home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



Глава третья

Если сомнения по поводу Лорэн Кэски все еще продолжали тлеть в головах прихожан, то сомнений о ее муже оставалось очень мало. Он, когда орган заканчивал играть прелюдию, садился на свое место в алтаре, и от всей его крупной фигуры в черном облачении исходило что-то сильное и открытое. То, что в те первые годы его служения чувствовали прихожане, входя в церковь, было ощущение теплоты, а теплота в Вест-Эннете вовсе не была чем-то таким, что просто росло на деревьях. Поймите — внутренние области севера Новой Англии, с их коротким жарким летом и долгими темными зимами, у поколений за поколениями воспитывали такой образ жизни, в центре которого была необходимость выживать. Ребенку, упавшему на скользкой дороге или ударившемуся подбородком о дверцу машины, скорее всего, сказали бы: «Сожми зубы и терпи», даже когда — как это случилось с Тоби Данлопом — один зуб проткнул губу и торчал кончиком наружу. Визит к доктору не потребовался. «Ничего, выживешь!» — пообещали ему, и он выжил, сохранив маленький белый шрам, который он никогда никому не показывал, кроме своей первой девушки. Если мужчины не были особенно разговорчивы, так ведь и их отцы тоже не были. Если женщины готовили еду, которая могла показаться пришельцам из других частей страны лишенной аромата и слишком простой, так ведь они привыкли готовить из того, что было доступно: куры, картошка, консервированная кукуруза. А их детям не разрешалось у зубного врача пользоваться новокаином, если нужно было высверливать дупло в зубе. И это вовсе не было проявлением бессердечия, это было убеждение, что жизнь есть борьба и характер следует закалять на каждом шагу пути.

И жизнь действительно была борьбой. Лед в Вест-Эннете всю зиму лежал такой толстый, что его приходилось скалывать и убирать с крылечек и ступенек и с ветровых стекол, обматывать колеса машин цепями, чтобы тихонько доползти по покрытой заледеневшим снегом дороге хотя бы до продуктового магазина. Часто в зимние месяцы семьи обогревали только одну или две комнаты в доме: газовые печи отказывались работать, а дровяная печь требовала поленьев, за которыми нужно было спускаться в подвал или ходить в сарай. Многие дома стояли далеко друг от друга, пешком не дойти, и изолированность была очень тяжела для пожилых людей, матерей с маленькими детьми, тяжела на самом деле практически для всех. Жители приходили в церковь не столько потому, что верили — это их долг, а просто потому, что это давало им возможность выйти из дому, красиво одеться, услышать хоть малую толику местных новостей. Пребывание в церкви на проповеди преподобного Смита требовало сжать зубы и набраться терпения, и многие мужчины не были на это способны. Довольно часто в те времена мужчины оставались дома, возвращаясь туда после того, как высадят у церкви жену и детишек.

Но Тайлер Кэски — это было что-то совершенно другое. Он не читал свои проповеди по бумажке, он, по-видимому, даже не заглядывал в записи, и прихожане могли смотреть в его открытое лицо в то время, как он обращался к ним, и казалось, что черты его то и дело озаряются светом.

— Давайте будем любить Бога и восхищаться Им, — говорил он, и было видно, что он совершенно искренен, — давайте любить и восхищаться нашими матерями и отцами, нашими детьми. Будем восхищаться заснеженными деревьями на холмах, каменными стенами, возведенными сильными людьми, маленькой птичкой гаичкой,[25] которая храбро переносит нашу зиму, и малиновкой, которая каждую весну возвращается сюда. Давайте возносить хвалу. Давайте возлюбим Господа нашего Христа!

Мысль, что он подвергает себя риску, вызывая сильное чувство привязанности у членов своей паствы, была чужда Тайлеру, хотя посещаемость церкви резко возросла: прихожане стремились посидеть в атмосфере его искренней теплоты; Тайлер не признавал, что во всем этом может таиться опасность. Когда в выходные на какой-то неделе он посетил Джорджа Этвуда, своего профессора в Теологической семинарии Брокмортона, и рассказал ему о волнении и восторге, которые испытывал на своей новой работе, старый профессор выслушал его и сказал только: «Это напоминает мне о замечании императора Хирохито, сделанном им одному из помощников: „Плоды победы сыплются в наши рты слишком быстро“». Тайлер, возвращаясь в машине домой, подумал: может, старому профессору горько оттого, что он стар и его собственный энтузиазм угас?


Теперь он вспомнил об этом воскресным утром, застегивая новую рубашку. Грозовые облака надвинулись ночью на город, и октябрьские дни, с их ясным небом и сверканием солнечных лучей, уступили место проливному дождю. В окно кабинета Тайлеру было видно, как дождь бьет по садовым кирпичам с такой силой, что отскакивает снова вверх, капли взрываются, словно водяные пули.

Он сунул проповедь в папку и через прихожую прошел на кухню.

Маргарет Кэски, чистившая картошку, сказала, что сегодня она не пойдет в церковь — останется с малышкой и приготовит обед, но Кэтрин-Эстелле нужно надеть сапожки и отправиться в дошкольную группу воскресной школы.

— Ты ведь не хочешь испортить свои новые туфельки, которые тетя Белл тебе купила, хотя, должна сказать, ты уже сильно их исцарапала, судя по тому, как они выглядят.

Девочка понимала, что бабушка ее не любит. Сидя рядом с отцом на переднем сиденье, перед ветровым стеклом, по которому — флип-флип — ползали стеклоочистители, а пониже перед ней торчали ее собственные ноги в красных сапожках, она думала о том, знает ли про это и ее папа. Она повернулась к нему и посмотрела пристально.

— Что, моя девочка, тебе опять надо выбросить все печенье наружу?

В прошлый четверг он забрал Кэтрин из кабинета медсестры, не повидавшись с миссис Ингерсолл, и с тех пор она казалась вполне здоровой. Он позволил ей остаться в пятницу дома, и Кэтрин, сидя у него в кабинете, раскрашивала картинки, тихонько, чтобы не мешать отцу читать. Потом они поехали покататься и вернулись домой затемно: девочка заснула в машине, склонив голову набок.

А сейчас она разок пнула сапожками воздух, и лицо ее залил румянец. Ей вспомнилось, как Марта Уотсон крикнула: «Кэтти Кэски стошнило и это воняет!» — и все дети стали зажимать носы.

— Кэтрин? — Папа положил свою большую ладонь ей на колено и легонько его сжал.

Это заставило ее рассмеяться — это ощущение, что золотая волшебная палочка описывает восхитительную загогулину внутри ее коленки. И когда через несколько мгновений папа убрал руку, потеря была настолько же ужасной, насколько коленка чувствовала себя счастливой.

— Там будет немного народу, — сказал папа в залитое водой ветровое стекло перед Кэтрин, — такой дождь на улице!

Однако народу было столько же, сколько всегда. Элисон Чейз в дошкольной группе совсем зашивалась. Ребятишки прыгали повсюду, словно птички в ярком оперении. Миссис Чейз сказала: «Доброе утро, Кэтрин!» — и ее оранжевая помада растянулась в улыбке, но больше миссис Чейз ничего не сказала, и Кэтрин так все утро и оставалась в резиновых сапожках, чувствуя, как влажно и жарко ее ногам. Оранжевая помада миссис Чейз показалась Кэтрин такой липкой и противной, что девочка вообще не могла смотреть на нее, и, когда миссис Чейз привела детей в комнату для занятий, Кэтрин тихонько отошла в сторону, пока все остальные дети пели гимн «О, что за друг нам Иисус…»[26] — а миссис Чейз играла на рояле. Затем нужно было прочесть Господню молитву — «Отче наш», — которой Иисус обучил своих апостолов.[27] Надо было, закрыв глаза, склонить голову, но Кэтрин глаза закрывать не стала — она смотрела на свои красные сапожки. И в середине молитвы совершенно спокойно произнесла: «Я ненавижу Бога».


В помещении храма, еще в преддверии, женщины снимали пластиковые шапочки и стряхивали с них дождевые капли, расстегивали пальто и слегка расправляли плечи, но пальто не снимали: предполагалось, что в церкви женщины пальто не снимают, а вот мужчины — обязательно. Мужчины либо в вестибюле, либо в проходе между рядами снимали пальто и сворачивали их, сегодня влажными квадратами, прежде чем пройти к скамье, затем укладывали сверток либо рядом с собой, на малинового цвета подушки, либо просто засовывали под скамью. Когда оканчивалась прелюдия органа, можно было порой услышать, как бурчит у кого-то в животе, звон упавших на пол ключей, и прихожане выпрямлялись и встряхивались, с полным надежд ожиданием глядя на преподобного Тайлера Кэски, вышедшего к кафедре. Но даже теперь, хотя прошел уже целый год, никто не решался сесть на скамью в третьем ряду.

Эта женщина была прелестна.

