на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



Kapitel 45. 12 сентября 1953 года, день (по берлинскому времени), околоземное пространство, борт космоплана «Норд» — 2 февраля 1991 года, ночь, Берлин, остров Шваненвердер, Инзельштрассе 20/22 (резиденция Райхспрезидента).

В кабине стояла тишина. Деликатное гудение вентилятора, еле различимый скрип самописцев да тиканье часов — вот и все звуки.

По ту сторону многослойного стекла кабины тоже было тихо: там молчал Вельтраум. Мировое Пространство. Его Величество Космос.

Едва-едва, словно отсчитывая минуты, а не километры, ползла по циферблату стрелка указателя скорости.

— Сорок километров в час, — констатировал хауптман Нойман. — Как на вертолете.

— Скажи ещё — как на стоянке в ветреный день, — в тон ему отозвался майор Шук и начал осторожно отдавать штурвал от себя. В первые секунды ничего не происходило, затем звезды плавно поплыли вверх. «Норд» медленно и неохотно, но все же опускал нос. — Если не знать, что на самом деле это двадцать пять тысяч.

На высоте в сто тридцать километров воздух чрезвычайно разрежен, и все-таки он есть. И его сопротивления, как и было рассчитано, хватало, чтобы постепенно, виток за витком, уменьшать чудовищную скорость «Норда» и радиус его орбиты. До тех пор, пока космоплан, поначалу слабо и неуверенно, не сможет опереться на него крыльями, ощутить рулевыми поверхностями. Так, как обычный самолет ощутил бы при нормальном атмосферном давлении встречный поток на скорости 40 км/ч. Еще слишком мало, чтобы держаться, но уже достаточно, чтобы машина начала слушаться рулей.

Собственно, кроме как на рули, полагаться больше было не на что. Тишина в кабине объяснялась просто: самые мощные в мире реактивные двигатели молчали. Баки, вмещавшие девяносто шесть тонн топлива, были пусты.

Топливо — одна из главных проблем в космических полетах.

Стартовый комплекс был выстроен в Камеруне, вблизи экватора, где космоплан получает наибольшую фору за счет линейной скорости вращения Земли. Ракетный ускоритель разгонял уложенный на платформу «Норд» по трехкилометровой эстакаде (одиннадцать секунд вдавливающей в кресла пятикратной перегрузки и мыслей о том, что будет, если колеса не выдержат невероятной частоты вращения) и отстыковывался; собственные двигатели космоплана начинали работать уже в воздухе, на скорости почти в две тысячи километров в час. Но, несмотря на все эти ухищрения, горючего хватало лишь на то, чтобы вывести «Норд» на орбиту. Дальше десятитонный космический самолет превращался в планер.

Теперь, когда плотности воздуха хватило, чтобы перевести космоплан в пологое пикирование, скорость росла быстрее. На самом деле это была не истинная скорость — та, правда, тоже пока росла за счет спуска, но скоро должна была начать уменьшаться из-за торможения об атмосферу; индикатор же показывал рост приборной скорости, отражающей сопротивление воздуха. Но именно она и определяет аэродинамику.

Далеко внизу, заляпанное белыми кляксами облаков, проплывало атлантическое побережье США; можно было различить серое пятно смога над Нью-Йорком. В тридцатые доктор Зэнгер разрабатывал свой «Зильберфогель», впоследствии ставший прототипом «Норда», именно для орбитальных бомбардировок Америки. Во время войны проект был приостановлен — нужды фронта требовали более проверенных решений. Да и особого смысла в том, чтобы неприцельно сбросить с высоты в десятки километров единственную бомбу, не было. Тогда еще не было, в доядерную эпоху... Впрочем, теперь Райх покорял космос исключительно «во имя мира и прогресса». Вместо бомбового отсека на «Норде» была увеличена емкость топливных баков. Все это не мешало, конечно, напичкать космоплан шпионской аппаратурой и посадить в пилотские кресла экспертов Люфтваффе, чей совместный боевой счет в небе Второй мировой перевалил за двести пятьдесят побед.

Шук нажал кнопку радиосвязи.

— Гнездо — Норд. Произвел сход с орбиты. Машина управляема, параметры в норме.

— Понял вас, Норд, — отозвался Центр управления в Трауэне. — Продолжайте снижение.

— Норд на прямой, механизация выпущена, к посадке готов, — дурашливо произнес Нойман, имитируя обычный доклад на глиссаде. — Полосу не наблюдаю — до нее восемь тысяч километров... — кнопку он при этом не нажимал: в Трауэне не очень ценили юмор на рабочем месте.

— Еще каких-нибудь сорок минут — и мы дома, — подбодрил его командир.

Приборная скорость доросла уже до ста пятидесяти, и Шук начал поднимать нос, уменьшая угол снижения. Если войти в плотные слои слишком круто, «Норд» попросту сгорит. В лучшем случае — рухнет в Атлантический океан. Слишком полого тоже нежелательно: они перемахнут базу, и садиться придется в Польше, а то и в России. Формально, конечно, дружественная территория простирается ныне аж до Владивостока, но диверсии и саботаж на восточных землях случаются даже теперь, через десять лет после Смоленского мира. Да и аэродромы там... «Норду», с его массой и посадочной скоростью под триста, никак не подойдет километровая полоска крошащегося асфальта.

Теперь оба пилота то и дело бросали взгляды на экран «вертикальной ситуации». Зеленая точка медленно ползла по разграфленному полю вдоль жирной расчетной кривой. Кривая отражала не траекторию космоплана, а его суммарную энергию, потенциальную и кинетическую — единственное «топливо» тяжелого планера. Пока что точка шла чуть выше кривой — хорошо, небольшой запас не повредит.

— Норд — Гнездо.

— Ответил Норд, — откликнулся Шук.

— Норд, дополнение по метео: с запада идет заряд, дождь с градом и шквалистый ветер. Но вы успеваете.

— Понял, — подтвердил по-уставному командир и, не удержавшись, добавил: — Обещали же «ясно» до конца недели!

— Вы же знаете этих синоптиков, майор, — руководитель тоже позволил себе неформальный тон. — Их обещания всегда сбываются, вопрос лишь в том, когда именно. Ничего, у вас хороший запас по времени.

— Да даже если б его и не было — и не в такую погоду сажали... — проворчал Шук. «Но не такую машину. И не без двигателей», — добавил он мысленно.

— Поэтому вас и выбрали для этой миссии. Райх верит в вас.

— Служу Фатерлянду. («Интересно, они уже сообщили о нашем полете? Или будут ждать до последнего? Чтобы, если мы вдруг гробанемся, сделать вид, что никакого полёта не было...»)

— Как какая-нибудь дрянь, так непременно с запада, — Ноймана не покидало шутливое настроение. — Кстати, очень может быть. Американцы что-нибудь взорвали, а у нас погода портится.

— Американцы больше не проводят ядерных испытаний во Франции, — напомнил Шук. — Им, конечно, очень хотелось бы, чтобы радиоактивную дрянь и дальше сдувало в нашу сторону, но лягушатники уж больно настойчиво возражали.

