно передать просто по телефону, условный рефлекс сработает при употреблении какого-нибудь самого обычного слова, ну не знаю, скажем «банан» или «пасьянс». Я не уверен, господин судья, помните ли вы тот, тридцатилетней давности фильм с похожей ситуацией. Если он вам неизвестен, мы без труда могли бы запустить его прямо сейчас.

Судья Вайсберг заметно посуровел:

— Никому в этом зале не придет в голову подозревать вас в желании играть на публику. Что же касается упомянутого вами фильма, то да, я его видел и уверен, господа присяжные прекрасно поняли, что вы имеете в виду. Однако прошу не забывать, что здесь слушается дело об убийстве, и я как председатель не допущу, чтобы суд превращался в кинозал!

И все же вступительная речь Тиллермана с намеками на элементы внушения приковала к процессу над клоуном Шалимаром внимание всей страны. Успевшего стать классикой «Маньчжурского кандидата» показали по всем телеканалам, и пошли разговоры о его ремейке. Подрыв башен-близнецов с использованием самолетов, палестинские шахиды, а теперь еще путающая возможность того, что где-то в толпе рядом с тобою может находиться дистанционно управляемый человек-автомат, готовый поразить любую цель, когда по телефону ему скажут невинное слово «банан», — все это складывалось в сознании людей в некое новое логическое построение, основанное на полном отсутствии всякой логики. Тиллерман уловил это настроение в глазах присяжных и даже речь государственного обвинителя использовал в поддержку своей позиции. Сторона обвинения не стала опровергать утверждение, что Шалимар — террорист, что он находился в подозрительных местах, где нехорошие люди занимались нехорошими делами, и что он, Шалимар, под разными именами принимал активное участие в реализации их планов. Все это так. Однако в данном случае, настаивали обвинители, высока вероятность того, что преступник действовал на собственный страх и риск, поскольку убитый соблазнил когда-то его жену. Стоило Джанет Миенткевич выдвинуть этот тезис об убийстве на почве ревности, как тут же по поскучневшим глазам присяжных она поняла, что банальная правда показалась им куда менее захватывающей, чем параноидальный сценарий Тиллермана, который настолько вписался в картину недавних событий, что присяжным, несмотря на внутренний протест, больше верилось в него; хотелось верить, будто мир стал таким, каким изобразил его Тиллерман, хотя никто из них на самом деле этого не желал.

— На этом мы можем здорово погореть, — поделилась Джанет своей тревогой с Танидзаки после очередного заседания.

— Ничего, положись на закон и делай свою работу, — отозвался тот. — Тиллерман — это тебе не Пери Мэйсон с его трюками, и мы не на телешоу.

— Вот тут ты не прав, — вздохнула Джанет, — нас показывают по телевидению. Но все равно спасибо за поддержку.


Клоун Шалимар

Там у них в Гималаях, господа и дамы, — идет настоящая грызня между отрядами индийских вооруженных сил и фанатиками, засылаемыми из Пакистана. Мы направили туда людей для выяснения всех деталей, и эта информация сейчас у нас на руках. Хотите узнать получше о моем клиенте — мы вам эту возможность предоставим. Мы намереваемся привести документальное подтверждение того, что его родная деревня была сожжена дотла; что к ногам его матери кинули мертвое тело одного из ее сыновей с отсеченными руками; что затем его мать была изнасилована и убита, как и его отец. Наконец, они убили и его любимую жену, лучшую танцовщицу труппы и, возможно, самую красивую женщину Кашмира. Не думаю, уважаемые господа присяжные, что вам потребуется особый психоаналитический тест, чтобы понять и признать, что подобная трагедия способна сокрушить даже самого лучшего из нас. А мой клиент — он был именно таким, самым лучшим: самым искусным канатоходцем, комическим актером, акробатом-виртуозом, своего рода кашмирской знаменитостью. И вот всего за один день весь его мир, а вместе с ним и его рассудок были разрушены до основания. Именно подобные люди и становятся легкой добычей кукловодов. Вместо превращенной в осколки картины мира точно рассчитанными мазками ему рисуют другую, новую.

Как выражается один из героев фильма, который его честь господин Вайсберг запретил вам здесь смотреть, «ему там не только промыли мозги, но еще и подвергли их химчистке». Перед вами, господа, человек, переживший кровавое преступление, учиненное над всеми, кто был ему близок и дорог. Он был лишен возможности за него отомстить, и это отняло у него рассудок. А когда человек лишается рассудка, иные силы с легкостью проникают в его мозг и распоряжаются им по своему усмотрению. Эти силы нацелили сжигавшую его жажду мщения на нужную им точку на земном шаре, и это оказалась вовсе не Индия, а Америка. Это мы.