Она была прелестна, ее яркие волосы четко выделялись над меховым воротником ее шерстяного пальто цвета беж, прелестна, когда стояла рядом с мужем на крыльце церкви и щеки ее цвели румянцем в лучах зимнего солнца. И даже если частично ее прелесть можно было объяснить результатом искусно наложенного макияжа и дорогой, хорошо подобранной одежды… Лорэн Кэски, как говорили, проводила много времени перед зеркалом, ведь она, как представляется, совершенно явно ни в каком другом месте много времени не проводила. И правда, она самым любопытным образом отсутствовала на любых мероприятиях, где было вполне резонно ожидать участия жены священника. Шли заседания комитетов различных обществ: взаимопомощи, солнечного сияния, миссионерского, — Лорэн Кэски не принимала в них участия. Но ведь она должна заботиться о недавно родившейся дочери и еще к тому же (у говорящей одна бровь взлетала на лоб) о своих волосах. Ее волосы, цвета спелых яблок в солнечный день, явились прямо из бутылки, их корни требуют ежемесячной заботы и особого ухода — говорили те, кто понимает.

Но даже если Лорэн Кэски знала о двойственном отношении к ней, которое вызывала в городе, вы никогда не догадались бы об этом, видя, как каждое воскресенье она садится на скамью в третьем ряду, лучисто улыбаясь всем, кто ее окружает, а крохотная, с взлохмаченной головенкой Кэтрин-Эстелла садится рядом с ней и играет с тряпичной куклой в затертом одеяльце. Время от времени малышка вдруг начинала пощелкивать языком или петь своей дочке колыбельную песенку, тогда прихожане, сидевшие позади них, видели, как миссис Кэски похлопывает Кэтрин по плечу и прижимает к ее губам палец, и мать с дочерью приподнимают плечи и украдкой улыбаются друг другу, будто знают какой-то им одним известный секрет, и девочка снова сидит тихонько.

Что-то такое тут было — никто точно не мог бы сказать, что именно, — только эта мать и ее дочка продолжали вызывать двойственную реакцию. Мать была недостаточно дружелюбна, отчасти дело было в этом. Сколько бы Лорэн Кэски ни сияла улыбкой, пожимая руки в вестибюле церкви после службы, в ней была заметна какая-то небрежность, словно ей вовсе не интересно побывать у вас в доме, словно ее на самом деле вовсе не интересует, как живут другие люди здесь, в своем маленьком городке.

А потом миссис Кэски снова забеременела, и муж сопровождал ее в городе повсюду, поддерживая под локоть. Часто ее можно было видеть в детском зале библиотеки Эннетской академии вместе с Кэтрин. Библиотекарша миссис Уайт сообщала, что мать была с дочерью очень хороша, читая девочке на большом диване в эркере, и что Кэтрин время от времени прижималась ухом к округлому материнскому животу. Однако как-то миссис Уайт заметила, как мать прошептала что-то дочери, когда та рисовала на листке бумаги, а Кэтрин ответила ей громким шепотом что-то вроде: «Съязу? С начая?»

Миссис Уайт, располагаясь поудобнее у края скамьи в это дождливое октябрьское воскресенье, позволила себе на минуту задуматься: не почувствовал ли священник, еще до того, как произошла трагедия, что, женившись, он получил несколько больше, чем рассчитывал?


А что же Тайлер, в черном облачении, посреди алтаря, чувствовал ли он присутствие Бога? Нет. Он чувствовал присутствие Ронды Скиллингс, сидевшей там, где она обычно сидит, — рядом с мужем, поближе к последним скамьям. Тайлер был уверен, что ей уже рассказали о Кэтрин, что она только и ждет момента, с этими ее жемчужными серьгами и в белой блузке с кружевными оборками, — ждет, словно хорошо вычесанная кошка, чтобы броситься на девочку. Он вспомнил, как Ронда говорила ему, что в колледже она была в Фи-Бета-Каппа.[28]

Но пока он шел к кафедре, вдруг наступило мгновенное успокоение от знакомого поскрипывания половиц под ковром, от знакомых, прочитанных им слов: «…а надеющиеся на Господа обновятся в силе… потекут — и не устанут, пойдут — и не утомятся».[29] Его встретил знакомый запах горячих батарей отопления, знакомые звуки — вот кто-то ударился коленом о переднюю скамью, кто-то тихонько, как бы извиняясь, закашлялся. Ему было даже удивительно приятно позвякивание и пощелкивание щипчиков — какой-то мужчина на боковой скамье подстригал ногти. Когда он положил руку на Библию («И будет там большая дорога, и путь по ней назовется путем святым»),[30] ему ярко вспомнилось, какое удовольствие — совершенно потрясающее! — он в прошлом получал от всего этого. Он, преподобный Тайлер Кэски, вел этих людей к жизни, исполненной щедрости Господней.

Очень, очень далеко — так далеко, в крохотной лачужке на дальнем горизонте, — жило слово «провал». Так далеко, что его нельзя было разглядеть, да и не было нужды в том, чтобы его увидеть: миссис Уайт улыбалась ему, подняв на него глаза, голова ее тоже была приподнята — в ее позе виделось напряженное внимание.

— Мир между странами, — медленно начал Тайлер, — «должен покоиться на твердом основании любви между отдельными людьми». — И добавил: — Так учил Махатма Ганди.

Он сошел с кафедры, чуть не споткнувшись о горшок со свекольного цвета хризантемами. Сев на свое место в алтаре, он во время сбора пожертвований написал на полях проповеди буквы «ОК», напоминая себе, что надо поговорить с Орой Кендалл, но вскоре забыл об этом.

Пока он сидел в своем кресле в алтаре (в семинарии они шутливо называли такое кресло «Трон») и наблюдал, как причетники обходят скамью за скамьей с подносами для сбора приношений, ему показалось, что лицо Чарли Остина, вставшего в проходе и похлопывавшего себя по боковому карману брюк в ожидании, пока ему передадут поднос, выглядит краснее, чем обычно. И Тайлер написал под буквами «ОК» — «ДО», хотя вряд ли ему нужно было напоминать себе о том, что следует позвонить Дорис: ее прошлый визит до сих пор давил ему на плечи, словно плащ, намокший от дождя. Он пытался дозвониться ей в пятницу, когда, как ему было известно, Чарли и дети находились в школе, но она не отвечала на телефонные звонки. Он попробует снова позвонить ей завтра утром. Он встал возносить хвалу, смутно сознавая, что в окна стучат дождевые капли, а небо за окнами — то, что видно, — темно-серое. «Восхвалим Бога Отца, Бога Сына и Дух Святой!»

— Сегодняшняя проповедь, — начал Тайлер, — о верности Богу. — Он откашлялся. — Как учил Исаия посредством своих Пророчеств об Обличении и Утешении…

Он был рад, что его мать сегодня осталась дома. Он не любил читать проповедь с листа, но эту проповедь он читал с выражением — он сам это чувствовал. И тем не менее очень скоро он ощутил, что теряет своих слушателей: даже когда он читал о том, как в правление Манассии пророка распилили пополам, он не заметил ни малейшей искорки интереса. Когда Тайлер поднял голову, чтобы перевести дух, он увидел, что Чарли Остин сидит в отвратительнейшей позе полного неуважения: наполовину отвернувшись, фактически лицом к проходу, он закинул одну руку на спинку скамьи и уставился в окно напротив с выражением абстрактной, но напряженной сосредоточенности, так что ни у кого не могло возникнуть сомнения, что он думает вовсе не об Исаие и не о Манассии и даже не о Тайлере, а, скорее всего, решает вопрос, не позвать ли ему кого-нибудь прочистить водосточные желоба.

Тайлер продолжал читать, запнулся, продолжил чтение, а когда снова поднял глаза, заметил, как Кэрол Медоуз, вероятно одна из самых добрых женщин в его приходе, украдкой взглянула на часы.

«О Боже, дай рабам Твоим мир, который сей мiр не в силах им дать…»[31]

В вестибюле, когда музыка органа стекала по проходу к открытым дверям, Тайлер пожимал руки особенно крепко. Он посмотрел Ронде Скиллингс прямо в глаза и сказал, тепло улыбаясь: «Доброе утро, Ронда». А следом за ней — Чарли Остин с лицом, словно розовокожая маска презрения; он только кивнул в ответ на «Доброе утро, Чарли!». За ним — Ора Кендалл, и Тайлер сказал, пожимая ей руку: «Вы прислали замечательные цветы, Ора, спасибо большое. Они совершенно замечательные. Большое спасибо».


Дождь стучал в окно припаркованной машины с такой силой, что казалось, он набит гвоздями, однако внутри машины, где Чарли Остин сидел, куря «лаки страйк», звук был совсем другой — негромкое, непрекращающееся «плоп-плоп», когда капли воды падали на сиденье, на подлокотник, скатывались к его брюкам, так что намокала штанина. Кончик его сигареты, просунутый в открытую в окне щелку, тоже намок. Он выбросил сигарету через щелку и, подняв стекло, взглянул на беспорядочную кучу газет на кресле рядом. После сидения в церкви — в этом белом, с бордовой подкладкой гробу, — с трудом выдерживая неловкость оттого, что приходится видеть, как Кэски, словно непомерного роста жеребенок, с еще не окрепшими, вывернутыми внутрь коленками, неуклюже спотыкается там, в алтаре, Чарли охватило что-то вроде тяжкой депрессии, и в этой депрессии он вдруг нашел облегчение: он приветствовал тупую скуку, передышку — отсрочку приговора.

