home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Лейла

Лейла переехала в коммунальную квартиру спустя несколько дней после «туалетной пятницы», как называла тот день Люда, и в ее переезде Наташа нашла новый повод, чтобы завязать разговор с Максимом Николаевичем, настойчиво избегавшим соседки. В субботу утром она позвала его и, познакомив с Лейлой, сказала:

– Представь себе, Максим, Лейла чуть не отказалась от комнаты из-за твоего Маркиза. Я даже смеялась, думая: «Боже! Как можно бояться это смирнейшее создание, которое и мухи не обидит!»

Видя, что Максим Николаевич не реагирует на ее слова, она вновь заговорила с ним как ни в чем не бывало:

– А тебя не удивляет, что наша новая соседка арабка? Я не думала раньше, что арабки одеваются, как мы, и что они могут в одиночку выезжать в другие страны.

Она говорила это, глядя на Лейлу с удивлением, словно видела перед собой человека из прошлого, но, как ни странно, похожего на нее. Затем обратилась к ней с вопросом:

– А в самом деле, почему ты приехала сюда одна? И как тебе родители разрешили? По моим представлениям, арабы строго относятся к своим женщинам.

– Похоже, у вас ошибочные представления, – ответила ей Лейла.

В этот момент она ощутила гордость. Ее жизнь в Петербурге, ее внешность и поведение – убедительные доказательства несостоятельности господствовавших представлений если не в отношении всех арабских женщин, то, по крайней мере, в отношении ее самой.

Но ощущение гордости длилось недолго.

Лейла хорошо понимала, что ее случай нетипичен, и ее трудно считать образцом арабской женщины. И в Россию ее привела не вера отца в свободу женщины вообще или право дочери на свободу. Решение о ее учении в Советском Союзе, принятое им внезапно, и о котором он позднее будет сожалеть, отражало лишь его эмоциональную привязанность к коммунистическим идеалам.

Лейла помнила, как отец, уже приняв решение об отправке ее в Советский Союз изучать медицину, еще долго отвечал всем осуждавшим его: «Я отправляю ее не в чужую страну, а в Советский Союз, где она будет среди наших советских товарищей».

Как будто он отправлял ее к ангелам, – казалось ей тогда, – которым мог доверить дочь без колебаний, и спать спокойно, потому что те будут оберегать ее так, словно она находится под его собственной опекой. Выражение «наши советские товарищи» несло в себе ощущение дружеского тепла и доверия. Оно внушало отцу покой и стирало все опасения, связанные с поездкой в чужую страну, где жили не ангелы, а обыкновенные люди, царили другая культура и другие, отличные от его, ценности.

Лейла попыталась объяснить Наталье и Максиму Николаевичу, который внимательно слушал ее, что не все арабы придерживаются консервативных традиций и что среди них много прогрессивно мыслящих людей, стремящихся изменить политические и социальные условия. Она уже готова была рассказать им о своем отце-коммунисте и о его нелегкой борьбе, потому что, несмотря на личные качества отца, гордилась им и его прошлым. Но не стала говорить о нем и вскоре замолчала, боясь, что беседа приведет к бесполезному спору, тем более что нынешние перемены в России связаны не с борьбой за достижение коммунистических идеалов, а с отказом от них.

Позднее выяснилось, что она поступила правильно, поскольку к тому времени ее отец уже отказался от коммунистической идеологии. Она узнала об этом из письма, полученного от брата примерно через месяц, в котором он сообщал, что отец оставил политическую деятельность, придя к убеждению, что коммунизм не более чем великая ложь и что единственная истина в этом мире – Бог.

Лейла сложила письмо, нисколько не удивившись внезапной перемене в убеждениях отца. Не потому, что началась эпоха отступничества коммунистов от коммунизма, а потому, что она в действительности никогда не считала отца коммунистом по мировоззрению, а видела в нем человека, лишь ослепленного коммунистическими лозунгами о социальной справедливости и всеобщем равенстве.