Клоун Шалимар

Ларри Танидзаки как в воду смотрел. «Маньчжурская защита» лопнула словно мыльный пузырь в тот день, когда очередь для дачи показаний дошла до Кашмиры Офалс. Принудительный вызов свидетеля чреват неожиданностями, и решение Тиллермана задействовать дочь Офалса, по мнению Танидзаки, лишь подтверждало, насколько зыбкой была задуманная им конструкция. Кашмира, подвергнутая Джанет Миенткевич пристрастному допросу, раскрыла перед ней то, о чем не обмолвился в беседе с адвокатом клоун Шалимар, то, что не обнаружили тиллермановские гонцы, посланные на место событий, то, чего не знали пачхигамские каратели и о чем семья Ямбарзалов никому не рассказывала. Коротким своим заявлением, которое было произнесено бесстрастным тоном палача, она в один миг развалила всю защиту.

— Моя мать погибла совсем иначе, — сказала Кашмира. — Она умерла, потому что человек, убивший моего отца, отделил от туловища ее прекрасную, гордую голову одним ударом ножа.

Она обернулась, посмотрела на Шалимара, и он понял без слов смысл ее взгляда: «Вот теперь я тебя убила. Моя стрела пронзила тебе сердце, и я довольна. Когда тебя будут казнить, я приду смотреть, как ты умираешь».


Клоун Шалимар

После объявления приговора клоуна Шалимара сразу же перевезли в Сан-Квентин, центральную тюрьму штата Калифорния, где был специальный блок для смертников. Как и в самом начале процесса, это перемещение сопровождалось чрезвычайными мерами предосторожности. Его везли не в обычном тюремном фургоне, а опять в бронированном лимузине с конвоем из одиннадцати автомобилей, в окружении мотоциклистов на дороге и вертолетов над дорогой. Этот кортеж, двигавшийся на север мимо застывших в цементном безмолвии колоколов по старому тракту Камино Реал, напоминал собой отъезд в изгнание какого-нибудь монарха вроде Наполеона Бонапарта, когда его конвоировали к месту вечной ссылки на остров Святой Елены. Все двадцать четыре часа пути клоун Шалимар оставался абсолютно безучастным к тому, что происходило с ним и вокруг него. Тюремное заключение уже успело наложить на него свой отпечаток: лицо утратило яркость красок, кожа обрела нездоровый землистый оттенок, волосы выцвели и поредели. Он не вступал в разговоры с охранниками, сидевшими рядом и напротив, — обратился к ним всего один раз, попросив глоток воды. Пока он проходил процедуру зачисления — пока его фотографировали, брали отпечатки пальцев, выдавали одеяло, синюю тюремную форму, — а затем, закованного в цепи, сопровождали в так называемый ЦА — центр адаптации, он производил впечатление человека, примирившегося с судьбой. В центре адаптации у него отобрали все личные вещи, оставив лишь карандаш, лист писчей бумаги, расческу и кусок мыла. Ему выдали зубную щетку с обрезанной ручкой и зубной порошок, заперли в клетку, где, раздетого догола, подвергли обычной в подобных местах процедуре досмотра — проверяли, нет ли чего лишнего в одном из «выхлопных отверстий» («Сделай улыбочку!» — приказал ему один из охранников, а когда он не понял, тот ухватил его за шею и согнул в дугу, чтобы ему обследовали задний проход). На него снова надели наручники, провели через рамку металлодетектора и повели к камере. Охранник назвал номер, дверь с пневматическим замком, шипя, отворилась и так же, шипя, закрылась, когда он вошел внутрь. Приоткрыли оконце для подноса с едой, Шалимар просунул туда руки, и с него сняли наручники. Все это он выполнил без единого слова протеста. С самого начала он поразил охранников своей отрешенностью. «Как будто в это время он находился где-то на другой планете», — рассказывали они. Уже много позже, после того как он осуществил свой невероятный побег, тюремщики говорили о нем чуть ли не с уважением. «Тут как с летающими тарелками, — повествовал один из них впоследствии, — ты в них не веришь, пока сам не увидишь. Только я и мои коллеги видели всё собственными глазами».

