на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить

реклама - advertisement



III.3. Проблемы речевого взаимодействия в МФЯ

Третья глава второй части МФЯ отчасти повторяет по структуре вторую: она посвящена разбору «индивидуалистического субьективизма» так же, как вторая глава—разбору «абстрактного объективизма». Однако критический аспект занимает в ней меньшее место, чем во второй главе, а изложение авторской позиции, наоборот, гораздо более развернуто.

Это, конечно, связано с разным отношением авторов к двум направлениям лингвистической мысли. Если «абстрактный объективизм» Соссюра отвергается во всех пунктах, то «индивидуалистический субьективизм» Фосслера частично поддерживается. О нем сказано: «Индивидуалистический субьективизм прав в том, что единичные высказывания (напомним, что это – то же самое, что parole Соссюра. – В.А.) являются действительною конкретною реальностью в языке и что им принадлежит творческое значение в языке… Совершенно прав индивидуалистический субьективизм в том, что нельзя разрывать языковую форму и ее идеологическое наполнение. Всякое слово—идеологично и всякое применение языка – связано с идеологическим изменением» (311). В связи с этим следует отметить, что, как пишет К. Брандист, Фосслер «прочитал работу Сос-сюра и отозвался о ней с крайней неприязнью» в переписке с Б. Кроче.[338]

Главная претензия к «индивидуалистическому субьективизму» в МФЯ не в том, что это – «субьективизм», а в том, что он «индивидуалистичен»: «Индивидуалистический субьективизм не прав в том, что он игнорирует и не понимает социальной природы высказывания и пытается вывести его из внутреннего мира говорящего как выражение этого внутреннего мира… Не прав индивидуалистический субьективизм в том, что. идеологическое наполнение слова он также выводит из условий индивидуальной психики. Не прав индивидуалистический субьективизм и в том, что он, как и абстрактный обьективизм, в основном исходит из монологического высказывания» (311). Последнее обвинение, правда, тут же смягчается: «Некоторые фосслерианцы начинают подходить к проблеме диалога и, следовательно, к более правильному пониманию речевого взаимодействия» (311). В этой связи упоминаются работы Л. Шпитцера (Шпицера) и О. Дитриха. Однако отмечается: «Метод Лео Шпицера описательно-психологический. Соответствующих принципиально-социологических выводов Лео Шпицер из своего анализа не делает» (311–312);

«Исследования Дитриха лишены также определенного социологического базиса» (312).

Здесь же можно привести сходные оценки тех же ученых в тре-тьей части книги (в подстрочном примечании): «Очень часто можно услышать обвинение Фосслера и фосслерианцев в том, что они занимаются больше вопросами стилистики, чем лингвистикой в строгом смысле слова. В действительности, школа Фосслера интересуется вопросами пограничными, поняв их методологическое и эвристическое значение, и в этом мы усматриваем огромные преимущества этой школы. Беда в том, что в обьяснении этих явлений фосслерианцы, как мы знаем, на первый план выдвигают субьективно-психологические факторы и индивидуально-стилистические задания» (342). И далее следует уже приводившаяся в первой главе фраза о превращении у них языка в «игралище индивидуального вкуса».

Важно здесь отметить указание на то, что преимущества школы Фосслера заключаются в занятии «пограничными вопросами» между лингвистикой и другими науками, в данном случае литературоведением. Именно «пограничные вопросы» стремились изгнать из исследо-вательской практики лингвистики структуралисты (хотя некоторые из них, как пражцы или Г. О. Винокур, интересовались стилистикой и поэтикой). И именно такие вопросы влекли к себе круг Бахтина, недаром в него входили исследователи разных специальностей. Узкая специализация, связанная с отсутствием, по выражению Бахтина, «очень глубокого, весело-критического отношения» к явлениям жизни и культуры, надо думать, раздражала не только самого Михаила Михайловича, но и его окружение. А «абстрактные объективисты», наоборот, отличались стремлением к такой специализации. «Индивидуалистические субьективисты» были ближе.

«Пограничным вопросам» посвящены и фрагменты авторской концепции в разбираемой здесь главе МФЯ. Прежде всего, это проблемы диалога и социальной природы высказывания. Они затрагива-лись и в предшествующей главе, но здесь о них говорится подробнее.

Общий, казалось бы, для двух направлений «монологизм» все-таки признается различным: «абстрактный объективизм» подходит к монологическому высказыванию «с точки зрения пассивно понимающего филолога», а «индивидуалистический субьективизм» – «как бы изнутри, с точки зрения самого говорящего, выражающего себя» (299). Явна симпатия к последнему подходу, хотя бы отчасти правиль-ному. Впрочем, как я уже отмечал, подход к языку с «точки зрения самого говорящего» не был абсолютно чужд европейской лингвистической традиции, а попытка полностью избавиться от него в структурализме оказалась во многом иллюзорной.