Кем же он был по своему мышлению?

Часто, открывая альбом с фотографиями, Лейла останавливала взгляд на фотоснимках отца и подолгу всматривалась в его лицо, изучала его, словно пытаясь запечатлеть в памяти его черты.

Боялась ли она забыть его?

Нет, не забывчивость угрожала Лейле, а то, что в ее представлении отец обладал несколькими лицами сразу, и она не знала, какое из них наиболее правдиво отражает его сущность. Она разглядывала его лицо на фотографиях, пытаясь понять отца глубоко… Глубоко, но осторожно.

Да, осторожно. Поскольку, как бы смело она ни направляла свои мысли об отце в глубину, они не должны были выйти за рамки прямой траектории – как в математическом, так и в нравственном смысле. Лейла не смела узнать глубину отца в ее необычных руслах, – так, чтобы это привело к его осуждению или подорвало ее гордость за отца. Словно кто-то невидимый неотрывно наблюдал за ней и следил за ходом ее мыслей.

Этот наблюдатель временами прятался в тени, но затем появлялся вновь, всячески подавляя ее чувство свободы.

Как она тосковала по свободе! Той свободе, которая позволяла человеку думать так, как он считает нужным, вести себя так, как желает его душа, и смело выражать свои мысли, без оглядки на постороннего, внушавшего постоянное чувство вины. Попросту говоря, ей хотелось такой свободы, чтобы она могла проявить себя со всеми недостатками и достоинствами, грехами и добродетелями, – так, как делала Люда, выражавшая себя с удивительной безграничностью.

Когда Лейла переехала в квартиру, то с удивлением обнаружила, что выходные дни начинаются здесь совершенно невообразимым образом: с раннего утра телефон начинал трещать, как сумасшедший. Вначале она решила, что звонят по какому-то чрезвычайному делу, но очень скоро поняла, что дело обычное, и ей придется привыкнуть к такому порядку.

Что касается соседей по квартире – и Лейла в скором времени присоединилась к их занятию, – то они поочередно снимали телефонную трубку, чтобы передохнуть от бесконечных звонков, и отвечали одними и теми же фразами:

– Ивана нет дома. Не могу сказать, где он. Не знаю, когда будет. Я ничего о нем не знаю. Я его редко вижу.

При каждом телефонном звонке Иван осторожно высовывал голову из-за двери своей комнаты, словно звонящий мог увидеть или схватить его. Поднявшему трубку он делал немые знаки, смысл которых сводился к одному: «Меня нет, и я сегодня не ночевал дома».

В конце концов, Лейла, озадаченная твердым нежеланием Ивана отвечать на телефонные звонки, спросила Люду:

– А почему Иван отказывается говорить?

– Наверно, тебе будет полезно узнать, раз ты стала жить с нами в одной квартире, что если Максим Николаевич занят в этой жизни поисками истины, то бедняга Ванька только и делает, что пытается скрыться от нее, – ответила ей Люда, смеясь. Затем объяснила, что правда Ивана, от которой он не перестает скрываться, – это всего лишь армия кредиторов. – Он занял у них деньги под такие проценты, на которые мог согласиться только сумасшедший, ведь у него нет денег на кусок хлеба. Можно сказать, он конченый человек, и у него нет будущего, – заключила Людмила.

Хотя ее манера говорить заставила Лейлу улыбнуться, выражения, которые та употребляла в разговоре, вызвали у нее неодобрение: «бедняга», «сумасшедший», «конченый», «без будущего». Этими фразами она характеризовала Ивана так, словно говорила не о муже, а о ком-то постороннем, с которым ее не связывали никакие обязательства, даже моральные. Как будто это чужой человек, занимавший место в ее жизни помимо ее воли.

– Ты говоришь о нем так, словно не любишь его, – проговорила Лейла.