Большую часть приговоренных к смертной казни направляли в восточный блок или в северный сектор, где, собственно, с самого основания тюрьмы и были расположены камеры для смертников и сама газовая камера. Однако тех, кто проходил по классификации «Б», то есть членов бандитских группировок, замешанных в убийствах на территории тюрьмы, тех, кого их же дружки горели желанием побыстрее отправить на тот свет, вынуждены были содержать в центре реабилитации, где на трех этажах размещалось около сотни одиночных камер. Классификационный комитет решил, что клоуна Шалимара следует причислить к группе «Б» из-за большого количества враждебно настроенных по отношению к нему людей среди узников. В северном секторе содержалось около тридцати пяти смертников, в восточном блоке их было более трехсот, так что избиение и изнасилование считались там делом обычным, а оружием могло стать все что угодно, хоть тот же огрызок карандаша, с помощью которого легко выдавливали глаз. В тюремный двор на прогулку людей выводили группами человек по шестьдесят — семьдесят, и это время считалось в тюрьме самым опасным: если начиналась драка и охранники открывали сверху стрельбу, то всегда был риск, что тебя заденет пулей, срикошетившей от стены. Условия содержания смертников в ЦР были далеко не лучшими даже по местным стандартам, однако клоун Шалимар долгое время отказывался от прогулок в тюремном дворе; оставаясь у себя в камере, он делал отжимания на полу или же час за часом посвящал отработке плавных, похожих на танец движений, а то и просто сидел с закрытыми глазами, скрестив ноги и положив на колени руки ладонями вверх.

Его камера была длиной в десять футов и шириной в четыре. Там помещались цельнометаллическая кровать, а также раковина и унитаз, тоже из нержавеющей стали. Два раза в месяц ему выдавали писчую бумагу, туалетную бумагу, мыло, карандаши. Чашки не полагалось. На завтрак ему ежедневно приносили емкость с молоком, а если он хотел кофе, то должен был просунуть эту емкость в оконце, и тюремщик наливал кофе туда. Иногда раздатчик нарочно или по недосмотру плескал горячую жидкость мимо, прямо на руки Шалимара, но тот ни разу не вскрикнул. Сотня приговоренных к смерти наполняла центр реабилитации своими голосами, запахами, шумом. Люди вопили, ругались, выкрикивали непристойности, но все они были в какой-то степени философами и во что-то верили, а многие даже пели: «Скоро станут дни светлее, мы грозу преодолеем!» Были и другие, они говорили быстро, ритмично, в своеобразном темпе тюремного рэпа: «Туда-сюда я шагаю прямо, чтобы не думать, жгу времени динамо, мрак сменяет ярчайший из дней, холод пробрал меня до костей». Многие общались с Господом Богом гимнами: «В новом дому мне одному жизнь теперь, увы, коротать! Но верю в душе — ты со мной, Иисус, ближе друга мне не сыскать!» Клоуну Шалимару был предоставлен лишь этот довольно скудный выбор способа существования, но он не вопил, не пел, не сыпал словами в стиле рэп и не взывал к Господу. Он принял все, что выпало на его долю, включая и отказ от него Тиллермана. Тот бросил его и ушел, а Шалимар молча слушал голоса из одиночных камер: «Четыре с половиной года — понимаешь? — четыре с половиной года у меня ушло, только чтобы найти адвоката, который согласился бы апелляцию подать». Кто-то кричал про пять с половиной лет; кому-то приходилось добиваться справедливости, как они говорили, девять или даже десять лет, — ведь многие из узников так и не желали признать себя виновными; многие серьезно занимались здесь статистикой, например подсчитывали процент официально признанных судебных ошибок. По их мнению, этот процент среди приговоренных к смертной казни был высок, гораздо выше, чем среди прочих категорий узников, так что, если твердо верить, Господь, глядишь, и смилуется и пошлет тебе помощь свою, но пока суд да дело, надо просто ждать, набраться терпения и надеяться, что не твой номер выкликнут, когда какой-нибудь из вновь избранных, дорвавшихся до власти губернаторов пожелает на радостях зажарить на газу одного из осужденных на смерть.

Кто-то из предшественников Шалимара оставил на стене камеры химическое уравнение: 2NaCN + H2S04 = 2HCN + Na2S04. Он догадался, что оно, собственно, и являло собой его смертный приговор. «Тебе, красавчик, десять лет ждать не придется, — издевательским тоном заметил ему один из тюремщиков, — по нашей информации, браток, тебя попросят поторопиться».

Информация оказалась, мягко говоря, неточной. Месяцы перетекали в годы, вот их уже стало пять, а потом и больше пяти — проползло две тысячи вонючих дней. Тюрьма обветшала, и обитатели ее тоже. Во время очередного урагана с наружной стены стали осыпаться камни, и несколько охранников и заключенных получили травмы. Люди в камерах смертников дряхлели и болели; кого-то из них зарезали, кого-то забили насмерть, кого-то пристрелили. Помимо уравнения, начертанного на стене камеры Шалимара, здесь была еще масса других способов умереть. Через три года заключения клоун Шалимар согласился выходить на прогулки. Он пошел на то, чтобы его раздели, обыскали и выпустили во двор в трусах и майке, а там — была не была — как сложится. В первый же день люди небольшими группами стали понемногу приближаться к нему, меряя его враждебными взглядами. Он постарался не встречаться глазами ни с кем из них. Прислонившись к стене, он взглянул вверх, на упершуюся в небо трубу газовой камеры: через трубу после очередного исполнения приговора цианистый водород выпускали в атмосферу. Он отвел глаза.