У Чарли с собой были газеты за последнюю неделю, он собирался просмотреть их за то время, что будет пережидать «кофейный час», сидя в машине. Сейчас он поглядывал на них с опаской, так как состояние дел в мире его тревожило. Газеты говорили об Эйзенхауэре — человеке умном, но в эти дни неспособном даже задницу с кресла поднять, чтобы заставить сталелитейщиков вернуться к работе, в то время как Хрущев явился сюда и орет на ООН, а Америка, слишком молодая страна, чтобы понимать, что к чему, гонит свои новые, огромные автомобили прямо в адское пекло. Именно так все это и виделось Чарли — страна наивна, повсюду шпионы. Не то чтобы он знал, что следует делать. Ответа у него не было, он, казалось, даже не мог составить себе определенного мнения на сей счет, но испытывал всевозрастающее давление — сжимались тиски опасности, и он думал: смешно, нет, странно, что, даже если ты не боишься умереть — а он так и чувствовал большую часть времени, — даже в этом случае ты все равно можешь быть до смерти напуган.

Чарли зажег новую сигарету, приоткрыл окно и поднял руку, приветствуя Элвина Меррика, который бежал к своей машине, пригибаясь под дождем. Сквозь залитое дождем, в зернах водяных капель стекло, сквозь облако сигаретного дыма они обменялись ухмылками, признавая, что у них обоих свой собственный «кофейный час» уединения в их машинах. Но этого хватило, чтобы поколебать тупую скуку, владевшую Чарли. Желание вдруг поднялось и тяжкой глыбой по-хозяйски расположилось в нем. Та женщина из Бостона, которая возникала в его мыслях не столько по имени, сколько воспоминанием о ее темных блестящих волосах, казалось, вдруг явилась и всем своим существом заполнила пустую машину, и с такой неожиданностью, что Чарли ощутил в груди тошнотворную боль, словно грудь ему выскабливали изнутри зубчатой ложкой для грейпфрута. Рука его задрожала, он изо всех сил затянулся сигаретой и подтянул на колени газету.

«Ох, Господи помилуй!» — пробормотал Чарли, хотя он не верил в Бога — не верил в Него, просто хотел, чтобы все это закончилось: надо «прекратить и воздержаться впредь», как говорилось в армии, и он закрыл глаза и представил себе ее зад, очень красивый, в форме груши, и в нем — замечательно красивую ложбинку, которая стала видна, когда женщина продемонстрировала им свой голый зад в гостиничном номере, одним пальцем стянув с себя трусики на резинке. Они втроем играли в покер — он, еще один парень и она. Он не мог поверить, что им удастся это провернуть, но вот — удалось. Он мог бы возненавидеть ее за то, как она наслаждается этой своей властью, если бы она не так явно сама их хотела, хотела его — особенно его, как ему показалось, — так что по ее последним стонам он до конца понял слова «овладел ею». Он овладел ею, а теперь — одному богу известно как — она овладела им самим.

Громкий металлический скрип задней дверцы, звуки неуклюже-суетливых движений — кто-то влез в машину. Чарли вздрогнул, испытав такой страх, что даже вскрикнул: «Господи!»

— Прости, пап. — Мальчишка, его старший сын, сидел на сиденье позади него. — Ты что, спал? Прости, пап.

Чарли не ответил. Сын иногда так и делал: сидел с ним в машине в «кофейный час», молчал, потрескивал костяшками пальцев, шаркал ногами по шершавому от песка коврику, его присутствие за спиной словно паутиной оплетало Чарли голову.

— Прости, — снова повторил мальчик, очень тихо.

— Я не спал. Хочешь какую-нибудь газету?

Чарли собрал газеты с сиденья рядом с ним, а мальчик, видимо, воспринял это как приглашение сесть рядом, потому что он сразу же стал перемещаться через спинку переднего сиденья головой вперед, и теперь его длинное тощее тело застряло — он был уже слишком велик для таких упражнений, его темная брючина оказалась почти у самого лица Чарли, а длинный черный ботинок готовился вступить в контакт с отцовской щекой.

— Ох, ради бога! — проговорил Чарли, хватая запутавшиеся нескладные ноги сына и помогая ему перелезть.

Мальчишка издал нервный смешок, будто он все еще маленький ребенок, а не подросток в промежуточном месиве застенчивости, ставшей главной составляющей его тринадцатилетнего существа.

В конце концов он оказался на месте, в своем костюме для воскресной школы, уже слишком коротком в рукавах и перекосившемся на нем, пока он усаживался, некоторые пряди его ярко-рыжих волос потемнели от дождя, последние капли еще пробирались вниз перед большими бледными ушами. У него еще не было прыщей, как у старшей сестры, но Чарли полагал, что его сын, как ни крути, самый непривлекательный парнишка из всех, кого ему приходилось видеть, нос у него большой и неожиданно круглый на кончике, а подбородок — тут никуда не денешься — будет подбородком человека слабовольного, и, если лицо сына станет хоть чуточку длиннее, найти этот подбородок вообще будет невозможно. Наверняка Чарли не мог знать, но думал, что у парня мало друзей. А может быть, у него совсем друзей нет.

— Пап, а что ты думаешь про стадион «Доджер» в Лос-Анджелесе, а?

— А что там?

— Да просто здорово. Пятьдесят пять тысяч человек вместит. Он обойдется в двенадцать миллионов баксов, пап.

Чарли кивнул. Взглянул на газету, которую держал на коленях. Отцы разговаривают с сыновьями о спорте. Он прочел слова, что были прямо перед ним. Шестьсот пятьдесят миллионов на обновление городов. Что же в результате случится с «Фронтовой полосой»[32] в Бостоне? Обновлять — что? Эта страна не настолько стара, чтобы ее обновлять!

— Слышь, пап, а что ты думаешь про НХЛ, а? Они теперь разрешили вратарям маску надевать на лицо. Подумывают об этом, знаешь? Посмотри.

Мальчик сунул отцу на колени фотографию Жака Планта[33] во время вбрасывания шайбы, в чем-то вроде корзинки, закрывающей лицо. Чарли пристально вгляделся в фотографию. Вряд ли можно винить парня за то, что ему не хочется терять оставшиеся зубы из-за шайбы, летящей в лицо со скоростью сто миль в час. Но он уже даже на человека не похож со всем, что и так на нем надето, да с лицом, закрытым этой корзинкой. С точки зрения Чарли, парень выглядит психом. Да и мы все тоже скоро станем психами, подумал он. Даже в спорте. Каждый из нас перепуган и злобен. Он вдруг почувствовал непреодолимый приступ страха, подумал о нарастании детской преступности в стране: вот, на третьей странице — в Бруклине директор школы совершил самоубийство, потому что у него в школе оказалось так много преступников. Люди думают, это только в больших городах, а преступность пробирается к нам вверх по реке. Чарли на прошлой неделе видел нескольких хулиганов, ошивавшихся на автобусной станции в Холлиуэлле, немногим старше, чем его собственный сын, который сейчас, с полным надежды ожиданием на некрасивом лице, глядит на отца. Сыновьям нужно, чтобы отцы знали ответы.

— Хорошая идея, — ответил Чарли. — Это изменит характер игры, но какая, к шуту, разница?

Мальчик кивнул и снова опустил взгляд на газету: она была сложена точно так, как газета на коленях у Чарли. То, что сын воспроизводит хотя бы какую-то часть его самого, представилось Чарли ошибкой чуть ли не библейского масштаба. Что такое воспроизведение должно проявиться в этой большеухой, бледнокожей невинности, вызвало резкую боль в не очень здоровом желудке Чарли. Много лет он преподавал в Эннетской академии и взирал на различные варианты неуклюжести своих учеников из-за надежного щита равнодушия: в конце концов они хотя бы пользовались той привилегией, что они не его дети. Чарли закрыл глаза, и в его воображении возникла картина: он подходит к своему мальчику сзади, обхватывает рукой его тощие плечи и, прижимаясь щекой к щеке сына, тихонько говорит: «Ты хороший, ты любимый. И ради твоего же печального блага я не хотел бы, чтобы ты родился».


На плите сверху лежали три печеные картофелины, кожура их потрескалась и потемнела.

— Спасибо, мама, — сказал Тайлер.

— Мне нравится помогать, — ответила ему мать. — Когда не останется никого, кому я могу помочь, я буду просто никчемной старухой.