Но более важно для авторов МФЯ то, что «монологическое высказывание с точки зрения индивидуалистического субьективизма… является чистым индивидуальным актом, выражением индивидуального сознания, его намерений, интенций, творческих импульсов, вкусов и т. п. Категория выражения – это та высшая и общая категория, под которую подводится языковой акт—высказывание» (299). Создание «теории выражения» признается центральным пунктом «индивидуалистического субьективизма»; при этом подчеркнуто, что «все вообще теории выражения произрастали только на идеалистической и спиритуалистической почве» (300). Теория выражения «неизбежно предполагает, что (внутреннее. – В.А.) выражаемое может как-то сложиться и существовать помимо выражения, что оно существует в одной форме и затем переходит в другую форму. Теория выражения неизбежно представляет некоторый дуализм между внутренним и внешним и известный примат внутреннего, ибо всякий акт объективации (выражения) идет изнутри вовне. Источники его – внутри… Все творческие и организующие выражение силы внутри. Все внешнее – лишь пассивный материал внутреннего оформления» (300). Идеи о «существовании выражаемого помимо выражения» соотносятся с известными концепциями о возможности мышления помимо языка, с которыми В. фон Гумбольдт как раз спорил. Но и для МФЯ такой подход «в корне неверен», ему противопоставлен другой, сформулированный еще в первой части: «Не переживание организует выражение, а наоборот, выражение организует переживание, впервые дает ему форму и определенность направления» (301). Нельзя не отметить здесь сходство с идеями Гумбольдта.

И здесь вновь авторы обращаются к проблеме диалога: «Какой бы момент выражения-высказывания мы ни взяли, он определяется реальными условиями данного высказывания, прежде всего ближайшей социальной ситуацией. Ведь высказывание строится между двумя социально организованными людьми, а если реального собеседника нет, то он предполагается в лице, так сказать, нормального представителя той социальной группы, к которой принадлежит говорящий. Слово ориентировано на собеседника» (301). Здесь снова упомянута проблема отражения в слове иерархических отношений, которая уже поднималась в «Слове в жизни и слове в поэзии». Но эта проблема рассмотрена здесь по-иному: с точки зрения отношения говорящего не к «герою», а к собеседнику. Как показано в экскурсе 3 на примере японского языка, эти два типа отношений могут перекрещиваться и тесно связываться в языке. Однако нигде в волошиновском цикле они не сопоставляются.

Вновь упомянув понятие «социального кругозора» (пресуппозиции) и определив слово как «продукт взаимоотношений говорящего со слушающим» (302), авторы переходят к вопросу о структуре высказывания, до того специально не рассматривавшемуся. «Ближайшая социальная ситуация и более широкая социальная среда всецело определяют– притом, так сказать, изнутри – структуру высказывания. В самом деле, какое бы высказывание мы ни взяли, хотя бы такое, которое не является предметным сообщением (коммуникацией в узком смысле), а словесным выражением какой-нибудь потребности, например голода, мы убедимся, что оно всецело организовано социально. Оно, прежде всего, ближайшим образом определяется участниками события высказывания, и близкими, и далекими, в связи с определенной ситуацией» (302–303).

И здесь впервые в книге, уже во второй ее половине, мы сталкиваемся с более или менее конкретным примером (далее во второй части их еще два, и лишь в третьей части число примеров увеличивается). Это рассмотрение структуры высказывания на примере выражения чувства голода (303–305). Сам пример явно навеян исследованием как раз этого выражения у Л. Шпитцера и основывается на нем. Этот пример будет повторяться и в волошиновском цикле, и позже у Бахтина.

Как показывается в МФЯ, хотя ощущение голода—индивидуаль-ное чувство, но любое его словесное выражение, даже во внутренней речи, уже имеет какую-то «идеологическую форму». «В каком направлении пойдет интонировка внутреннего ощущения голода – это зависит как от ближайшей ситуации переживания, так и от общего социального положения голодающего… Ближайший соци-альный контекст определит тех возможных слушателей, союзников или врагов, на которых будет ориентироваться сознание и переживание голода: будет ли это досада на злую природу, на судьбу, на себя самого, на общество, на определенную общественную группу, на определенного человека и пр. Вне какой бы то ни было ценностной социальной ориентации нет переживания» (303–304). Далее рассматриваются более конкретные виды переживаний в зависимости от отношения к слушателю (в том числе к потенциальному). Этот фрагмент книги, где выделяются, прежде всего, «я – переживание» и «мы – переживание», выглядит сейчас слишком социологичным. Но важен итог: «Все разобранные нами типы переживаний с их основными интонациями чреваты и соответственными формами возможных высказываний. Социальная ситуация всюду определяет – какой образ, какая метафора и какая форма высказывания голода может развиться из данного интонационного направления переживания» (305).