Скорость перевалила за триста и продолжала быстро расти. Шук все круче задирал нос, наваливалась перегрузка. «Норд» продолжал снижаться, но шкала вариометра все быстрее крутилась вверх. В черном небе над горизонтом начала проступать синева, но космонавты не успели порадоваться ей: вариометр перескочил через ноль, и с сорокакилометровой высоты космоплан начал вновь уходить в Вельтраум.

Собственно, именно так, рикошетя от плотных слоев атмосферы, словно плоский камушек — от водной глади, и должен был облететь Землю «Зильберфогель»: на разгон до первой космической и выход на полноценную орбиту ему не хватало тяги и топлива. Но, когда после войны работы по проекту были возобновлены, Райхспрезидент распорядился делать полноценный орбитальный космоплан, «а не французскую лягушку». Говорят, доктор Зэнгер тогда, позабыв про всякую осторожность, буквально на каждом углу брызгал ядом в адрес «тех, кто воображает, что может командовать наукой, как солдатами на плацу». Дитль на это якобы сказал: «пусть говорят что хотят, пока они делают то, что нужно». И ведь сделали же! Для «Норда» эти «лягушачьи прыжки» были вынужденной мерой на посадочной траектории: термозащита не выдержала бы непрерывного торможения в плотных слоях. Даже и сейчас, когда «Норд» вновь взмывал над планетой, чувствовалось, что в кабине потеплело.

Вертикальную скорость удалось погасить лишь на девяностокилометровой высоте; с вершины гигантской параболы космоплан вновь заскользил к Земле.

— Высоковато выровнялись, — заметил Нойман, глядя на зеленую точку, уползшую влево от идущей вниз кривой. Сколько раз они отрабатывали этот спуск на тренажерах. Целая комната размером с гимнастический зал, заставленная гудящими шкафами — рехнерами Цузе — обсчитывала параметры полета, и все же любая модель проще реальности. В особенности модель того, что еще никому и никогда не доводилось проделывать на практике.

— Ничего, в следующий раз подзадержимся в нижней точке, — ответил Шук.

И вновь невесомость сменялась перегрузкой по мере того, как космоплан буравил плотные слои. Плотные, конечно, лишь для его скоростей — для обычных самолетов это был бы почти вакуум. Человек здесь, в сорока километрах над Землей, погиб бы практически мгновенно...

420, 500, 580, 650 — теперь стрелка указателя скорости уже не казалась минутной. Теперь и секундной было бы за ней не угнаться. В кабине становилось жарко. Под комбинезоном противно потек пот. Нойман открыл было рот, но Шук уже начал плавно выбирать штурвал на себя. Космоплан устремился вверх, а зеленая точка почти отвесно скользила вниз — сила трения пропорциональна квадрату приборной скорости, поэтому на больших скоростях торможение происходит очень быстро. Но, когда точка пересекла кривую, «Норд» уже подходил к вершине параболы, на сей раз заметно более пологой. Внизу полуденное солнце весело плескалось в водах Атлантики, и уже видно было впереди побережье Эспаньи.

— Вписались, — удовлетворенно констатировал Шук.

— Без запаса, — заметил Нойман.

— В случае чего приберем тормоз.

И снова вниз, вниз, к земле — еще одна «лягушачья» горка, и потом уже сплошной спуск до самой базы, до скрытого в лесах у административной границы Польши аэродрома Зеглернест, выстроенного специально ради этого проекта; в отряде между собой «гнездо стрижа» называли «гнездом Зэнгера». Это был сугубо внутренний жаргон — посторонним не положено знать фамилию Главного Конструктора...

Впрочем, «горка» предстояла ответственная. Не только потому, что от нее, как и от предыдущих, зависела жизнь космонавтов и судьба проекта — это уж само собой. Но и потому, что пролегала она над Францией. А значит, пройти следовало как можно ниже — не настолько, чтобы вызвать беспокойство атлантистских ПВО (бессильную злобу — сколько угодно), но и не так, чтобы полученные снимки пришлось разглядывать под микроскопом. Небо над большей частью Франции было безоблачным, снимки обещали получиться отличные. «Над всей Эспаньей безоблачное небо», — вспомнилось Шуку. Кстати, это и в самом деле было так.

Атлантисткая пропаганда утверждает, будто эта фраза стала сигналом для восстания фалангистов. На самом деле это, разумеется, чушь: фраза была обычной метеосводкой, звучащей в эфире солнечной Эспаньи раз триста в году. С тем же успехом «сигналом к путчу» можно считать фразу «В Мадриде восемь часов утра». Интересно, почему атлантисты, так кичащиеся своим «свободным демократическим мышлением», столь охотно верят во всякую чепуху? Или они думают, что иметь право «свободно мыслить» важнее, чем пользоваться им?..

Так, лишние мысли из головы вон. Приборная скорость растет, истинная падает. Еще немного продержаться на высоте в тридцать километров, откуда такой славный вид, не уходить вверх, но и не потерять слишком много скорости... Шук притопил рукоятку воздушного тормоза и передвинул ее в крайнее верхнее положение. Однако стрелка, показывающая положение тормоза, осталась внизу.

— Командир, мы уже под кривой! — обеспокоено крикнул Нойман, глядя на зеленую точку. — Убирай тормоз!

— Знаю! Не убирается! Давай свой! — Все управление дублировано, и есть надежда, что отказ в самом пульте, а не дальше...

— Дерьмо! То же самое! — Нойман потянул штурвал на себя. — Уходим!

— Подожди, — Шук удержал штурвал на месте. — Пройдем еще немного. У нас задание.

— Какое задание?! Не дотянем! Хочешь сесть под Парижем?

— Спокойно, хауптман! Еще раз вместе.

Они синхронно передернули каждый свою рукоятку — вниз, пауза, снова вверх. Безрезультатно. Зеленая точка пикировала вниз, отмечая стремительную потерю кинетической энергии.

— Пошли вверх, не дотянем!

— Пошли. С перегрузкой четыре, — Шук надеялся, что перегрузка заставит опуститься непослушный тормозной щиток, который сейчас, по идее, ничто не должно удерживать поднятым.

— Понял! — они взяли штурвалы на себя, на сей раз куда энергичнее, чем раньше. «Норд» вздыбился, как норовистая лошадь, тяжесть вдавила в кресла. Стрелка тормоза дернулась, но неуверенно.

— Пятерку! — крикнул майор. Еще одно движение на себя — и стрелка рывком стала на место. Но «Норд» мчался вперед с тангажом шестьдесят градусов — чуть ли не плашмя, тормозя собственным брюхом эффективнее, чем любым щитком. Пилоты плавно отдали штурвалы от себя, переводя машину в спокойный набор.

— Чуть на петлю не ушли, — выдохнул Нойман. По его лицу над кислородной маской катился пот. Возможно, не только из-за жары в кабине.

— На такой скорости петля не получится, — проворчал Шук. — Просто кувырнулись бы через хвост и покатились с небес кубарем.