Когда все уже сидели за столом в столовой, а дождь снаружи барабанил по крыше веранды, Джинни потянулась за масленкой, как раз когда Тайлер читал молитву, и бабушка, открыв один глаз, оттолкнула масленку подальше к середине стола. Кэтрин справилась с частью картофелины, но курицу так и не тронула. Бабушка сказала:

— В некоторых частях мира прямо сейчас плачут дети. Они такие голодные, что могут только плакать, а потом так устают, что больше и плакать не могут. А некоторые дети такие голодные, что даже едят глину.

— Мама, все нормально, — сказал Тайлер. — У Кэтрин желудок не совсем в порядке.

Сидя в гостиной после обеда и наблюдая, как девочки в конце коридора привязывают куклину шляпку к терпеливой голове Минни, Тайлер не стал рассказывать матери о беседе с миссис Ингерсолл, так же как и о церковном органе или визите Дорис Остин. Он просто сидел и слушал, как мать вспоминает:

— Я в тот вечер приготовила макрель с жареной картошкой. Он сказал: «Спасибо, Мегз». Его последние слова, Тайлер. «Спасибо!»

Тайлер смотрел на девочек в коридоре и думал о том, почему это люди часто рассказывают одну и ту же историю снова и снова; подумал мельком, а не делает ли и он то же самое? Да нет, вроде бы не делает.

— Твой отец был хороший человек.

— Да, несомненно, — сказал Тайлер.

— «Будь всегда внимателен к другим, — говорил он. — Всегда прежде всего думай о другом человеке». Ты помнишь, как он говорил это тебе?

— Да, каждый вечер, на ночь, — ответил Тайлер. — А потом ты взбиралась по той крутой лестнице и слушала, как я читаю молитвы.

Отец Тайлера, много лет назад переживший аварию при поездке на санях, слишком сильно хромал, чтобы подниматься по той лестнице, и фактически считал себя калекой.

— Скажи-ка, ты помнишь жену Сола Фейфера? — спросила Тайлера мать.

— А как же, — отозвался Тайлер. — Ильзе. Сол встретил ее, когда был в Европе, освобождал узников концлагерей. В то время она была почти совсем девчонкой.

— Это правда. Семнадцать лет Ильзе было, когда она с ним познакомилась. Они занимались активной деятельностью в маленькой синагоге под Арлингтоном.

— Да, точно.

— Так вот, эта женщина покончила с собой.

— Кто покончил?!

— Ильзе.

Тайлер закрыл глаза.

— Это ужасно, что она сделала, — продолжала мать. — Представляешь, пережить лагеря лишь затем, чтобы в один непрекрасный день совершить самоубийство. Они жили в хорошем доме, Сол специально договаривался, чтобы его построили для них. И они были так довольны, когда у них малыш родился. Там явно был какой-то вопрос с ее здоровьем из-за пережитого в прошлом недоедания. Например, я помню, что она ненавидела собак. Буквально ненавидела.

Тайлер открыл глаза.

— Мама… — сказал он.

— Ну что ты, они меня не слышат. Они же в другой комнате. Но история кошмарная, правда?

— Да.

— А может, у евреев это не считается грехом?

Тайлер поднялся с места:

— Что там наши девочки делают?

— А ты знаешь, Тайлер, считается это грехом у евреев или нет?

— Я так понимаю, — ответил Тайлер, — что они веруют так же, как мы. Наши души нам не принадлежат, и мы не можем сами их гасить.

— Тем более досадно, если подумать о ее маленьком сыне. Да и Сол, мне кажется, очень порядочный человек. Жаль, что твоя сестра не выбрала себе в мужья человека получше. Не еврея, конечно. Такой брак вряд ли был бы удачным.

— Том хороший парень, — возразил Тайлер.

Он услышал, что девочки в конце коридора смеются, и снова опустился на диван. На мать он не смотрел.

— Он же водитель автобуса, Тайлер.

— Ну и что? Он честно зарабатывает свой хлеб.

— Твоя сестра несчастлива, а я ничего не могу с этим поделать.

— Мне кажется, у Белл все хорошо.

— Тебе так кажется, да? Ай-яй! Я пойду соберу свои вещи. — И она крикнула в коридор: — Кэтрин, поцелуй сестру на прощанье!

Кэтрин любила сестренку. Всякий, кто обратил бы на них внимание, мог увидеть, насколько это верно. Правда, Кэтрин редко протягивала к малышке руки, чтобы притянуть ее к себе: она просто становилась рядом с ней и ждала, чтобы Джинни потрогала ее ручонками. Тогда Кэтрин улыбалась, гладила девочку по спинке, а однажды, когда Джинни упала, разбежавшись по полу в столовой, и ударилась головой так сильно, что заплакала, Кэтрин попыталась поднять ее на руки, тоже еще совсем небольшие, и шептала ей: «Ч-ш-ш, ш-ш, тише…» Но разве кто-нибудь все это замечал?

Маргарет Кэски заметила, что в кабинете сына, когда она заглянула туда, пока он был в церкви, застоялся дурной запах, словно в комнате школьника. Она заподозрила, что Тайлер спит здесь, на диване, а вовсе не у себя в спальне, и нашла это отвратительным. Сейчас, обернувшись к сыну лицом, она сказала:

— Если будет на то Божья воля, увидимся на следующей неделе.

— Дождь слабеет, — сказал Тайлер, глядя в окно. — Это хорошо. Не люблю думать, что ты ведешь машину в дождь.

— Тайлер, послушай меня. Сара Эпплби знакома с одной девушкой. Она ушла из школы, чтобы ухаживать за больной матерью, которая недавно уже покинула сей мир, а сама девушка… Это очень удобно, Тайлер: она живет в Холлиуэлле. Сара говорит, она прелестный человек, и тебе стоит ей позвонить.

— Джинни, — сказал Тайлер, так как в этот момент девочки помчались вдогонку за собакой по коридору и влетели в гостиную, — полегче с собачкой.

— Минни любит внимание, — остановила его бабушка малышки, и взгляд ее упал на Кэтрин. — Какое-нибудь улучшение наметилось в этой особой части, Тайлер? Впрочем, мне кажется, никакого.

— Движется понемногу, — ответил он и помахал пальцами Кэтрин, которая обернулась и смотрела на них сияющим сквозь свесившиеся на лицо волосы взглядом, словно знала, что ее обсуждают.

— А как зовут ту девушку, с которой знакома Сара? — спросил Тайлер.

— Сьюзен Брэдфорд. Не упусти этот шанс, Тайлер. — Мать оглядела гостиную. — Это становится вредно для здоровья. Невозможно дальше жить так, как ты живешь.

Тайлер обнял на прощанье вырывавшуюся из его рук Джинни и встал в дверях, положив ладонь на голову Кэтрин. Он смотрел, как мать выворачивает с подъездной дорожки на трассу. Дождь перестал, но тьма и мокрота остались, а внутри дома все было спокойно и тихо.


В тот вечер позвонила Ора Кендалл, и Тайлер был рад услышать ее чудной, невозмутимый голос.

— Ора, — произнес он в трубку, — как приятно слышать ваш голос.

— Фред Чейз полагает, вы становитесь похожи на католика.

— Ох, да пусть его, — отмахнулся Тайлер. — Это же чепуха.

— Ну конечно чепуха. Ему не нравится ваша манера поднимать руки, когда вы читаете молитву, и, по правде говоря, Тайлер, мне наплевать на то, что вы делаете, когда молитесь, только я никогда не видела, чтобы священник молился, как вы. Когда это вы взяли себе такую манеру? Фред говорит, это похоже на католического священника. А Скоги говорит, вы скоро начнете проводить возрожденческие собрания[34] в южном стиле и будете заставлять нас всех браться за руки.

— Ну, Ора, не могу сказать, чтобы я в последнее время посещал так уж много возрожденческих собраний на юге.

— Тайлер, как только вы попробуете заставить людей касаться друг друга руками, вылетите отсюда в два счета.

— Никаких касаний, Ора. Обещаю. — Он взглянул вниз — на Кэтрин, сидевшую на полу рядом с ним, с книжкой-раскраской и красками. — Я собирался вам сказать… Хризантемы в этом месяце просто великолепные.

— Вы мне это уже сказали, Тайлер, — напомнила Ора. — Спокойной ночи.


Чарли Остин был единственным человеком в городе, знавшим, что полиция штата занимается Конни Хэтч. Чарли получил эту закрытую информацию от своего двоюродного брата, который сам не служил в полиции, но работал в помещении их конторы в Огасте и часто рассказывал Чарли — по секрету — разные вещи. Вчера вечером, в разговоре с Чарли, он мельком упомянул об этом. Вроде бы какие-то деньги и некоторые ценности пропали с Окружной фермы, когда там работала Конни Хэтч. Прошло уже более двух лет, как она ушла оттуда. Конни оказалась одной из трех женщин, в отношении которых ведется расследование, и предполагалось, что Чарли никому об этом не расскажет.