За двумя столами резались в карты, кто-то один на один закидывал мячи в баскетбольную корзину. Он направился к турнику и стал подтягиваться на руках; когда перевалил за сотню, карточная игра прекратилась, когда же досчитал до двухсот, остановились и обучавшиеся покеру. После трехсот отжиманий за ним наблюдал весь двор. Он спрыгнул на землю и снова прислонился к стене. Люди заметили, что он даже не вспотел. К нему двинулся один из самых влиятельных тюремных авторитетов из банды «кровавиков» — рослый тяжеловес. В руке он держал заточку из пластмассы, не обнаруженную металлодетектором.

— Никакие спортивные трюки теперь тебе не помогут, жопа террористская, — произнес он.

И тут же в результате вроде бы даже неспешного движения клоуна Шалимара рука Кровавого Короля оказалась заломленной за спину, а пластиковое лезвие — у его собственного горла. Прежде чем охранники начали стрельбу, Шалимар успел отшвырнуть от себя Короля и выбросить заточку в туалет. После этого случая его полгода никто не трогал. Затем на него напали сразу шестеро. Он был жестоко избит, ему повредили два ребра. Но и он в долгу не остался: троим сломал ноги и одного ослепил. Охранники при этом бездействовали. Уоллес, тот самый, который четыре года назад предсказал ему скорую казнь, заметил при этом, что они не стали стрелять лишь потому, что хотят посмотреть, как он будет корчиться в газовой камере.

Он нашел себе адвоката, Изидора Брауна, которого все звали Зиззи: он занимался делами нескольких совсем неимущих смертников и был одним из сотен юристов, работавших с обитателями одиночных камер Сан-Квентина. Время от времени Шалимар и Зиззи встречались в специальной клетке для свиданий с клиентом, но Шалимара, похоже, мало интересовало то, как скоро будет представлена к рассмотрению его апелляция. Один из узников предупредил Шалимара, что у его адвоката плохая репутация. Свое прозвище — Зиззи — он, очевидно, заработал тем, что на заседаниях суда попросту тихонько похрапывал. Как заметил однажды некий судья, в Конституции сказано, что каждому гражданину дано право иметь своего представителя в суде, но там нигде не указано, что этот представитель не имеет права спать во время заседаний. К предупреждению о недобросовестности Зиззи клоун Шалимар отнесся с полным равнодушием. «Мне все равно», — отозвался он. Прошло пять лет, и однажды Браун сказал ему, что дата рассмотрения апелляции назначена.

— Можете не беспокоиться, — ответил Шалимар.

— Ты что, не хочешь пересмотра? — изумился адвокат.

— На сегодня с меня хватит, — сказал его клиент отвернувшись.

Той ночью он закрыл глаза и вдруг понял, что не может восстановить в памяти Пачхигам, — под грузом тюремных лет его воспоминания о Кашмире вылиняли и стали нечеткими. Он не мог ясно представить себе лица родных. Видел лишь Кашмиру. Все остальное было залито кровью.

В тот день в Сан-Квентине одного казнили. Его звали Флойд Грэммар. Он был шизофреником, разговаривал с пищей, которая лежала у него на тарелке, и искренне верил, что тушеная фасоль ему отвечает. Его осудили за двойное убийство: он убил своего заместителя и его секретаршу. Застрелив их, он отправился домой, снял с себя всю одежду, за исключением носков, в таком виде вышел на улицу и стал ждать полицию. Никто так и не понял, почему он все это сделал. Да он и сам не знал. Возможно, тут не обошлось без марсиан. Вечером, накануне казни через инъекцию, он решил, что его амнистировали, и отказался сделать заказ на свой последний ужин. Охранники накормили его сэндвичами и сладким печеньем, взяли под белы руки и повели умирать. Часом позже клоун Шалимар, как всегда перед выходом на прогулку, встал у дверей камеры, раздетый догола для досмотра. Уоллес был настроен весело, ему хотелось подурачиться. Казнь вызвала большой интерес, на территории тюрьмы по этому случаю был создан пресс-центр, куда получили доступ более ста журналистов.

— Нас по телику показывают, — сказал Уоллес, сжимая рукой в кожаной перчатке гениталии Шалимара. — Ничего, сегодня для нас это только разминочка. Вот когда тебя будем кончать, тогда уж потешим душу! А сегодня, считай, упражнялись на чучеле.