— Сам знаю... Что делать будем? До Зэнгернеста теперь точно не долетим.

— Вижу, — майор неприязненно изучал зеленую точку. Сейчас она двигалась почти горизонтально — «Норд» опять набирал высоту в разреженном воздухе, и кинетическая энергия превращалась в потенциальную без больших потерь — но ясно было, что с расчетной кривой ей уже не встретиться. Уже и скорость была не та, и высота, и воздух не такой разреженный... — Значит, сядем на запасной, только и всего, — он нажал кнопку: — Гнездо — Норд. У нас отказ воздушного тормоза. Нам удалось его убрать, но мы потеряли скорость. Рассчитываю недолет примерно... сто пятьдесят километров. Жду указаний.

Командир отпустил кнопку и приготовился слушать. Сейчас ему сообщат вектор на аэродром и условия подхода. Но радио молчало.

— Гнездо, Гнездо, контроль связи... Клаус, попробуй ты. Отдал управление.

— Принял.

Шук, следуя инструкции, проверил разъем шлемофона. Естественно, тот оказался ни при чем. Нойман меж тем тщетно вызывал Трауэн и Зеглернест. Майор снова взял управление.

— Попробуй на аварийной частоте.

Глухо.

— Так, — произнес Шук, — все удовольствия сразу. Хорошо хоть радионавигация работает.

Радиокомпасы, действительно, исправно показывали направление на заданные маяки. Нойман уже достал из кармана на колене карту и разворачивал ее на своей стороне пульта. Затем в его руках появились циркуль и линейка.

— Где-то досюда, — он очертил дугу, не достававшую до Берлина. — Плюс-минус, в зависимости от ветра и разворотов.

Шук посмотрел, не забывая бросать быстрые взгляды на приборы. На карте, помимо прочего, обозначены были аэродромы с подходящим типом покрытия и длиной полосы, а также все их радиочастоты.

— На военные с отказом радиосвязи лучше не лезть, — решил майор. — Тем более на таком чуде, которое никто никогда не видел.

— Не может быть, чтобы им о нас не доложили, — возразил хауптман. — Нас ведут радары, и вообще...

— Всегда может найтись инициативный идиот, который сначала стреляет, а потом смотрит, в кого попал.

— Даже идиот сначала обязан поднять истребители. Не будут же они атаковать самолет со свастикой!

— Корпус обгорел, свастику могут не увидеть... Короче, идем на Ляйпциг-Халле. Полосы по три шестьсот, бетон, и расстояние подходящее — лишних вензелей нарезать не придется, — он снова вдавил радиокнопку: — Гнездо — Норд. Пересекаю границу Райха. Отказ радиосвязи. Принял решение садиться в Ляйпциг-Халле. Рассчитываю подход на... — он бросил взгляд на часы, — двадцать второй минуте.

«В случае отказа радиосвязи пилот должен... следовать на запасной аэродром, продолжая докладывать о своих действиях органам управления воздушным движением.» Очень разумное правило, актуальное и для учебного биплана, и для ракетного самолёта. Ибо, если не слышишь ты, это еще не значит, что не слышат тебя.

— А погодка-то не очень, — заметил Нойман, с неудовольствием глядя на затянутую облаками землю. — Не то что во Франции.

— Взялся же откуда-то этот дождь с градом... — ответил Шук и тут же мысленно обругал себя, что не подумал об этом раньше. До того, как они потеряли скорость, о движущемся с запада фронте можно было не волноваться — они должны были пройти высоко над ним и сесть до его прихода. Но теперь, похоже, у них роскошный шанс вляпаться в самое... это самое. Впрочем, дергаться все равно смысла нет. Можно бы попытаться отвернуть к югу, но они не знают, как далеко простирается фронт.

Шук, не сверяясь с картой — нужные значения он давно заучил наизусть — переключил частоту.

— Ляйпциг-Халле-подход — Норд. Космо... (Здесь следовало назвать тип воздушного судна, и майор на секунду запнулся. Космоплан? Если о них еще не сообщили по радио, гражданский диспетчер сочтет идиотской шуткой.) ...э... экспериметальный самолет. Планирую с нулевым остатком топлива и отказом радиосвязи. Рассчитываю посадку с прямой на полосе восемь.

Рыхлые белые облака сменились набрякшими тучами. Сверху, подсвеченные солнцем, они выглядели не так угрюмо, как с земли, но все равно симпатий не вызывали. И похоже, что космоплан и впрямь планировал в самый центр этой гадости. Но выбора не было — до другого аэродрома отсюда уже не дотянуть. Только бы внизу слышали. Или поняли по радарной картинке. Радиопеленг выведет на полосу и сквозь тучи, но он ничего не скажет о самолетах на полосе...

Запаса высоты и скорости еще хватало, чтобы пройти над аэродромом, оценивая обстановку и демонстрируя себя, развернуться и сесть обратным курсом. Но все это имело смысл лишь в ясную погоду. Шук заложил несколько виражей, сбрасывая скорость и высоту, и направил «Норд» в серую муть. Началась болтанка. Стекла кабины покрылись россыпью мелких капель.

— Четыреста, — докладывал высоту Нойман. — Триста пятьдесят. Триста.

«Норд» шел вниз под углом двадцать пять градусов. Штатный заход — отсутствие тяги можно компенсировать лишь крутой глиссадой. Но пикировать навстречу земле при нулевой видимости — не самое приятное занятие. Где же этот чертов нижний край?

— Двести. Сто пятьдесят...

Они вынырнули из туч на ста десяти метрах. Резкий порыв ветра пихнул их в сторону, и Шук довернул нос. Теперь он видел, что блестящая под дождем полоса свободна (кто из гражданских летает в такую погоду?) и что он впишется. Майор перевел кран шасси на «выпущено».

Но вместо подтверждающего доклада «шасси вышли» второй пилот вдруг закричал другое:

— Командир, индейцы! Пара «Мустангов», пять часов!

Только этого и не хватало для полного счастья! На посадке самолет наиболее уязвим. А тем более — самолет с неработающим двигателем и без вооружения... Где же зенитные пулеметы, черт их побери? Неужели на этом аэродроме нет ПВО?!

При этом Шук понимал, что никаких американских истребителей здесь быть не может, война давно кончилась... Но ведь вот же они, заходят сзади-справа! Уже рядом, уже можно различить полуголую девку, намалеванную на носу ведущего... Шука всегда поражала американская способность превращать в пошлость все — войну, подвиг, смерть... и у оснований крыльев перемигиваются огоньки — это бьют пулеметы, и светящиеся трассы проносятся над кабиной, и деваться некуда, нельзя даже нырнуть вниз, потому что там уже земля, и не хватает, мучительно не хватает одной минуты, чтобы сесть, затормозить и выскочить — ну может же быть такое чудо, что в течение минуты он не попадет? нет, конечно, не может, три очереди вспарывают правую плоскость, и по тому, как начинает вращаться горизонт, майор понимает, что крыло оторвано, и сейчас будет удар...