Чарли, в это утро смотревший, как Дорис делает апельсиновый сок, тем не менее почувствовал сильное искушение сказать: «Слышь, Дорис, как думаешь, способна Конни Хэтч стащить что-нибудь у Тайлера?» Однако ему, в общем-то, было все равно, так это на самом деле или нет, да и вряд ли у Тайлера мог найтись за душой лишний грош, который можно было бы стащить. Так что Чарли просто сидел молча за столом и поглаживал щеки рукой, все еще пахнувшей мылом «Дайал» после утреннего душа. До него медленно доходило, что сегодня утром Дорис пребывает в особенно дурном расположении духа: она с грохотом колотила деревянной ложкой по ледяным кускам замороженного апельсинового сока.

Дорис приостановилась — одернуть купальный халат.

— Ненавижу зиму, — сказала она. — Ненавижу эту тьму и терпеть не могу даже думать обо всех этих бесконечных месяцах снега.

Чарли любил снег. Но он ничего не сказал.

— Из-за этого всего передвигаться по городу просто адова работа, — сказала его жена. — И этот сок вовсе не собирается вовремя растаять. — Она посмотрела на стенные часы.

— Да все нормально, — успокоил ее Чарли. — Можно одно утро обойтись и без апельсинового сока, правда, ребята?

— Точно, — отозвался его младший сын, с чем-то вроде радостной надежды в голосе.

— Мам, оставь, — сказала Лиза. — Сядь. Смотри, твой подсушенный хлебец совсем остыл.

— Ах, зачем обо мне беспокоиться, — возразила Дорис, продолжая интенсивно работать деревянной ложкой: теперь она давила ею измельченный апельсиновый лед.

Чарли понаблюдал за женой, затем отвел взгляд. Ему не хотелось смотреть на нее. Она казалась ему теперь словно бы чужой, однако ее физический образ не перестал быть столь же знакомым, как вид его собственной руки, которую он сейчас положил на стол и, раскрыв ладонь, пристально ее разглядывал. Женщина в Бостоне говорила ему, что можно определить размер мужского члена по величине его рук, но что в его случае это оказалось не так. Она сказала ему еще, что руки у него средней величины, но он просто огромный. А Чарли никогда не думал, что он огромный, однако знал, что у него он больше, чем у большинства других мужчин, знал из раздевалок, сначала — спортивных студенческих, в колледже, а потом — в армии. Но Дорис об этом не знала. Она же ни одного другого мужчину не видела.

— Чарли, потерпи немножко, — окликнула его Дорис, взглянув на него через стол. — Думаю, ты сможешь это пить уже через минуту. Я знаю, ты любишь апельсиновый сок.

— Да все в порядке. Я же только что сказал тебе, что все нормально.

Ему никак не хотелось давить. Он не хотел, чтобы жена его боялась. Он вообще ничего не хотел, кроме лишь того, чтобы были здоровы дети, а сам он мог оказаться в гостиничной постели в Бостоне, где та женщина говорила с ним в такой пугающе отвратительной, откровенной и грубой манере, употребляя такие грязные термины, и сама так возбудилась от его возбуждения, что издавала звуки, какие он никогда и не думал услышать от женщины.

— Пап?

Он повернулся и взглянул на Лизу.

— Я задала тебе вопрос.

— Не уловил.

— Я спрашивала, слышал ли ты про операцию «Голубые небеса»? — Лиза произнесла это с какой-то высокомерной застенчивостью: ей хотелось произвести впечатление.

— А что это за операция «Голубые небеса»? — спросила Дорис.

— Я обращалась к папе, — сказала Лиза.

Чарли следовало бы одернуть дочь, сказав: «Будь повежливей с мамой», но ему не нравилось, как в кухне пахнет. Мальчики ели овсянку, низко наклонив голову к фаянсовым плошкам. Каша, видимо, пригорела. Он посмотрел на плиту, нахмурился. Помолчав, ответил:

— Нет, не слышал. А может, и слышал. Это что, тот правительственный проект по разработке биологического оружия?

«Я тебя связываю, потому что ты ужасно плохой, страшный человек», — говорила та женщина. Сначала она воспользовалась его галстуком — темно-синим с красными полосками, подаренным ему сыновьями в день рождения (выбирала, конечно же, Дорис): он по выражению их глаз понял, когда поблагодарил их и открыл коробку, что они видят этот галстук впервые в жизни. Но у той женщины в сумке были еще другие путы.

— А про акцию протеста ты слышал? — спросила Лиза.

— Нет, — ответил Чарли. — Что еще за акция? — Но он уже отталкивал стул, поднимаясь на ноги. — Поехали, ребята, — сказал он. — Кончайте с едой.

— Время еще есть, — вмешалась Дорис. — Лиза с тобой разговаривает, Чарли.

Так что ему пришлось заставить себя взглянуть на дочь. Сегодня она выглядела как-то особенно настойчивой, уверенной в своей правоте, что было ей совсем не свойственно. Чарли стало страшно. Она рассказывала ему, как каждый день группа людей собирается у ворот военной базы Форт-Деррик в Мэриленде, где расположены лаборатории Института исследований инфекционных заболеваний в армии США. Они хотят остановить работы, связанные с бактериологическим оружием. Что он думает обо всем этом?

— Кто? — спросил Чарли.

— Ты, — ответила Лиза.

— О чем думаю?

Лиза расплакалась. Ее розовое лицо, с целой серией мелких красных прыщиков на лбу, пониже волос, пошло пятнами.

— Папа, — рыдала она, — ты же не слушаешь!

— Почему же ты не слушаешь? — спросила Дорис.

Чарли снова опустился на стул. Женщина в Бостоне говорила: «Ты ужасно плохой мальчик. Тебя надо пытать. — Рука ее бежала вниз по его телу. — Я должна услышать, как ты взмолишься…»

Чарли почувствовал приступ тошноты.

— Почему не слушаю? Слушаю, — сказал он. — Ты рассказывала мне про людей, которые каждый день проводят пикет, призывая правительство прекратить разработки бактериологического оружия. Видишь, я слышал каждое слово.

У Лизы дрожали губы.

— Мне просто было интересно, что ты думаешь.

Чарли обвел глазами кухню. Дорис разливала апельсиновый сок по стаканам. Мальчики сидели, низко наклонив голову.

— Не знаю, — признался Чарли.

— Ну, я просто подумала, — попыталась дочь объяснить и подняла на него заплаканные глаза, — ты ведь был на войне, знаешь ли. Так что мог бы иметь свое мнение.

Чарли никак не приходило в голову, что тут можно сказать. Он не помнил, чтобы кто-то из его детей хоть когда-нибудь упоминал о том, что он был на войне.

— А я скажу вам, что я думаю, — заявила Дорис, ставя на стол кувшин с апельсиновым соком. — Я думаю, нам лучше узнать, как себя защитить, и если у нас будет бактериологическое оружие, возможно, тогда русские не применят атомного.

— А почему бы нам не построить бомбоубежище? — спросил младший из мальчиков вполне серьезно. — Кларки, например, строят. А у Медоузов уже есть. У них там две койки стоят и банки с едой…

— Нам не нужно бомбоубежище, — возразил Чарли, протянув руку, чтобы остановить сына.

Он скорее согласился бы расплавиться в атомном взрыве, чем оказаться запертым в подземном убежище вместе с женой. Если он не может оказаться запертым в одном помещении с той женщиной в Бостоне, ему почти безразлично, наступит конец света или нет.

— Я думаю, ваша мама права, — ответил он Лизе. — Можно быть совершенно уверенными в том, что русские проводят собственные опыты с бактериологическим оружием. Думаю, ваша мама права.

— А я не согласна, — возразила Лиза. — Но люди не должны строить бомбоубежища, ты, дурачок маленький, — сказала она брату. — Это же только заставляет и русских, и нас думать, что делать атомную бомбу — это нормально, а воспользоваться ею просто ОК. Глупыш.

— Берите свои пальто, ребята. Пора отправляться в школу.


Конни ехала рядом с Адрианом в новом красном грузовике, чей блестящий капот простирался перед ними в ветровом стекле. Там, где дорога сужалась, кончики ветвей со стороны Конни касались окна. Небо в это утро было бледным, и те листья, что еще оставались на ветвях, выглядели как-то богаче, серьезнее, казались не такими кричаще гордыми своей красотой, как в голубоглазые солнечные дни.

— Мне надо посадить луковицы тюльпанов для твоей мамы, — говорила Конни, — пока земля еще не промерзла.

Ответа не последовало, да Конни его и не ожидала. Адриан протянул руку поменять скорость на углу улицы, и переключатель передач — длинный и тонкий, словно клюшка для гольфа, — двинулся под его большой ладонью. Конни взглянула на его неподвижный профиль, на решительный подбородок, яркие щеки и небольшие мешки под глазами, увеличившиеся за последние годы. И снова поглядела в окно. Затянутое белесыми тучами небо не было низким: оно как-то легко лежало над полями, деревьями и каменными стенами в отдалении. У Конни возник образ крышки для большого торта — вроде стеклянного купола, — опустившейся над мирком Вест-Эннета; только под этой крышкой никакого торта не было, одна лишь пустота. Конни чуть покачнулась всем телом, когда грузовик вывернул на Степпинг-Стоун-роуд.