– Любить?! – переспросила Люда, удивленно скривив губы и давая понять, что понятие «любовь» не имеет ничего общего с ее семейными взаимоотношениями. Затем добавила:

– Нет, не думаю. – Помолчав немного, пожала плечами: – А может, и люблю… Иногда, когда мне хочется любви, но не нахожу рядом никого, кроме Ивана. Вот тогда я его люблю, – сказала она с предельным сарказмом.

Лейла рассмеялась. И сквозь смех проговорила с упреком:

– Какая же ты эгоистка!

На самом деле Лейла испытывала не веселье и даже не неприятие, а самое настоящее удивление.

Она удивилась Людиной смелости – смелости выражать только собственные чувства и давать им волю так, чтобы они могли формироваться сами по себе. Она думала и чувствовала свободно и выражала настроения и мысли с очаровательной непосредственностью. Живое воплощение и образец абсолютной свободы.

Этот образец обнаружился перед Лейлой со всей ясностью еще раз, когда однажды, вернувшись домой, она застала Люду расстроенной. Оказалось, что ее мать, жившая в Москве, позвонила и сообщила, что собирается навестить дочь. Лейла спросила изумленно:

– А ты не рада приезду матери?

– Не очень, – холодно ответила Люда.

– Почему?

– Потому что она собирается провести у меня целую неделю.

Лейле подумалось, – и это было единственное разумное объяснение, которое могло прийти ей в голову, – что трудность заключалась в тесноте, так как Люда и Иван занимали всего одну комнату, а это обстоятельство не располагало к приему гостей, тем более на длительный срок. И Лейла воскликнула с воодушевлением:

– Не переживай и не беспокойся! Твоя мама может спать у меня в комнате. – Она была рада случаю проявить свое арабское благородство.

– Дело не в месте, – сказала Люда.

– А в чем?

– Мы не ладим друг с другом. Не можем прожить мирно больше двух дней, на третий обязательно поссоримся.

Лейла молчала, удивленная услышанным. Но Люда тут же добавила:

– Наши отношения остаются хорошими, пока мы находимся далеко друг от друга. Мы мило и дружески беседуем по телефону, а стоит нам встретиться – так не дай Бог!

– А почему? – осторожно спросила Лейла. И сразу добавила извиняющимся тоном: – Можешь не отвечать, если дело личное.

– Личное? – усмехнулась Люда. – Да нет. Просто у нее очень тяжелый характер, с ней трудно ужиться. Даже отец оставил ее давно, когда мне было шесть лет. Она терпеть не может, когда ей перечат, особенно если это делаю я, ее дочь. И когда мы встречаемся, мать не находит другого занятия, кроме как критиковать меня. Ей ничего во мне не нравится. Когда я была маленькой, она не прощала мне малейших ошибок. Она хотела видеть меня правильной девочкой, без всяких глупостей. И даже когда она отдала меня в детский сад, я чувствовала себя отличной от других до такой степени, что с удивлением смотрела на остальных, которые вели себя глупо, не считаясь ни с кем.

Люда умолкла в задумчивости. Ее веселый и насмешливый характер растворился в напряженном молчании. Она добавила, все еще глядя куда-то вдаль:

– Так я и росла, молча ненавидя мать.

В первый момент слова Люды показались Лейле странными. Они шли вразрез с теми понятиями и нравственными устоями, на которых была воспитана с детства сама Лейла и которые ей в голову не приходило поставить под сомнение или пересмотреть.

Она не знала, в результате каких уроков или какого воспитания у нее сложились эти убеждения, но непоколебимо верила, что любовь к родителям – это, в первую очередь, долг, даже если отношения с ними далеки от идеальных. Ей не доводилось оспаривать эту истину даже мысленно, наедине с собой.

Она почувствовала, как по телу пробежали мурашки, словно его коснулся ледяной холод. Лейла ощутила, как помимо ее воли слова Люды проникают в самые глубины ее существа, вызывая в ней содрогание, – так содрогается больной от руки врача, когда она неожиданно нащупывает скрытый дотоле источник боли.