Первый космонавт планеты Земля, генерал-оберст Люфтваффе, Райхспрезидент Вальтер Шук пришел в себя. В полной темноте, с отчаянно колотящимся сердцем. Шея и затылок были мокрые, в ногах запуталось одеяло. Часы на прикроватном столике светились, показывая пять без одиннадцати.

«Госпиталь? Я в госпитале? Нет, конечно, нет. Я в своей резиденции. Война кончилась сорок пять лет назад. Сейчас девяносто первый год... Опять этот дурацкий сон...»

На самом деле, сон был на удивление реальным, включая перегрузки. Тот, кто знаком с ними в жизни, способен ощутить их и во сне. Не так сильно, как настоящие — столь же приглушенными выглядят обычно приснившаяся боль или холод — но вполне узнаваемо. Отличался только финал. Никаких «Мустангов», конечно, не было. Их действительно нагнали два истребителя — причем еще раньше, когда «Норд» снизился до пятнадцати километров — но это были родные «мессершмиты». Покачали крыльями в знак приветствия и проводили до самого аэродрома. Как потом выяснилось, на передачу связь действительно работала. При посадке, правда, всё-таки случилась своя неприятность: перепутались стропы тормозного парашюта, и он так и не раскрылся, болтаясь сзади бесполезной тряпкой, пока космоплан скользил по мокрой полосе. Шук попробовал снова выпустить воздушный тормоз, и тот, как ни странно, вышел, но все же этого было недостаточно. И тогда он крикнул Нойману: «Открой дверь!» «Ты что, прыгать собрался?» — не понял Клаус. «Это тормоз, кретин!» — рявкнул он в ответ, с натугой распахивая навстречу воздушному потоку дверь со своей стороны. Насколько способны две двери кабины, открытые и поставленные на фиксатор, уменьшить скорость десятитонной махины? Наверное, не так, чтобы очень сильно, но все же способны. С полосы они, правда, все-таки съехали, но в забор ткнулись очень мягко, не повредив ни его, ни себя.

Конечно, в кинохроники этот финальный тычок не вошел. Как и волочащийся тряпкой парашют. Отныне и вовеки существует — благо западных корреспондентов в аэопорту не было — лишь один репортаж о приземлении первого космолета: «Норд» с высоко задранным носом касается основными колесами полосы, вздымая тучу брызг, свастика на обгоревшем корпусе всё-таки видна... камера провожает взглядом истребитель сопровождения, красиво проносящийся над полосой на бреющем... а затем уже спускаются по трапу улыбающиеся космонавты. Кроме участников проекта, половины из которых уже нет в живых, никто до сих пор и не знает, что изначально посадка планировалась не в гражданском аэропорту под Ляйпцигом, а на секретном военном аэродроме. Но так, как вышло, получилось даже эффектнее. С причинами неполадок, разумеется, тоже потом разобрались. Воздушный тормоз заклинило из-за перегрева, а от резкой перегрузки, поставившей его на место, отошел контакт в радиостанции. Теоретически ни того, ни другого при этих условиях не должно было произойти. Но в машине, имеющей столько сложных узлов, всегда отказывают какие-нибудь простейшие мелочи...

Кстати, не забыть бы о мелочах: уже можно принимать лекарство.

Вальтер Шук потянулся к тумбочке, где стоял наготове стакан с негазированной минеральной водой и две красные таблетки на блюдце.

Каждая такая таблетка обходится имперской казне в цену двух новеньких «Мерседесов». Укол, который ему сделают утром, ещё дороже. Фетальные препараты доктора Менгеле стоят недёшево. В основном из-за проблем с исходным матералом: аборты в Райхе делают только по медицинским показаниям, так что эмбриональные ткани приходится покупать в других странах. Сейчас, впрочем, подписано соглашение с Китаем. Коммунисты никогда не считали людей сколько-нибудь ценным ресурсом, а уж китайцы-то, всеми силами пытающиеся ограничить рождаемость... абортивный материал там стоит буквально пфенниги. Западные газетчики и местные либералы тут же подняли вой по поводу сговора с кровавым коммунистическим режимом, торгующим человечиной. Разумеется, комья грязи полетели и в Райхспрезидента, лично нуждающегося в подобных препаратах. Тем не менее, соглашение было всё-таки подписано, и настоял на этом он, Шук. Потому что жизнь и здоровье дойчских стариков — а в перспективе и нации в целом — важнее, чем очередная порция брани со стороны идеологических противников. К тому же, дай им палец — они отгрызут руку. Следующим пунктом атаки будут законы о генетической чистоте: эту тему западники и так треплют постоянно, если нет другой.

Проклятье, — с бессильной злобой подумал он, перекидывая ноги и садясь на кровати, — проклятье, они же сами ведут точно такие же исследования, и тоже используют абортивный материал, и даже тоже не свой, а подешевле: они скупают ткани в Африке и Латинской Америке, а сами работы официально не финансируются государством. Как будто четырнадцатинедельный зародыш, проданный какой-нибудь мексиканкой или негритянкой американскому скупщику, чем-то отличается от четырнадцатинедельного зародыша, проданного китайским правительством лабораториям Менгеле. Но то, что делается с соблюдением ритуалов «свободного рынка» — нормально и не вызывает вопросов, а действия правительства Райха называются трупоедством. Ибо в первом случае это делают не правительства, а частные лица... Правда, на западные медицинские центры устраивают налёты эти... как их... пролайферы. Хотя реально они никому не нанесли никакого серьёзного ущерба — только машут плакатами и расписывают своими лозунгами стены лабораторий. Зато правительства западного блока тут как бы ни при чём. А то, что эти исследования никем не запрещаются — так это у них называется «цена свободы». Впрочем, в Англии эксперименты с тканями плода всё-таки запретили. Похоже, их специалисты по манипуляции слегка перегрели общественное мнение. Ошиблись. С кем не бывает. Ну что ж, это же не мешает лучшим британским медикам работать в Гонконге, где теперь свой парламент и своё законодательство... Кстати, лаборатории доктора на самом деле тоже частные. Государство сотрудничает с ними на контрактной основе. Не потому, конечно, что Райх чего-то там стыдится. Просто Менгеле никогда не любил чиновной опеки, становящейся порой докучливой... но тем не менее, факт налицо. И это почему-то не мешает западным пропагандистам говорить — «у них в Германии». А мы почему-то не можем убедительно ответить на это. Всё разбивается о железный довод: «в тоталитарной стране всё решает правительство и оно же отвечает за всё происходящее».

Они делают то же самое, что и мы. Но в глазах мирового общественного мнения именно мы, дойчи — трупоеды, убийцы нерождённых. Хотя вся наша вина состоит в том, что доктор Менгеле обошёл западных коллег на повороте, и его молодильные яблочки румянее. Если бы их препараты были лучше, никто бы и не пикнул: напротив, трубили бы об успехах западной науки, вот-вот готовой подарить людям вторую молодость. Но стоит оказаться впереди нам — начинается истерика. И мы вынуждены осторожничать, лавировать, проводить контрпропагандистские мероприятия... как правило, безуспешные. Безуспешные даже здесь, у себя, в Райхе.