Сидя у себя в кабинете, Тайлер смотрел в окно на поползня, который, попрыгав по краю птичьей купальни, вымыл одно крыло, — мелькание перьев, фонтанчик брызг… Толстенькая гаичка присоединилась к этому плесканию. Потом уселась на краю бассейна совершенно неподвижно, словно изваянная из камня. Тайлеру казалось, что он уже очень долгое время не замечал птиц, что и сейчас, каким-то странным образом, он птиц вовсе не замечает, а лишь вспоминает о них. «Разве не было в жизни твоей такого времени, когда весело и беззаботно радовался и ты вместе с радостными?»

Он читал Кьеркегора,[35] чья открытая книга лежала у него на коленях. Тайлер медленно ее закрыл и увидел, как далеко, за птичьей купальней, холмы с еще сохранившейся на деревьях листвой светятся желтыми пятнами на густом темно-красном фоне, а ближе, на поле семейства Лэнгли, высятся сухие стебли кукурузы с пергаментными листьями. Тайлер снова повернулся к письменному столу.

С тех пор как Кэтрин стала ходить в школу, у священника вошло в привычку посвящать первые часы дня молитве и размышлениям. «Господи, рано услышь голос мой!»[36] — и сюда же, в краткие промежутки, включалась молитва о его конгрегации: «Избавь бедного и нищего… они по-прежнему во тьме ходят…»[37] Однако в это утро его беспокоили воспоминания. Когда он впервые приехал сюда, в Вест-Эннет, он сказал своим прихожанам, что любой из них, желающий развить и расширить свою жизнь в молитве, может прийти к нему — посоветоваться. Ронда Скиллингс поймала его на слове, явившись к нему, в его кабинет в церкви, в клетчатом жилете из шотландки, и сидела там, сильно наклоняясь вперед. Они обсуждали практику вдумчивого «молитвенного» чтения Библии, характерную для четвертого века и называвшуюся «lectio divina»;[38] он говорил ей об Августине Блаженном, о Тиллихе, и о Нибуре, и, конечно же, о Бонхёффере. Он спросил ее, не захочет ли она собрать молитвенную группу, и Ронда ответила, усмехнувшись: «Не думаю». Она упомянула о том, что была Фи-Бета-Каппа в колледже, и больше к нему не приходила.

Вспоминая теперь об этом, Тайлер хмурил брови и, глядя на стол, разглаживал ладонью лежавшие на нем бумаги. Ему необходимо было позвонить Дорис Остин, пока Чарли на работе, но он услышал скрип тяжелых шин по гравию въездной аллеи и поднялся, чтобы поздороваться со своей экономкой.

Обнаружил он ее в чулане при задней прихожей: она вешала там свой длинный свитер.

— Доброе утро, миссис Хэтч, — сказал Тайлер, и совершенно неожиданно им овладел приступ невероятной застенчивости.

Однако Конни была такой, как была всегда: высокая женщина, уже немолодая, чьи зеленые глаза смотрели на него с усталой симпатией.

— Доброе утро, — ответила она. — Хорошая погода на улице сегодня. Пасмурная. Но хорошая.

Казалось, что между ними в воздухе повисло спокойно сыгранное среднее «до».

— Да, — согласился он. — Приятная погода после такого дождя. — И отступил, давая Конни пройти. «…В чьем духе нет лукавства»[39] — подумал он.

— Я загружу белье в машину и пойду наверх, начну с ванной и туалета, — сказала Конни.

— Спасибо, — ответил Тайлер.

Сидя у себя в кабинете, он мог слышать, как льется вода из крана в ванной, как время от времени постукивает об пол пластиковое ведро, шаги Конни, переходившей из ванной в бельевой чулан и обратно. В комнатке при задней прихожей стиральная машина перестала шуметь, издав громкий всхлип, потом, крутясь, заворчала снова. Тайлер опять работал над проповедью «Об опасностях личного тщеславия», цитируя из «Краткого изложения Евангелия» Льва Толстого, написанного им в 1905 году: «Дом Господа не есть здание церкви, а весь Божий люд в целом». Следующей фразы он придумать никак не мог. Беспокойство — знакомое и угнетающее — давило на глаза. Тайлер прижал к губам кончики пальцев. «Пусть сердце в горе не грешит…»[40] Он набрал номер домашнего телефона Дорис Остин: никто не ответил.

Услышав, что Конни спускается по лестнице, Тайлер вышел на кухню.

— Миссис Хэтч, — предложил он, — не выпьете ли со мной чашечку кофе?

— Вот только пропущу это белье через отжималку.

Он прислонился к косяку открытой в комнатку при задней прихожей двери и глядел, как Конни пропускает мокрое белье через бежевые валики, укрепленные над бачком стиральной машины. Курточка от пижамы Кэтрин выползла из-под валиков совершенно плоской. Конни швырнула ее в корзину для стираного белья.

— Скажите-ка, миссис Хэтч, — спросил Тайлер, побрякивая мелочью в брючном кармане, — как вы выучили алфавит?

— Понятия не имею. — Она снова опустила руки в бачок стиральной машины. — У меня совсем об этом никакой памяти нет.

— Нет… у меня тоже. — Он наблюдал, как она вынимает из машины новую белую сорочку и пропускает ее через отжималку, и добавил, не думая: — Бонхёффер утверждает, что наша способность забывать — это дар.

— Ну, тогда я даровитая.

Конни обернулась к нему, сияя улыбкой, так ее преобразившей, что ее лицо стало выглядеть совсем юным. Однако эта улыбка как-то обострила печаль в ее глазах, и Тайлер снова был потрясен тем впечатлением, какое она на него производила: ему пришлось отвести взгляд.

— Просто дело в том, что учительница Кэтрин сердится, потому что Кэтрин не знает алфавита, — объяснил он.

— Ох, да выучит она его, — сказала Конни. Она отвинтила шланг от крана. — Надеюсь, эта девочка не вырастет неграмотной.

Тайлер сделал шаг назад, давая ей пройти.

— Надеюсь, вы правы, — откликнулся он и пошел следом за ней на кухню, где и уселся у кухонного стола, вытянув вбок длинные ноги. Смотрел, как она разливает по чашкам кофе, достает пончики. — Миссис Хэтч, — попросил он, — расскажите о себе. Вы из этих мест? Может быть, вы мне уже говорили — извините…

— Я из маленького городка выше по реке, из Эддинга, — ответила Конни и, сев за стол, принялась медленно отхлебывать кофе.

— А, да, я видел это название, когда ехал по главному шоссе.

Конни не могла припомнить, чтобы кто-нибудь раньше говорил ей: «Расскажите о себе». Она не знала, что рассказывать. В собственном воображении она была всего лишь слабой карандашной черточкой на белом листе бумаги, тогда как все другие были вычерчены тушью, а некоторые, вот как священник, — ярким маркировочным карандашом «Мэджик маркер».

— У вас есть братья и сестры?

— Старшая сестра Бекки. Она подальше на север живет.

— А вы с ней часто видитесь?

— Да нет… У Бекки были проблемы.

Тайлер кивнул. Утреннее солнце, пробившись сквозь затянувшую небо белую муть, на миг сверкнуло на хромированном крае стола.

— А еще у меня был младший брат — Джерри. На двенадцать лет меня моложе. Так что он был мне как мой сынок. — Она взглянула на Тайлера своими зелеными, расширившимися, словно от боли, глазами, будто что-то мучительное застигло ее врасплох.

— Это хорошо для него, — сказал священник. — Такая большая разница в возрасте может быть очень хороша — мне так кажется.

— Да. Я и правда его очень любила. Это-то у него было. Матери-то моей к этому времени надоело жить с детьми да собаками, надоели и дети, и собаки. «Никаких больше детей, никаких больше собак!» — говорила она. И выходила из себя по каждому пустяку. Мы держались от нее подальше, старались ей на глаза не попадаться. А я заботилась о Джерри.

— Ему повезло, Конни, у него были вы.

— Он погиб в Корее. Девять лет назад. На следующей неделе ровно будет.

— Ох, Конни!

Так произнести ее имя! Конни наклонила голову и отпила кофе.

— Ох, простите меня, Конни. — Тайлер покачал головой. Минуту спустя заговорил снова: — Да уж, Макартур там здорово напортачил. Такое высокомерие — отправить туда этих мальчишек, необученных, нетренированных. — Тайлер медленно поворачивал в руках чашку с кофе.

— Ну, он-то как раз был обучен. Он ведь в армию еще раньше пошел. Хотел с немцами в Европе сражаться. Но попал на конторскую работу внутри страны, а не за морем и так военных действий и не увидел. — Конни пришлось переждать минуту: на глаза у нее навернулись слезы. — Он говорил, что из-за этого чувствует себя маменькиным сынком. Так что когда еще одна проклятая война подвернулась под руку… — Конни покачала головой и увидела, что священник смотрит на нее добрыми глазами. — Вот что мне хуже всего — ведь он не должен был ехать в Корею. Поехал туда, только чтоб люди не думали, что он маменькин сынок.