Следующий раздел главы, вновь перекликающийся со статьей «Слово в жизни и слово в поэзии», посвящен так называемой «жизненной идеологии» (306–310). Это понятие введено в связи с вопросом о соотношении переживания и его выражения, прежде всего словесного: «Это обратное влияние оформленного и устойчивого выражения на переживание (т. е. внутреннее выражение) имеет громадное значение и всегда должно учитываться. Можно сказать, что не столько выражение приспособляется к нашему внутреннему миру, сколько наш внутренний мир приспособляется к возможностям нашего выражения и к его возможным путям и направлениям» (307). Указано, что «жизненная идеология» в основном соответствует марксистскому термину «общественная психология» (позже стал чаще употребляться термин «социальная психология»), но «мы предпочитаем избегать слова „психология“» (308). К этому месту надо будет еще вернуться в следующей главе.

Из всего сказанного делается вывод: «Организующий центр всякого высказывания, всякого выражения – не внутри, а вовне: в социальной среде, окружающей особь. Только нечленораздельный крик, действительно, организован внутри физиологического аппарата единичной особи… Но уже самое примитивное человеческое высказывание, осуществленное единичным организмом, с точки зрения своего содержания, своего смысла и значения, организовано вне его – во вне-органических условиях социальной среды. Высказывание как таковое всецело продукт социального взаимодействия, как ближайшего, определяемого ситуацией говорения, так и дальнейшего, определяемого всей совокупностью условий данного говорящего коллектива» (310). Эта формулировка социальной концепции высказывания не была замечена современниками, но активно развивается современными западными социолингвистами (см. ниже, VIL3).

На основе такой концепции авторы, наконец, могут дать собственное определение языка, противопоставленное и «абстрактному объективизму», и «индивидуалистическому субьективизму». Вот оно: «Действительной реальностью языка-речи является не абстрактная система языковых форм, и не изолированное монологическое высказывание, и не психофизиологический акт его осуществления, а социальное событие речевого взаимодействия, осуществляемого высказыванием и высказываниями. Речевое взаимодействие является, таким образом, основною реаль-ностью языка» (312).

Термин «язык-речь» встречается в книге лишь несколько раз и нигде не определяется. Трудно понять, чем различаются «язык-речь» в первой фразе приведенной цитаты и просто «язык» во второй. Скорее всего, ничем. По-видимому, иногда у авторов возникала по-требность особо назвать язык в «житейском» смысле слова в отличие от языка в смысле Соссюра (так же как последнее понятие время от времени именуется «системой языка»).

Вновь, как и в конце предыдущей главы, указано, что «речевое взаимодействие» – более широкое понятие, чем диалог в обычном смысле. «Но можно понимать диалог широко, понимая под ним не только непосредственное громкое речевое общение людей лицом к лицу, а всякое речевое общение, какого бы типа оно ни было. Книга, т. е. печатное речевое выступление, также является элементом речевого общения» (312). Впоследствии из такого широкого понимания диалога постоянно исходил Бахтин.

Под конец главы поставлены, хотя обсуждаются очень кратко, еще две важные проблемы: связи высказывания с «внесловесной ситуацией, ближайшей, а через нее и более широкой» (313) и «проблема форм высказывания как целого» (314). «Реальными типами потока языка-речи являются высказывания» (314), но как отдельные высказывания входят в единое целое, современная лингвистика не знает.

Надо отметить, что позитивная часть главы, посвященная речевому взаимодействию и его важнейшему случаю – диалогу, а также связи высказывания с внесловесной ситуацией – наиболее существенный раздел второй части книги, имеющийся почти дословно уже в «Отчете». Это свидетельствует о том, что эта общая концепция складывалась независимо от критики двух направлений лингвистической мысли, которой в «Отчете» еще не было.

В заключение главы даны в сжатом виде основные положения не только ее, но всех трех глав; это подтверждает, что три главы составляют общее целое, а четвертая имеет вид добавления к ним. Здесь подведен итог рассмотрения двух направлений лингвистической мысли. Хотя выше два направления не рассматривались как равноценные, но, в конечном счете, они оба отвергаются, и предлагается третья точка зрения, отвергающая и тезис (язык как energeia), и антитезис (язык как ergon). Если отвлечься от уже много здесь разбиравшихся критических формулировок, то остается следующее позитивное содержание: «Язык есть непрерывный процесс становления, осуществляемый социальнымречевым взаимодействием говорящих. Законы языкового становления… не могут быть… отрешены от деятельности говорящих индивидов. Законы языкового становления суть социологические законы. Творчество языка не совпадает с художественным творчеством или с каким-нибудь иным специально-идеологическим творчеством. Но в то же время творчество языка не может быть понято в отрыве от наполняющих его идеологических смыслов и ценностей. Становление языка, как и всякое историческое становление, может ощущаться как слепая механическая необходимость, но может стать и „свободной необходимостью“, став осознанной и желанной необходимостью. Структура высказывания является чисто социальной структурой. Высказывание как таковое наличествует между говорящими» (316).

Итак, рассмотрение «индивидуалистического субьективизма» перерастает в изложение оригинальной и интересной, хотя очень кратко и тезисно намеченной теоретико-лингвистической концепции. О ее использовании в современной науке речь пойдет в последней главе.


III.2.3. Знак и сигнал | Волошинов, Бахтин и лингвистика | III.4. Тема, значение и оценка в МФЯ