И тут внутри Шалимара что-то сломалось: как был голый, он, несмотря на то что его держали за самое чувствительное место, мгновенно вскинул колено, опустил его на державшие его пальцы и обрушил на Уоллеса град ударов сцепленными руками. Он молотил его до тех пор, пока набежавшие охранники не обездвижили его деревянными пулями. Они долго топтали его ногами, били в пах, снова поломали ребра, повредили позвоночник так, что он целую неделю был не в состоянии ходить; нос его был перебит сразу в двух местах, и с той поры уже никто больше не называл его красавчиком.

Когда он снова появился на тюремном дворе, Кровавый Король поманил его к себе:

— Ну, оклемался? — спросил он.

Клоун Шалимар кивнул. Он чуть прихрамывал, и левое плечо у него стало ниже правого. Король предложил ему сигарету.

— Ну ты и дьявол, террист, — проронил он. Если чего надо, обращайся.

И прошел шестой год.


Клоун Шалимар

После того как процесс над клоуном Шалимаром закончился, к Кашмире Офалс вернулся покой. Она позвонила друзьям и извинилась за свое глупое поведение, она устроила вечеринку на Малхолланд-драйв, чтобы все удостоверились, что она вполне вменяема; она собрала свою прежнюю съемочную группу и приступила к работе. За шесть последовавших лет она закончила «Камино Реал», успешно представила его на нескольких фестивалях, отдала свое детище в хорошие телеруки, а затем сняла еще один фильм под названием «Искусство и приключения», в основу которого легла история ее бабушки и деда на фоне Страсбурга довоенной поры и рассказ о судьбе города во время оккупации. Она пересмотрела договор с фирмой «Джером» в сторону значительного снижения уровня охранных мер. И она наконец по-настоящему влюбилась. Юварадж, как и грозился, приехал в Америку и однажды возник на пороге ее дома. Выглядел он довольно смешно: букет цветов в кашмирской расписной вазе из папье-маше, с ее портретом на ореховой доске, со стопкой шалей ручной работы и с шитым золотом ковриком-намда.

— Ты похож на передвижной блошиный рынок! — воскликнула она, увидев его на экране монитора и нажимая кнопку. Новая Кашмира не только впустила его в свой дом, но и допустила до себя. Она позволила себе быть счастливой и ослабила суровый режим тренировок.

В их отношениях были свои сложности: чтобы быть с ним, в его зачарованном саду, она летала к нему так часто, как могла, однако дома Юварадж оставался главным образом зимой, поскольку в основном именно зимой занимались и резьбой по дереву, и многотрудной вышивкой шалей. Ей зима в Гималаях не нравилась, у нее мерзло лицо, и она начинала тосковать о калифорнийском солнышке. К тому же политическая ситуация в регионе если и менялась, то только в худшую сторону, и Юварадж иногда сам отговаривал ее от приездов. В Америке спрос на его изделия возрастал, но все-таки ему по-прежнему долгие месяцы приходилось проводить у себя дома. Тот факт, что его отсутствие она переносила легко и спокойно, занимаясь своими делами, хотя всегда радовалась его приездам, служил для него причиной постоянного беспокойства. Ему хотелось, чтобы она относилась к нему более трепетно, чтобы томилась и вздыхала в разлуке. Сам он признавался, что, когда ее не видит, страдает бессонницей, думает о ней постоянно, мучается от одиночества и буквально сходит с ума; говорил, что еще ни одна женщина не делала его таким несчастным.

— Это потому, милый друг, — сладким голосом проворковала она, — что у нас мальчик — я, а ты — девица красная.

Ее слова восторга у него не вызвали. И все-таки, несмотря на разделявшие влюбленных моря и материки, несмотря на то что она уходила от разговоров о бракосочетании, несмотря на то что хоть и мягко, но решительно она отодвинула от себя кольцо в сафьяновой коробочке, которое он подарил ей в день ее тридцатилетия, они были вполне счастливы и довольны судьбой. Именно поэтому когда от клоуна Шалимара вдруг пришло письмо, оно было воспринято ею как полная несообразность — вроде удара, нанесенного боксером, после того как гонг давно известил о конце раунда. «Это твоя мать делает меня таким, какой я есть, это твой отец осыпает меня ударами», — писал Шалимар. Все послание было выдержано в таком тоне. Кончалось же оно словами, которые Шалимар твердил про себя и вслух всю жизнь: «Твой отец заслуживает смерти, а твоя мать — шлюха». Она показала письмо Ювараджу, и тот, пытаясь перевести всё в шутливый план, небрежно заметил:

— Сан-Квентин, судя по всему, не помог ему усовершенствоваться в английском. Ты обратила внимание? Он употребляет настоящее время.