Внушал ли ей отец молчаливую и тихую ненависть, в которой Лейла не осмеливалась признаться себе самой? И почему перед ней представало лицо ее отца, когда Людмила рассказывала о своей матери? И правда ли, что ее любовь к нему – эта открытая и покорная любовь – продиктована лишь чувством долга?

Почему же Люда, не считаясь с чувством долга, могла с предельной простотой и легкостью говорить о том, как она ненавидит мать?

Лейла подумала, что такой человек, как Люда не может считаться с чувством долга. При всем желании подобные ей люди не способны хранить верность долгу, потому что понятие долга противоречит их чувствам, их честности, то есть противоречит их свободному волеизъявлению. И если бы Люда выразила не то, что испытывала на самом деле, подчинившись чувству долга, то покривила бы душой.

В ту ночь Лейла долго ворочалась в постели, словно лежала на гвоздях. Она встала, зажгла свет и подошла к окну, но ничего не разглядела. Город тонул в глухой кромешной тьме и казался безжизненным. Тогда она потушила свет и снова вернулась к окну. Не ради того, чтобы разглядеть что-либо за окном, а потому, что это таинственное и туманное пространство внушало ей еще большую растерянность и досаду.

Ненавидела ли она отца так же, как ненавидела Люда свою мать?

Да, когда Люда говорила о своей матери, перед мысленным взором Лейлы возникло лицо отца в тот момент, когда он подвергал ее наказанию. Он тоже хотел сделать из нее правильного ребенка и не умел прощать дочери глупостей.

Одной рукой он зажимал ей рот, не давая кричать, а другой тянул за маленькое ушко, готовое вот-вот оторваться, и грубо заталкивал в комнату, чтобы там, закрыв дверь, дать волю кулакам. Он бил ее, ухитряясь зажимать ей рот. Проявлял свою жестокость тайком, и Лейла была вынуждена сносить страдания молча, чтобы никто не услышал ее и не осудил поведение отца.

Но это было не единственное лицо отца. Он обладал многими другими лицами.

Стоило отцу оказаться в кругу людей, как его лицо становилось добрым и нежным. Лейла любила это лицо и в детстве часто пользовалась моментами, когда к ним в дом приходили гости, чтобы усесться к отцу на колени, как котенок, зная, что он не станет возражать. Более того, его добрая рука вскоре начинала поглаживать ее головку, – и потом ей совсем не хотелось покидать это уютное место.

Лейла выросла, так и не сумев понять причины двойственности в характере отца. Со временем она привыкла к ней, хотя, чем взрослее становилась, тем яснее ощущала расстояние, разделявшее эти два лица.

Позднее Лейла стала осознавать, что ее отец стремится выглядеть в глазах окружающих не только человеком с прогрессивными взглядами, борющимся за свободу, равенство и справедливость, но и старается преподнести этого человека с четко очерченным лицом – лицом мягкого, благонравного, доброго, цивилизованного человека.

Он хотел казаться совершенным, и ей и ее братьям и сестрам надлежало принять участие в формировании этого образа.

Иногда Лейле казалось, что за его чрезмерной требовательностью к детям скрывалось не беспокойство за их будущее, а страх, что их возможные неудачи могут нанести вред его столь тщательно оттачиваемому образу идеальной личности.

Для него понятие ошибки не ограничивалось рамками неправильного поведения. Ошибочным также считалось не соответствовать разряду «самый лучший». Детям вменялось в обязанность быть лучшими в учебе, а также отличаться достойным поведением, высокой сознательностью и глубокими знаниями и быть безупречными, хотели они того или нет, потому что они – его дети. Да, его дети должны стать успешными и особенными, чтобы могли дополнить и внести свой вклад в формирование – прежде всего в глазах окружающих – его идеального образа, к которому он стремился.