Заснуть снова, видимо, уже не удастся. Раньше можно было бы прибегнуть к снотворному, но доктор Менгеле предупреждал, что красные таблетки плохо совместимы со снадобьями такого рода.

Менгеле. Последний раз они разговаривали месяц назад. Вальтер задал ему вопрос — сколько он ещё протянет. Доктор — высохший от старости, но в свои восемьдесят прекрасно себя чувствующий, с ясным умом, — ответил ему в своей обычной манере: «Дорогой друг, этого не знает никто. Если вы будете аккуратно проходить курсы омоложения, то я могу гарантировать вам еще лет пятнадцать-двадцать активной жизни. Другому человеку с вашим здоровьем я дал бы даже тридцать, но вы Райхспрезидент. Такая ответственность очень... давит.»

Да, именно так, доктор прав. Давит. Расплющивает. Как пятикратная перегрузка.

Как давно всё это было — чернота с проступающей синевой, молчание двигателей, стрелка указателя на приборной доске, хауптман Нойман в кресле второго пилота... В каком-то смысле второму пилоту «Норда» повезло больше, чем первому. Нойман сделал прекрасную карьеру космонавта. Десять полётов в Вельтраум. Последний — на «Хаммершлаге», первом и единственном в мире тяжёлом космоплане, оснащённом ракетами класса «космос — земля» и «космос — космос». Демонстрация возможностей «Хаммершлага» накануне голосования в американском Конгрессе по вопросу о создании национальной системы ПРО очень способствовала ослаблению напряжённости.

А Нойман получил, наконец, свою славу. Вполне заслуженную, надо сказать, ещё в том первом полёте. И впридачу к славе — Центр подготовки космонавтов. Впрочем, Центр ему отдали только после года изнурительных попыток сделать из него политическую фигуру. Вальтер сам ездил к старому другу — уговаривать... В последнем разговоре на эту тему Нойман сказал: «Прости, но я сделан из другого теста. Я не умею играть в эти игры.»

Как будто он, Шук, умел играть в эти игры! Но его не спрашивали, умеет ли он в них играть и хочет ли учиться. Ему просто сообщили, что первый космонавт — это политическая фигура. А политическим фигурам следует занимаются политикой, а не летать. Хотя бы потому, что полёты чреваты незапланированными происшествиями, а незапланированное происшествие с его участием будет иметь крайне нежелательный пропагандистский эффект. «Мы понимаем ваши чувства, оберстлёйтнант» — его повысили сразу после посадки — «но Фатерлянд отныне требует от вас другого служения.»

Что ж, он принял это служение. Но всё-таки... всё-таки иногда ему кажется, что Нойман сделал лучший выбор. Может быть, неправильный, но всё-таки лучший.

Выбор, выбор... Тогда, с полётом «Хаммершлага», Райхспрезидент поторопился. Следовало дать скунсам потратиться на разработку ПРО, а потом уже предъявить миру «Хаммершлаг». Но Дитль не хотел новой войны. Он готовился к ней всю жизнь — именно потому, что не хотел её. И он знал, что ложное чувство безопасности всегда разжигает аппетиты «ястребов». Даже начало разработок американской ПРО неприемлемо усиливало партию войны. Во всяком случае, так думал Дитль. Что ж... будем надеяться, что он был прав. Сам Шук — тогда ещё в непонятном статусе начальника экспертной группы при Президентском совете — был резко против этой затеи. И подал соответствующее заключение. Нойман откуда-то об этом узнал. И решил, что его старый товарищ был против его полёта. Его, Ноймана, полёта! Ну как, как было объяснить ему, что существуют высшие политические соображения, исходя из которых это мероприятие было нецелесообразным?! «Прости, но я сделан из другого теста». Как красиво это звучит. И как, в сущности говоря, безответственно... О нет, конечно, старина Нойман — ответственный человек. Идеальный дойч по Дитлю, не лезущий в дела начальства. Как это там у него было, в той речи? «Лишь пустой, жалкий, низменный человек с рабской душонкой будет алкать участия в том, в чём он не разбирается и что его никоим образом не касается. Напротив, человек, не понаслышке знакомый с серьёзной, трудной работой — а таким должен быть каждый дойч — прекрасно знает, что такое настоящая компетентность и сколь опасно вмешательство профанов и дилетантов с их плоскими понятиями в дела людей основательных.» Увы, у этого дойчского свойства есть и обратная сторона, с которой приходится сталкиваться постоянно...

Кстати, интересный вопрос: почему именно эта речь Дитля стала настолько популярной? Эдвард был прекрасным оратором, он произнёс более тысячи речей перед самой разной аудиторией, некоторые из них можно изучать как образцы ораторского искусства. Кстати, по случаю их полета тоже была речь, прекрасная речь, весь Райхсраум слушал её не отрываясь... А вот выступление перед выпускниками мюнхенской партшколы — плохо подготовленное, почти экспромт, — стало каноническим, обросло комментариями, толкованиями. Старая жаба Хайдеггер в своих «Лесных тропах» посвятил этой речи отдельный раздел, до сих пор читаемый и чтимый последователями Франкфуртской школы как один из важнейших в творчестве учителя... С другой стороны, речь входит в школьную программу... Удача, просто удача. Хотя Дитль говорил ему, Шуку — уже почти официальному преемнику, уже почти Райхспрезиденту — так: «Самое лучшее получается случайно. Но такие случайности бывают только с теми, кто много работает». Дитль много работал. До самой смерти. И умер почти как Хитлер — на трибуне Райхстага. От кровоизлияния в мозг. Какой-то сосудик не выдержал и лопнул.

А ведь Дитль знал, что ему нужен покой. Но он не считал возможным уйти в отставку. Он настаивал на том, что Райсхспрезидент — пожизненная должность. И даже намеревался дополнить клятву Райхспрезидента словами: «и я клянусь умереть на своём посту во имя народа Германии». Тогда он, Шук — ещё не преемник, но уже друг — спрашивал его: «А что делать, если Райхспрезидент заболеет, сойдёт с ума или просто одряхлеет?» Дитль нахмурился и повторил: «Умереть на своём посту. Именно это и сделать. Как только не сможет исполнять свои обязанности.» Конечно, это звучало красиво. Достойную жизнь должна венчать достойная смерть, а не старческий маразм. Кстати, разведка доносит, что личный врач Рейгана заподозрил у того первые признаки болезни Альцхаймера. Сейчас, когда Рейган уже не президент, это не имеет большого значения... хотя в свое время из третьеразрядного холливудского актеришки неожиданно получился сильный и умный враг. Враг, достойный уважения... но будет ли он достоин его теперь, если подозрения врача подтвердятся, сумеет ли сделать последний должный шаг? Наверняка нет — как же, христианство запрещает самоубийство! Предпочтет медленно превращаться в растение. Конечно, для таких случаев Дитль был абсолютно прав. Но лишить себя права просто уйти в отставку, просто подарить себе хотя бы в конце жизни несколько спокойных лет? Тогда ему, Шуку, всё-таки удалось замотать это решение. И Дитль знал, что он замотал решение, но сказал: «Ты поймёшь меня. Потом.» Прости, Эдвард, но в этом вопросе я не хочу тебя понимать. Да, не хочу. Особенно сейчас. Нет, я не понимаю. Точно так же, как я не понимаю Ноймана, который не стал принимать красные таблетки.