— Ох, как это грустно. — Священник сморщился.

— Я собирала ему посылочку, — продолжала Конни, — связала красные варежки и сварила ему помадку, и как раз упаковывала все в ящик — посылочку ему, а тут Адриан подъехал, в середине дня, так что я сразу поняла. Просто сразу.

Тайлер молча кивнул.

— Ну, я заставила Адриана ящик этот унести. Не могла на него смотреть.

— Ну, разумеется, — сказал Тайлер.

Конни отерла губы салфеткой.

— И до сих пор у меня такое чувство, что это все нереально, не по-настоящему, — сказала она, глядя на Тайлера с озадаченным видом.

Тайлер смотрел на Конни молча. Через минуту, упершись подбородком в ладони, он наконец произнес:

— Это странное чувство, не правда ли?

— Там, за океаном, было так холодно, знаете… — Конни поежилась. — Тридцать градусов ниже нуля. Ребятам приходилось писать на винтовки, чтобы заставить их стрелять.

— Кошмар, — пробормотал Тайлер, вздрогнув при слове «писать». Он задумчиво покачал головой. — Просто кошмарный провал. Мне ужасно жаль.

— Несколько лет назад, — сказала Конни, — я отправилась в госпиталь Тогаса навестить одного человека. Он был офицером, Джерри служил под его началом. Я думала, если смогу с ним поговорить — знаете, увидеть все, как было, вроде как своими глазами, — может, оно станет для меня более реальным, настоящим. — Конни покачала головой, оттолкнула кофейную чашку. — Но, бог ты мой…

— Что такое, Конни?

— Ох, ну, этот парень просто сидел там в инвалидном кресле и трясся от страха да курил сигарету за сигаретой. Им пришлось приставлять его кресло спинкой к стене — так он боялся, что кто-то зайдет сзади, крадучись. — Конни побарабанила пальцами по столешнице. — Трудно даже подумать, что он был офицером. Одно утешение, что Джерри кончил не так, как он.

— Да, — согласился Тайлер. — По крайней мере, он не страдает.

— Это верно. — Голос Конни окреп, и она произнесла с неожиданной уверенностью: — И ведь в этом и заключается смысл, правда? Именно в этом — смысл!

— Смысл? Смысл чего, Конни? — В нем неожиданно шевельнулась тревожная неловкость.

Глаза у Конни были мокры. Она взглянула на Тайлера:

— Того, что жизнь этого офицера — это не жизнь, правда? Вовсе никакая не жизнь. Хуже, чем смерть, если вы меня спросите. Он ведь даже разговаривать не может. Они там даже как-то раз обернули его в замороженные простыни. Попробовать шоком его из шока вывести. Только это не сработало. Вот я и говорю — это не жизнь. А вы не считаете, что гораздо лучше быть мертвым?

— Иногда может показаться, что это так, я думаю. Но возможно, им удастся помочь этому парню.

— Они не могут ему помочь. А вы были на войне?

— Только самый хвостик застал. Война практически уже закончилась.

— Понятно. — Голос Конни окреп и стал ее всегдашним голосом. — А за океан вас куда-нибудь посылали?

Тайлер откинулся на спинку стула и принялся рассказывать про год своей службы во флоте на Гуаме,[41] они там проводили операции по зачистке, война только-только закончилась. Он рассказал ей, как не успел повидать отца, — отец умер, когда Тайлер возвращался домой поездом из Сан-Франциско.

— И вот чего я не знал тогда о смерти, — сказал Тайлер и, прищурившись, стал разглядывать собственные ногти, — смерть моего отца была не просто смертью моего отца: с ним умерло мое детство, умерла наша семья — та, которую я знал. Это мне напоминает о том, как над Ла-Маншем исчез самолет Гленна Миллера. Это была не просто смерть руководителя джаз-оркестра, это стало смертью самого оркестра тоже. — Тайлер взглянул в окно. — Вот что делает смерть. Если в моих словах есть какой-то смысл.

— Ну, — сказала Конни, громко пристукнув ложкой по столу, — если по правде, то нет в этом никакого смысла. Для меня — нет. Позвольте мне задать вам вопрос. — (Священник повернулся к ней лицом.) — Разве легче становится… ну, вы понимаете… видеть, как совершаются все эти смерти, если вы — священник?

Тайлер смотрел на нее молча почти минуту.

— Не думаю, — наконец ответил он.

Конни кивнула, опустила взгляд на ложку в своей руке, и ему показалось, что по лицу ее прошла судорога изумления — миг обнаженности.

— Что такое, Конни? — спросил священник.

Конни ответила:

— А я только что подумала про кукурузные хлопья для завтрака — «Альфа-бутс». Я видела их недавно в большой бакалее. Они ведь как буквы сделаны. Может, Кэтрин будет интересно. Выложить свое имя в тарелке с кашей.

— Слушайте, — сказал священник, — это же просто превосходная идея!

— Мне все равно надо снова поехать в большую бакалею — для Эвелин. Поехала бы в эти выходные, но с машиной был непорядок.

— Да уж, с машинами такая возня! У моего отца был автомобиль, так он дождь просто терпеть не мог. Каждый раз, как начинался дождь, двигатель у него не желал включаться.

Когда Тайлер вспомнил об этом, в нем шевельнулась нежная симпатия.

— Да уж, с машиной вечная возня, — откликнулась Конни. — Взгляните-ка, что я нашла наверху, в бельевом шкафу, сзади, у самой стенки. Видно, это колечко Кэтрин.

Из кармана свитера она достала маленькое золотое колечко и показала ему, зажав между большим и указательным пальцами. В золотой обруч был вделан маленький красный камешек.

Тайлер тщательно осмотрел колечко:

— Нет, оно не кажется мне знакомым. А вы уверены, что оно не ваше?

— Ох, святые небеса, нет и нет. С чего бы мне вдруг — и детское колечко? Может, оно вообще тут пролежало уже сто лет. В любом случае отдайте его Кэтрин.

— Ну что ж, тогда — спасибо. — Он взял колечко, повертел его в пальцах. — Послушайте, миссис Хэтч, а вы не хотели бы стать бебиситтером на полной ставке? Я подумываю взять домой Джинни. Мне бы хотелось, чтобы девочки были вместе.

К его великому изумлению, лицо женщины залилось румянцем.

— Ну, пока это всего лишь мысли вслух, — добавил он легким тоном. — Мне потребуется какое-то время, чтобы проработать кое-какие детали.

— Ох, мне бы это очень было по душе. Просто очень.

— Что ж, так и запомним. — Он опустил колечко в карман. — Спасибо за то, что предложили эти хлопья и согласились их мне купить. Сам я точно про них забыл бы. У меня память стала как решето.

— У меня тоже, — кивнула Конни и улыбнулась ему такой неожиданной и теплой улыбкой, что Тайлеру на миг показалось: он видит, как значительно более юный образ проглянул на пожилом лице Конни.

Она встала, поставила кофейные чашки в раковину и вышла в комнатку при задней прихожей. Тайлер услышал, как пластиковая корзина со стираным бельем проехала по полу.


Он женился на «летней девушке». А это, как скажет вам чуть ли не всякий, никогда не бывает такой уж хорошей идеей. Он женился на «летней девушке» из Массачусетса, и это уже само по себе могло вызвать осложнения. Будь Лорэн из Нью-Гэмпшира или, еще лучше, из Вермонта, это, скорее всего, не имело бы значения. Однако быть родом из Массачусетса означало определенную бестолковость или даже тупость, чаще всего — деньги, возможно, даже коктейли, к тому же жители Массачусетса — самые грубые водители на свете.

Но что может поделать человек, если ему является Любовь?

Тайлер, отправленный «в поле» слушатель Брокмортонской семинарии, поначалу испытывал удивленное отчаяние от того, как малы конгрегации в захолустных, изолированных от большого мира городках. В первый день его студенческого проповедничества в церкви перед ним сидели всего шесть человек, причем одним из них был всеми признанный городской дурачок (так в те дни легко об этом говорили, без всяких оговорок и извинений). Но постепенно Тайлер привык к таким вещам, приспособился даже к тому, что такой человек мог встать посреди службы и уйти. Он понимал, как трудно бывает усидеть на одном месте, в нем самом жила такая непоседливость.

Именно там, в этих захолустных городках, порой отстоявших на сотню миль от Брокмортона и Теологической семинарии, в маленьких белых церковках, он научился читать проповеди.

Свободный от занятий по гомилетике,[42] свободный от необходимости стоять в смущении перед мрачным профессором, свободный от недостатка доброжелательности, который так чувствовался в некоторых его однокашниках, Тайлер обрел свой голос, обращаясь к малочисленным прихожанам, порой отходя от кафедры, чтобы быть ближе, стоять прямо перед ними, цитируя простые стихи из Книги пророка Даниила: «Не бойтесь, ибо вы возлюблены Господом. Мир вам, мужайтесь и будьте сильны».[43]

А так как отчеты об апробации приходили в Брокмортон, к руководителю «полевой» практики, Тайлера направили в прибрежный городок, где конгрегация была так мала, что не могла содержать постоянного священника круглый год, но вырастала, словно океанский вал, в июле месяце за счет летних отдыхающих, живших совсем в других городах. И даже в других штатах.