Дело, однако, заключалось не в том, что ее отец обладал двумя лицами сразу: лицом человека снисходительного, с которым он появлялся на людях, и другим – суровым, деспотичным, проявлявшимся внутри домашних стен, за закрытыми дверями. Память Лейлы хранила и другие лица отца, из-за которых понять его было нелегко.

Мысленно возвращаясь в прошлое, Лейла обнаруживала, что отец ее мало читал. И когда в партии произошли разногласия, и она раскололась на два лагеря, отец при определении собственной позиции руководствовался не четкими идейными соображениями, а, скорее всего, автоматически примкнул к тому лагерю, ближе к которому ощущал себя с точки зрения общинно-родственных отношений. К такому выводу Лейла пришла позднее. Она помнила, как в то время их дом превращался ночами в тайное место встреч товарищей по партии. Собрания продолжались допоздна, но роль отца тогда сводилась к роли хозяина дома, так как он мало сидел с товарищами, проводя большую часть собраний в заботах об угощениях, принося и унося подносы, опорожняя переполненные окурками пепельницы. Все это время мать не выходила из кухни. И однажды, когда один из гостей сказал в шутку, что их сборищам не хватает только мансафа[5], то отец настоял на том, чтобы мать приготовила его.

В тот день мать выразила недовольство:

– Они что, приходят сюда угощаться? Если так, то почему они не придут днем?

– Делай свое дело и не спорь! Ты ничего не понимаешь, – грубо ответил ей отец.

– Хорошо, тогда объясни мне.

– Ты хочешь поставить меня перед ними в неловкое положение? – спросил он, стискивая зубы, чтобы его не услышали в комнате. И вышел из кухни, бросив на мать строгий взгляд.

– Нет большой разницы между его отношением к родст венникам и к этим людям, просто с родственниками отношения открытые, а с этими – тайные. – Мать проговорила эти слова, отмеривая рис, думая, что муж не слышит ее. Но, как выяснилось, он стоял неподалеку и все слышал. Она узнала об этом только на следующее утро, когда отец сам заговорил на ту же тему. Вскоре разговор перешел в ссору, отец стал громко ругаться, а затем ударил мать, говоря:

– Даже если бы ты была права, каждый ведет себя в соответствии с собственными привычками и воспитанием.

Тем самым отец намекал на то, что был выходцем из известного и многочисленного рода, тогда как мать происходила из скромной и малоизвестной семьи.

В тот день мать, униженная и оскорбленная побоями, ушла из дома, решив никогда в него не возвращаться.

Отец оставался напряженный, как наэлектризованный голый провод, готовый убить любого, кто дотронется до него.

Но Лейла, сама того не ведая, нарушила его одиночество, зайдя ночью к нему в комнату и увидев его плачущим. Он криком велел ей уйти, и она в изумлении закрыла дверь. С того дня в ее сознании отпечатался новый образ отца, существенно отличавшийся от остальных и вызвавший в ее душе жалость и сочувствие, – образ плачущего мужчины.

Раньше Лейла редко сочувствовала отцу, а принимала сторону матери, слабой и беззащитной, но его слезы впервые обнажили перед ней его слабость – ту скрытую и неподдельную беспомощность, которая неизменно заставляет человека плакать и вызывает сопереживание окружающих.

Стоя в темноте, Лейла осознала, что в отношении отца постоянно испытывала противоречивые чувства. С одной стороны – любовь, гордость за него и уважение, – то, что полагалось испытывать, и что можно назвать законными чувствами. У нее не было права на проявление другого отношения. С другой стороны, из глубин ее души временами поднимались другие ощущения – темные и загадочные, но она подавляла их и заживо хоронила в тех же самых глубинах, как тот отчаянный крик, который ей приходилось сдерживать, когда рука отца плотно сжимала ей рот, перекрывая дыхание.

Значило ли это, что ее гордость за отца была ложной? Неужели она не испытывала к нему ничего кроме неприязни и ненависти?