Нойман отказался от омоложения. И не захотел разговаривать на эту тему. Он, видите ли, тоже христианин. На вопрос о том, где именно в Библии содержится прямой запрет на использование фетопрепаратов, ответа, разумеется, не было — только укоризненный взгляд исподлобья.

При этом все официально разрешённые церкви Райха молчат как рыбы насчёт своего отношения к этому вопросу. Как, впрочем, и к полудюжине других вопросов. Правда, молчание их весьма относительное. Ибо дойчские католики, при всей их лояльности, в этих вопросах, как правило, разделяют мнения так называемого «романского папы» — того самого, который давно не романский, а авиньонский... А протестанты слушают «Евангелическое радио» из Цюриха. Та ещё лавочка, связи которой с американскими организациями типа «Морального большинства» или «Назорейской башни» никто даже и не скрывает. Но все попытки прихлопнуть эту жужжащую муху наталкиваются на вежливое упорство швейцарцев: мы охотно пойдём навстречу нашему великому соседу, мы немедленно откажем в лицензии любому средству массовой информации, ведущей антигерманскую пропаганду — да, кстати, где у них там антигерманская пропаганда? И приходится стискивать зубы и отступать — потому что доказать ничего нельзя, потому что хорошая церковная музыка и высокоморальные проповеди не содержат в себе ничего откровенно антигерманского... Даже не так: вообще ничего антигерманского. Только благая весть о Христе. И мягкие, очень мягкие советы — жить не по лжи, поступать так, как велит тебе совесть... а совесть велит то, что написано в Библии... а в Библии написано «не убий»... а убийство ребёнка, даже ненормального, дебильного, не способного к самостоятельной жизни, даже зародыша, у которого мозгов меньше, чем у кролика — это убийство ребёнка, понимаете ли, ребёнка... И уже неважно, что в той же Библии — а у него она есть, старая семейная Библия в лютеровском переводе, в потёртом кожаном переплёте с бронзовыми уголками, и он её читал, в отличие от многих и многих христиан, — с аппетитом описывается, как юде истребляли целые народы, имевшие несчастье оказаться на пути их кочевий, как вырезались все мочащиеся к стене, то есть все мужчины вообще... Неважно и то, что проповедники этого самого «не убий» ничего не имеют против войн, ведущихся их странами — или готовящихся ими. Всё это отметается как сор... а мы ничего не можем возразить. Нельзя же возражать добрым людям, которые проповедуют доброе. Пусть даже это добро за чужой счёт, пусть даже этот счёт оплачен чьим-то страданием — но не возражать же против добра... А когда придёт время, проповедники добра замолчат, и вступит другой хор, и он будет взывать не к добру, а, скажем, к отмщению... Какая всё-таки удобная вещь — свобода мнений... У западной змеи тысяча языков, и каждым языком она говорит разное, и с какой-то точки зрения она всегда оказывается права, и именно эта точка зрения излагается чуть громче, чем все остальные... А у Райха один голос. Громкий, очень громкий, но один. Его голос. Голос Райхспрезидента. И если этот голос будет сегодня говорить одно, а завтра другое, это будет нелепо и смешно, а он не имеет права быть нелепым и смешным, потому что он Райхспрезидент. То есть, фактически, сам Райх.

А сейчас Райх — это он, Вальтер Шук. Старый человек, уставившийся невидящими глазами в темноту.

Фюрерпринцип. За всё, что происходит в Райхе, кто-то отвечает. Лично, персонально. А Райхспрезидент отвечает за всё вообще. За всё и всегда. В отличие от западных правителей-однодневок, сменяющих друг друга, как карты в тасуемой колоде. Западному обывателю невдомёк, что колода одна, что правит клика, выставляющая перед собой то одно лицо, то другое. Клика, не связанная ничем. У которой нет обязательств ни перед народами, ни перед элитой. Клика, не нуждающаяся даже в деньгах, потому что она контролирует источники денег — начиная от печатного станка и кончая выгоднейшими бизнесами. И всегда имеющая возможность списать любую свою ошибку на так называемые естественные процессы — на непредсказуемость рынка, например...

Он обхватил голову руками: мысли разбегались.

Усилием воли он заставил себя встать. Включил свет. Люстра засияла каплями хрусталя, осветив просторную спальню. Сверкнули бронзовые ручки старинных платяных шкафов. Полированные дубовые панели забликовали, и только плотные шторы мягко погасили световую волну, не давая ей вырваться наружу, в ночь.

Шук поднял глаза на портреты, висевшие на стене напротив.

Три полотна. Коричневое, белое и чёрное.

Копии и репродукции этих портретов — разного качества, от многоцветных глянцевых до листков с урезанными краями — висели в десятках миллионов дойчских учреждений, домов, квартир. Оригиналы находились здесь, в его спальне.

Коричневый портрет. Адольф Хитлер в фельдграу, на фоне взрытой снарядами земли. Одна из лучших работ Отто Райхенбаха. Исторически недостоверное изображение: в то время Хитлер ещё не носил знаменитых усов щёточкой, да и лицо его было моложе... Тем не менее, именно это изображение было признано каноном. Во всяком случае, психологи политуправления рекомендовали из девяти или десяти вариантов именно этот. И, похоже, оказались правы. Даже старые хитлеровцы предпочитают коричневый портрет, а не что-нибудь другое. Это хорошо: тот, кто принимает имперский канон, тем самым уже встраивается в систему имперской идеологии...

Второй портрет, белый. Эдвард Дитль на фоне белоснежных альпийских снегов. Работа Густава Адольфа Моссы, бывшего декадента, впоследствии — одного из самых ортодоксальных художников классического имперского реализма. Картина и в самом деле удачная. Те, кто знали второго Райхспрезидента лично, могут сказать: он был именно таким...

И, наконец, третий портрет, чёрный. Он сам, Вальтер Шук, третий Райхспрезидент, в скафандре без шлема на чёрном фоне со звёздами. Тоже, кстати, не вполне точная картина — эти скафандры сделали уже потом, он надевал такой уже на Земле, пару лет спустя, позируя перед камерами, а на «Норде» они летели в обычных высотных комбинезонах... Кисть Васильева, знаменитого русского художника-ультрагерманиста — очень, очень жаль, что он погиб так рано и так бессмысленно... Но в своё время это был сильный жест: объявить каноническим именно портрет Васильева, а не творение какого-нибудь унылого берлинского академиста. Он, Шук, настоял на этом варианте, несмотря на всё противодействие политуправления, настаивающего на том, что автором официального портрета может быть только дойч. Западники тоже комментировали это решение — как всегда злобно, ехидно, с гадкими намёками на то, что в Райхе уже нет достойных художников... Кто бы говорил! Неужели ту мазню, которую выставляют в нью-йоркских галереях и лондонских музеях, кто-то всерьез считает искусством?..