Клоун Шалимар

Ночью в ЦР было чуть спокойнее, чем днем. До ночного обхода еще слышны были крики, но после часа ночи они утихали. Три часа. Время, пожалуй, самое тихое. Шалимар лежал, вытянувшись, на своем цельнометаллическом ложе и пытался вызвать в памяти журчание Мускадуна, вновь почувствовать на языке вкус восхитительных мясных шариков — гхуштаба, таявший во рту раушан джош, сладкое и холодное фирни — все те блюда, которые так искусно стряпал Пьярелал Каул. Пытался представить себе отца: «Хочу, чтоб ты снова подержал меня на ладонях, отец». Абдулла как-то сказал, что после смерти станет птицей, но Шалимар никогда не обращал внимания, прыгает ли где-то рядом хрипач-удод или нет, потому что он всегда видел в своем отце льва, а не какую-то нелепую оранжево-красную птицу. Он вспомнил, как от прикосновения к его детской коже отцовских губ раздавалось птичье пение. Но лицо отца все время изменялось, превращаясь в искаженное лицо другого «птицелова», Максимилиана Офалса. Клоун Шалимар прогнал изображение. В камеру зашли братья, но и у них лица были нечеткие, как на любительских снимках. Скоро они ушли. Ушел и Абдулла. Затих Мускадун, исчезли дразнящие запахи яств, и во рту снова возник ставший за долгие годы привычным кисло-солоноватый привкус мочи с кровью. Неожиданно раздалось шипение воздуха, и дверь камеры распахнулась. Он быстро вскочил и замер, чуть подавшись вперед, готовый к любым неожиданностям. Никто не вошел, но слышался топот ног. Коридоры были забиты бегущими людьми в синих робах. «Побег!» — понял он. Стрельбы еще не было, но она вот-вот начнется. Он стоял не двигаясь, завороженно глядя в пространство. И тут его заполнила собою фигура Короля.

— Ты что, решил остаться здесь навсегда? — прорычал он. — Если нет, то мы как раз устроили досрочную выписку.

Шалимар не стал спрашивать, как удалось справиться с дверями камер. Тюрьма давно обветшала, а, возможно, кое-кого из охранников просто купили. Это его уже не заботило. И он побежал.

Между главным зданием ЦР и огороженным стеной двором, прозванным Аллеей Крови, шел коридор под стальной крышей, с двух сторон обнесенный стальной сеткой. Король достиг коридора и извлек из кармана металлический резак огромных размеров. Шалимар присвистнул.

— Мамуля его мне доставила, — широко улыбнулся Король. — В пирог запекла.

Появилась охрана. Началась стрельба деревянными пулями, и люди вокруг стали падать. Пока охранников было всего трое. Они наверняка уже нажали кнопки тревоги, но остальные были рассредоточены по всему периметру тюремной территории, и, чтобы добежать, им потребуется какое-то время. Несколько узников накинулись на охрану, но Шалимар не стал ждать исхода стычки. Вслед за Королем он протиснулся сквозь дыру в сетке. Дальше — стена. Они взобрались на нее и побежали. Впереди, всего в какой-нибудь сотне ярдов, за двойной проволочной оградой, суша резко заканчивалась, там уже плескались воды залива Сан-Пабло. Вид темной, тихой воды, баюкавшей золотой слиток луны, опьянил Шалимара, и он ускорил бег. Меж тем Король еле передвигался; отчаянно балансируя, он жалобно крикнул:

— Эй, браток, постой, ты куда? — Он вдруг стал похож на ребенка, не поспевающего за родителями. — Погоди, не бросай же меня! Не дай мне упасть!

Шум стрельбы стал громче, он нарастал, приближался.

— Стреляют не деревянными! — крикнул Король.

Тут же его комбинезон разлетелся в клочья, грудь стала мокрой от крови, и сердито-недоумевающий, как-то вдруг помолодевший Король упал вниз. Шалимар побежал еще быстрее. Он подумал об отце. Ему нужно, чтобы отец, каким он его знает — молодой, в расцвете сил, — был сейчас рядом; ему нужна была уверенность, что отец его держит, и, пока его держат отцовские ладони, он не упадет. Зубчатая верхушка стены ничем не отличается от веревки, сказал он себе, это не линия опоры в пустоте, это сама пустота, ставшая тебе опорой, это сам воздух. Если поверить в это, то полетишь. Стены не станет, он ступит на воздух в полной уверенности, что тот выдержит тяжесть его тела, и двинется, куда захочет. Он бежал по стене так быстро, как только был способен бежать теперь. Быстро, еще быстрее. Еще. Еще. И отец был рядом. По стене он бежал вместе со своим Шалимаром. Падение исключено, и стены не стало, не было никакой стены.