Картинка: день в начале июля, настолько теплый, что двери в церковь оставлены открытыми. Окна в храме тоже открыты, так что сладкий и свежий утренний воздух заполняет маленькую деревенскую церковку, построенную два века тому назад. Возле церквушки — небольшой розарий, где еще в цвету чайные розы, а решетку увивают великолепные лилии «глориоза», тут же недалеко — белые лилии «мадонна», посылающие свой аромат в церковь вместе с чистым и теплым воздухом. Каждая скамья в это воскресенье заполнена в основном людьми, приехавшими из Каштановой колонии (это довольно близко отсюда) или из самого Массачусетса, а то и из Коннектикута, чтобы провести здесь часть своего летнего отпуска. Сегодня в церковь, надев голубое платье и голубую шляпку, пришла красавица Лорэн Слэтин — та самая «летняя девушка», — сидящая сейчас рядом со своим отцом: он очень широкоплеч и серьезен. Но в красавице Лорэн нет ни капли отцовской трезвости, она вся — цвет и свет, светом лучится ее лицо, свет сияет у нее в глазах, когда она смотрит на молодого преподобного Кэски; а какую проповедь он сейчас преподносит своим прихожанам! Он никогда еще не ощущал в себе столько сил, взгляд его остр, щеки его горят. Они полюбили друг друга по Божьему благословению.

Была ли то действительно Божья воля? Конечно. Они оба оказались вознесены в чудотворные Божьи объятия, ибо Бог есть Любовь. Любовь переполняла Тайлера почти до умопомрачения, когда он нанес визит Слэтинам в их коттедже через несколько дней; Лорэн стояла на зеленой траве в голубом с полосками платье из хлопчатобумажной ткани. А когда пришла осень и в прорези его почтового ящичка у входа в общую гостиную Брокмортонской семинарии появлялись письма, он вскрывал конверты прямо на месте, не отходя от ящиков, и сердце его до краев переполняла любовь, когда он читал строки, написанные ее крупным неровным почерком, поразительная небрежность которого трогала его до глубины души. А еще были замечательные междугородные переговоры по телефону из дома Джорджа Арвуда по вечерам (Тайлер никогда не забывал попросить у Джорджа счет, так чтобы тому не приходилось самому поднимать этот вопрос). Он сидел, с нетерпением ожидая в тиши кабинета, чтобы в телефонной трубке яркой искоркой вспыхнуло «Алло?». О, это несомненно Божьих рук дело. Любовь всегда Божьих рук дело.

— Паренек из наших мест? — спросила миссис Слэтин, ее красивые карие глаза ему улыбались.

— Сельский клуб? Они что, члены Сельского клуба? — спросила Маргарет Кэски. — Тайлер, — спокойно продолжала она, — богатые люди все равно что негры. Они в полном порядке. В них нет ничего дурного. Но я говорю — я всегда это говорила — пусть они живут своей жизнью, а я буду жить своей.

Он понял теперь, когда глядел в окно своей кухни, что в церкви в день их венчания по обе стороны прохода между скамьями существовало не высказанное вслух мнение, что каждый из них выбрал себе пару значительно ниже себя.


Несколько женщин из Общества взаимопомощи собрались «на кофе» в гостиной чисто прибранного дома Джейн Уотсон. События такого рода давали им возможность с нетерпением ожидать чего-то, особенно теперь, когда дни стали короче и темнее и надоевшая рутина смены постельного белья и мытья ванной комнаты и туалета могла порой заставить тщательно скрываемое отчаяние вырасти, точно гриб, еще до полудня. Приглашение выпить кофе позволяло женщинам продемонстрировать новый свитер, чисто прибранный дом, обменяться рецептами блюд, поделиться последними новостями, среди которых теперь не последнее место занимало дурное поведение Кэтрин Кэски. Берта Бэбкок, властная пожилая учительница, давно вышедшая на пенсию, чье присутствие могло оказаться разочаровывающей помехой, когда начинался обмен сплетнями, к счастью, сегодня не явилась «на кофе» к Джейн Уотсон, так что все подробности поведения Кэтрин можно было обсуждать свободно и с удовольствием. То, что Тайлер заставил Мэри Ингерсолл отправиться домой в слезах, казалось фактом совершенно потрясающим. Всем, кроме Дорис Остин, которая, потянувшись за булочкой с черникой, произнесла:

— Чего же тут такого потрясающего?

То, что девочка во время Господней молитвы сказала: «Я ненавижу Бога», — тоже факт потрясающий, и Джейн Уотсон, стряхивая пепел с сигареты в клетчатую, в форме мешка для бобов пепельницу, сказала:

— Надо об этом сообщить Тайлеру.

Никто не хотел ему об этом сообщать.

Однако Кэтрин не выказывала ни малейшего признака раскаяния — кофейные ложечки звякнули о блюдца, — а когда дети не выказывают раскаяния, это может быть признаком социальной патологии. В одном из последних номеров «Ньюсуик» опубликована статья, и в ней именно это и говорится. Разве это нормально, между прочим, когда люди тратят целые состояния, чтобы пять дней в неделю полежать на врачебной кушетке и поговорить о чем угодно — что на ум взбредет? Особенно в Нью-Йорке, где евреи-психоаналитики пользуются сегодня огромным спросом.

— Ох, как бы мне этого хотелось! — воскликнула Элисон Чейз. — Задрать ноги на кушетку и поговорить о своих проблемах.

— Да нет, тебе бы не понравилось, — возразила ей Джейн. — Их же не заботят твои реальные проблемы, только всякое старье из твоего детства, какое ты сможешь припомнить. А в конце концов психоаналитик постарается доказать тебе, что ты хотела переспать со своей матерью.

— С моей матерью?

— В данном случае, поскольку ты женщина, — со своим отцом, я полагаю. Но все это всегда только секс, секс, секс.

— Послушайте, мне кажется, это было грубо со стороны миссис Хрущевой, — начала новую тему Ирма Рэнд (щеки ее заливал румянец из-за замечаний Джейн Уотсон), — отказаться от мыла, которое ей в отеле предложили взять домой, правда? Но с другой стороны, они там, в Калифорнии, писали о ней в газетах ужасные вещи. Например, что ее костюм был похож на старый диванный чехол.

— Но это ведь правда, между прочим, — заметил кто-то.

С этим все согласились. Действительно, Хрущевы — и он, и она — смотрелись неприглядно. На ежиков похожи. Ну, она же простой крестьянкой была, знаете ли. Работала в поле, пока не случилась большевистская революция, пока она не выбралась из деревни и не вышла за него замуж. Может, все дело в принципах, может, она должна выглядеть простой и скромной.

Джейн Уотсон, теперь в раздражении из-за того, что ни одна из дам не удосужилась похвалить ее булочки с черникой, заявила, что им следует решить, говорить Тайлеру о том, что произошло в воскресной школе, или нет, так как у нее еще куча дел.

— Пусть Ора ему скажет.

Все знали, что Ора может сказать что угодно. Но Оры среди них сегодня не было, и она не знала подробностей.

— Это следует сделать Элисон, поскольку все случилось в ее дошкольной группе.

— Кто-то же должен ему сказать, — проговорила Дорис, жуя вторую булочку с черникой. — Я бы захотела узнать, если бы мой ребенок произнес такое. Но ему я говорить об этом не стану. Мне несколько наскучил Тайлер, откровенно говоря. Я пошла поговорить с ним о новом органе, а он посоветовал мне почитать книги какой-то католички, святой Терезы из Лизьё.

Джейн Уотсон коснулась пальцами своих сережек — сережки были похожи на красные пуговицы — и посмотрела на Элисон Чейз.

Но отчего же, собственно говоря, расплакалась Мэри Ингерсолл? Дамы снова принялись обсуждать эту проблему, и все согласно пришли к выводу: Ронда Скиллингс — а именно она первой донесла сей факт до ушей Джейн Уотсон — женщина не из лживых (хотя, надо сказать, она совершенно невыносима — вроде она единственная на всем свете получила докторскую степень!). А Ронда сказала, что Мэри Ингерсолл сказала, что Тайлер был с ней ужасно груб.

Тайлер никогда не бывает груб.

Ну что-то же случилось. А его маленькая дочка была груба, вне всяких сомнений. Печально. Сказать такое в воскресной школе! Элисон Чейз поплотнее натянула новый свитер.

— Погодите-погодите! — Она стала указывать пальцем на каждую из женщин, сидевших вокруг стола. — Энни, Бенни, ни гу-гу, — произнесла она, — схватим негра за ногу. Если крикнет, я сбегу. У его пяты — кто остался? ТЫ-Ы!

Тайлеру позвонит Джейн.


Глава вторая | Пребудь со мной | Глава четвертая