Райхспрезидент встряхнулся. Слишком много посторонних мыслей в голове. Плохо: думать надо о чём-то одном.

Дитль не зря учил его — сначала погружаемся в чувства, потом сопоставляем факты, потом делаем выводы. Ну что ж, мы так и сделаем.

Итак, чувства. В последнее время его донимает чувство тревоги. Снятся плохие сны. Этот сон про посадку «Норда» — уже не первый, после которого он просыпается в холодном поту. Однако впервые сон был столь отчётливым и конкретным. Значит, его мозг хочет ему что-то сказать. Что-то, чего он не хочет слышать. Весь фейерверк мыслей, накрывший его после сна — отсюда же.

Интересно, что сказал бы по этому поводу Фройд? В своё время он, Шук, попытался было прочесть какую-то работу этого, с позволения сказать, мыслителя. Сломался он на описании каких-то «анальных комплексов», или как их там ещё. Наверное, и в образе стреляющих пулемётов старый шарлатан нашёл бы что-нибудь «фаллическое». Или «анальное». Или ещё что-нибудь в этом роде... Припомнилось, как блестяще срезал один берлинский студент заезжего профессора-фройдиста — в период позднего Обновления одно время были в моде университетские диспуты с представителями враждебной идеологии. Столь же рискованный, но и столь же сильный пропагандистский ход, как и знаменитое приглашение западной прессы в освобожденный от большевиков Ленинград во время войны... «Всякий круглый в сечении предмет, длина которого значительно превосходит диаметр, есть фалличекий символ», — вещал этот бывший житель Остеррайха, уже успевший приобрести нью-йоркский акцент. Австроамериканец, как могли бы сказать скунсы теперь... «Да-да, — невозмутимо отозвался студент, — например, леска.» Аудитория громыхнула хохотом, профессор пошел красными пятнами. Этот эпизод тогда показали в вечерних теленовостях...

Стоп. Не отвлекаемся. На самом деле человеческое сознание устроено гораздо проще. В уме большинства людей имеется противоречие между краткосрочным и долгосрочным прогнозом. Например, человек знает, что пренебрежение физическими упражнениями и излишества в еде вредят здоровью, и даже согласен с этим. Но, глядя на дымящуюся отбивную и кружку пива, не может себе отказать в этих удовольствиях. Соответственно, неприятное знание о последствиях отодвигается в далёкий угол, пока бифштекс не съеден и пиво не выпито. Потом, разумеется, наступает раскаяние — до следующей кружки.

Но бывают случаи, когда прогноз хочется забыть надолго. Например, транжир и мот старается не думать о состоянии своего счёта. Неприятная правда начинает прорываться в сознание с чёрного хода. И завсегдатай ресторанов вдруг замечает, что ему неприятно проходить по улице с вывеской «Банк». Впрочем, вывеску он тоже пытается не замечать — и поэтому думает, что ему неприятна сама улица... И так во всём. Дитль в одной из речей — менее известных, чем речь о господстве, но не менее значимых — определил суть национал-социализма как систематические предпочтение долгосрочных прогнозов краткосрочным. Делать не то, что хочется сейчас, а то, что понадобится завтра. Следовать разуму, а не чувствам, и уж точно — не разуму, подчинённому чувствам. Отсюда же он, кажется, выводил и приоритет интересов нации над интересами индивида...

Стоп, это опять отвлечение. Итак, сон. Ему снился полёт «Норда». От реальности полёт отличался только финалом: вместо того, чтобы благополучно сесть, он расстрелян американскими истребителями. Что это символизирует? Неудачу на самом финише, это понятно. Но неудачу чего? Что символизирует полёт «Норда» и полёт вообще? Полёт «Норда» стал для него переломным этапом жизни... и причиной политической карьеры. Политическая карьера, завершившаяся райхспрезидентским постом. Завершившаяся? Нет, начавшаяся. Полёт — это райхспрезидентство, не надо себя обманывать. А расстрел на финише — это его страх перед неудачным завершением...

Завершением?

Шук вытер пот со лба: ему стало жарко. Голова слегка закружилась. Он снова сел на кровать.

Итак, завершение карьеры. Надо признаться себе честно: он хочет уйти со своего поста. Уйти в отставку. Не умереть на посту, как учил Дитль — а сдать дела преемнику и прожить ещё пятнадцать или, если верить доктору, даже тридцать лет. А возможно, и дольше: наука не стоит на месте, появятся новые средства для продления жизни — а там, чем чёрт не шутит, и прекращения старения вообще... Но дело не только в этом. Он и в самом деле не справляется. Он устал, он чертовски устал от той тяжести, которую несёт все эти годы. Он больше не способен вести Райх от победы к победе. И не потому, что у него не хватает ума и воли. Всё это при нём. Груз ответственности — вот чего он больше не может нести. Перегрузка ответственности. Пятикратная перегрузка.

Теперь перейдём к фактам. Итак, хватит лгать самому себе: пора уходить. Это значит, что сначала он обязан завершить все основные политические проекты, которым он себя посвятил. И найти достойного преемника, которому он мог бы передать власть. Впрочем, в его случае это одно и то же: преемник — это главный политический проект на ближайшие годы. Пока империя прочно стоит на ногах, никакие серьёзные потрясения ей не грозят... во всяком случае, в близкой перспективе. Точнее, потрясения будут. Например, тот же референдум. Но это запланированное потрясение. Которое много прояснит и многое решит.

При этом его положение сложнее, чем у Дитля. У Дитля был он, Шук. Преемник, которого он готовил много лет. У него нет такого преемника. Нет, хуже, гораздо хуже: преемников слишком много.

Старик прикрыл глаза, представляя себе лица. Целая галерея лиц. Умные, преданные, истинные арийцы, убеждённые национал-социалисты. Из каждого можно вырастить политика. Если постараться — большого политика. Но... но не Райхспрезидента.

Потому что Райхспрезидента может сделать только одно: участие в Событии. В настоящем Событии. Ereignis, как называл это Хайдеггер. Уникальное, единственное событие, ставящее человека на грань и проверяющее на излом.

У Хитлера таким Событием был, наверное, двадцать третий год, когда он возглавил восстание против прогнивших байришских властей. Осознавая, что рискует и партией, и политической карьерой, и жизнью — ради дела, заведомо обречённого на неудачу, ради эфемерной возможности использовать произошедшее как пропагандистскую тему, ради пробы сил... И он смог превратить поражение в победу, скамью подсудимых — в ораторскую трибуну, тюремную камеру — в рабочий кабинет мыслителя и публициста... А он мог бы остаться тем, кем был: популярным оратором, лидером радикальной партии, уже готовой войти в ваймарскую элиту, в дальнейшем — стать остепенившимся респектабельным националистом, степенно отстаивающим в международных говорильнях так называемые «интересы своей страны». Что-нибудь вроде снижения размеров репараций, наложенных на Германию Антантой. Или, скажем, удвоения промышленного потенциала. Или, на худой конец, отстаивание прав судетских дойчей говорить на родном языке... Но он осмелился на большее, на бесконечно большее. И создал из ничего чудо. Чудо национал-социализма, чудо Третьего Райха.