Могла ли Лейла в самом деле ненавидеть отца? Того отца, который мягко поглаживал ее по головке? Или того, который рыдал горько и молчаливо, сидя в одиночестве в темной комнате?

Нет. Все обстояло не так.

Сейчас ей трудно было понять, в чем состояла правда, потому что все те лица, которые пронеслись в ее памяти, были честными лицами отца. Он искренен в своей жестокости и доброте, в слабости и силе, так же, как искренен в борьбе за равенство и в приверженности родовым традициям. Искренни и его вера в справедливость, и его тяга к деспотизму. Он искренен в своем спокойствии и в припадках злобы и ярости. Он – все перечисленные лица, вместе взятые, и исключено, чтобы он был лишь одним из них. Множественность лиц сделала его человеком без лица – определенного, ясного, которое вызывало бы у нее понятные и отчетливые чувства. Их, освободив от понятия долга, можно назвать любовью, ненавистью, жалостью или гордостью.

Однако все эти лица, всплывшие из закоулков памяти Лейлы, которые она смело разглядывала и изучала, стоя в темноте, исчезли в незапамятный день, растворились надолго в чертах одного-единственного лица. До сих пор – быть может, до настоящего момента – она не позволяла себе посмотреть в это лицо критически и уж тем более не пыталась разглядеть в нем какие-либо другие образы, кроме облика героя.

Рождение этого образа совпало со временем ее первой любви. Лейле было тринадцать лет, когда она влюбилось в соседского парнишку, и они стали подолгу переглядываться через окно, с крыши дома или стоя по разные стороны ограды. Находясь на расстоянии, не позволявшем беседовать, они продолжали разговаривать взглядами, пока не появлялся кто-нибудь из ее или его родных и им не приходилось поспешно убегать. Лейлу наполняла юношеская любовь, ее сердце взволнованно подскакивало, едва она видела соседа, стоящего в ожидании ее появления. Но однажды отец увидел их в тот момент, когда юноша передавал Лейле записку. Последствия чуть не погубили ее. Отец жестоко избил ее – так, что изуродовал ей лицо, и она была вынуждена провести дома несколько дней. Все эти дни окна в доме оставались завешанными, не пропуская ни солнечного света, ни воздуха. Ввиду чрезвычайности ситуации Лейле было запрещено разговаривать, плакать и жаловаться – даже взглядом. «Заткнись!» – вскрикивал отец каждый раз, гневно размахивая кулаком, когда она пыталась открыть рот. И продолжал: «Что я теперь скажу людям? Что такова дочь борца?!» Затем, не в силах подавить гнев, кричал: «Ну и детей я вырастил! Ну и девочка, которая покроет мое имя грязью!» И снова нападал на нее, вымещая очередной приступ злобы на ее теле: «Любишь?! Еще из яйца не вылупилась, а уже любишь? Мы стыдились в свое время любить! Или тебе нравится пачкать мою репутацию? А как же! Разве она чего-нибудь стоит для тебя, разве ты волнуешься о ней?!»

И все же, несмотря на ужас положения, эти воспоминания о первой любви могли бы стать волнующими и романтическими. Даже в самый разгар скандала Лейла испытывала упоение, думая о том, как ее будет мучить любовная тоска, о письмах, которые она напишет и окропит слезами. Она хотела сохранить верность своему чувству, бросить вызов не только отцу, его сумасбродству и репутации, но и всему остальному миру.

Действительно, эта любовь могла бы устоять, если бы не арест отца. Вот так, совсем просто, в один солнечный день служба безопасности задержала его с кипой подпольных листовок, и тревога, не покидавшая их дом ни днем, ни ночью, получила реальное воплощение.