Сан-Квентин не знал ночной темноты. Ночью в тюрьме полыхало, словно на заводе по очистке топлива. Снопы света вытесняли мрак, освещая блок с камерами, тюремные спортплощадки, а также поселение Сан-Квентин у ворот тюрьмы, где обосновались многие бывшие узники, работавшие в сфере обслуги. Именно оттого, что здесь и ночью было светло как ярким солнечным днем, многие охранники и поселенцы впоследствии божились, что своими глазами видели невероятное. Они рассказывали об этом полицейским, повторяли это журналистам и настаивали на этом, несмотря на то что никто им не верил: они видели, как на угол стены, огибавшей блок ЦР, выскочил человек и стал продолжать движение по прямой и вверх, словно у него под ногами простиралось, уходя к небесам, некое подобие Великой китайской стены; он бежал по воздуху, будто взбирался на холм; его руки были вытянуты, но не в стороны, как крылья, а вперед, как у канатоходца. Так он поднимался все выше и выше, пока не поднялся на такую высоту, куда уже не достигал свет прожекторов. Возможно, он добежал до самого рая, потому что если бы он упал где-то возле Сан-Квентина, об этом сразу же стало бы известно.


Клоун Шалимар

Койоты обнаглели донельзя. От жителей домов в каньонах участились жалобы на пропажу домашних питомцев. Кашмира была рада, что у нее никогда не возникало желания завести себе маленькую собачку или канарейку. Ей не нравились животные, у которых не хватало мозгов, чтобы постоять за себя. Она любила одиночество, а их постоянное присутствие ее раздражало. Юварадж был в отъезде, она уже улеглась в постель и, потягивая шардоне, с вазочкой еще теплой воздушной кукурузы на коленях смотрела по телевизору игру знаменитой хоккейной команды «Лейкерс». Двадцатый век подходил к концу, и этот конец не сулил мира. Она очень тревожилась за Ювараджа, хотя старалась этого не показывать. Оснований для тревоги было предостаточно: уже одиннадцать недель вдоль всей индо-пакистанской линии контроля шли постоянные бои, и обе стороны поговаривали о применении атомного оружия. Конечно, она беспокоилась, но считала, что страх разъедает душу, поэтому следует себя вести так, будто ничего особенного не происходит и все хорошо. Она говорила это Ювараджу, но он посчитал это проявлением ее равнодушия к нему. Временами ей казалось, что она не заслуживает такой сильной любви, что она постоянно его разочаровывает. И как долго он будет еще любить ее, полагая, будто она неспособна ответить ему столь же пылко? Вдруг их роману уготована такая же печальная участь, как и этому чертову столетию?..

— Слишком много шардоне, — сказала она себе, отставив в сторону бокал.

Всё прекрасно. И он — удивительный, и она любит его по-настоящему. На деревьях за ее окнами качались и весело мерцали китайские фонарики, а снизу, из долины, лилось сияние городских огней. Все эти огни горели ради того, чтобы перед сном создать ей праздничное настроение.

— Хватит киснуть, — сказала она себе, — лопай попкорн и смотри, как ловко Кобе работает головой, как проворно отражают удары Лено и Килборн, тот, новенький, с обиженным лицом. Все будет хо-ро-шо.

Она, разумеется, слышала о массовом побеге из тюрьмы. Все об этом слышали. Встревоженный Юварадж позвонил ей из Кашмира. Он настаивал, чтобы она договорилась с фирмой о прежних, усиленных мерах безопасности.

— Этот Номан, — сказал он, — человек отчаянный. Одного охранника у входа и одного ночного патрульного с овчаркой может оказаться недостаточно.

— Даже если собаку зовут Ахиллес — то есть в образе собаки меня охраняет величайший герой всех времен и народов? — шутливо спросила она, но Юварадж не подхватил шутку.

— Я говорю вполне серьезно, — сказал он.

Но она не позвонила в фирму. Клоун Шалимар остался в прошлом, она его уничтожила и в привидения не верила. И снова опутывать себя сетью заграждений у нее тоже не было ни малейшего желания. После шести лет одиночного заточения никому не удавалось долго продержаться на свободе. Пускай себе побегает. Он в сотнях миль от Лос-Анджелеса, к тому же его все равно скоро схватят.

Часа через два она проснулась. Телевизор продолжал работать, по покрывалу катался недоеденный попкорн. Она собрала его, поставила вазочку на пол и пультом выключила телевизор и свет. «Черт, теперь, пожалуй, заснуть будет нелегко, — подумала она, — может, почитать? Или встать погулять по саду и поболтать с охранником Фрэнком, который сегодня дежурит с Ахиллесом? В Кашмире уже полдень. Может, позвонить Ювараджу? — Не знала она, чего ей хочется. — Ладно, утро вечера мудренее, а утро, как всегда в этом городе-рае порочных ангелов, наверняка будет ясным и солнечным». Ей захотелось спать.