А для Эдварда Дитля Событие наступило в сорок первом — когда после убийства Хитлера ему предложили стать временным исполняющим обязанности райхсканцлера. Он прилетел в Берлин, прекрасно понимая, какую роль ему уготовили на самом деле. И он смог стать самостоятельным игроком, оттеснить заговорщиков от власти, а потом и встать у руля государства. А ведь он мог остаться тем, кем его хотели видеть: марионеткой на престоле, подставной фигурой, Хансвюрстом. Но он нашёл в себе силы оборвать ниточки, привязанные к рукам и ногам, и встать во весь рост.

У него, Шука, был свой год — пятьдесят третий. Нет, даже не сам полёт. А то, что за ним последовало. Когда ему сообщили, что он больше никогда не сядет за штурвал. Кем он мог стать? Политической фигурой в худшем смысле этого слова. То есть куклой, которую возят на парады и приёмы, дают выступать по фернзееру и помогают в написании мемуаров. И когда ему говорили об «ином служении» — ему предлагали именно это... Но он предпочёл понять эти слова иначе. Он прошёл через всю шахматную доску и дошёл до последней линии. Там, где пешки превращаются в ферзи. И в конечном итоге стал ферзём.

И следующий Райхспрезидент обязан пережить... нечто подобное. То, что его сломает — или вознесёт к звёздам.

Райхспрезидент сжал кулаками виски и глухо застонал.

Мне не хочется об этом думать. И я прячу голову в песок, как страус. Но всё-таки пора, наконец, принять какое-то решение. Почему бы не сейчас?

Что мы имеем? Несколько подходящих кандидатур на роль следующего Райхспрезидента у него есть. Как положено, все — молодые военные из лучших училищ Райха. У всех имеются лидерские задатки, которые можно развить, а также опыт экспертной и административной работы, который можно использовать. Некоторые из них выросли в семьях высокопоставленных функционеров... Увы, все они — без той искры, которую имеет смысл раздувать.

Кроме, пожалуй, одного.

Отто Ламберт. Сын Клауса Ламберта, лидера неоконсерваторов. Главного политического оппонента шуковского курса. Старого врага, если уж называть вещи своими именами. Но его младший... Этот парень — тихий, скромный, неизменно почтительный — несомненный талант. Да что там — гений. Директор Высшего Военного Училища в личном разговоре назвал Отто Ламберта своим лучшим учеником. Его аналитические материалы, которые он готовит для отца — и которые уже пятый год кладут ему, Шуку, на стол люди из Управления — более чем хороши: они безупречны. Он, Райхспрезидент, понимает: с Отто он мог бы найти общий язык...

Чёрт возьми, он сам хотел бы иметь такого сына! Если бы у него была семья... Впрочем, так лучше. Сын не мог бы стать преемником — законом это не запрещено, но Райх — не какая-нибудь азиатская монархия. А Отто — может.

Мог бы. Если бы не одно «но»: Отто Ламберт предан отцу.

Это, разумеется, похвально. Но пока Клаус Ламберт жив, от Отто не будет толку.

Пока Клаус Ламберт жив.

А ведь он, Шук, прекрасно знает про опасную авантюру, которую затеял Клаус. Про комедию с покушением. Которую он собирается поставить, опираясь на некоторые недостаточно лояльные верховной власти элементы. Которых он, Райхспрезидент, знает поимённо. Он куда лучше информирован, чем кажется этим кретинам!

Нет, господа, вы поторопились. Вы очень поторопились, списав Райхспрезидента со счёта. Он ещё способен сложить два и два. И прекрасно понимает, чего вы хотите и зачем вам это надо.

Клаус может думать, что его спектакль удастся. Но у этого спектакля есть и другие режиссёры. И финал может оказаться совсем иным...

Ereignis, Событие. Вот оно, Событие. Переживёт ли Отто смерть отца, если она всё-таки случится? Возможно, нет. В таком случае он пойдёт по обычному пути сломленных людей. Но если всё-таки он найдёт в себе силы стать чем-то большим? Если он сумеет подняться над собой — то у него будет шанс... Тогда он, Райхспрезидент, ему этот шанс даст.

Я не хочу убивать Ламберта, — решил Шук. — Я не хочу его убивать, нет. Я его не убил раньше и не убью сейчас. Его крови на моих руках не будет. Но я не буду вмешиваться в то, что он сам затеял. Не буду.

Он снова вспомнил сон. Перемигивающиеся огоньки у оснований крыльев вражеских истребителей: пулемёты бьют трассирующими. Двусмысленный образ, очень двусмысленный... Как бы то ни было, решение принято. Он не будет вмешиваться ни во что. Пусть они сыграют в эту игру. Хотя... если удача Клаусу улыбнётся...

Будет ещё не поздно принять меры, — закончил, наконец, свою мысль Райхспрезидент.

Конечно, это нежелательно. Но ему, Шуку, не оставили другого выхода. Ламберт ему мешает. Его сын ему нужен... Нет, даже не так. Ламберт-старший мешает Райху. Ламберт-младший нужен Райху. Ламберт-старший мешает Ламберту-младшему быть нужным Райху. Три уравнения с двумя переменными, вырожденный случай. Решение, однако, существует. И оно единственное. Стоило ли ради этого так долго дурить себе голову?

Ему внезапно захотелось спать. Похоже, ночные размышления его вымотали. Но решение принято, и это всё окупает.

Старик аккуратно расправил одеяло. Потом выключил свет и забрался обратно в постель.

...Он проснулся от осторожного прикосновения. Приподнялся на локте, промаргиваясь. Над ним склонилась медсестра.

— Господин Райхспрезидент, укол. Средство доктора Менгеле, — напомнила она.

Райхспрезидент Вальтер Шук улыбнулся. Он чувствовал себя хорошо. Тяжесть никуда не ушла, но теперь это была тяжесть сознательно принятого решения. Тяжесть взятой на себя ответственности.

Медсестра перевязала руку, и он начал сжимать и разжимать кисть руки, нагоняя кровь. Вена начала вздуваться.

— Вы уж простите, что я вас разбудила, — повинилась женщина, осторожно нажимая на поршень. — Вам, наверное, снились хорошие сны. У вас было такое спокойное лицо.


Kapitel 44. Тот же день. Санкт-Петербург, улица Колчака, 9 — Путиловский район. | Юбер аллес | Kapitel 46. Ночь с 14 на 15 февраля 1991 года. Санкт-Петербург, склады станции «Сортировочная».