Для матери это событие стало большим горем, а для семьи, потерявшей кормильца, – настоящей катастрофой. У Лейлы же оно вызвало растерянность. Случившееся заставило ее повзрослеть за считанные дни. Она вдруг увидела мир иначе: арест внес последний и важнейший штрих в формирование образа отца как борца, а тюрьма сделала из него выдающегося человека. Да, это событие внезапно разбудило ее, вывело из безрассудного отрочества и открыло глаза на новую для нее действительность: ее отец – герой.

С того дня все лица отца словно расплавились и растворились в чертах одного, которое начало запечатлеваться в сознании Лейлы как размытый образ, святой лик, покрытый туманом, но одновременно дарующий свет.

Повсюду появились его фотографии: они висели в каждой комнате их дома, были отпечатаны на подпольных партийных листовках. Даже в глазах тех, кто знал, что она его дочь, Лейла видела его лицо победителя, на многие годы стиравшее в ее душе все остальное, оставляя место лишь гордости и самодовольству: она – дочь героя-борца!

Отца осудили на пять лет тюрьмы после пыток, продолжавшихся несколько месяцев, за время которых он снискал достойную славу. Отец не изменил ни своим идеалам, ни товарищам по партии, и его стойкость стала примером для подражания.

Могла ли она сравнивать его стойкость со своей? И можно ли было проводить какое-то сравнение между делом отца и ее переживаниями? Он подвергался настоящим пыткам и жертвовал свободой, оказался за настоящей тюремной решеткой во имя родины, народа и великих идеалов. Она же страдала за право на любовь к соседскому парню, которому не больше пятнадцати лет и который, возможно, еще боится своего отца и получает плохие отметки по математике. Такого рода сравнение внушало ей чувство собственной незначительности. И Лейле становилось стыдно. Она теперь понимала, как отец был прав и как велик!

Она отказалась от любви по собственной воле, начав склоняться к мысли, что ее увлечение и в самом деле грех, и решила не думать никогда о соседе. Не только потому, что человеку следует заниматься чем-то более важным, особенно ей – дочери своего отца, подвергшегося страшным пыткам в тюрьме, но и потому, что ее любовь была отравленной стрелой, направленной в спину отца – борца, оказавшегося за решеткой, откуда он не мог видеть дочь. Имела ли она право на любовь? И было ли на свете что-то, дающее ей право на ошибку, способную бросить тень не на репутацию отца, а на его образ героя? Нет, конечно, нет.

Выступать против жестокости и зла – дело правое и законное, но когда жестокость переходит в достоинство и самопожертвование, тогда бунт против нее теряет свою законность и становится безнравственным. Таков был главный вывод, к которому пришла Лейла после ареста отца. Это убеждение лишило ее права на бунт. И каждый раз, когда ей хотелось совершить запретный поступок, она колебалась и в панике отступала, боясь быть замеченной кем-то, словно пыталась замять следы уже совершенного втайне проступка.

Когда Лейла, стоя в темноте, вспомнила свои прошлые выводы, ее сердце внезапно вздрогнуло – ей показалось, будто лицо отца-героя выступило из темноты и смотрит на нее то злобно и угрожающе, то разочарованно. Потом она увидела, как это лицо окружает ее со всех сторон, а она стоит перед ним, обнаженная, и все ее грехи налицо.

Невольным движением Лейла подняла руки и закрыла ими лицо, как будто хотела спрятать эту наготу и противостоять чудовищному приступу стыдливости, сожаления и ужаса. Словно вдруг осознала отвратительность своего поступка, который осмелилась совершить в минуту опрометчивости и безумия.

Внезапно она разрыдалась. И долго плакала, стоя в темноте, невольно задаваясь одним и тем же вопросом: «А если бы время повернуло вспять, и она вернулась бы вновь на третий курс института, то поступила бы так же, как поступила тогда, или избрала бы другой путь – путь, гарантировавший ей безопасность и уверенность?» Стоя в темноте, она не могла отыскать ответ на свой вопрос. И от этого ее слезы становились более горькими.


* * * | Лейла, снег и Людмила | * * *