Когда звякнул сигнал проникновения, она сразу взглянула на экран монитора в стене, рядом с постелью. Сигнал прозвучал не от центрального входа и не от ограды. Кто-то засветился уже внутри дома. Постоянная обслуга занимала флигель на дальнем конце лужайки. Все знали, что Кашмира не любит, когда нарушают ее покой, и никто из слуг не стал бы входить к ней без предупреждения — насчет этого она лично дала самые строгие указания. Она заторопилась: быстро натянула джинсы, накинула футболку и бегом кинулась в гардеробную. Опять тренькнуло — тоже в доме, но уже ближе к спальне. «Как это могло случиться, — пронеслось у нее в голове, — ведь прожектора работают по всему периметру стены, там невозможно перелезть незаметно?! Значит, кто бы то ни был, он должен был пройти через главный вход, но это невозможно, разве что охранника нейтрализовали, разве что его обезвредили или вовсе убили, и потому он не успел поднять тревогу, и тогда чужак спокойненько вошел в открытую дверь. А как же Ахиллес? Овчарка, патрулировавшая сад, к которой, несмотря на принципиально недоброжелательное отношение к домашним животным, она все же привязалась. В конце концов, она и сама принадлежала к породе овчарок. Неужели могучего Ахиллеса тоже убили? Убили вместе с его дружком-приятелем Фрэнком? И лежат они теперь оба на лужайке, каждый с пронзенным стрелою горлом (она даже в детстве не купилась на легенду о смерти Ахилла из-за раненой пятки, горло представляло собой лучшую и более надежную цель). Она чувствовала, что ее колотит, а шардоне отдавалось болью в висках. Так. Вот ключ от ящика, где револьвер; вот стрелы, а вот и он, ее любимец лук. Нужно запереться в гардеробной и нажатием кнопки вызвать полицию. Монитор был и там. Еще один звоночек. Он хотел, чтобы она знала о его приближении. Мимо охранников он прокрался без шума, но теперь, когда они уже не могли ему помешать, он хотел, чтобы она знала. По Малхолланд-драйв постоянно курсировали полицейские машины, но им не успеть. Кнопку тревоги она все-таки нажала. Затем открыла дверцу электрощита и отключила свет во всем доме. Взяла с полочки очки ночного видения. Надела. Последнее время она почти забросила стрельбу из лука, да и на стрельбище Зальцмана появлялась нерегулярно, к тому же стрельба из пистолета никогда ее не привлекала. Лук — дело другое. Стрелы она обожала. «Следует запереться и ждать полиции», — твердила она себе, но Нечто, вошедшее в нее там, у могилы матери, теперь взяло на себя руководство ее действиями. Она не стала сопротивляться. Достала из колчана стрелу и встала в стойку. Дверь в ее апартаменты начала приоткрываться, далеко-далеко в темном проеме возникла фигура ее отчима, в руке он держал нож — не тот, которым была убита ее мать, и не тот, которым он зарезал ее отца, а другой, новый, стальное девственно чистое лезвие предназначалось исключительно ей. Она была готова к встрече. Она думала о том, как окончилась жизнь ее матери там, в хижине гуджарки, о котелке с угощением над огнем; вспомнила о том, как окровавленное тело отца тихо сползало вниз по стеклу входной двери. Гнев не пылал в ней, гнев леденил ей душу. Руки ее сжимали такое же, как и у него, бесшумное оружие. Стрелять придется всего один раз, сделать второй выстрел ей не дадут. Вот он уже в спальне. В следующий момент в темных очках мелькнул его силуэт: он прошел мимо двери в гардеробную. Прошел и замер. Ей стало ясно, что в темноте он почуял неладное и переходит от атаки к самозащите, меняя тактику: безжалостный охотник превратился в стремившегося уцелеть во что бы то ни стало загнанного зверя. Вот он осторожно повернул голову, напрягая глаза, чтобы вычислить ее, чтобы определить, в каком именно месте тьма плотнее. Тишина взорвалась бешеным перезвоном сигналов тревоги, к нему присоединился вой полицейских сирен. Он двинулся к дверям гардеробной. Она готова к встрече и холодна как лед. Гнев не пылал в ней, гнев заледенил ей душу. Золотистый лук натянут до предела. Тетива упруго касается чуть приоткрытых губ, стиснутые зубы ощущают древко. Она не промахнется. Второго шанса не дано. И не было Индии. Была Кашмира. Кашмира и клоун Шалимар.


Клоун Шалимар | Клоун Шалимар | Примечания